Сергей Снегов. Диктатор
страница №29
...ес объявил, что возглавляемый им Черный судприговаривает к смертной казни трех бывших руководителей Латании - Алексея
Гамова, Андрея Семипалова, его заместителя, военного министра, и Аркадия
Гонсалеса, министра Террора и председателя Черного суда. Приговор
окончательный и обжалованию не подлежит.
- Пусть войдет стража Черного суда и возьмет под арест троих
приговоренных к казни! - возгласил он.
В этот момент все камеры повернули раструбы на меня. Омар Исиро знал,
что ему делать. Сейчас на всех экранах мира могли видеть только меня. Я
встал, поднял руку и громко проговорил:
- Время! Всем, кто видит меня, - время!
В зал ворвались не солдаты Черного суда, а водолетчики из дивизии
Корнея Каплина. И впереди шагал сам старый полковник. Он встал рядом со
мной с небольшим вибратором в руках. Гонсалеса окружило с десяток
водолетчиков с Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой, другая группа, с Сергеем
Скрипником и Альфредом Пальманым, выстроилась вокруг Гамова. Он с
удивлением смотрел на меня и на них. Гонсалес с возмущением крикнул:
- Что вы такое надумали, Семипалов? Где мои солдаты?
Я ответил достаточно спокойно, чтобы он сразу понял, что время
парадоксов кончилось и теперь пойдет нормальная политика.
- Ваши солдаты арестованы и увезены из дворца. Объявляю арестованными
Гамова и вас. Прошу не оказывать сопротивления.
В ответ Гонсалес рванулся ко мне. Я уже говорил, что в этом высоком,
широкоплечем, худом человеке с женственной талией и ангельски красивым
лицом таилась воистину исполинская физическая сила. Сейчас зрители во всех
странах мира смогли оценить, насколько она велика. Три водолетчика
отлетели от Гонсалеса, как щепки, и повалились на пол. Только ловкий Жан
Вильта, ухватившийся за правую руку Гонсалеса, сумел удержаться на ней.
Гонсалес яростно махнул Вильтой в воздухе, ноги водолетчика описали
полуокружность. Но сбросить его с себя Гонсалес не успел. Мгновения борьбы
с Вильтой хватило, чтобы на нем повисли остальные водолетчики. Я спросил:
- Связывать вас, Гонсалес, или покоритесь силе?
Он зло огрызнулся, уже не пытаясь вырваться из десятка рук.
- Для чего арестовываете нас? Что за комедию вы надумали?
Я постарался, чтобы мой ответ прозвучал почти любезно:
- Прекращаю комедию, так правильней.
Гамов, спокойно сидевший в своем кресле, по-прежнему с любопытством
глядел и на водолетчиков, и на Гонсалеса, схваченного целым отрядом дюжих
молодцов. Не было заметно, чтобы вторжение военных в зал особенно потрясло
его. Впрочем, хуже того, что готовил нам троим Гонсалес, ждать не
приходилось. И когда в какой-то момент вдруг установившейся тишины Гамов
обратился ко мне, в его голосе не прозвучало ничего, кроме обычной
любознательности:
- Мне кажется, Семипалов, вы повторяете ту операцию, которая так
удалась вам, когда свергли Артура Маруцзяна. Правда, сейчас она против
меня.
- За вас, а не против вас, Гамов! - огрызнулся я. - В той операции я
стремился вручить в ваши руки власть, в этой стремлюсь сохранить власть в
ваших руках. Надеюсь, вы это скоро поймете.
- Посмотрим, посмотрим, - сказал он без выражения.
Водолетчики наконец усадили Гонсалеса. В зал вошли все члены Ядра и
расселись за столами - кто рядом с защитниками, кто с обвинителями. Пеано
широко улыбнулся мне и помахал рукой. Гонсалес гневно отвернулся от
старого друга. Вудворт хмурился - процессы, выходящие за межи
дипломатических приличий, были ему не по душе, хотя, работая с Гамовым, он
и раньше не мог обходиться без них. Бар, Штупа и Пустовойт изображали на
лицах довольство, а Омар Исиро сиял - он, кажется, единственный
по-серьезному тревожился, не сорвется ли задуманная операция. Одного
Прищепы не было - он в этот час умчался в далекую секретную лабораторию за
двумя физиками. Все стереокамеры были по-прежнему направлены на меня.
- Должен информировать мир о том, что произошло и что еще должно
совершиться, - начал я. - Начало событий вы видели - Черный суд под
председательством Гонсалеса вынес смертный приговор троим обвиняемым. Я не
согласен с приговором суда и принял свои меры. Военные части арестовали
Гонсалеса. Как это происходило, вы видели сами.
Гонсалес, приподнявшись в кресле - его тут же на всякий случай
схватили за плечи стражи, - вызывающе крикнул:
- Вы преувеличиваете свои возможности, Семипалов. У вас нет права
отменять решения нашего высшего суда.
Я постарался не показать закипавшую во мне злость.
- С чего вы взяли, что я отменяю ваши судебные решения? Я только
приостанавливаю их. Лучший способ для этого посадить вас на время в
тюремную камеру, а ваши карательные войска изолировать.
- Но вы и Гамова арестовываете, судя по тому, что вокруг него охрана.
Себя-то вы не сажаете в камеру!
- Себя в камеру не сажаю, вы не ошиблись, Гонсалес. Больше того - на
некоторое время узурпирую всю правительственную власть. Вы спросите, на
какое время? На то время, пока Гамов будет сидеть в тюрьме. То есть на то,
надеюсь, не очень длительное время, пока высший человеческий суд либо не
отменит решение Черного суда, в чем я абсолютно уверен, либо не утвердит,
что, по-моему, невозможно.
Снова пробудился пребывавший в молчании Гамов.
- Вы сказали - высший человеческий суд. Что вы имеете в виду?
Я повернулся к нему. Я задыхался от страсти и негодования, но с
Гамовым надо было объясняться по-иному, чем с Гонсалесом.
