Сергей Снегов. Диктатор

страница №22

сказал, что угроза
немедленной смерти миновала и это главное, в остальном положимся на
железную натуру больного и медицинский уход. Мой разговор с врачами слушал
Семен Сербин, несменяемый не то охранник, не то слуга, не то наперсник
Гамова. Я уже говорил, что этот неприятный человек почему-то невзлюбил
меня. И сейчас он смотрел с таким недоброжелательством, что я резко
спросил:
- Чего так вызверился, Сербин?
В его ответе слышалась ненависть:
- Я-то ничего, а вы чего добиваетесь? Доводите человека до смерти.
- Сербин, вы понимаете, что говорите? - от неожиданности я не нашел
лучшего ответа.
- А чего не понимать? Хотите занять место полковника! Не выйдет,
генерал, не по росту вам. Не дадим!
Выслушивать такие оскорбления без отпора я не мог.
- Сербин, еще когда-нибудь скажете что-то подобное, и я прикажу вас
арестовать. В подвалах Гонсалеса быстро научаются уму-разуму.
Он, конечно, был не из тех, кто празднует труса, доказывал это и
раньше. Он так оскалился на меня, словно хотел укусить.
- Не пугай, пуганый уже не раз! И на суде твоего Гонсалеса скажу, на
всю армию крикну: губят полковника, куда же это, ребята!
Он, как и все солдаты из охраны Гамова, называл его только
полковником. Кстати, воинского звания Гамов не имел. Нас он превращал в
генералов, а себя повышать не хотел - он был щепетилен в таких делах. Да и
не нужно ему было воинское звание выше нашего - он и без него был выше.
Мне крикнули, что Гамов пришел в сознание и зовет меня. Он улыбнулся
виноватой улыбкой, словно извинялся за сердечный приступ. И прошептал:
- Неожиданно...
- Ожиданно, - возразил я. - У вас уже давно сдало здоровье, Гамов. И
моя вина, что я недоглядел. Нельзя вам в таком состоянии выходить на народ
с речами. Не прощу себе этой ошибки.
- Не вы, нервы... Семипалов, не помню... Сказал ли?
- Все сказали! Немедленно приступаем к делу. Бар и Пеано готовят
транспорты с продовольствием. Как вы велели. Я организую референдум. Еще
что надо?
Его голос угасал, я почти уже не слышал слов:
- Спасибо...
Он бессильно закрыл глаза. Я смотрел на его вдруг страшно похудевшее
лицо и думал, что отвечал так, будто верил, что референдум пройдет по его
желанию и население выскажется за опасную помощь своим врагам. А ведь я не
только не верил в это, но был убежден в обратном результате опроса.
Отдельные выдающиеся люди могут обольщаться возвышенными иллюзиями, но
народ в целом сохраняет трезвость мысли. Даже в переполненном зале, где
сидели одни помощники и сторонники Гамова, даже на этом собрании избранных
я слышал в молчании трезвость, а не опьянение грезами. Но говорить об этом
я не мог. Он бы не вынес правды, которую я так отчетливо ощущал, предвидел
- почти физически - всеми чувствами тела. Я должен был притвориться, что
все идет по его желанию, чтобы он - на все время болезни - знал, что наш
спор завершен в его пользу, мы снова, как всегда было раньше, верные
исполнители, а не противники. Так это мне в тот момент представлялось.
И именно так я объяснил свое поведение Прищепе, Бару и Гонсалесу,
когда мы возвращались в зал. Прищепа и Бар похвалили, Гонсалес хмуро
молчал - наверно, внес неискренность в общий синодик моих прегрешений,
копящийся в его памяти.
В зале почти никого не было, но фойе и коридоры гудели. Увидев, что
мы возвращаемся, все повалили обратно. Я выждал, пока рассядутся, и
попросил на трибуну врача. Врач объяснил, что болезнь из опасных, но
течение ее в медицине хорошо изучено. В данном случае можно надеяться на
благополучное выздоровление, если не вмешаются непредвиденные факторы,
вроде серьезных нервных потрясений.
- Вы слышали диагноз - выздоровление, если не случится больших
нервных потрясений, - сказал я. - Предстоящий референдум в этом смысле
может оказаться опасным. Но тут мы ничего не сумеем изменить. Речь пойдет
о судьбе народа, народ будет решать свою судьбу, как сочтет для себя
полезным, хотя бы это было и неприятно отдельным его гражданам. Зато во
всем остальном мы выполним волю диктатора. Вы слышали ее: немедленная
подготовка продовольствия к отправке, с тем чтобы ко дню референдума все
эшелоны могли пересечь границу военного противостояния армий, если на то
будет санкция народа. На время болезни Гамова его правительственные
функции переходят ко мне. О состоянии диктатора стерео будет сообщать
дважды в сутки. Остальные новости в обычное время.



8




Вначале я думал, что референдум можно устроить уже на третий день Но
Готлиб Бар восстал против такой торопливости. Сбор и погрузка
продовольствия в вагоны и водоходы, даже если задействовать армию и
военнопленных, должна была занять не меньше месяца, еще неделю Бар
потребовал на передвижение всех грузов к границе. Я рассердился.
- Будем откровенны, друзья, - доказывал я на Ядре. - Только двое из
нас - Пустовойт и Гонсалес - проголосовали за помощь врагам. Но и они,
думаю, не верят, что народ поддержит эту операцию. Уж если мы, помощники
Гамова, отказали ему в согласии... Зачем же нам сразу опустошать все
склады, сразу продвигать эшелоны к границе? Ведь ни один вагон, ни одна
машина реально границы не пересечет. Мы обещали Гамову немедленно начать
подготовку операции, мы и начнем ее. Мы даже покажем по стерео эшелоны,
выстроенные у границы, он увидит их и поймет, что его воля действует. Но
воля народа отменит его волю, сомнений в том нет. И придется возвращать
обратно огромные массы грузов, гнать по перегруженным дорогам тысячи
машин. Зачем эта романтика? Мы же серьезные люди, Готлиб! Неделя, одна
неделя - вот все, что можете иметь.
Бару дали семь дней. Референдум назначили на конец недели.
Утром следующего дня Гонсалес известил меня, что ко мне на прием
просится президент Нордага Франц Путрамент.
- Вы его не судили, Гонсалес? - удивился я.
- Гамов хотел с ним о чем-то переговорить, но не нашел времени.
Путрамент узнал о болезни Гамова и запросился к вам. "Все же старый
знакомый!" - сказал он о вас.
- Доставьте его ко мне вечером. И попозже.
Путрамент показался в дверях, когда в здании остались одни сторожа.