- Что я имею в виду? То самое, к чему мы уже не раз обращались в
трудные моменты. Только раньше мы призывали население нашей страны как
верховного судью нашей политики ответить, за нас оно или против. А теперь
мы пригласим на ответ весь мир. Вот он, верховный судья наших поступков, -
коллективное мнение человечества. Перед ним должны отступить все частные
решения, все личные пристрастия, все одиночные мнения, Гамов! Черный суд
над нами - ваше единоличное решение, вы могли своей волей, своим умом,
своей жаждой самопожертвования убедить и Гонсалеса стать заодно с вами, но
уже меня убедить не смогли. Вот первый недостаток вашего суда, а их будут
тысячи. Я добровольно присоединился к обвиняемым, но не затем, чтобы
покорно протянуть шею в петлю, а чтобы доказать вам и Гонсалесу, что
недостоин справедливости этот суд над нами. Гонсалеса и вас убедить мне не
удалось, вы готовы пожертвовать собой. Но я не хочу жертвовать собой. Не
допущу и вас расправиться с собой. Судить нас станет все человечество,
только такой суд я признаю. И до того, как прозвучит приговор всего
человечества, я изолирую вас обоих от фанатичных слуг, от вас самих,
наконец. - Я повернулся к Гонсалесу. - Как видите, я не отменяю вашего
решения, вы, выбранный нами, и мной в том числе, наш законный высший
судья. Было бы позорным для меня признавать ваши приговоры, пока они не
затрагивают меня лично, и оспаривать их, чуть они мне невыгодны. И я не
отменяю, но приостанавливаю ваш приговор, пока истинно высший суд не
выскажет о нем свое мнение.
И повернувшись к стереокамерам, я торжественно провозгласил:
- Объявляю с завтрашнего дня подготовку к всемирному референдуму.
Вопрос один: справедлив ли приговор Черного суда, вынесенный Алексею
Гамову, Андрею Семипалову и Аркадию Гонсалесу?
После моего обращения к населению всего мира о референдуме охрана
увела Гонсалеса в назначенное ему помещение. Сам Корней Каплин возглавил
отряд, сопровождавший Гамова. Гамов, уходя, улыбнулся мне - показывал, что
не сердится на свой арест. Я спустился вниз и попал в круг друзей. Готлиб
Бар, старый, еще до войны, товарищ, громко расцеловал меня, Пустовойт и
Штупа ограничились рукопожатиями, а Омар Исиро восторженно воскликнул, что
был посвящен во все детали сценария, но до момента, когда Корней Каплин
зашагал в овальный зал, трясся от страха, что план не удастся.
Смеющегося Пеано я поздравил с хорошим выполнением операции и подошел
к Фагусте и Георгиу, по-прежнему сидевшим друг напротив друга - думаю, что
один не вставал, потому что этого не делал другой, - они все старались
делать одновременно. Фагуста захохотал, тряхнув шевелюрой, и громыхнул во
всю мощь голоса:
- Отлично сработано, Семипалов! Так обдурили балбеса Гонсалеса! Что
вы теперь будете делать с такими военными способностями в мире, где
установили вечный мир?
Пимену Георгиу я сказал с иронией:
- Вы не разочарованы? Столько трудов положили, чтобы обвинить всех
нас в тяжких грехах! Правда, не меньше трудились и когда истово нас
восхваляли.
Он ответил с ледяной надменностью:
- Я всегда исполнял свой долг. И когда доказывал нужность каждого
вашего государственного акта, и когда вскрывал преступления, содержащиеся
в любом их этих актов.
Семьдесят четвертый живой потомок древнего пророка терпеливо ожидал,
пока я закончу переброс репликами с обоими журналистами. Он стоял передо
мной по-военному прямо, седой, с яркими голубыми глазами, сверкавшими из
глубоких глазниц.
- Я с ужасом слушал, что наговаривал на президента этот бессовестный
человек, ваш Черный судья, - сказал он.
- Почему бессовестный? - засмеялся я. - Каждый делает, что умеет.
Гонсалес лучше всего осуждает. Это его страсть - карать.
- Есть существа, неподвластные его суду.
- Для Гонсалеса таких существ не существует.
Из глаз первосвященника вырвалась вспышка. Он медленно проговорил:
- Вижу, вижу - и вы не поверили в то, что я рассказал о происхождении
президента.
Я широким жестом обвел овальный зал.
- Здесь много людей, уважаемый Тархун-хор. Могу вас уверить, что я
больше их всех согласен с вами.
За время суда я почти не занимался государственными делами. Их
накопилось множество. Я удалился к себе - и просидел в кабинете до ночи.
Позвонила Елена, она радовалась, что призрак незаслуженной кары рассеян, и
просила прийти домой. Я отговорился занятостью и пошел к Гамову. Около его
квартиры ходила стража - все те же водолетчики. В приемной Гамова сидели
Сербин и Варелла, они вскочили, когда я вошел.
- Как ваш полковник, друзья? - осведомился я.
Мне ответил Варелла, Сербин только поглядел затравленными глазами:
- Ходит по комнате. Прислушиваемся - не позовет ли? Нет, молчит,
только ходит - от окна к двери, от двери к окну.
Гамов прекратил свою ходьбу, когда я вошел, показал мне на кресло,
сам сел напротив. Мне показалось, что он готовится к долгой беседе. Я тоже
готовился к ней.
- Вы так долго отсутствовали, - пожаловался он. - Я боялся, что вы
вообще не придете - можно уже со мной не считаться.
- Сами виноваты! - огрызнулся я. - Раньше делили поровну всякие
неотложности, а теперь все взвалили на меня одного.
- Будете перевозить меня в тюрьму? - переменил он тему разговора.
- Зачем? Вас нужно изолировать от людей Гонсалеса, да и от вас
самого. Не уверен, что вы сегодня предсказуемы. До референдума побудете
здесь, а потом снова появитесь перед народом.
- А вы уверены, что референдум отвергнет приговор Гонсалеса?
- Гамов, вы же умный человек. Неужели вы сомневаетесь, что Гонсалеса
поддержит только малое число? Бесконечно малое число, если говорить
терминами математики...
- Нет, я не сомневаюсь. И это меня тревожит.
- Хотите смерти? - спросил я прямо.
- Хочу эффектного завершения, - ответил он столь же прямо. - Одно
дело - появиться, красочно победить и исчезнуть, оставив миру решение
кардинальной философской проблемы - где граница между добром и злом.
Остаться и руководить усмиренным миром - это все же не вклад в философию.
- Знал, что вас мучают философские болезни, но не до такой же
степени... Это временная хворь, Гамов. Мы еще поговорим о философском
содержании наших поступков. И сделаем это без Гонсалеса и Бибера. Один
орудует в философии топором, другой хрупок - раз поспорил с вами и сразу
сломался, перейдя в вашу веру.
- Вы будете мягче Гонсалеса и тверже Бибера, Семипалов?
- Ваш ученик, Гамов. Это обязывает. Постарайтесь до референдума не
заболеть по-серьезному.
В приемной Сербин со страхом смотрел на меня. Мы говорили с Гамовым
тихо, он ничего не мог расслышать - это испугало его.
- Семен, слушай меня внимательно. - Впервые я назвал солдата по
имени, а не по фамилии. - Для начала - ты обыскал полковника? И одежду
его, и все помещения? Ножи, бритвы, карманные импульсаторы?..
Он быстро ответил, страх его увеличивался:
- Мне помогал Варелла, он взял на себя помещение, я - всю одежду.
Импульсатор был в столе, Григорий его изъял. Я ничего не нашел.
- Отлично, Семен. Теперь так. Полковник плох, у него помутилось
сознание. И если с головы полковника упадет хоть волос по причине твоего
попустительства... Своей головой ты не расплатишься даже за один волос
полковника!..
У Сербина жалко исказилось лицо. Он схватил мою руку и припал к ней
губами. Я вырвал руку и вышел. Я волновался не меньше, чем он.
13
Мне не хочется распространяться о тех двух неделях, что прошли до
референдума. В них было слишком много звонков, встреч и разговоров. Я
начинал сердиться, когда меня спрашивали о Гамове. Гамова ничто плохое не
ожидало, в этом я был уверен. Референдум мог завершиться только его новой
громкой победой. Так оно и произошло. Я не помню, сколько людей поддержало
приговор Гонсалеса в Нордаге, Патине, Родере, Ламарии, наверное, были и
такие. Но они исчислялись той величиной, которую я в разговоре с Гамовым
окрестил бесконечно малой. В Патине и Кортезии, в Клуре и Корине таких
ненавистников Гамова вообще не оказалось. О южных и восточных странах я не
говорю. Тархун-хор успел перед референдумом объявить Гамова вторично
явившимся в наш мир пророком - после этого в странах, где верили в Мамуна,
никто не осмелился даже подумать о смерти Гамова, не то что потребовать ее
на референдуме. По телефону я сказал Гамову о новом демарше
первосвященника примерно в таких выражениях: "Привет вам, духовный владыка
четверти человечества! Вы теперь не политик, а пророк, - звучит
впечатляюще, не правда ли?"
Мы с ним посмеялись удивительному повороту его популярности.
А когда результаты референдума стали ясны, я предупредил Гамова, что
явлюсь к нему для долгого и серьезного разговора.
- Вы пока мой тюремщик, - ответил он без иронии, - и потому можете
приходить без предупреждений.
- Но с предупреждением лучше, - возразил я и направился к нему.
В приемной я спросил вскочившего при моем появлении Сербина:
- Как полковник?
- Все ходит по комнате. Так вроде бы ничего, только все ходит.
Гамов улыбнулся мне и показал на кресло.
- Диктатор, поздравляю вас с освобождением, - сказал я, усаживаясь. -
И докладываю, что специальным приказом ликвидирован Черный суд. Гонсалесу
предстоит выбирать себе новую должность. Я ему ничего не предлагаю, это
можете сделать вы, воротившись в президенты. Рекомендую лишь подыскать ему
что-нибудь не раздражающее людей, он один из тех, кого всюду ненавидят.
Он внимательно посмотрел на меня.
- Вы сильно сдали, Семипалов! Вы не больны?
Я не удержался от упрека:
- В принципе - здоров. А если выгляжу худо, так вы задали мне хлопот.
Думаете, было просто вас арестовать? Кстати, вы выглядите не лучше моего.
Он, и правда, казался усталым и постаревшим.
- Много думаю, Семипалов. И в частности - о вас.
- Ругали меня?
- Зачем? Вы действовали, наверно, правильно. Но испортили всю
программу, которую я намечал для себя.
- О вашей дальнейшей дороге потолкуем особо. Разрешите вначале
доложить, что я проделал за вас, взобравшись на ваше высокое кресло.
- Докладывайте, - сказал он без интереса.
Я рассказал о встречах с руководителями разных стран, о демобилизации
армий, о переводе военных заводов на мирную продукцию. Это были проекты, о
каких он мечтал, теперь они становились реальными событиями. Описание
того, что я совершил за дни его временного отсутствия, не могло не увлечь
его. И он понемногу оживлялся.
- Как видите, я действовал в вашем духе, как ваш исполнительный
ученик. Будете критиковать?
- А вы думаете, что все так хорошо, что и покритиковать не за что?
Раньше у вас не было такого самомнения, Семипалов, - пошутил он.
- Раньше я работал за себя, теперь же выполняю вашу программу. Из
почтения к вам не осмелюсь себя критиковать. Звучит, конечно,
парадоксально, но ведь это ваш метод - все осуществлять через парадоксы.
Теперь побеседуем о том, что делать завтра. Вы сказали, что хотели бы идти
иной дорогой. И в том, что реальная дорога отлична от вымечтанной, - моя
вина. Все это туманно. Туманностей раньше у вас я не замечал.
Неожиданности, парадоксы - да, но не туман. Поэтому хотел бы объяснения.
Он рассеяно глядел в окно. То ли колебался, нужно ли рассказывать мне
о своих планах, то ли не знал, с какой стороны подойти. И хоть такая
нерешительность была несвойственна Гамову, я терпеливо ждал - в
происшествиях последнего времени, начиная с суда над собой, было много
такого, чего я не понимал. Нужно было поставить все точки над i.
- Ответьте мне на один важный вопрос, но только не сразу, а подумав,
- прервал он затянувшееся молчание. - Кто я такой, по-вашему?
- Не уверен, что над ответом нужно долго думать. Вы - разный. Вы
менялись непрерывно с того дня, как я вас узнал. Сперва
инженер-астрофизик, потом офицер плохо обученого полка, потом командир
грозного воинского соединения. Что еще? Благодетель своих, но одновременно
и тех, с кем воевали, а в результате победитель в войне, объединитель
земли в единое государство, первый общемировой президент. И главное - в
каком бы образе вы ни являлись, вы всегда на своем месте. Вы единственный
человек, который неизменно соответствует сложившимся вокруг
обстоятельствам. Верней - вы из тех редчайших деятелей истории, которые
умели создавать нужные себе обстоятельства и потому всегда им
соответствовали.
- Не то, - сказал он и поправился: - Не буду опровергать, хотя бы
потому, что такое понимание мне приятно. Но вы описываете реального
человека, своего напарника, и это - ошибка.
- А разве вы не реальный человек, Гамов? И разве я не ваш помощник?
Слово напарник слишком высоко, не надо мне льстить.
- Все верно, - повторил он. - Реальный человек, вполне реальный. Но
не в этом суть. Я отделился от себя телесного. Моя нынешняя реальность в
том, что я стал бестелесным.