Почти час перед этим я смотрел последние известия. Омар Исиро передавал на
весь мир о сердечном приступе Гамова. Я увидел со стороны, как Гамов
хватался рукой за мое плечо, как к нам спешили Прищепа и Гонсалес, как мы
четверо медленно - чтобы не трясти - несли Гамова, а вокруг кричали,
сновали разные люди - приглашенные на заседания, охрана, выскочивший из
толпы врач... А за рубежом пока только обсуждалось происшествие в Адане -
правда, уже собирались на улицах кучки людей, но дальше не шло: буря,
разразившаяся в следующие дни, еще не чувствовалась, она только скрытно
набирала силы. Помню, что я даже рассердился - все же произошли события
мирового масштаба: назначен референдум, подобного которому еще не было в
истории, и временно вышел из строя самый властительный в мире человек, не
президент, даже не король, а диктатор. На такое происшествие должны были
откликнуться политики, общественные деятели, оно должно было порождать
волнение, собирать толпы на площадях...
Уже спустя два дня я еще больше поражался тому возбуждению, которое
произвела драма в Адане, но по-иному - оно было больше всего, что я мог
вообразить...
В дверь вошли два охранника, за ними Франц Путрамент.
- Разрешите войти, генерал? - вежливо осведомился президент Нордага.
- Вы уже вошли, зачем же спрашивать разрешения? - сказал я.
- Я еще могу повернуть обратно, если не получу разрешения.
- Вряд ли это позволят ваши сторожа. Входите и располагайтесь в
кресле, Путрамент. Вы свободны, - сказал я охранникам и снова обратился к
Путраменту: - Вы сильно изменились, президент. Когда я увидел вас лихо
скачущим на площадь, вы показались мне не солидным мужчиной, а лихим
парнем, кем-то вроде кортезских ковбоев, те ведь стариками не бывают, то
ли вообще бессмертны, то ли погибают задолго до естественной смерти.
- Я и был ковбоем, генерал. И как раз в юности. И как раз в столь
нелюбимой вами Кортезии. И даже считался хорошим загонщиком скота. Иногда
удивляюсь, зачем я променял лошадей на министров и генералов. С лошадьми
мне проще общаться, чем с лидерами политических партий.
- Эти хорошие мысли вам стали являться после поражения в войне с
нами? - сочувственно поинтересовался я.
- И до поражения. Но я хотел не о лошадях. Если позволите...
- Позволяю. Итак, вы хотите мне что-то сообщить? Или попросить?
- И сообщить, и попросить.
Он вдруг стал смущаться. Вероятно, он доселе только требовал и
командовал, а сейчас явился просить - дар слова такая ситуация не
умножала. Я слушал и рассматривал его. Конечно, внешности он был
незаурядной - высокий, стройный, по-военному четкий, с хорошо вылепленной
головой, рыжие кудри, рыжие усики, почти белесая короткая бородка, яркие
голубые глаза... Но он уже старел, об этом свидетельствовали морщины на
шее и склеротическая прозрачность кожи на руках. Я часто замечал, что
многие люди начинают стареть не лицом, а руками и шеей, лицо еще свежее, а
шея дрябнет и кожа рук становится восковой. Франц Путрамент принадлежал к
этому типу людей.
А говорил он о том, что его зачем-то хотел видеть диктатор Латании. У
него не было никакого желания встречаться с Гамовым, а пуще того - с его
помощниками. Но он понимал, что теперь не волен в своих действиях, и
терпеливо ждал. Но диктатор все не вызывал его, и это стало раздражать.
Ну, не раздражать, словечко не для нынешнего его лексикона, а вызывать
недоумение. А затем совершились события, какие не только его, всякого
человека в мире должны были взволновать. Он подразумевает эпидемию водной
аллергии. И буквально измучила мысль, что страшная болезнь вот-вот
перекочует из соседней Корины в родной Нордаг и дети его страны станут
погибать, а он ничем, ничем не сможет помочь!.. "Генерал Семипалов, в эти
дни я мечтал о смерти, смерть в такие минуты куда легче бездействия, да
еще бездействия, отягченного сознанием, что ты всех больше виноват в
приближающейся беде, ибо оно результат войны, а ты войны желал, ты ее
планировал, ты ее вел!.. Но совершилось чудо, только это слово выразит
внезапно произошедшее. Ваша страна, столько лет являвшаяся пугалом
агрессии, образом коварства и предательства, страна, которую я всей душой
ненавидел, вдруг выступила спасительницей гибнущих детей. И каких детей?
Не своих, нет, - всех! Детей своих врагов, моих детей! И жертвовала ради
чужих детей всем, что имела - золотом своих банков, молоком своих юных
матерей, молоком, отнимаемых от собственных детей!.. Я не мог в это
поверить, это было немыслимо. Я не отрывался от стерео, искал в каждой
картине опровержения объявленной программы спасения. Но стерео показывало
пункты сбора грудного молока, очереди молодых матерей с детьми на руках -
отдать то, что было так нужно этим, на их руках... У меня разваливалась
голова от пылающих мыслей! И потом я увидел свою Луизу, свободную, она
вела митинг в толпе женщин в моей стране, она призывала их внести свой
вклад в дело помощи. И я снова и снова видел ее на машинах, на лошадях, на
водоходах, полных собранным ею молоком, - не в тюрьме, не в глухой ссылке,
а в моей столице, на площадке моего дома. Она возглавляла самое
благородное, самое великодушное дело - дело помощи людям. И я любовался
ею, я радовался и плакал от счастья".
Он вдруг разрыдался. Опустил голову, обхватил ее руками, старался
удержать себя от слез - и не мог. Я подал ему стакан воды, он жадно отпил
глоток и успокоился. Он был мой враг, врагов надо ненавидеть, я, наверно,
и ненавидел его, но сейчас сочувствовал. Я понимал его. Он потерпел
поражение, добровольно пошел на виселицу, он ведь не догадывался тогда,
что минует виселица его, потом томился в тюрьме и не знал, что ждет его
дальше. И тревога о дочери: где она, что с ней, жива ли, не попала ли под
тот страшный пресс, что в этой враждебной стране зовется Священным
Террором? И вдруг увидел ее не только свободной, но и чтимой, возглавившей
в своей стране благородное женское движение... Было от чего потерять
контроль над собой.
Так я тогда думал о нем - и это была правда. Но лишь маленькая
частица правды.
- Итак, вы хотели меня о чем-то попросить, Путрамент? - спросил я,
когда он немного успокоился.