- На призрак вы все же мало похожи, хотя и не вполне поправились от
болезни. До бестелесности пока далеко.
Он начал сердиться на мою иронию.
- Вы не хотите меня понимать! Моя бестелесность в том, что в глазах
множества людей я превратился из человека в символ.
- В символ чего, Гамов?
- Вы перечисляли отдельные мои функции и посты, но каждый мой новый
образ становился постепенно символом некоей цели. Если вам не нравится
"символ", применяйте термин "идея". Я превратился в воплощение идеи. Если
я и перестану жить, а это неизбежно, то идея, воплощенная во мне, не
пропадет, а усилится.
До меня не сразу доходили его откровения.
- Вы сказали - в каждом вашем посте был свой символ? Но если так, то
ваша дальнейшая деятельность на посту всемирного президента породит свои
новые идеи, и они станут новыми символами.
- Вот именно! - воскликнул он. - И каждый новый символ, воплощаемый
во мне, будет ослаблять уже осуществленные мной идеи, прежде них ставшие
символами моего существования. Моя нынешняя драма в том, что я достиг
главного, чего хотел. И каждый новый день будет не усиливать, а ослаблять
меня. Вам теперь понятно?
- Не все. Итак, вы осуществляете в себе сегодня некий символ. Снова
повторяю - чего? Объясните хотя бы в двух словах.
- В двух словах такие понятия объяснить не могу.
- Хорошо, не в двух, а в ста. Обещаю не перебивать.
Он начал издалека. До войны ему и мысли не являлось, что он - нечто
большее, чем рядовой ученый, наблюдатель далеких звезд в обсерватории.
Внезапный призыв в армию, возмущение бездарностью командиров, решавших его
судьбу, заставили ощутить себя военным, умеющим сражаться гораздо
искусней, чем они. Это еще не было чувством предназначения. Но выход из
окружения, начавшаяся перед этим борьба с правительством, породили
ощущение, что он способен заменить бездарных руководителей страны. Он еще
не шагал дальше такой идеи - возглавить народ и повести его вперед. Куда
вперед? Только ли к победе в этой войне? К победе, порождающей как свое
неизменное следствие неизбежную в будущем возможность новых войн? Нет,
ради этого не следовало захватывать руководство страной. Истинное его
предназначение - бороться не за победу в войне, а за уничтожение всякой
войны вообще. Побеждать не в войне, а войну.
- Одно я сразу понял - и это была новая мысль, - продолжал Гамов, все
более возбуждаясь от нахлынувших воспоминаний, - что старыми -
классическими - способами не пойти войной на войну. Ведь в ней возникает
свое обаяние, свои высоты - смелость, находчивость, выручка друзей,
способность к самопожертвованию, - да и еще много свойств, признаваемых
благородными. Надо было обличить войну как преступление. Но сделать это
открыто - выбить оружие из рук собственного солдата. Отнять у собственной
армии уверенность не только в необходимости борьбы, но и в благородстве
этой борьбы - да это самому толкнуть ее на поражение! Я не был дураком,
чтобы решиться на такое. И я знал, что вы, мои помощники, не позволите мне
этого. И тогда я придумал для себя раздвоение. Громко, на всю страну, на
весь мир доказывал правоту нашей войны и исподволь напоминал, что и в
нашей правильной войне всегда присутствуют горе и лишения, что рано или
поздно придется за них отвечать. Поручить двум разным людям такое
противостояние мнений я не мог, страсть защиты своих мнений привела бы их
к такой схватке, что вышла бы за межи государственно допустимого, - и
пришлось бы каждого одергивать. И я решил оставить за собой одним это
противоборство добра и зла, ибо только я один мог соблюсти в каждый момент
нужную меру между восхвалением и критикой. Так появились Константин
Фагуста и Пимен Георгиу - и каждый думал, что только он выражает мои
сокровенные взгляды.
- Вы и с Гонсалесом и Пустовойтом проделали нечто похожее, - заметил
я. - Один, распространяя террор, вселял в каждого ужас, другой защищал от
террора актами милосердия.
- Похожее есть, но есть и различие, - возразил Гамов. - Редакторы
вели свои линии открыто, в том было их преимущество. Гонсалес виделся
гораздо злей, чем был реально. Что же до Пустовойта, то в первое время он
вообще лишь втайне исполнял свою функцию милосердия. Главными в задуманном
мною плане были Георгиу и Фагуста, а не Гонсалес и Пустовойт.
- Итак, вы увидели высшее предначертание в том, чтобы не только
победить в войне, но сделать ее действительно последней. А так как это при
множестве разнородных государств немыслимо, то надо подвести мир к
единодержавию, то есть стать всемирным президентом. Я правильно рисую ваше
предназначение?
- Правильно, но односторонне. Вы увидели далеко не все.
- Что я увидел и чего не увидел?
- Нашу военную цель вы видели ясно с самого начала. И то, что мы
вообще добились ее, также и ваша заслуга - вы планировали наши военные
операции. Но вы пока не поняли последнего моего предначертания себе,
гораздо более важного, чем облик президента, упразднившего войны и
объединившего человечество в едином миродержавии. К сожалению, вы дальше
политики и войны не глядите.
- А есть еще что-либо столь же важное, как война и политика?
- Есть, Семипалов.
- Что вы имеете в виду?
- Проблемы морали. Даже так - революция в морали и моя роль в ней. Я
задумал нравственный переворот в сознании людей.
- Очень интересно. А подробней?
Последнее предначертание открылось ему в те дни, когда водная
аллергия поразила Клур и Корину. Классическая теория войны покоится на
аксиоме - что врагу во вред, то нам на пользу. Мы помогли врагам спасти их
детей - и уже тем поколебали их ненависть к нам, нашу ярость против них.
Основы так легко вспыхивающего недоброжелательства, вызывавшего войны,
были поколеблены, но еще не разрушены. Ибо, помогая врагам, мы еще не
жертвовали своим добром - могли подумать, что, спасая чужих детей, мы
оберегаем своих - просто нашли, мол, новый способ защитить свои границы от
наседающей хвори. Но тут разразился голод у наших соседей. Голод у них шел
в наш великий прибыток - шатающийся от недоедания враг уже не солдат. По
законам военной классики то была великая удача. Против стратегии восстала
нравственность. "Твой сосед, его жена, его дети страдают от голода, окажи
им помощь, на это у тебя хватит возможностей", - требовала очнувшаяся
совесть. "Не сходи с ума, враг использует твою помощь против тебя, ибо ты
не только усиливаешь его, но одновременно и ослабляешь себя", - сурово
напоминала стратегия. "Пусть это безумие, - твердила совесть, - но они же
мучаются, они протягивают руки - я не могу не помочь". - "Они - враги! -
настаивала стратегия. - Не мешай мне готовить победу!"- "Они - люди! -
плакала совесть. - Не нужна мне твоя победа на поле, усеянном умершими от
голода по моей вине, ибо мы сами вызвали этот голод созданной нами
засухой".
- Вот так они схватывались в моей душе, эти две могучие силы -
интересы войны и муки совести, - сумрачно говорил Гамов. - И обе были
близки мне, обе были потенциями моей собственной души - я руководил войной
и вел ее к победе, и я страстно пробуждал в народе вечные нормы морали,
заглушаемые фанфарами каждодневной целесообразности. Минутное схлестнулось
во мне с вечным! И вскоре я понял, что стратегия побеждает нравственность.
Вы, Семипалов, отшатнулись от меня, вокруг возникла пустота, а сквозь эту
расширяющуюся пустоту издалека доносился гул растерянности и непонимания.
И тогда я почувствовал, в чем истинное мое предназначение в этом мире - не
военным победителем предстать перед ликующим народом, а образом страдания
и торжества совести, когда и хлеб завоеванной злом победы горше желчи, и
оставленная себе половинка пайкового хлеба слаще меда именно потому, что
другую половинку ты великодушно отдал ему, твоему сегодняшнему врагу,
такому же человеку, как и ты, и если сделал себе зло, то во имя добра, -
себе сделал зло, а не врагу, Семипалов! Простите мне эти выспренние слова
- страдание и торжество совести, но я их в те дни болезни повторял чуть ли
не ежеминутно, я дышал ими, как воздухом. Я стал для себя образом
нравственного долга, увидел в себе символ общечеловеческой совести, лишь
волей обстоятельств персонифицированной во мне. И я бросил себя на чашу
заколебавшихся политических весов. Устами Семена Сербина я ежедневно
твердил народу: вот он я, больной, отказывающий себе в полновесной пище,
призываю и вас к этому, ибо есть нечто высшее в каждом из вас, я только
символ этой вашей собственной высшей природы, так дайте ей возможность
открыть себя. А если не откроете, если животное себялюбие заглушит в вас
высшее ваше начало, то и я, как разбитый символ вашего нравственного
величия, прекращу свое существование - и заранее к тому готовлюсь.
- Никто не сомневался, что вы прекратите принимать пищу, если
референдум будет против вас. Но вы победили, Гамов.
- Да, я победил. И бесконечно горжусь, что силы совести оказались
мощней традиций зла, столь часто господствовавших в истории. Вечное добро,
истинная правда существования преодолели повседневную выгодность зла - и
это совершено мною! Вот что открылось мне в последние дни моей борьбы!
Живой образ торжествующего добра, символ справедливости на века, не на
одно маленькое человеческое существование, - разве это сравнится с постом
всемирного президента? Только одно еще следовало совершить, чтобы стал
абсолютным символ общечеловеческого добра и совестливости,
персонифицированных во мне. Но этого не произошло.
- И вина в том, что не произошло, очевидно, моя, Гамов?
- Ваша, Семипалов! Вы сорвали общемировым референдумом решение суда,
очень нужного мне для полного утверждения.
- Ваша казнь была так необходима для окончательного возвеличивания?
- Не надо иронии, Семипалов! Именно моя казнь была для этого
необходима. Вдумайтесь, и вы сами это поймете. Нам с вами ясно, что
движение добра везде сопровождалось попутным злом, что само это попутное
зло становилось иновыражением добра. Зло - всегда зло, только прикрывается
маской добра. И я задумал не только восславить добро, но и осудить
примазавшееся к нему зло. И совершить эти две операции в одном лице - в
моем собственном. Семипалов, какого сияния достиг бы образ воплощенного во
мне величия! Собственной жизнью породил великое добро, собственной смертью
уничтожил тянущееся за ним зло! Еще ни один человек не достигал такой
высоты, а вы лишили меня этой высоты - стать единственным в мире
воплощением процесса совершенствования. И когда я подумаю, что теперь...
Назначать на должностные посты, планировать производство, заботиться об
улучшении еды, строительстве домов... И с каждым своим действием
постепенно превращаться из символа в обычного человека, из высшего образа
философии в расторопного администратора... Видит бог, не к этому я
стремился!
Он говорил слишком восторженно, слова звучали слишком напыщенно. Но я
удерживал себя в руках, от моей выдержки зависел дальнейший поворот
событий.
- Да, Гамов, облик вы себе сотворили впечатляющий. Не политический
деятель, а сверхъестественное существо. Но почему же вам и дальше не
сохранять себе такое почти божественное сияние?
Он сразу насторожился. При его дьявольской интуиции он, конечно,
предчувствовал, что я пришел к нему не только выслушивать жалобы на
уничтоженный нимб великомученика справедливости.
- Что вы подразумеваете, Семипалов?
- То, о чем докладывал первосвященник Тархун-хор. Он считает вас
пришельцем из иномира.
Гамов остывал на глазах.
- И вы верите в этот вздор?
- Я бы не осмелился безапелляционно отрицать существование...
Гамов прервал меня.
- Вы забываете, что я в прошлом астрофизик. Доказывать астроному,
ежедневно созерцающему миллионы светил в нашем мире, что рядом раскинулся
еще иной, невидимый, сопутствующий или сопряженный, - названий можно
подобрать десяток... не слишком ли многого хотите?
- Только внимания и размышления. Апеллирую к вашему разуму, а не
суеверию, которого в вас нет. Предлагаю исходить из фактов, а не из
чертовщины. И тогда докажу, что вера Тархун-хора в ваше неземное
происхождение нисколько не противоречит реальным фактам.
- Слушаю вас. - Гамов с удивлением посмотрел на меня.
Я напомнил ему, что он не знает своего происхождения - и уже по этому
одному оно примысливается, а не подтверждается метрикой. Чем вымысел
Тархун-хора хуже других вариантов? А потом рассказал о секретной
физической лаборатории Павла Прищепы. О том, как встретился с ядрофизиком
Бертольдом Швурцем и хронофизиком Бертольдом Козюрой и как меня поразило
их сообщение о сопряженном мире, параллельном нашему, но независимом от
нас. И как сам потом наблюдал при помощи их ядро- и хроноаппаратуры
удивительные картины того мира, похожего на наш, но чудовищно огромней
нашего.