- Вы начали новую кампанию, генерал. Самую удивительную кампанию, еще
никто о такой не слыхал.. Идет подготовка к референдуму. Я прошу разрешить
и в моей стране провести такой же референдум. В Нордаге в этом году
неплохой урожай. Мы должны принять участие в помощи Корине и Клуру.
В прежние времена о таких предложениях говорили: "Не мог поверить
своим ушам".
- Путрамент, вы серьезно?
- Для несерьезного разговора я бы не искал свидания с вами. Думаю, я
имею право от имени своего народа... Ведь и Корина, и Клур вам враги, а вы
задумали облегчить их страдания от голода. А для нордагов они старые
друзья. Как же мы можем отстраниться, когда они молят о помощи? В этом
случае - только в этом одном случае! - Нордаг всей душой с Латанией.
- Вы заблуждаетесь, Путрамент, - я понял, что с этим человеком надо
говорить откровенно. - Вы думаете, что Латания уже решила помогать своим
врагам. Но ведь готовится лишь референдум о помощи.
- Вы не уверены, что на референдуме скажут "да"?
- Уверен в обратном.
Он долго смотрел на меня, озадаченный, потом сказал:
- Но ведь ваш диктатор...
Я прервал его:
- У Гамова может быть свое мнение, у народа другое. Даже в
правительстве его поддерживают не все. Если бы Гамов был уверен в своей
победе на референдуме, с ним не случился бы сердечный приступ.
С Путраментом происходила новая перемена. Он пришел ко мне
потрясенным и измученным, впавшим почти в фанатизм от сверкнувшей в глаза
нежданной картины событий, почти уверенным, что история сворачивает на
невероятные дороги. Сейчас в нем восстанавливался реальный политик. Логика
невероятного отказывала. Но логика обычной политики - непосредственных
выгод - еще не действовала.
- Допускаю, что вы правы и прозвучит "нет", а не "да". Хотя мне
думается - взгляд со стороны, - что единение вашего народа с диктатором
глубже, чем вы это себе представляете. Впрочем, это ваши заботы. Я
повторяю свое предложение о референдуме в Нордаге. Я уверен, что нордаги
ответят "да", ибо будут помогать долголетним друзьям и союзникам, а не
противникам, как вы. И это "да", если Латания отвергнет помощь, будет
тогда и для вас выгодно.
- Объясните.
- Это же проще простого, генерал. Еще до референдума вы начали
подготовку к вывозу продовольствия: целые эшелоны движутся к границе. Вы
уже опустошаете склады, хотя волшебное "да" еще не прозвучало. Но если и
Нордаг объявит референдум, то и его склады будут раскрыты, чтобы
заблаговременно подготовиться.
- Мы не разрешим вывоз продовольствия из Нордага в Клур и Корину! Это
ведь та помощь нашим врагам, которую народ на референдуме отвергнет.
- Уверен, что вы так и поступите, - холодно сказал президент Нордага.
- Уверен и в другом - вы не возвратите уже отобранное из складов
продовольствие. Вы конфискуете его для нужд вашей войны, или в счет
репараций, или в долг с оплатой после войны - удобную формулировку
найдете. Разве не будет выгодным для министра Бара без хлопот получить то,
что в противном случае надо добывать лишь оружием? Вы стараетесь не
насильничать в моей стране - и вот, без насилия, без террора, само плывет
в руки добро - не просто выгода, удача! Разве не так?
- Так. Готлиб Бар обрадуется. Но теперь ответьте - какая вам выгода
от того, что собранное вашими гражданами добро попадет не коринам и
клурам, а в наши руки?
- Прежде всего, я не верю в ваши прогнозы, генерал. Я убежден, что
Латания пойдет за своим лидером, как она шла за ним раньше. А если этого
не случится, что ж... Останется утешение, что в трудный момент нашей
истории мы не изменили страдающим друзьям, не спрятали скаредно и трусливо
собственную пищу, куски изо рта своих детей!.. Генерал, что может быть
выше такого утешения? И если я хоть чем-то смогу...
Его голос прервался, он сдерживал слезы. Я ненавидел его. Он говорил
голосом Гамова, он повторял по-своему те же слова. Реальный политик снова
превращался в фантаста. И не было защиты от высоких слов, они опутывали
мозг паутиной. От ругани, от угроз, от любой хулы есть действенная защита,
от доброго чувства, от самопожертвования - нет! Это хорошо знал Гамов,
этим он подчинял людей, подчинил и этого, одного из самых злых врагов. Но
мной командовала ответственность перед государством. Я не был сражен
неистовством фантастической доброты.
- Очень хорошо, Путрамент. Принимаю ваше предложение. Дарую вам
свободу. Вы возвращаетесь в Нордаг, готовите референдум, заблаговременно
собираете продовольствие. Но предупреждаю вас, президент Нордага, - я
повысил голос, - что в тот день, когда мой народ скажет "нет", именно в
этот день я прикажу конфисковать все собранное вами добро!
Он вскочил до того, как я кончил говорить. Его лицо кривилось, он
хотел что-то выговорить, но не смог - только протянул руку. Я холодно
пожал ее и вызвал охрану. Путрамента увели на свободу.
Я бы жестоко соврал, если бы сказал, что разговор с Путраментом мало
тронул меня. Я сам взволновался и хоть плакать, как он, не собирался, зато
выругал и себя и его - на это причины имелись. Нет, я не раскаивался,
только сердился, что совершил важный политический акт, не обдумав
хорошенько последствий. Потом я спросил себя - а как отнесется к моему
самоуправству Гамов? И засмеялся, ибо сам Гамов поступил бы так же,
произойди этот разговор с ним, а не со мной. Даже сопротивляясь ему в иных
начинаниях, почти во всех остальных я шел по его тропе. Это меня несколько
успокоило.
Было уже поздно. Надо было поспать. Перед уходом в свою каморку я
включил стерео - не случилось ли чего интересного за рубежом? Стерео
передавало беседу с Семеном Сербиным. И говорил он не из обширного зала
стереоцентра, а из своей маленькой комнатки, где его поселил Гамов, одной
из трех комнат квартиры, боковушки с ходом через гостиную, если можно
назвать гостиной ту первую комнатку, смежную с его спальней, где Гамов
иногда принимал близких помощников. Нормальную стереоаппаратуру в комнатке
Сербина не разместить, Омар Исиро, очевидно, применил микрокамеры,
приспособленные для таких крохотных помещений.