- После возвращения из небытия я позабыл об инструментальных
открытиях тех двух физиков. А когда на суде Тархун-хор заговорил о загадке
вашего появления в нашем мире, я сразу все вспомнил. И потому совсем
по-иному воспринял первосвященника, чем все в зале. Так удивительно,
Гамов, сходились предания Тархун-хора с реальностью нашего двойного
мироздания, что я поверил во все, что вы назвали бреднями. Я велел Прищепе
доставить ко мне Швурца и Козюру. Они наблюдали заседание суда и были
уверены, что вы именно такой пришелец из иномира, каким вас нарисовали.
Все сходится до мелочей. К тому же, один из них считает и себя вышвырнутым
из иномира, правда не достигшим ваших успехов в мире чужом, а другой сам
пытался проникнуть в иномир, но потерпел аварию на переходе. Оба заверили,
что аппарат переброса настолько усовершенствован, что сейчас авария
исключена. За день до референдума я с Павлом побывал в лаборатории и снова
видел пейзажи сопряженной вселенной, и они поразили меня еще сильней, чем
в первый раз. Я снова понял, что иномир мне чужд, ни одна черточка его не
восстанавливает во мне ощущения чего-то забытого. Но не воспримете ли вы
картины иномира иначе? Если вы когда-то пребывали в нем, то не
восстановится ли воспоминание о чем-либо, изображенном на этих
фотографиях?
Я положил перед Гамовым кипу снимков с экрана иновизора - так
называли физики свой прибор. Гамов не просто разглядывал их, а вдумывался
в каждую картинку - иногда даже закрывал глаза, чтобы лучше понять, что
увидел.
Потом он сложил их в кучку и протянул мне.
- Любопытный мир. Не ожидал, что такой реально существует. Но он
ничем не воспроизвелся в моей памяти. Если я и прибыл оттуда, то амнезия
полностью вычеркнула его из сознания. Не забывайте, что меня ребенком
нашли в пустыне около Сорбаса. Что я мог запомнить?
- Значит, в принципе вы допускаете?..
- Семипалов, не надо хитрить! - оборвал он меня. - Я понимаю, чего вы
хотите.
- Да, Гамов, именно этого! И оно - то самое, о чем вы мечтали для
себя. Но вы избрали ужасное средство! Казнить себя, чтобы доказать свое
величие! А тут не казнь, а уход в иное существование. Это гораздо
эффективней! Не низменное, не кровавое уничтожение своего живого тела, а
вознесение живым в иные сферы. Нечто сверхъестественное в реальной
политике.
Он сказал задумчиво:
- Что-то есть, не отрицаю. А вы останетесь претворять в практику
единого государства нашу мысль о существовании без войны, без
государственных споров, идею о едином человечестве?
- Вашу идею, Гамов, вашу, а не мою. Я честолюбив не меньше вашего, а
возможно, и больше. Но мое честолюбие на порядок приниженней. Оно не
вторгается в лес философских категорий, оно не идет дальше политики. И
если мне удастся укрепиться в памяти истории верным вашим учеником,
реальным воплотителем вашей идеи единого миродержавия, то я сочту себя на
вершине своих мечтаний.
Он протянул мне руку.
- Вы убедили меня. Готовьте аппараты к броску в иномир.
14
Я ехал с Павлом Прищепой в переднем водоходе, за нами шла машина
Гамова, он пожелал остаться один, а за ним целая кавалькада - члены Ядра и
охрана. Павел сказал:
- Все же я удивляюсь, Андрей. Так легко согласиться!
- Ты говоришь о Гамове?
- О Гамове мне говорить нечего. Его будет судить история, а не мы. Но
почему мы согласились с ним? Отпустили без возражений. И удивляюсь, и не
понимаю себя.
- А что не понимать? Ты сам дал ответ на свой вопрос. Гамова будет
судить история, а не мы. Нам - делать то, что делали и раньше: покоряться
его решениям. Впрочем, повторю то, что говорил на Ядре: я известил Гамова
об открытиях двух физиков и подал мысль о перенесении в иномир как
отличном завершении своей грандиозной карьеры. Он ухватился за эту мысль.
Все нормально.
- Хороша нормальность! - с негодованием пробормотал Павел.
Мимо проносились деревья старого леса. До лаборатории физиков
осталось с десяток лиг. Павел снова заговорил:
- Мне звонила Елена. Сколько дней прошло с окончания суда, а ты не
приходишь домой. Отговариваешься, что занят.
Я засмеялся.
- Передай ей, что явлюсь после вознесения Гамова.
- Явись без предварительных обещаний - единственное, что нужно.
Я искоса посмотрел на него. Он был очень хмур.
- Павел, - сказал я, - тебе не кажется, что ты был бы Елене гораздо
лучшим мужем, чем я?
Он резко ответил:
- Давно так думаю. Но Елена выбрала тебя, еще когда мы оба ухаживали
за ней. Приходится считаться с ее ошибками.
Мы въехали в парк, подкатили к крыльцу. Навстречу выскочили оба
физика. Я подвел их к Гамову. Они были вне себя от восторга, что
сподобились наконец признать их открытие.
- День вашего торжества, друзья! - сказал им Гамов. Он умел находить
слова, каких ждали от него. - Я ваш первый пассажир в иномир. Не
тревожитесь?
- Все сойдет прекрасно! - восторженно крикнул толстый ядрофизик
Бертольд Швурц. - Даю немедленно голову на отсечение, если хоть малейшая
запятая не та! Семь раз пересчитывал переход в иномир. Все интегралы
сошлись. Прокатитесь в кабине, как в карете.
- И мою голову берите! - поддержал друга худой хронофизик Бертольд
Козюра. - Не то чтобы хоть секунду на переброс... Пронесетесь практически
вне времени. Матрица перехода в иномир дала разброс в две микросекунды -
самый пустячный пустяк.
- Во время такого вневременного перехода даже соскучиться не успею. -
Гамов пожал им поочередно руки и пошел в лабораторию. Оба поспешили за ним
- толстый Швурц семенил короткими ножками, худой Козюра широко размахивал
ногами, как исполинскими ножницами.
На втором этаже, рядом с иновизором - в нем впервые я увидел
сопряженный мир, - высилось новое сооружение - кабина для вневременного
переброса из нашего мира в сопряженный: куб размером с добрую комнату,
весь заставленный механизмами, приборами и пакетами. Назначение приборов и
механизмов я узнал в последнее посещение лаборатории - хронодвигатели,
обеспечивающие переброс вне времени, и ядромоторы, дававшие энергию
хронодвигателям для скачка из одной вселенной в другую. Но пакеты меня
удивили.
- В них, - разъяснил Бертольд Швурц, - гарантия от случайностей.
Импульсаторы, вибраторы, водомоторы, даже водолет на одну персону... На
всякий случай.
- А также еда недели на две, - добавил Бертольд Козюра. - Тоже на
непредвиденный случай.
- Боюсь, там будет все непредвиденно, а не только отдельные случаи, -
сказал я.
Гамов в это время разговаривал с Готлибом Баром и Николаем
Пустовойтом. Я поманил его к кабине, подошли и другие члены Ядра. Физики
ввели Гамова внутрь кабины, объяснили назначение каждого механизма. Меня
отвел в сторону Гонсалес.
- Вот и получилось по-вашему, Семипалов, - сказал он печально. - Мы с
вами вдвоем остались в живых, хотя и заслужили смерть, а нашего великого
руководителя отправляем в изгнание.
- Раньше это называлось вознесением, а не изгнанием, Гонсалес.
- Раньше таких событий вообще не происходило. Скажите мне вот что,
Семипалов. После исчезновения Гамова на его пост подниметесь вы. Вы
смените Гамова, но сможете ли заменить его?
- Вопрос неправомочен, Гонсалес. Он не предусматривает ответа. Может
ли трава, попавшая под ноги, заменить машину, сломавшуюся в пути? Может
ли, даже если его подучить, умный бык стать профессором математики?
- Я ждал иного ответа.
- Я сделаю то, что дано мне сделать. Новые пути в истории не открою.
Но уже открытую Гамовым тропку постараюсь утоптать. Я не Гамов. Как,
впрочем, и вы, Гонсалес.
- Понятно, - сказал он со вздохом и отошел к кучке около кабины. Там
шел оживленный разговор. В сторонке стояли Готлиб Бар и Николай Пустовойт.
Я присоединился к ним.
- Совершается, - сказал я. - Вот и конец нашего общего движения к
мирному миру. Наш глава исчезает - и как величественно!
- Лучше бы остался, - отозвался Николай Пустовойт. Он еле сдерживал
слезы. - Величия у него хватает и без этого...
Готлиба Бара тоже огорчало путешествие Гамова в иномир. Он не восстал
против его желания, но считал, что и без сверхъестественных вознесений
вполне хватило бы большого дела, ничуть не убавляющего уже завоеванное
величие. Между прочим, Готлибу Бару наша победа пошла на пользу больше
всех. Он, как и Фагуста, страдал от скудности нашего служебного пайка и
теперь отъедался за многие месяцы вынужденного голодания - пополнел, на
щеках появилась краска, возобновилась свойственная ему прежде вальяжность
в движениях. И он вспомнил, что до войны отдавал свое время не только
службе - уже пригласил меня на возобновленные "четверги", где можно было
поговорить о литературе, о новинках науки и повстречаться с интересными
людьми. Показывая на стоявшего у кабины Гамова, Готлиб Бар сказал то, что
тревожило нас всех, - при нем мы что-то значили, сохраним ли свое
значение, когда он уйдет от нас? Бар с чувством произнес слова древнего
поэта:
...Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб, возбудив бескрылое желание
В нас, чадах праха, после улететь.
Я знал этого поэта и добавил:
- Ты опустил следующую строчку, Готлиб: "Так улетай же! Чем скорей,
тем лучше!" А она ко времени - воистину пора.
Я подошел к Гамову.
- Не время ли, Гамов, объявить прощание с нашей землей?
Гамов торжественно встал спиной к кабине. Все стереокамеры
направились на него. Он произнес всего несколько слов - признавал, что по
происхождению из иномира, рад судьбе, назначившей ему сыграть большую роль
на новой родине, и уверен в своих помощниках, ставших его преемниками, -
они поведут мир и дальше по проложенному им пути.
- Прощайте, друзья! - проговорил он и повернулся к кабине.
Все остальное сохранилось во мне так зримо и так четко, словно я
тысячи раз рассматривал одну и ту же картину. Гамов двигался несколько
впереди, почти вплотную к нему с правого плеча шел я, меня - и тоже почти
вплотную - сопровождал Гонсалес, а слева от Гамова, тоже на шаг позади,
шествовали Вудворт, Пустовойт и Бар. У входа в кабину стоял Бертольд Швурц
и держал руку на пусковом рычаге, чтобы включить ядро- и хрономоторы в
момент, когда Гамов вступит в нее. И Гамов уже занес туда ногу, когда
Гонсалес повернул церемонию вознесения в иномир по своему сценарию. Я,
кажется, упоминал, что у этого человека, выглядевшего почти идеальным
красавцем, была одна несообразность в пропорциях - почти по-обезьяньи
длинные руки. Никогда не мог предполагать, что длина его рук сыграет такую
роковую роль в моей собственной судьбе.
Гамов, повторяю, уже занес ногу в кабину, а мы остановились в шаге от
нее, когда Гонсалес неожиданно для всех совершил одновременно три движения
- протянул вдоль моих плеч левую руку, схватил ею Гамова и с силой
отшвырнул его назад, меня с такой же силой толкнул грудью вперед, а правой
рукой отбросил Швурца в сторону - толстый ядрофизик, даже не вскрикнув,
повалился на пол. Под многоголосый вопль, вырвавшийся у всех, я влетел в
кабину и рухнул, а Гонсалес, это я увидел последним зрением, рванул к себе
пусковой рычаг.
И во мне распространилась безмерная тьма.
15
Я очнулся на кровати в большой светлой комнате. В окно лилось солнце,
его яркость смягчали полупрозрачные гардины. Возле кровати рядком стояло
пять кресел, в каждом сидел мужчина в халате поверх мундира. Они молча
смотрели на меня, я молча смотрел на них. Они были очень разными и
одновременно очень похожими. Разными были их возраст и, очевидно, чин.
Похожими - лица и мундиры. Первым у постели поместился горбоносый
бородатый старик с темными глазами, чуть не выкатывающимися из орбит,
последний гляделся почти юнцом, но также пучеглазым, бородатым и носатым.
Старик сказал что-то непонятное, ему так же непонятно отозвались, потом
средний наклонился ко мне и произнес на языке, похожем на наш, но с чужими
интонациями:
- Здравствуйте. Меня зовут Леон Сеговия. Я буду вашим переводчиком.
Как вы себя чувствуете? И как вас зовут?
Я ответил помедленнее, чтобы он разобрал каждое слово:
- Меня зовут Андрей Семипалов. Я еще не знаю, как я себя чувствую. Не
уверен, что смогу свободно встать и ходить.