- Значит, так, - говорил Сербин невидимому мне оператору. - До вечера
полковнику было худо, все метался на кровати, стонал, как дитя, а глаз ни
разу не открыл. Две сестры, доктор возле, я в сторонке. А под вечер открыл
глаза, посмотрел, потом мне: "Сеня, ты?" Отвечаю: "Я, кто же еще?" Он даже
взволновался: "Что сказали на референдуме? Не скрывай!" Сестры
засуетились, не знают как быть, ему надо лежать, а он вроде бы даже встает
от неспокойства. Я легонько взбил подушку, чтоб удобней, положил его
правым боком, лицом на меня. "Какой референдум, полковник, до референдума
полная неделя". Сестра, Сонечка, как зашипит на меня: "Что вы делаете,
больному надо лежать на спине!" Да ведь я лучше знаю, как ему удобней, он
спит всегда на левом боку. И он улыбнулся на ее шипенье и подмигнул, так,
чуть-чуть, может, она и не поняла, а я все разобрал: "Ничего, пусть как
Семен положил". Слабый он, глаза снова закрыл, не говорит, только через
минуту-другую все стонет - тихонечко так, еле-еле. И не ел еще ничего, и
не пил, в туалет не просился... Сонечка опять на меня: "Это оттого он без
сознания, что кладете по-своему, а не по науке". Я повернул его на спину,
пусть по науке, пока без сознания, а там воротимся к здоровому спанью.
Сейчас вроде успокоился, не стонет, дышит спокойно. Соню сменила Матильда,
эта постарше, поспокойней, да и я вышел по нужде, невтерпеж стало. А
теперь до утра - до свиданья. Пойду к полковнику, подежурю там, все же
спокойней, когда рядом...
Я достал программу передач. В ней не значилось появление Семена
Сербина. Но это не могло быть самоуправством какого-то
недисциплинированного оператора, Омар Исиро не позволял своим людям
распускаться. Я позвонил ему, он уже спал, спросили - будить ли? Дело было
не к спеху, я тоже улегся.
Дело оказалось к спеху. Еще до завтрака я включил стерео. На экране
снова возник Сербин. На этот раз он разглагольствовал покороче - Гамов не
спал, Сербин не хотел долго отсутствовать. А сообщил он лишь то, что было
доступно его взгляду и пониманию - сколько раз Гамов ворочался, как
открывал и закрывал глаза, как стонал, как захотел пить и как,
застеснявшись пожилой Матильды, попросил Семена провести его в туалет, в
туалете все прошло нормально, а от завтрака полковник снова отказался...
Я даже плюнул от отвращения и потребовал Омара Исиро к себе.
- Что вы устраиваете, Исиро! - выговаривал я министру информации. -
Чудовищная же отсебятина! Выпустили на экран этого болвана! Гамов держит
его возле себя, но это еще не резон, чтобы малограмотный солдат докладывал
миру о состоянии диктатора! Есть врачи, каждый день консилиум, дважды в
день сводки здоровья - грамотные, правдивые сводки, только они дают
истинную картину болезни. А что нес этот олух? Как Гамов стонет, как
поворачивается в постели, как кашляет, как чешется, как ведет себя в
туалете!.. Противно слушать! Прошу вас больше не выпускать Сербина на
экран.
Вежливый и всегда согласный Омар Исиро вдруг показал клыки.
- К сожалению, не могу выполнить ваше приказание, Семипалов, - сказал
он, впрочем, с обычной своей вежливостью. - Зрители требуют именно таких
передач - масса писем и звонков... Ведь всем известно, что Сербин не
просто охранник диктатора, а человек, постоянно находящийся рядом с ним.
- Понятно. Мои распоряжения для вас необязательны. А если Ядро
единогласно запретит выпускать Сербина - подчинитесь?
- Единогласия не получится. Один голос будет против.
- Ваш?
- Мой.
- Хорошо - без одного голоса. Подчинитесь?
- Подчинюсь, но...
- Что за "но"?..
- Раньше, чем выносить на Ядро вопрос о Сербине, посмотрите, как
слушают его рассказы. Вечером он появится между семью и восемью, это
время, когда врачи стараются обеспечить Гамову короткий сон. Может быть, у
вас изменится мнение.
- Буду смотреть. Что за рубежом?
- Информация о том, как принимают там известия о референдуме и
болезни Гамова, начнется в два часа дня.
До двух часов я успел управиться с неотложными делами, потом сел за
стереовизор. И сразу понял, что за рубежом разразилась буря. Мы и раньше
были избалованы вниманием врагов и нейтралов: и перемены в обществе, и
события Священного Террора, и речи Гамова к народу, и, естественно,
военные действия - все подробно излагалось, все шумно комментировалось,
все вызывало споры на улицах. Когда Штупа энергично нагнетал в Клуре и
Корине жару и сухость, весь мир только об этом и говорил - и впервые нас
не проклинали и не осуждали, - о том, каким бедствием может обернуться
спасение детей, никто и не думал - единственно важное было спасти их. Но
то, что показал нам Омар Исиро сегодня, стократно превосходило все, что мы
знали. Я увидел тысячные толпы на площадях перед огромными стереовизорами,
снова увидел зал правительственных заседаний, Гамова, запутавшегося в
своей речи, шатающегося и падающего. И на крик, вырвавшийся в зале из
груди всех, толпы на площадях, показанных нам, отвечали таким же криком,
может быть, более хаотичным, нестройным, но таким же единым голосом. И еще
Исиро нам показал страницы зарубежных газет, все они были заполнены
известиями из Адана, на всех полосах трактовалась только одна тема -
серьезен ли план помощи Гамова, серьезна ли его болезнь, есть ли шанс, что
Латания осуществит на практике то, чего требовал от своего народа
диктатор.
И в заключение Исиро вынес на экран беседу корреспондента Клура с
правителем этой страны Арманом Плиссом. Генерал важно развалился в кресле,
огромная его вислоухая голова покачивалась на тонкой шее, длинные широкие
погоны выступали за края узких плеч. Генерал презрительным выражением лица
показывал, что полагает сущим вздором все, о чем его спрашивает
корреспондент. А тот, маленький, кругленький, розовощекий, настойчиво
допытывался ответов, явно нежеланных генералу.
К_о_р_р_е_с_п_о_н_д_е_н_т. Вы слышали о новой акции диктатора Гамова?
П_л_и_с_с. Ничего не слышал. Я глух на то ухо, где звучат глупости.
К_о_р_р. Вы считаете глупостью продовольственную помощь нашему
голодающему населению?
П_л_и_с_с. Не помощь, которой нет, а бесконечные разговоры на темы
помощи.
К_о_р_р. Значит, все-таки услышали!.. Оно точно, то определение, что
вы дали разговорам, которые слышали, хотя глухи на то ухо, что их слушало?
Имею в виду ваше краткое словечко - глупость.
П_л_и_с_с (начиная сердиться). Не совсем точное, точным будет не
глупость, а вздор.
К_о_р_р. Вздор - помощь голодающим? Ценой сокращения своей
продовольственной нормы спасти того, у кого и доли этой нормы нет? Ценой
самопожертвования выручить погибающего?
П_л_и_с_с. Вот именно - совершенный вздор! В горячем описании
благородства помощи вы забыли самое главное - помощь не соседу, не другу,
а врагу. Врагам не помогают, если они в беде, врагов радостно добивают.
Поступать иначе могут только спятившие с ума.
К_о_р_р. Или святые.
П_л_и_с_с. Я военный. Я не могу проводить существенного различия
между святостью и сумасшествием, по-моему, одно поразительно смахивает на
другое. Святость даже хуже сумасшествия, она больше мешает воевать. Пусть
этими опасными категориями занимаются философы, это их собачье дело.
Простите, если обидел кого из философов, но по-честному - так они надоели!
Когда Орест Бибер пропал где-то в застенках Гонсалеса, то я погоревал о
его несчастной судьбе, но также и порадовался - не будет больше его статей
о преступности этой войны и вообще всех войн. После беседы с Гамовым он
только об этом и писал.
К_о_р_р. Ваше мнение о референдуме, который должен состояться в
Латании через несколько дней?
П_л_и_с_с. А какое может быть мнение? Чушь собачья! Отдельный человек
может сойти с ума или впасть в святость, что, как мы выяснили,
принципиально одно и то же. Но ведь народ с ума не свести. Весь народ в
святость не обратить. Народ понимает, что ему выгодно, а что во вред. В
этом смысле латаны не отличаются от других народов.
К_о_р_р. Но они спасали наших детей! Польза от этого им была?
П_л_и_с_с. Еще бы! Они, спасая наших детей, преградили эпидемии
дорогу к себе. Умело защитили свою безопасность. Отличная военная
операция.
К_о_р_р. Военная?
П_л_и_с_с. Разумеется. Латаны по натуре хорошие воины, а когда ими
командуют прирожденные солдаты - Гамов, Семипалов, Пеано, - то это такая
сила! Не говорю уже о поражении Вакселя и Троншке. Ваксель был надменный
дурак, я с ним душевно дружил, а Троншке фатально не повезло... Но
возьмите кампанию в Нордаге! Это же шедевр военного искусства. Семипалов с
Пеано показали себя в Нордаге такими мастерами боя... Когда мы возьмем
этих двух генералов в плен, я с уважением пожму им руки и скажу: "Ваш
ученик, и только поэтому мне удалось победить вас!" Вешать их не буду, с
почетом расстреляю!
К_о_р_р. До победы еще не скоро. И не уверен, что уже отлиты пули для
Семипалова и Пеано. Возвратимся к нашей теме, генерал. Вы сами подписали
сокращение выдач. Уже есть случаи голода, больницы переполнены
дистрофиками. Что ждет нас завтра?
П_л_и_с_с. Завтра придут водоходы из Кортезии. Неделя хорошей погоды
в океане - и все наши трудности будут позади.
К_о_р_р. Но хорошей погоды нет.
П_л_и_с_с. Не теряйте надежды, юноша. Аментола благородный солдат, он
свои обещания выполняет.
К_о_р_р. В нашей стране все больше людей возлагает надежды на
референдум в Латании. Если это и безумие, то оно становится массовым.
П_л_и_с_с. Одно скажу: массовое безумие - заразительная болезнь.
Добрых плодов от нее не ждать. Скорое разочарование будет хорошим
лекарством от нее. Ждать осталось недолго.
К_о_р_р. Ждать осталось недолго, генерал...
Вот такое было интервью бравого генерала с корреспондентом
стереопрограмм Клура. К концу передачи ко мне подошел Павел Прищепа и
молча присел рядом.
- Новости? - спросил я.
- Новости, - он протянул секретные донесения из Кортезии.
Информаторы Прищепы сообщали, что вести о болезни Гамова и
предстоящем референдуме вызвали в Кортезии переполох. Аментола срочно
созвал совещание помощников, оно продолжалось четыре часа - давно не было
столь долгих обсуждений. О результатах совещания сообщений нет, но, по
всему, Аментола хочет воздержаться от немедленных откликов на наши
события. Весть о референдуме произвела меньшее впечатление, чем болезнь
диктатора, в одобрение помощи никто не верит. Но ухода Гамова от власти
опасаются.
- Опасаются? - переспросил я с удивлением.
- Считают, что Гамов человек неровный, действует часто импульсивно,
но способен на компромиссы, на неожиданные повороты политики - и этим
можно воспользоваться себе на пользу.
- Но ведь это вздор! Гамов любит красочные политические выбрыки, но
при одном условии - чтобы работали на его основную линию.
- Они опасаются, что власть теперь возьмешь ты. Тебя считают
твердокаменным, прямолинейным, неспособным на компромиссы. Вариант того же
Армана Плисса, которого мы слушали, только поумней.
- Возможно, какая-то правда в этом есть, со стороны видней. Скоро
Исиро покажет новый монолог Сербина. Этот солдат, вынырнувший из навозной
кучи на политическую арену, действует мне на нервы.
- Мне тоже.
Исиро предварил разговор с Сербиным показом Главной площади с
огромным экраном на ней. На площадь вышли чуть ли не все свободные от
работ - тысяч тридцать-тридцать пять. Но не это меня поразило, обыватели,
любители сплетен о великих людях всегда сбегутся на пикантное зрелище, а
что может быть пикантней, чем рассказ о том, как ведет себя глава
государства, когда он в подштанниках или пижаме, к тому же сильно болен.
Но чем больше я вглядывался в собравшихся - стереоглаз медленно озирал всю
площадь, - тем сильней убеждался, что здесь собрались не любители сплетен,
а люди, глубоко встревоженные здоровьем диктатора. Площадь молчала, ожидая
показа - каменная тишина, лица, повернутые на возвышавшийся над площадью
экран... Я вспомнил, что бесед с Сербиным от Исиро требует население, он
не сам придумал эти рискованные спектакли. Ничего хорошего в этом не было.