Они в ответ радостно заговорили на том же незнакомом мне языке. У нас
такой беспорядочный разговор назвали бы галдежом. Я старался вникнуть в их
слова, но не был уверен, что могу точно воспроизвести даже звучание, не
говоря уже о смысле, настолько быстры и путаны были звуки, слагавшиеся в
слова. Потом я узнал, что эти военные в больничных халатах просто
радовались - ни один не был уверен, что язык, на котором со мной
заговорили, будет мне понятен.
- Лежите, выздоравливайте. Завтра приду, - сказал Сеговия.
Все они поднялись и один за другим скрылись за дверью. Я закрыл глаза
и постарался вспомнить, что совершилось со мной, когда я рухнул на пол
кабины. Вспомнилась рука Гонсалеса, схватившаяся за пусковой рычаг. Я
прислушался к своему телу - болит ли что? Ничего не болело, только
впечатление было, что не лежу, а свободно подвешен в воздухе. Откинув
одеяло, я осмотрел себя. Повреждений на теле не было. Я опустил босые ноги
на пол, сделал шаг, другой. Ноги хорошо держали тело. Подобравшись к окну,
я распахнул гардину. Солнце чуть не ослепило меня, глазам стало больно. У
нас даже в пустыне, в извечном царстве жары, солнце никогда так не светит.
Я прикрыл глаза рукой и посмотрел вниз. Вначале я не увидел земли.
Напротив моего окна возвышался дом, он поднимался над моим окном этажей на
двадцать. Солнце светило в проем между ним и другим таким же домом. Но
вниз оба дома рушились бесконечной чередой этажей. Я попытался сосчитать
этажи, идущие вниз, и сбился, перейдя первую сотню. Лишь потом я узнал,
что эти два дома и тот, в котором меня поместили, имели по сто
восемьдесят, по двести этажей, и научился видеть крохотных человечков,
похожих на жуков, на узкой улице между домами и автомашины, казавшиеся
спичечными коробками, ползущими по мостовой.
Солнце прошествовало проем между двумя домами, скрылось за соседним
домом, и сразу стало темно. В окнах загорелись лампы, но сияние окон не
высвечивало глубины провала между домами. Я отошел от окна и лег в
постель. Меня мутило от усталости. Я не то уснул, не то потерял сознание.
Утром военный в халате поверх мундира принес мне поесть. Еда, в
общем, была та же, что и у нас, но больше блюд и вкусней приготовлено.
Особенно мне понравилась мутная сладкая жидкость со звучным названием
какао. У нас такой не было.
После завтрака появился Леон Сеговия. Теперь я гораздо лучше понимал
его. Было впечатление, что он за одну ночь выучил много наших слов,
улучшил произношение. Он сказал, что на него работал лингвистический
компьютер, он только запомнил те несколько сотен слов, какие извлек из
многих миллионов, хранившихся в компьютерной памяти. Мне его замечательный
учитель вообразился мудрым стариком, поседевшим на толковании древних
текстов, - я уже знал, что этом мире господствует страшный порок:
разноязычие. Но Леон Сеговия разочаровал меня - компьютер не человек, а
машина, и в его электронной памяти хранится все словарное богатство тех
четырех тысяч языков, какие употреблялись в прошлом и обычны сегодня. Я
ужаснулся:
- Четыре тысячи! Да как возможно при таком излишестве языков
какое-либо сознательное общение?
- Четыре тысячи, - повторил он. - И это не все существовавшие языки,
многие пропали вместе с их народами, другие выродились, хотя народы
сохранились. - И Сеговия успокоил меня: - Не думайте, что нужно знание
всех языков, для общения достаточно десяти главных. Мы их называем
международными. Образованные люди ограничиваются обычно тремя языками -
родным и двумя международными.
- Все равно много, - возразил я. - И какая трата сил - изучать, кроме
родного, еще несколько международных языков! Кстати, как вы открыли мой
язык? Он, наверное, не из ваших международных. Неужели хранился в памяти
вашего всезнающего учителя-компьютера?
Дело обстоит именно так, объяснил Леон Сеговия. Когда меня поместили
в больницу, я часто в беспамятстве бормотал несколько слов, отсутствующих
во всех международных языках. Компьютер перебрал весь словарный запас трех
тысяч языков, пока, перейдя к последней тысяче, не наткнулся на малый,
давно угасший язык, где произнесенные мной слова дали расшифровку:
"Пить!", "Болит бок", "Дайте воды!". Остальное было делом несложной
техники. Призвали его, Леона Сеговию, майора по военному званию,
профессора лингвистики по профессии, к тому же из того народа, чей родной
язык в той же языковой группе, что и вымерший древний язык пришельца.
Понадобилось, конечно, изучить все, что сохранилось в словесном хранилище
от исчезнувшего языка. Он проделал это, пока пришелец лежал без сознания.
Зато сейчас мы можем разговаривать свободно, не правда ли?
- Совершенно свободно, - подтвердил я. - У вас, вы сказали, звание
майора? Мною интересуются военные вашей страны?
- Весь мир, не только мы. Но и мы, конечно. В вашем багаже нашли
много оружия - и почти все оно нам незнакомо. Поэтому мы должны задать вам
несколько вопросов. Кто вы? Откуда? Для чего появились у нас? Почему
прихватили с собой так много оружия? Каков принцип действия каждого вида
оружия?
- Я хочу прежде узнать, как и где я появился у вас?
- Мы подобрали вас на футбольном стадионе. Вы сломали ногу нашему
форварду Майку Диксону.
- Разве я играл у вас в футбол? У себя на родине никогда не увлекался
этим видом спорта. Вы сказали - я сломал ногу форварду? Я ударил его?
- Не вы, а он ударился о вас. Верней, не о вас, а об вашу... Короче,
Майк Диксон мчался с мячом к воротам противника. И когда он замахнулся для
удара, перед ним вдруг возникла ваша кабина. Она в мгновенье
материализовалась на пустом месте перед воротами, где метался вратарь. Все
зрители потом твердили, что возникновение кабины было равнозначно чуду: не
было - и вдруг стало. И Майк вместо мяча нанес удар по металлической
кабине, она не шелохнулась, а он упал со сломанной ногой.
- Надеюсь, он поправляется?
- Уже ходит, но играть больше не будет. Кабину открыли, когда явилась
военная полиция. Вначале было подозрение, что наши соседи подбросили по
воздуху новую бомбу, ожидали взрыва.
- Воображаю, что происходило с публикой на стадионе!
- Невообразимо! Кто рванулся прочь, кто - на поле, чт