А затем на экране появился Сербин. И опять говорил о том, как Гамов
беспокойно спал, как ворочался, как кряхтел, сколько раз приходилось
взбивать подушку, чтобы не отлежал ухо. Спал он, конечно, не по науке, а
на левом боку. И как прошел с Сербиным в туалет, а после туалета изнемог и
часок лежал, прикрыв глаза. Сонечка с Матильдой встревожились,
засуетились, а Сербин прикрикнул на них: "Цыц, курицы, дайте полковнику
поспать, видите - потянуло в дрему!" И как во время сна Гамова Сербин
быстренько приготовил его любимую еду - гречневую кашу со свиными
шкварками - и чуть не силком заставил немного пожевать, и как Гамов
сердился: "Что ты мне все шкварки подсовываешь, покажи, что у тебя в
тарелке!" И как он, Сербин, отвечал: "Так я же в полном своем порядке, а
вам здороветь надо, ешьте, ешьте!" А после завтрака полковник задумался,
полежал и поднял голову: "А как сам ты думаешь, Семен, поддержат меня на
референдуме?" А он, Семен, отвечал: "Хорошие поддержат, а плохие сунут
свое черное "нет". И как Гамов стал сердиться: "Причем тут хорошие и
плохие, вон в правительстве не все поддержали, а люди замечательные." А
Сербин увидел, что он начал волноваться из-за референдума, а волноваться
ему - ни в коем случае, очень опасно, и замолчал. А полковник еще пуще
сердится: "Почему молчишь?" И как тогда Сербин ему напрямик: "Много врагов
у вас, полковник, среди генералов ваших." И как он тогда засмеялся,
впервые за болезнь рассмеялся, так удивился: "Чудный ты парень, Семен, а
глуп: несогласных со мной много, без несогласий крупных дел не совершают,
но не только что врагов, даже принципиальных противников нет среди
помощников". И как на это Сербин опять промолчал, у полковника голова шире
плеч, он во все проникает, а у Сербина мозги крохотные, только он им
верит, редко обманывали. И знает: кто далеко заглядывает, тот, бывает,
того, что у ног, не различает.
Экран погас. Я повернулся к Прищепе.
- Понимаешь, на что намекает этот подонок?
- Не подонок, - серьезно возразил Прищепа. - Что он может сказать, мы
догадывались и раньше. Ни тебя, ни меня он не любит. Но как слушала его
толпа! И ведь никакой не оратор.
- В том-то и опасность, что он никакой не оратор.
- Опасность? - Прищепа с удивлением смотрел на меня. Он был
превосходным разведчиком, но посредственным психологом. Он раскрывал
тайные дела, выводил на свет подспудные события, быстро расшифровывал
секретные планы. Никто, кроме самого Гамова, с такой легкостью не проникал
в глубину логики разыгрывавшихся политических происшествий. Но именно - в
логику их, а не в то внезапное и нелогичное, что, возникнув вдруг, путало
любые планы. Среди помощников Гамова, приученных ко всему тому, что он
называл "неклассическим ходом событий", Прищепа был самым классическим по
характеру и стилю работы. Появление на политической сцене полуграмотного и
злого солдата он не сумел заранее правильно оценить.
- Ты опасаешься, что Сербин ведет хитрую операцию против нас? -
спросил он. - В частности, против тебя, как заместителя и преемника Гамов?
Но ведь это легко выяснить. Я могу расколоть Сербина, даже не прибегая к
допросам. Я не Гонсалес, у меня свои методы. Сербин общается с другими
солдатами, а среди них много моих людей.
- Нет, - сказал я. - Меньше всего меня тревожит, что Сербин
подкапывается под меня. Другое меня волнует - и очень, заверяю тебя.
- Тогда объясни.
- Жаль, что сам не понимаешь. В нашу политическую деятельность, такую
логичную, даже когда она строится на логических парадоксах, врывается
нечто хаотическое, бесформенное, нечто почти мистическое...
- Воля твоя, Андрей...
- Подожди. Вспомни, как, почти не дыша, стояли эти толпы перед
экранами Исиро! Что их так захватило? Какие политические новости? Что
Гамов стыдится показаться в кальсонах перед двумя санитарками? Что у него
расстроен желудок и охранник сам ведет его в туалет? Что он любит
гречневую кашу со свиными шкварками?! Чудовищно все это, чудовищно!
Павел пожал плечами.
- Весь мир интересуется состоянием Гамова. Это же естественно.
- Да, естественно! Состояние Гамова - проблема большой политики.
Другое неестественно. В ряд важных мировых событий вдруг вторглись
кальсоны, которых стыдятся, расстройство желудка, шкварки в каше... Это же
страшно, пойми. Здесь и не пахнет политической логикой. Здесь мельчайшие
личные факты, крохотки быта! Они способны воздействовать на примитивные
эмоции, но должны быть вне политики, они путают ее ход. Будущее становится
непредсказуемым. Подразумеваю - политическое будущее.
До Прищепы моя тревога не дошла. А в вечерних новостях я снова
услышал о шкварках и о расстройстве желудка. И все было, как я опасался, -
маленький личный фактик умело вознесен на принципиальную высоту.
- С утра вроде было ничего, - говорил Сербин с экрана. - Проснулся он
сам, сам пошел на оправку, я довел его до туалета. Почистил зубы, я стоял
позади, вдруг пошатнулся от слабости. Ну, чай, одно печенье съел, другое
надкусил и ослаб. Потом отдохнул, попросил "Вестник" и "Трибуну", а в
"Трибуне" тот мальчонка, что просил помощи, хорошенький мальчонка, только
здорово худой, таким, когда заболеют, и не выздороветь. Долго, долго
смотрел на него, положил газету, закрыл глаза, но не спал, чего-то думал.
В обед я принес каши и сока. Сок он попил с четверть стакана, а от каши
отказался. Говорит: "Не хочется что-то". А сам на ту газету смотрит, на
того худого мальчонку. "Да чего вы, полковник, говорю, малышу лучше не
станет, если вы еще больше ослабнете. Да и люди, говорю, не без Бога в
сердце, не дадут умереть с голоду". А он мне: "Боюсь, Семен, люди ведь
разные". Так и не ел весь день, сейчас заснул, спит нехорошо, стонет во
сне. - Сербин покривил лицо, стал рукой вытирать глаза, слезы потекли по
щеке, он помолчал, потом закончил: - Вот такой день. И хоть бы скорей тот
опрос делали, не выдержать полковнику долгого ожидания.
Весь он был тут, тот нелогичный, непредсказуемый заранее фактор, о
каком я говорил Прищепе, - слезы, внезапно заскользившие по грубым щекам
Сербина. Если бы я мог, я схватил бы этого солдата за шиворот, силком
оттащил от экрана, еще наддал бы вдогонку! Меня сводило от ненависти. Я
мог бороться против любого рассуждения, любой мысли противопоставить
другую - еще разумнее, каждую идею погубить другой - еще доказательней.
Против слез аргументов не было, они текли вне логики и действовали сильней
логики. Николай Пустовойт, министр Милосердия, оплатил золотом -
тысячекратно по весу - каждую каплю крови врача Габла Хоты, пожертвованную
нашим военнопленным. Я предугадывал, что каждая слезинка, протекшая по
щекам Семена Сербина, потащит за собой в миллионы раз больше того, что
платил Пустовойт! Благополучие страны становилось зыбким, потому что
неумный солдат, так позорно вывалянный по приказу Гамова в навозе и потом
обласканный тем же Гамовым, ныне плачет на экране от того, что у Гамова
пропадает аппетит. Терпеть это было свыше моих сил!
Я пошел к Гамову.
В приемной два врача и пожилая сиделка, Матильда, тихо беседовали о
состоянии больного, смотрели утреннюю сводку лабораторных анализов.
Матильда и врачи встревожились - они не знают, можно ли пускать к
больному, у них правительственный запрет - никаких встреч с Гамовым. Я
объяснил им, что правительственный запрет подписывал сам и уже поэтому
меня не причислить к посторонним. Оба врача заверили, что ухудшений нет,
но и выздоровление не близко. Я прошел к Гамову. У его кровати сидел
Сербин и что-то втолковывал, кажется, упрашивал выпить лекарства, - в руке
у него было чашечка мутноватой бурды. Гамов приподнял голову, протянул мне
руку. Рука была горячая, но вялая, рукопожатие вышло слабым, совсем не
похожим на прежние гамовские.
- Семипалов, что случилось? - спросил он с тревогой.
- Ничего чрезвычайного. Хотел вас повидать, и нужно поговорить.
- Семен, посиди у себя, - приказал Гамов.
Сербин поставил чашечку на столик и вышел. Он сделал это так
неохотно, словно раздумывал, нужно ли выполнить распоряжение Гамова или
проигнорировать его. Странная свобода была во взаимоотношениях диктатора с
его не то охранником, не то слугой, не то душевным другом. Помощники
Гамова и мечтать не могли о подобной свободе. Уверен, что Сербин, выйдя в
соседнюю комнату, и не подумал убираться к себе, а уселся у двери, чтобы
хоть частично уловить наш разговор. Я говорил намеренно громко - Сербин
должен был услышать, что я требую от Гамова.
- Прежде всего, как идет подготовка к референдуму, как загружаются
вагоны и водоходы? - сказал Гамов.
- Прежде всего, как вы чувствуете себя? - отпарировал я. - Это меня
беспокоит больше подготовки к референдуму. Там все нормально.
Гамов грустно улыбнулся. У него временами была удивительная улыбка -
очень добрая, немного смущенная, как бы извиняющаяся, что он делает что-то
не так.
- Мое состояние зависит от ваших действий, Семипалов.
- Мои действия определены вашими приказами. В них может внести
изменения только результат референдума. Воля народа для каждого из нас
выше нашей личной воли. Референдум назначен через три дня.
- Вы хотите говорить со мной о подготовке к референдуму?
- Да, Гамов. В подготовку к референдуму вмешался один не учтенный
нами фактор. Я говорю об ежедневных, утром и вечером, появлениях на экране
вашего... денщика, скажем так. Вы смотрите стерео?
- Врачи запретили мне смотреть стерео и читать газеты.
- Газеты вы все же читаете. Об этом нам сообщает Сербин. Итак, вы
передач его не смотрели?
- Никаких передач не смотрел.
- Но догадываетесь, о чем Сербин говорит?
- Почему догадываюсь? Просто знаю. Он говорит обо мне, о моих
желаниях, моих надеждах... О чем-либо другом он неспособен говорить - и не
только потому, что все иное не заинтересует зрителей, а по той причине,
что его интересую я один. Он живет моими заботами. В меру своих
интеллектуальных возможностей, конечно.
- Значит, содержание его бесед?..
- Нет, Семипалов. Я не подсказываю темы для его разговоров. И уверен,
что не все его рассказы мне бы понравились. Он слишком близок к мелочам
моего быта, мне это, наверное, показалось бы нетактичным. Но что он не
скажет ничего, нарушающего мою политику, уверен абсолютно. Поэтому не хочу
знать их конкретного содержания.
- Это запрет для меня касаться сейчас его выступлений?
- Для вас запретов нет. Все, что занимает вас, составляет предмет
нашей большой политики. Мы можем в чем-то расходиться, но проблемы, по
которым мы с вами не нашли согласья, всегда наши общие проблемы, наше
общее дело. Чем же провинился мой верный Семен Сербин?
Гамов говорил свободно, хоть и без прежней живости. Врачи могли бы и
выпустить его уже на стереоэкран. Возможно, он и не произнес бы
блистательной речи, какими не раз поражал нас. Но что его речь была бы
гораздо ясней той путаной, что завершилась сердечным приступом, уже не
сомневался.
И вдруг я понял, что Гамов сознательно не встает с постели и столь же
сознательно посылает выступать по стерео вместо себя малограмотного,
боготворящего его солдата. Гамов разыгрывал очередную красочную сцену в
политической драме. Он сделал свою болезнь фактором мировой политики. Я
скажу больше - он поставил на свою болезнь крупнейшую ставку в своей яркой
карьере. Он бил карты разума куда сильней - тем, что лежал на кровати, что
был слаб и что любое нежеланное известие могло его окончательно сокрушить.
Нет, я не хочу сказать, что он притворялся, это была игра всерьез - на
жизнь. И герольдом, извещающим о событиях, он избрал не кого-то из нас,
его помощников, а Сербина - собственные, из души, речи солдата действовали
острей. Я почувствовал себя обессиленным. На Ядре, на правительственном
собрании, я мог одержать победу, за меня стоял разум. Но разум бессилен,
когда арену захватывает чувство. Вести дискуссии с Сербиным я не мог,
Гамов знал это и строил на этом свою борьбу.
Я пытался сохранить хотя бы внешнее достоинство.
- Все же описание вашей оправки, кальсон, туалета...
Он вспыхнул - все же он не знал, о чем распространялся Сербин.
- Безобразие, если он об этом. Я скажу ему. Что еще, Семипалов?
Я постарался, чтобы моя ирония полностью дошла до него:
- Ну, если время кальсон и гречневых каш со шкварками прошло, то
больше претензий к Сербину у меня нет. Затыкать ему рот я не собираюсь. Да
и наш тишайший Исиро этого не разрешит. Во время вашей болезни он стал
непостижимо независим. Будут ли указания по текущим делам?
Гамов сказал почти враждебно:
- Полностью полагаюсь на вас. К делам врачи меня еще долго не
допустят.
Сразу после возвращения к себе я вызвал Прищепу. Он сокрушенно качал
головой.
- Значит, Гамов сознательно прибег к говорне Сербина. Но мы всегда
относили сообщения о быте великих людей к сфере интересов обывателя. Гамов
так презирал все, что увлекало мещанство!
- Голосовать на референдуме будут все взрослые жители. Сколько среди
них мещан и обывателей? И такая драматическая ситуация - тяжело больной
диктатор. Тут каждому внушается, что в его руках жизнь и здоровье этого
удивительного человека. Это уже не мещанство, а призыв к жертве для
поддержки диктатора: любой может стать его волшебным лекарем - вот о чем
идет разговор.
- Андрей, не верю! Люди понимают: огромная масса продовольствия, все
запасы страны отдать врагу - это же неравноценно жизни одного человека,
даже такого, как Гамов. Достаточно только сравнить...
- Не это будут сравнивать! Гамов устами Сербина взывает к чувствам
маленького человека, а не к его широкому пониманию политики. Гамов уже
призывал к политическим жертвам - и потерпел крушение. Теперь он
вторгается в тайники каждой души - и я боюсь, что здесь он одержит победу.
Прищепу я не убедил, но очередное появление Сербина на экране
показало, что я пророчески предвидел новый шаг Гамова.
- Полковнику сегодня малость хуже, - докладывал Сербин зрителям. -
Так вроде бы ничего, а был разговор с генералом Семипаловым. На разные
дела, я в них не вхож, только полковник расстроился. Принес обед,
полковник пожевал каши, половину оставил. Я, конечно: да вы чего, так не
выздоровеете! А он: знаешь, Семен, вот эта половина той каши, что я не
съел, и есть жертва, что требуется от меня, чтобы дети и женщины в других
странах не умирали от голода. Как же так, спрашиваю, одной кашей не
накормишь две страны, Клур этот и Корину? Накормлю, чуть не закричал, так
рассердился. Тогда, объясняет, накормлю, если все мы от обеда отдадим
половину, а от всего дневного пайка только четверть. Всего четверть нашего
пайка добровольно отдать - и вся жертва. А миллионы голодных спасены! И
побледнел, лег, меня выгнал, Матильда вошла, потом Сонечка - меня ругают:
это ты больного расстроил, хуже ведь ему стало. Не я, говорю, да разве их
убедишь? А я так вам скажу - не только четверть, половину пайка отдам,
только бы полковнику стало лучше. Хороший он человек, ребята, стоит
четверти пайка. Сейчас у него Сонечка дежурит. Мы с охраной посидели,
потолковали, все согласились: стоит наш полковник части нашего пайка, так
и проголосуем все до единого. И вам советую, если кто невпрожор жадный!
Это был, конечно, отлично рассчитанный удар! В каждом слове Семена
Сербина выступала железная логика Гамова, она внутренним стальным прутом
связала в одно целое куски растрепанного рассказа. Как я объяснял Прищепе,
Гамов круто менял направление своей агитации. Он понял, что высочайшие
истины нравственности, то глубокое благородство, почти равное святости,
какое генерал Арман Плисс объявил равнозначным сумасшествию, - что все эти
идеальные высоты не для реальной жизни. В лучшем случае, они
преждевременны, человечество еще не созрело для благостности. И с
пронзительной хитростью он повернул всю агитацию на себя. Великое
благородство и столь же великая жестокость вдруг стерлись перед испугавшим
всех известием: "Нашему вождю плохо, от каждого нужна маленькая жертва,
чтобы он воспрянул". И я уже слышал четко объявленную формулу этой жертвы:
"Полковник стоит четверти нашего пайка!". Я знал, что завтра эта фраза
будет тысячекратно возобновляться в эфире, будет повторяться в каждом
разговоре, будет звучать в каждой душе, как молитва: "Полковник стоит
четверти моего пайка!" И я со всей остротой ощущал свое бессилие, свою
полную неспособность противостоять этому новому повороту политической
борьбы. В моих руках были все рычаги государственной власти, я мог двинуть
армии, остановить движение на дорогах, закрыть заводы и учреждения,
досрочно наслать на поля осенние ливни и первые зимние снега. Но
полумистические нити, вдруг протянувшиеся из души диктатора в души всех
людей, я не мог не только оборвать, но и ослабить.
Утром ко мне на прием попросились сразу четыре женщины - моя жена,
Людмила Милошевская, Анна Курсай и Луиза Путрамент. Они уселись вокруг
моего стола, разговор начала Милошевская.
- Генерал, хотим посоветоваться. Мы возглавляем женское движение в
наших странах. Послезавтра - референдум. Ваше мнение - как он закончится?
К каким действиям мы должны срочно готовиться?
- Вам известно все, что знаю я сам, - ответил я. - Вы смотрите
стерео, имеете собственную информацию. Этого недостаточно, чтобы составить
мнение?
- Недостаточно! - резко возразила Милошевская. - Вы держите власть в
своих руках. Гамов недееспособен. Мы должны знать ваши намерения.
- Я не держу власти в своих руках, - сказал я с горечью. - В лучшем
случае, у нас двоевластие. Гамов вполне дееспособен. Он только вещает свои
желания устами малограмотного, безмерно преданного ему солдата. Сербину
благоговейно внимают миллионы людей, он гипнотизирует их своими байками о
состоянии Гамова. И я не уверен уже, у кого больше власти - у меня,
командующего всей материальной мощью государства, или у тупого лакея
Гамова, его именем вторгающегося в людские души.
- Себя вы, конечно, не считаете лакеем диктатора? - зло бросила Анна
Курсай. - Хотя гордитесь, что верный исполнитель его решений!
Она раскраснелась, глаза ее сверкали. Она была и осталась моим
врагом. Я постарался ответить ей вежливо:
- Я последователь Гамова, Анна. Надеюсь, вам ясно различие этих
понятий - лакей и последователь? За туалетом Гамова я не слежу.
Милошевская властно перевела разговор на другое.
- Генерал, скудные обеды и туалетные страдания диктатора меня не
трогают. Но распространяющийся разброд тревожит. Моя страна бурлит. Я не
уверена, что знаю, как патины поведут себя на референдуме. И Понсий, и
Вилькомир растерялись, они перестали поносить один другого и притворяются,
будто что-то решают втайне, а реально - ждут, что решат без них сами
патины. Но я хочу знать, что будет завтра, то есть как вы поступите, если
референдум опровергнет вас?
- Подчинюсь воле народа, какая она ни будет.
- Какая она будет - воля народа?
- Повторяю, это вы должны знать сами. И в этой связи сам задам вам
несколько в

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися