Семeн Бронин. История моей матери

страница №26

, который она хранила в течение всей своей жизни. Потом довез до
Лиссабона, сдал полицейскому (в хорошем смысле этого слова) и распрощался с
ней самым беспечным и беззаботным образом, не договариваясь о следующей
встрече: этим бы он все смазал, а старался он не для этого. Оба были веселы
и жизнерадостны при расставании, и оба так и не удосужились спросить, как
зовут друг друга. Почему было так легко на душе у Рене, было понятно, но
отчего так хорошо было другому? Это не каждому дано понять, но, может быть,
он с самого начала был не столь безнадежно грустен, каким хотел себя
представить, а просто хотел подыграть и помочь понравившейся ему Дульсинее,
а что еще надо настоящему рыцарю?
Мужчины бывают великолепны - особенно в первый день знакомства.
Теперь можно было уезжать, но куда и как?
Самолетного сообщения с Лиссабоном тогда не было, сухопутная граница
была закрыта - оставалось море. Пароходы шли до Франции и до Англии. Ехать
во Францию она по-прежнему боялась, словно нашкодила там всего больше:
подозревала, что числится там в розыске, ехать же в Англию с фальшивым
британским паспортом казалось ей верхом наглости. Из двух зол она выбрала
меньшее и взяла билет до Саутгемптона.
На пароходе ее паспортом интересовались куда меньше, чем состоянием
горла и легких: англичане панически боятся инфекций - это страна карантинов
и рай для эпидемиологов. Она попала здесь в компанию среднезажиточных рантье
и лавочников, возвращавшихся из просветительно-развлекательного круиза по
Северной Африке. Поскольку путешествие шло к концу, они начали ссориться
между собой. Обычно это оставляют напоследок: чтоб узнать попутчиков, надо
дождаться последнего дня общения с ними, когда с них слетают листья и
обнажаются тугие, перепутанные корни. Соседи за ее столом, до того
поддерживавшие, видимо, благопристойные отношения, теперь повели настоящую
войну между собой, стараясь наверстать упущенное и сказать то, что давно
висело на кончике языка у каждого. Они пикировались по всем правилам этого
древнего и одинакового во всем мире искусства.
- Вы не джентльмен,- сказал один из них.
- Зато мой отец был им! - как в анекдоте, возразил другой и победоносно
оглянулся по сторонам.
Можно было не обращать на это внимание, но это была старая ее болезнь:
она не выносила обывателей, они вызывали у нее насмешку и противодействие -
уж лучше в Москву, где по улицам ходят медведи и пожирают друг друга, чем
слушать эту рутину и видеть людей, имеющих одну цель в жизни - следовать ее
условностям...
В Англии - новое препятствие: она попала туда перед коронованием Георга
VI. Прежний король, Эдуард VIII (видно, тоже хорош был гусь), женился на
дважды разведенной американке - парламенту и народу Англии это пришлось не
по нраву, и ему, к несчастью Рене, пришлось отречься от трона. Для англичан
нет праздника дороже, чем коронование нового правителя: даже совершаемое в
столь щекотливых обстоятельствах,- вся полиция была поднята на ноги, и
всякий иностранец нежелателен и подозрителен как лицо, намеревающееся
сорвать торжество или омрачить его течение. Надо было не задерживаясь
миновать Лондон и перебраться в Гулль, откуда шел пароход до Копенгагена.
Все прошло гладко - если не считать того, что она по ошибке, купив билет в
первый класс, села во второй или в третий. Ей пришлось пережить пару
неприятных минут, когда к ней подошел контролер и с суровым видом предложил
подняться и последовать за ним,- оказалось, слава богу, что он всего-навсего
препроводил ее в надлежащий класс, где все было то же самое, что в прежнем,
только корпус был другого цвета, да поили чаем, да общество было
"поприличнее" - если верить железнодорожной компании и ее попутчикам: для
нее же все пассажиры были на одно лицо, одинаковы...
В Копенгагене она вызвала на встречу коллегу, которая дала ей в свое
время канадский паспорт, вернула его и стала ждать новый в гостинице. Ей
нельзя было покидать номер - тут-то и наступила запоздавшая реакция, до сих
пор сдерживаемая и подавляемая чувством опасности. Она слегла в кровать,
ничего не делала и не могла заставить себя чем-либо заняться. Принесли
паспорт - она встала, поехала как заведенная дальше и вскоре уже была в
Ленинграде, затем в другой, главной, нашей столице...
Начинался 1937 год. В коридорах Управления было сумрачно. Люди, по ним
ходившие, были невеселы и неразговорчивы. На нее никто не обратил внимания,
хотя многие ее знали,- а она помнила, как в прошлый раз, по возвращении из
Китая, когда у нее на душе висел тяжкий груз ее несчастий, те же офицеры
сумели приободрить ее и поднять ей настроение: тогда она попала сюда как на
товарищескую вечеринку - они высыпали из кабинетов и, зная ее историю,
задарили дружескими улыбками, приветствиями, поздравлениями.
Один Урицкий держался молодцом и принял ее так, как сделал бы это и год
назад, в лучшие времена, а не в канун своего падения.
- Ты, Элли, молодчина, да и только. Пробраться туда одной, за такое
короткое время, да чуть ли не до самого верха?! Это редко кому удается - из
всех посланных одиночек ты одна с этим справилась.
- Но я ведь не смогла ничего передать оттуда? Что толку, что я
пробралась к Франко. Я же не могла везти с собой рацию.
- Ды мы не ждали от тебя этого. У нас там были люди, которые были в
достаточной мере информированы и снабжали нас точными сведениями. Но они все
были засвечены: знали даже их должности в Красной Армии, хотя все были под
чужими фамилиями. Нам нужно было оценить возможность проникновения туда
через новые пути, о которых мы не догадывались. Ты прошла через католическую
церковь? Это нам и в голову не приходило.
- Наверно, потому, что вы другого вероисповедания?
- Наверно.- Он усмехнулся и глянул мельком.- Но говорят, они очень
недоверчивы и никого к себе не подпускают?
- Надо знать для начала "Альма матер"... И отказаться от классового
подхода в пользу абстрактной гуманности,- полушутя-полусерьезно сказала она,
а он, не желая идти на столь радикальные меры, решил по-своему:
- Завербовать бы кого-нибудь. Какого-нибудь епископа - я уж не говорю
кардинала. Это облегчило бы все до крайности.
- Это трудно... Попробуйте, однако, с одним...
Она примолкла, а Урицкий навострился слушать.
- Кто это? В отчете у тебя ничего нет. Вообще, это не отчет, а какие-то
путевые заметки: прибыла туда, потом отправилась дальше - взяла билет и
поехала. Хотя самое важное не то, как ты поехала, а почему тебя туда
пустили. А ты мне, вместо этого, на наших таможенников жалуешься: чуть
операцию не сорвали. Что я с ними сделать могу?.. Так что за священник?
- Мой первый кюре, который меня крестил. Сейчас сидит в Китае - наверно
в Красной Армии: заодно и ему поможете. Вряд ли он у чанкайшистов.
- Да уж конечно,- согласился он.- Но лучше было б, если б у них. У
наших друзей ничего не выпросишь и не выцарапаешь. И не скажут и не отдадут,
если найдем. Жмотистый народ - одно название что соратники. Про католическую
церковь мы, конечно, и без тебя знали - та еще организация, с ее монастырями
да подземельями. Им ничего не стоит и спрятать кого угодно, и переправить
через границу по своим каналам. Ты написала, они тебе медальку со святым
дали?..- Она подтвердила это.- Видишь, у них и сигнализация работает.
Принесла ее сюда?
- У меня ее отобрали.
- И ты копии не сняла?
- Зачем? Во-первых, за мной следили, во-вторых, она ничего не стоит без
телефонного звонка и устного подтверждения. У них старая школа - с вековыми
традициями.
- Да уж. Это мы все на ровном месте строим - все спешим поэтому...
Он говорил так, будто впереди у него было, по меньшей мере, десять лет
работы на его поприще, хотя он прекрасно понимал, что вряд ли продержится и
несколько месяцев: большевики работали до последнего.
- Одно мне осталось неясным,- сказала она.
- И что же?
- Почему я провалилась. Наверно, сама в этом виновата.
- Это как?
- Я узнала уже здесь, что примерно в то время, когда я там появилась,
по Севилье прошел слух, что туда приехала советская журналистка. А я
покупала газеты - на разных языках и в большом количестве: могла этим
обратить на себя внимание.- Привычку покупать несколько газет сразу она
заимствовала у Якова: общение с таким человеком бесследно не проходит - и
теперь грешила на нее.
Он нахмурился:
- Чепуха это. Обычно все проще и грубее. Подумаешь: разные газеты
покупала! Может, ты впечатление хотела произвести. А может, просто обои
клеила?
- Каждый день?
- Да не говори ты пустяки. Это я тебе как бывший контрразведчик говорю
- это не в счет и никого не интересует. А вот личных врагов у тебя там не
было?
- Был один. Руководитель фашистской молодежной организации в Лиссабоне.
Некто Томмази. Итальянец.
- Это уже ближе к делу. Что он вообще, итальянец, делал в Лиссабоне? Ты
с ним, надеюсь, не на идейной почве поссорилась? Это на тебя похоже.-
Последнее он произнес с явной иронией.
- Нет. Не хотела к нему в номер идти.
Тут он только поджал губы и в высшей степени выразительно и недоуменно
развел руками:
- Что ж ты? Разве тебя не учили этому?
- Семен Петрович! - вспыхнула она.- Я люблю Россию и мировое
коммунистическое движение - но чтоб торговать собою?! Вы б видели его.
Ощипанный и выпотрошенный цыпленок!
Он усмехнулся, сказал язвительно:
- А ты любишь мужиков в теле. Как твой Яков... Могла б ведь и богу душу
отдать - из-за своей брезгливости.
Она одумалась.
- Все сложнее. Если б я сошлась с ним, от меня бы отвернулись
остальные. Я же была в приличном обществе - там такое не проходит.
- Да? - Он поглядел на нее, признал справедливость ее слов, извинился:
- Наверно. Мы тут забываем хорошие манеры... И так плохо и этак... Но
все-таки этого мало. Из-за этого в полицию не бегут и не стучат. Хотя все
бывает, конечно.
- Я ему еще и дорогу перебежала,- вспомнила она.- Когда начались
переговоры с представителями фирм и фашистских организаций. Они предпочли
меня, потому что я канадка, из богатой страны с большими возможностями.
- И миловиднее, чем синьор Томмази?.. Тогда что тебе еще надо?
Соперников никто не любит. Ему надо отчитываться перед начальством за
проделанную работу - он тебя и убрал с дороги... Ты говоришь, тебя сначала
прощупывал итальянец?
- Да. Представитель "Фиата", торгующий оружием.
- Тот, что с Франко запросто здоровается? Ты его фамилию хоть
запомнила?
- А как же? Ту, во всяком случае, под которой он там был. Не знаю,
насколько она подлинная.
- Настоящая. На этом уровне уже не прячутся, а под своими фамилиями
работают. Что ему скрываться - это он, как ты пишешь, берет билет да едет в
Мадрид без приключений. Это, наверно, их резидент там - или личный
представитель Муссолини. Томмази твой не стал бы доносить в испанскую
контрразведку: ему это по чину не положено - он обратился к своему
начальнику, чтоб взглянул на тебя, развеял его сомнения. Итальянец повертел
тебя так и сяк, ни к какому выводу не пришел - почувствовал только, что ты
какая-то особенная, и передал испанцам: пусть разбираются - это их, а не его
работа. Поэтому испанцы тебя и не очень тормошили: проверили на всякий
случай, улик не нашли, но предложили уехать, от греха подальше. Так вот от
людей и освобождаются: бросают на них тень сомнения, и они уже не те, что
раньше, а как бы неполноценные.
- Я, между прочим, сама сказала это друзьям. Думала насолить ему, а
говорила, наверно, по наитию.
- Наитие - вещь великая, им нельзя пренебрегать. К себе надо
повнимательней прислушиваться: иногда можно узнать правду... А доносы
действуют безотказно,- снова вернулся он к теме, которая постоянно его
притягивала.- Капнут и найдут то, что было и чего никогда не было. Ты еще
легко отделалась...- и помрачнел: сам-то он говорил сейчас как по наитию и,
поняв это, ужаснулся собственному пророчеству...
Он умолк, сдержанным, но резким движением руки отправил ее отчет в
ящик, попрощался с ней и, уже углубленный в свои думы, сказал напоследок:
- Получишь за эту поездку орден Ленина.
Даже это прозвучало у него сухо и почти неприязненно. Но она не была на
него за это в претензии: не она была этому причиной.


16


Урицкий попросил ее написать новый, более подробный отчет, снова
упрекнул ее за краткость, когда она подала его, но и это донесение не было
дослушано до конца: высшие чины ушли с половины ее доклада. Она была задета
этим, дочитала его младшему офицерскому составу, который был приглашен, чтоб
учиться и набираться ума, но скоро поняла, что обижаться ей не на что: им
всем было не до нее, они жили другими тревогами. Вскоре был арестован и
погиб на допросах сам Урицкий: не сраженный честными пулями из-за угла, как
его дядя, а забитый насмерть в кабинете следователя. После него его судьбу
разделил ряд офицеров, последовательно занимавших его пост; с ними ушел в
небытие почти весь аппарат Управления. Их ведомственный дом пустел на
глазах, третья комната, где жила полька, оказалась опечатанной одной из
первых. Были арестованы и уничтожены люди, чье положение не допускало мысли
о таком исходе: ее знакомцы по Сочи маршалы Тухачевский и Уборевич, Якир и
Егоров. Советским разведчикам было теперь опасней ехать в Союз, чем
оставаться за рубежом, на нелегальном положении. Их вызывали в страну, чтобы
арестовать, или, напротив, посылали в дальнюю командировку, чтоб без лишнего
шума перехватить по дороге,- те и другие исчезали бесследно, без суда и
следствия. Конца этому не было - равно как и объяснений происходящего,
спрашивать же о нем или просто упоминать в разговоре никто не осмеливался,
да и мало кто задавался такими вопросами: в России гнев правителей приравнен
к стихийным бедствиям, не поддающимся ни воздействию извне, ни даже
предсказанию.
Рене - или, как ее все звали теперь, Элли - это не коснулось: будто на
ней висел некий амулет или оберег. Она получила орден Ленина: ей вручил его
в Кремле Калинин - вместе с группой уцелевших сначала за рубежом, потом у
себя дома участников гражданской войны в Испании. Она оставалась в
распоряжении меняющегося, как турникет, начальства, ее готовили к новой
работе (как она понимала теперь, готовили плохо и непрофессионально), к ней
снова начали приходить домой офицеры - учить стратегии и тактике военных
операций. Жизнь продолжалась: если можно, конечно, назвать жизнью безгласное
и затаившееся существование, в котором люди обезличены страхом и похожи на
марионеток, которыми дергают спрятавшиеся за занавесом кукловоды, а тем
ничего не стоит выбросить каждого из них, если им в нем что-то не
понравится, или за компанию с другими - из каприза или скверного настроения.
Но для нее лично - если только можно отрешиться от общих дел и
сосредоточиться на своих - все складывалось благополучно. Произошло даже то,
чего она почти уже не ждала. Однажды к ней пришел сотрудник Управления и,
начав издалека, рассказал, что обстоятельства на Дальнем Востоке сменились к
лучшему, что Чан Кайши воюет теперь с японцами и ищет с нами союза и
примирения. В этой ситуации он предложил ей обратиться к Советскому
правительству - с тем, чтобы оно обратилось к правительству китайскому с
ходатайством об освобождении Якова: наверху соблюдали должный порядок дел и
внешние формы законности. Ее не нужно было упрашивать: она написала
заявление под диктовку посыльного. Вскоре после этого была подтверждена
достигнутая ранее и ждавшая только письменного оформления договоренность об
обмене Якова на старшего сына Чан Кайши, который много лет назад приехал в
Союз, женился здесь на русской и был арестован во время ухудшения отношений
с Китаем: заложником для давления на отца и в расчете на подобные сделки в
будущем - старший сын дорог китайцам в особенности. В придачу к нему были
даны 25 тысяч американских долларов: чтоб показать, что обмен неравноценен,-
и Яков был выпущен из уханьской тюрьмы, где сидел все это время. Таковы были
парадоксы тогдашней эпохи: те, кто составлял длиннейшие и ни на чем не
основанные списки для арестов и расстрела, платили большие по тем временам
деньги, чтобы выручить тех, кого хотели уморить другие: Сталин сам хотел
казнить и миловать и не допускал других к столь приятному для него
времяпрепровождению. Элли, конечно, тогда об этом не думала, подобных
сопоставлений не делала - просто была бездумно и бесконечно счастлива.
Яков вернулся 15 декабря 1937 года. Она встречала его с представителем
Управления. Не дождавшись, когда он выйдет из вагона, она бросилась в купе.
Они обнялись, расчувствовались, прослезились. Такие пылкие встречные
движения души убедительнее доводов рассудка - Элли тут же решила забыть и
простить ему измену. Дома она все-таки спросила его, зачем он написал то
письмо и отказался от ребенка. Он был готов к вопросу и отвечал заранее
подобранными словами о том, что приревновал ее и всерьез решил, что ребенок
не его; это, возможно, отчасти соответствовало истине, но целиком ее не
покрывало, но она видела, что если он что-то и скрывает, то делает это для
того, чтоб остаться с нею. Это была ложь во спасение, которая бывает дороже
откровенной и невеселой правды: мало ли что было в прошлом - важно настоящее
и будущее. Она представила его матери - между ними сразу установились добрые
отношения; то же было и с Жанной: с Яковом, когда он этого хотел, люди
быстро сближались и свыкались - как со старым знакомым; у него был отцовский
дар ловца душ и духовного соблазнителя, которым он не злоупотреблял, но при
необходимости пользовался.
Он рассказал ей о годах, проведенных в заключении. Самое трудное было
то, что тюрьма не отапливалась: Ухань расположена в глубине Китая, зимы
здесь холодные, ветры пронизывающие. Трудно терпеть холод без надежды
согреться: легко возникает озлобление и отчаяние - Яков боролся с ним
постоянным движением: тоже знал, наверно, басню Эзопа о двух лягушках. Он
ходил часами по камере и по двору тюрьмы во время разрешенных прогулок,
накручивал за день многие километры, занимая себя еще и их подсчетом -
выполнением, так сказать, ежедневной нормы. Когда человек ставит перед собой
малые промежуточные цели, ему легче достичь главной - те же, что замирают в
неподвижном ожидании и берегут силы, умирают сонной смертью от холода и от
голода, этих двух вечных врагов человечества. Кормили по-прежнему одним
рисом: китайцы горазды на изощренные и безобидные с виду пытки - вроде
равномерного падения капель на голову. К концу его пребывания в тюрьме,
когда потеплел если не погодный, то политический климат, смягчились и его
условия жизни: к нему стал ходить нанятый товарищами адвокат, которого
прежде к нему не допускали, и начал носить деньги, книги, продукты. Он мог
покупать теперь еду - хотя и на кабальных условиях, обогащавших его
тюремщиков: он до сих пор качал головой, вспоминая, сколько тратил на творог
и на недозволенную его религией свиную колбасу и бекон, которые любил в
особенности: как запретный плод детства. Теперь он старался разнообразнее и
полезнее для себя использовать каждую минуту: изучал языки (как если бы тех,
что он знал, было недостаточно), исписывал мелким бисерным почерком (бумага
была на вес золота) испанские, итальянские, французские слова и фразы:
тетради того времени долго хранились у нас дома. Память его, всегда емкая и
цепкая, в тюрьме обострилась до крайности: книги, которые он здесь прочел,
отложились в ней постранично и с особой рельефностью.
Они поехали отдыхать в Кисловодск. Это был первый отпуск, который они
провели вместе, и оба были веселы и беспечны. Яков стремился загладить свою
вину, которую, несмотря на оправдания, продолжал испытывать; Элли была
просто счастлива. Они делали все, чем занимали туристов в тех местах и в то
время года: ездили с экскурсиями в Минеральные Воды и в Пятигорск, в горы по
Военно-Грузинской дороге, ели рыбу в ресторане у озера Рица, которую им при
них же вытаскивал из садка грузин-официант, делавший это картинно и
живописно, будто вылавливал ее из озера, а не из прозрачного стеклянного
ящика.Все эти развлечения, несмотря на свою заурядность, казались ей
захватывающими, из ряда вон выходящими событиями: будто она не объездила
весь мир с его достопримечательностями - она была, иначе говоря, влюблена в
своего мужа, с которым встретилась наново, после длительной и вынужденной
разлуки. Яков, на первый взгляд, разделял ее чувства, но с ним (она уже
поняла это) надо было быть настороже: он глядел на сторону. При этом его
соблазняли не другие женщины (хотя он не пропускал взглядом своих любимиц -
высоких и статных русских красавиц, привыкших властвовать над мужчинами и
притворяться при этом, что всецело от них зависят). Его отвлекало другое:
что не мудрствуя лукаво, можно назвать работой, но если смотреть глубже,
было тягой к отвлеченному и почти потустороннему - то, что он сам называл
идеей революции и к чему постоянно возвращался. Таким мужчинам нужны
женщины-любовницы и служанки - присутствие жен-соратниц стесняет и утомляет
их: они просят поделиться с ними их главным богатством, приобщить к их
духовному миру, номир этот вовсе не создан для такой дележки: в него нельзя,
как в стеклянный садок, зачерпнуть сачком и выловить из него рыбу на ужин.
Под конец отпуска у нее возникло ощущение, что он, притворяясь, что радуется
ее обществу, начал им тяготиться, что она, попросту говоря, ему уже надоела.
Внешне это проявлялось тем, что он и в самом деле все больше говорил о
работе: она будто бы ждет его и ему не терпится к ней вернуться. В
действительности же ему при ней было сказано: "Отдыхайте, забудьте на время
о работе и живите в свое удовольствие". Когда она напомнила ему об этом, он
только отмахнулся: "Ты что, не знаешь наших начальников? Они говорят одно,
думают другое, а делают третье": позволял себе иной раз такую критику в
адрес руководства.
На Кавказе их настигла весть об аресте первой жены Якова. Она была
осуждена со всем штатом министерства, в котором работала секретарем
замминистра. Надо было брать к себе их общую дочь десятилетнюю Инну, которую
Яков много лет не видел, а Рене не знала вовсе. Вместе с Инной в доме
поселилось нечто неизбывно грустное, неприветливое и исполненное внутреннего
и скрытного непокорства. Отец дочерью почти не занимался: он с новыми силами
включился в работу поредевшего, но продолжавшего работать Управления:
организовывал зарубежные поездки, готовил к ним разведчиков. Сам он после
своего провала стал невыездным: русское происхождение его не было доказано в
ходе судебного процесса, но подтвердилось громким, прошумевшим на весь мир
обменом - он стал работать на засылке других, и это отнимало теперь все его
время. Элли пыталась установить дружбу с его дочерью и войти к ней в
доверие, но это у нее не получалось: Инна считала ее виновницей разрыва отца
с матерью и всех бед, за этим последовавших. Последовательность и
очередность событий этому противоречили, но дети хронологии не признают,
прошлое у них путается с настоящим - вернее, есть одно настоящее, которое
целиком занимает их воображение и порождает вымышленное толкование прошлого.
Инна страдала из-за отсутствия матери и не привыкала к новому дому, а Элли
так и не могла всю жизнь понять, она ли виновата в отсутствии душевной связи
с приемной дочерью или упрямое нежелание той войти в дом, в котором она
чувствовала себя постоялкой и приживалкой. Подружилась Инна только с Жанной,
которая нашла путь к ее сердцу. У них были схожие судьбы, обе остались по
воле судьбы без одного из родителей, а Жанна отличалась еще и способностью
вникать в чужие беды и обстоятельства - она сочувствовала сводной сестре, а
той это было всего нужнее. Если бы Элли меньше старалась подбодрить и
развеселить Инну и представить дело так, будто все идет как нельзя лучше
(чем только озлобляла и восстанавливала ее против себя), а просто посидела б
с ней да поплакала, толку было б больше, но Элли не умела и не любила
плакать.
Яков, как было сказано, был в стороне от всего этого: он словно не
замечал домашних трудностей. Отчасти это было связано с его нежеланием
говорить о том, что привело к ним Инну. Он ни с кем не хотел обсуждать
массовых посадок: коротко и сухо говорил, что совершено много ошибок, что,
когда рубят лес, летят щепки, и тут же переводил разговор на другую тему,
всем видом своим показывая, что не намерен говорить о репрессиях,- не
потому, что это чем-то грозит ему, а потому, что вредит интересам партии: он
оставался тем же пламенным большевиком, что и раньше - с небольшими
поправками на возраст и на эпоху. Элли была иного мнения на этот счет.
События последних двух лет, неразбериха в Управлении, воцарившаяся там после
избиения руководящих кадров, ее бесцельная поездка в Испанию, которая
разочаровала ее, хотя и принесла ей орден Ленина: все это склоняло ее, пусть
не к дезертирству, но, говоря мягче, к перемене профессии.
Яков уговаривал ее остаться и говорил, что она, с ее опытом и умением
находить неожиданные выходы из нештатных ситуаций, может принести Управлению
много пользы,- ей было всякий раз не по себе, когда он повторял это. Она
была из другого теста, чем он: русская рулетка, с ее выстрелами на "авось":
сойдется-не-сойдется - была ей неинтересна. Она видела, как мужественные и
талантливые люди, которых она знала за рубежом, возвращались и терпеливо
ждали своей участи: попадет ли в них тот самый выстрел, или окажется
холостым, или пронесется мимо, что, учитывая размах трагедии, напоминало
массовое самоубийство китов, выбрасывающихся на берег и оставляющих на нем
свои туши. Так далеко ее коллективизм не распространялся: в ней сидели
посеянные в ином месте семена проклинаемого здесь индивидуализма,
побуждавшего относиться к собственной и к чужим жизням с большим уважением,
чем это было принято в России, и это было даже не влияние католического
духа, чуждого и коммунизму, и православию, а нечто более глубокое и древнее
- остатки древнего анимизма предков, который живет во всяком сельском жителе
и заставляет его почитать не только жизнь человека, но и любой живой твари -
даже дерева. Она умела рисковать и могла умереть за идею: она доказала это
прежней работой - но пасть от руки своих и неясно зачем было для нее
ненужным излишеством.
Кроме того, к ней, как она считала, начали подбираться и подкапываться.
На нее был "материал" в Управлении. Яков, имевший доступ ко всем папкам
(почему-то и первого отдела), успокаивал ее, убеждал, что ей, с ее орденами
и заслугами, нечего бояться, но он много что говорил, а она не всему уже
верила - тем более, что он потом легко отступался от своих слов, говоря, что
был в свое время недостаточно информирован. Во-первых (он сам это
рассказал), в первом отделе лежало донесение, что она взяла на попечение
"ребенка врага народа". Это было правдой, она не думала от нее отрекаться,
но само то, что эту гадость не порвали и не выбросили, говорило о многом и
не располагало к благодушию. Яков доказывал, что никто не имеет права
уничтожать доносы: они копятся и остаются даже тогда, когда человека уже нет
в живых,- но объяснение это ее не успокаивало, а напротив восстанавливало
против подобных архивов и архивариусов. Кроме него был еще один сигнал -
вовсе нелепый и дурацкий, но это его не обесценивало - напротив, делало лишь
опаснее. Об этом можно рассказать особо, потому что, несмотря на свою
незначительность и даже никчемность, он склонил ее к окончательному решению.
Дело было так. Вернувшись из Испании, она в первые недели, чтобы
разрядиться, прийти в себя и нащупать изменившийся за год пульс общества,
ходила по знакомым - старым и новым, не разбирая. Годом раньше в Сочи она
познакомилась с дочерью одного из членов правительства и теперь дала о себе
знать, позвонила, сказала, что снова в Москве: большего говорить не
полагалось - и тут же была приглашена на блины и танцы. Дочь была как дочь,
как все они: чувствовала себя, конечно, иной, чем все смертные, рангом
повыше, но и не особенно задавалась и при близком знакомстве вела себя
по-приятельски - с ней можно было разговаривать. Зато муж ее, зять министра,
которого в Сочи не было (иначе она не пошла бы на вечеринку), был
преотвратительной личностью. (Ей потом говорили, что в семьях "больших
людей" надо остерегаться именно пришлых: их, если они не были завербованы
раньше, стараются сделать осведомителями, но тогда, сразу после Испании, она
думала, что вырвалась на волю и что следить за ней в России некому.) Зять
был недоверчив и подозрителен, и из него так и лезла злость, которую он
напрасно пытался замаскировать показным радушием и гостеприимством. К Элли
он отнесся с нескрываемой неприязнью: она раздражала его как иностранка в
особенности. Между тем он руководил застольем и добивался от всех веселья.
Элли, когда на нее наседали, с ножом к горлу, с такими требованиями,
делалась форменной букой и позволяла себе ядовитые замечания, которые, ясное
дело, никому веселья не прибавляли. Он, имея в виду ее, настаивал, чтобы его
гостьи не корчили из себя высоких дам, а пили и смотрели на "мужиков", как
полагается "бабам". Что он имел в виду, говоря это, было неясно, но этими
"бабами" он допек ее особенно. Она не терпела этого слова, не находила ему
такого же и столь же часто употребляемого слова во французском - не до конца
поэтому понимала, но чувствовала, что за ним кроется нечто обидное для
русских женщин, с чем они, впрочем, довольно легко мирятся. Она буркнула в
ответ, что смотрят так, как он хочет, на мужчин не "бабы", а уличные женщины
и делают они это не из большой любви к ним, а по профессиональной
необходимости, и их, кстати, не называют "бабами" - потому, наверно, что за
них нужно платить и они хоть этим вызывают к себе уважение. Своими
замечаниями и поправками она испортила ему всю игру и чуть не сорвала
вечеринку. Дочь министра, услышав их перепалку, перепугалась, а ее муж
напрягся в ожидании: его широкое блинообразное подозрительное лицо
вспучилось от злости - но он прекратил спор, решив продолжить его в другом
месте и иным способом. Результатом ссоры был донос, осевший в Управлении и
обвинявший ее в пьянстве. Что скажете на это? Нашел в России пьяницу. Яков,
с его слов, смеялся от души, читая эту ябеду, а ей было не до смеха.
Подобная бумага в личном досье опасна самим своим существованием - тем, что
всегда может быть при необходимости извлечена, и тогда доносы, написанные в
разном ключе и разными перьями, складываются по воле составителя в одно
изображение: так находят друг друга в детской игре кусочки разрезанной
картинки. Уже сейчас можно было создать из двух частей целое: настолько
спилась, что потеряла всякую бдительность и приютила "ребенка врага народа"
(слова-то какие: к ним она никогда бы не смогла привыкнуть, а Яков
произносил их без запинки и без зазрения совести). Ей не хотелось ждать
третьего доноса, который бы утверждал, что ее завербовал Франко на встрече с
чаепитием и она поэтому не сфотографировала висевшие на стенах карты с
военными планами. Это была фантазия, но не слишком далекая от
действительности: она наслышалась от своих немногочисленных
друзей-французов, что ставилось в вину их арестованным соплеменникам.
Дело было, конечно, не только в этом. Она встретилась с высшим эшелоном
власти, и он в этот раз вызвал у нее чувство неприятия и духовного
отторжения. У нее и раньше были замечания и сомнения на этот счет, но если
еще два года назад руководители страны: те, которых она знала или видела -
были чем-то ей близки и в целом ее удовлетворяли: своей образованностью,
европейской культурой, широтой взглядов, способностью понять другого - то им
на смену в результате чисток пришел иной народ: темный, раболепный,
мстительный - может быть, по-своему и способный, но напрочь лишенный
моральных устоев. В этом, собственно, и заключалась, догадывалась она, цель
внешне бессмысленных репрессий: это была смена одного правящего класса
другим, далеко не лучшим - последнего она не хотела иметь за своей спиной и
доверять ему свое существование. Может быть, не все были там такими: может,
в этом лесу была поражена болезнью треть или четверть деревьев, но атмосферу
в нем они создавали удушливую и гулять в нем ей не хотелось. Поэтому когда
ей через Якова передали предложение (которое он поддержал) готовиться к
опасной поездке в Америку, она неожиданно для себя расплакалась (прощание с
прежним делом и старыми товарищами далось ей тяжелее, чем она думала), но с
твердостью отказалась. Яков был разочарован: как сотрудник Управления он
жалел, что из него уходят ценные кадры,- особенно тогда, когда они были
нужны особенно. Была еще одна причина, которую она предполагала, хотя не
говорила о ней вслух: он был тщеславен, и ему было бы приятно, готовя новых
гонцов за рубеж, говорить им, что он посылает туда не только чужих, но и
самых близких ему людей; об этом и говорить было бы не нужно: все и без того
об этом бы знали...
А может быть, он просто снова захотел от нее избавиться...
Но к русскому народу, которого она по-прежнему знала мало, но уже лучше
чувствовала, она питала старые симпатии и хотела быть ему полезной. Поэтому
она осталась в стране без большой горечи и сожаления. (Да и захоти она
другого, ехать было некуда: ее родные были здесь, и границы обоих ее
отечеств были для нее закрыты.) Она, как говорила старая и полюбившаяся ей
французская поговорка, оказалась взаперти на улице.
Ее уволили в запас. На этом ее служба в Красной Армии закончилась.



1




14








ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. В РОССИИ.




1


Рене решила, что станет медиком. Между судьбой врача и революционера
много общего: тем и другим движет сочувствие к ближнему, и многие
революционеры, разочаровавшись в своем деле, пошли в доктора: чтоб приносить
пользу людям, так сказать, из рук в руки, без посредников, которые все
ставят с ног на голову. Военные тоже любят врачей - не только потому, что те
спасают их в бою и после него, в госпиталях и лазаретах, но еще и оттого,
что чувствуют в них родную жилку - людей, готовых стать в строй, едва
зазвучит сигнал тревоги: у врачей есть даже мундиры - одинакового для всех
белого цвета. Прежде Рене не имела дел с докторами и если испытывала
влечение к их деятельности, то чисто умозрительное, платоническое, но в
последнее время ей довелось общаться со специалистами, лечившими Жанну от
туберкулеза,- в их кругу она почувствовала себя как дома: это были люди,
близкие ей по духу и по призванию,- среди детских фтизиатров были тогда
настоящие подвижники.
Кончился проклятый 1937 год, начался темный, неопределенный 38-й. Она
готовилась к поступлению в 1 Московский медицинский институт, а пока что
работала на радио, во французской редакции: писала тексты за рубеж и
зачитывала их перед микрофоном. Она старалась писать достоверно, без
хвастовства и свойственного пропаганде возвеличивания успехов и достижений,
и говорила редакторам, что французы, в силу врожденной скептической
наклонности, настораживаются, слыша похвальбу и славословие. Ей шли
навстречу: на радио были тогда образованные люди - центробежная сила
вращения смывала их с оси исторического колеса на более спокойную периферию
- с тем, чтобы скинуть затем окончательно. У нее появилось время, чтобы
заняться семьею: она, как Одиссей, вернулась к родному очагу после
длительного путешествия. Теперь, впервые за много лет, она присмотрелась к
матери: когда мы по-настоящему заняты, нам не хватает времени и для
родителей. Жоржетта вела себя загадочно. Она неутомимо, как заведенная, с
утра до вечера занималась домашним хозяйством, словно в нем был смысл и
высшая задача ее жизни, говорила мало и почти ни о чем не спрашивала - если
только не то, когда Рене придет домой и к какому часу, следовательно,
готовить обед и ужин. Вид у нее был отчужденный и замкнутый, и Рене уже
начала бояться, что мать недовольна тем, что ее привезли в Союз: у Рене в
памяти стояли обидные слова отчима. Она спросила об этом мать. Жоржетта
сначала не поняла, о чем идет речь, потом сказала с обидой, что вовсе так не
думает, и даже сильно качнула головой: видно, представила себе в эту минуту
жизнь во Франции с мужем-пьяницей. Но это не меняло сути дела: с Рене у нее
не было душевной близости - она как бы выветрилась за время долгой разлуки.
Мать относилась к ней не как к старшей дочери, а как существу иного и
высшего порядка: это началось раньше, когда Рене поступила в лицей, и
утвердилось, когда занялась большой политикой и связалась с непонятными ей
русскими. На нее в свое время сильно повлиял приход в дом полиции,
обыскавшей дом и спрашивавшей о дочери: страх способен в одночасье изменить
самые сильные наши чувства. И Рене не могла забыть, как мать, подкараулив ее
на улице, с рыданиями упрашивала не идти домой, а искать спасения на
стороне: отказала ей от крова в трудную для нее минуту: в ее голосе тогда
было больше тревоги за себя и за семью, чем за судьбу дочери. Но Рене давно
ее простила. Она не могла держать зла на самых близких: отвечала теперь за
обеих, а опекуны на подопечных не обижаются. С Жанной у матери были совсем
иные и обычные отношения: Жоржетта жила ее повседневными заботами и
интересами - в той мере, в какой это было возможно: учитывая, что она
по-прежнему не хотела учить русский и вникать в местные обычаи. То, чего она
не могла выспросить у Жанны, она угадывала по выражению ее лица, с которого
не спускала глаз и изучала его, как астроном - небесное светило.
Разговаривала она с Жанной обычно втихомолку и в уединении, когда никого
кругом не было,- делала из разговора тайну. С Яковом они составляли занятную
парочку. Тот был с нею учтив и доброжелателен, хвалил ее кухню, не забывал
принести "Юманите", которую она читала здесь, точно как во Франции: садилась
по окончании дел к столу и прочитывала все от первого листа до последнего,
возмущаясь вместе с авторами статей хищниками-капиталистами и предательством
социалистов, их пособников. Яков всякий раз обращал на это внимание и
говорил, что у Жоржетты развитое классовое чувство: чуть ли не укорял им
Рене - или, как ее теперь все звали, Элли: он по-прежнему считал жену не
вполне зрелой марксисткой, не прошедшей в свое время надлежащей закалки и
выучки. Сам он уходил рано и приходил поздно - не вылезал из Управления, где
готовил людей для высылки за границу, или выезжал в командировки в
приграничные области: если агента перекидывали пешим ходом,- возвращался
всякий раз голодным, небритым и измученным. Он сильно похудел от такой жизни
и работы, но ничего о ней не рассказывал, как если бы Рене, уйдя из
Управления, начисто отсекла себя от прошлого. Это соответствовало правилам,
но обижало Рене: ей казалось, что он не может простить ей отказа продолжить
работу в Управлении. За столом он говорил теперь только о последних мировых
новостях, по-прежнему обнимая весь глобус, как если бы это был огромной
шар-театр революционных действий. Чтоб быть постоянно в курсе дела и держать
руку на пульсе истории, он слушал своего классового врага, британское радио,
на что имел разрешение (тогда не всем позволялось иметь радиоприемник
высокого класса), и снисходительно признавал, что Би-Би-Си выгодно
отличается от других источников информации краткостью и надежностью. "Они
могут позволить себе это",- говорил он, давая понять, что это не меняет сути
дела и империалисты остаются империалистами, какими бы ни были их
радиопередачи. Всякий воскресный обед, даже с приглашением гостей,
сопровождался пространной политинформацией, которую, надо сказать, гости
слушали с интересом (потому что дома у них ничего подобного не было), а свои
- как придется, как молитву за обедом: с той разницей, что молитву читают
перед едой, а политпросвещение начиналось после первого блюда, когда
докладчик, насытившись, мог поделиться с другими своими новостями. В 1940-м
он ушел из Управления и вряд ли сделал это по своему почину: там все бурлило
и менялось, снова пошли кадровые перемены - на этот раз, кажется,
бескровные. Он стал заведующим кафедрой иностранных языков Академии
бронетанковых войск, но образ жизни его не переменился: он и на новом месте
пропадал с утра до вечера, читал, кроме того, лекции о международном
положении, был комментатором радиовещания за рубеж, всегда что-то писал. Она
принимала его таким, каким он был, и не мыслила себе другого мужа. Их
связывала общая жизнь, шанхайская история, у нее никого, кроме него, не было
- не в лукавом смысле этого слова, а в самом простом житейском: старых
товарищей по работе не осталось, а новых не прибавилось. К ним ходили в
гости старые приятели Якова - те, кого он знал с двадцатых годов,- до того,
как разведка изъяла его из нормального течения жизни: с ними он шутил,
веселился и, как это было и в Шанхае, становился таким, каким, по
свидетельству очевидцев, был когда-то в молодости, но на следующее утро
уходил в себя, сосредотачивался на делах, держался на расстоянии - не только
от Рене, но и от других в доме, включая собственную дочку.
Рене подготовилась к экзаменам и в сентябре 1938-го поступила в 1-й
Московский медицинский институт, с которым так многое в ее жизни было потом
связано. Воодушевленная успехом, она с душевным трепетом взялась за книги и
учебники, от которых долго была отстранена судьбою, окунулась в них и
поразилась и восхитилась раскрывшимися перед нею богатствами. Анатомия,
физиология, химия, гистология - науки, которые другим могли показаться
сухими и нудными,- представились ей неисчерпаемыми кладезями знаний: каждая
из них была достойна того, чтоб уйти в нее с головою. Надо сказать, что
тогда и профессора были - не в укор нынешним - иные: это были последние
отблески и зарницы кратковременного советского ренессанса - они и обликом
своим и умением вести занятия и лекции способны были поддержать ее святое
горение. Она шутя говорила потом, что если в Россию ее завлекла улыбка
Баталова, то окончательно подцепила на крючок, посадила на духовный якорь,
московская профессура - последнее бескорыстное рыцарство от науки. Из тех,
кто произвел на нее особое впечатление, были физиологи Разенков и Парин,
биохимики Мардашев и Збарский, но особенно - гистолог Барон, бывший к тому
же хорошим актером и декламатором: на его лекции сбегались отовсюду - даже
те, кто ничего в них не смыслил. Элли заслушивалась им и привела с собой в
аудиторию Якова: чтоб и он ознакомился с этим чудом дикции, пластики и
высокой научной патетики. Яков высидел час, ничего не понял (гистология для
не знающих этого - наука о клетках, из которых состоит всякий живой орган),
но снисходительно признал, что Барон - несомненно выдающийся оратор.
В 39-м семья получила трехкомнатную квартиру на Плющихе: тридцать
восемь квадратных метров жилья - условия по тем временам роскошные. Да и
пора было расселяться. В двух комнатах на Тружениковом переулке становилось
тесно. В доме жили две девушки, Жанна и Инна. Жанна кончала школу. Она
вполне освоилась с московской жизнью, говорила почти без акцента и
пользовалась успехом у молодых людей: была по-французски оживленна,
улыбчива, насмешлива и кокетлива - сочетание, которое привлекало к себе
юношей, привыкших к более сдержанным и стыдливым российским сверстницам. У
нее был верный ухажер, предложивший ей руку и сердце,- двоюродный племянник
Якова Женя Драбкин, учившийся на археолога, человек в высшей степени
серьезный и нравственный. Он был без ума от Жанны и хотел немедленно на ней
жениться, но она тянула и медлила с ответом: он был слишком для нее хорош и
положителен, а в юности хочется озорства и веселости. Брат Жени Виктор
(ставший позже в Израиле Давидом) тоже был вхож в дом - этот был полной
противоположностью старшему. Женя его, кажется, недолюбливал, и Виктор, ему
в пику, высмеивал его ухаживания и портил ему игру, потому что Жанна в таких
случаях была на стороне насмешника. Виктора Яков терпеть не мог и, не будь
он родственником, ноги его не было бы в его доме, но родство, говорят,
обязывает - особенно, когда родных можно пересчитать по пальцам. Особенно
разозлился на него Яков после выходки за праздничным столом, за которым была
почетная гостья - Ксения Иванова: Яков знал ее с двадцатых годов по партии -
теперь она была директором крупного учреждения. Яков доказывал, что
отечественные духи лучше французских, а Виктор в самом неподходящем месте
захохотал: показал, что он думает по этому поводу. Яков от непривычки
смешался и не нашел слов, чтоб одернуть нахала,- Иванова на правах гостьи
вмешалась в разговор: чтоб сгладить возникшую неловкость.
- Он, наверно, имеет в виду, Яков, что французы имеют в этом деле
большой опыт и их духи, пожалуй, лучшие в капиталистическом мире? -
предположила она, поглядывая искоса на озорника и призывая его подтвердить
ее слова и взять, так сказать, свой смех обратно. Но тот и не думал делать
этого, а продолжал дерзко, хотя уже и бессловесно скалиться, да и Яков не
захотел пойти на мировую:
- Ты разве не знаешь капиталистическое производство?! - с горячностью
возразил он, хотя вопрос был чисто риторический: Ксения Иванова по долгу
своей службы должна была знать это.- Они же на все идут, чтобы удешевить
свой товар, пока от него не останется чистая вода во флаконе, слегка
пахнущая остатками?! А эти! - тут последовал презрительнейший жест в сторону
пятнадцатилетнего возмутителя спокойствия,- покупаются на красивую упаковку
и на запах, видите ли!
- Но запах в духах - главное, Яков,- не выдержала Ксения: она хоть и
была директор (и, говорят, властный и неумолимый в отношении неугодных ей
подчиненных), но все-таки женщина и не могла пройти мимо такого
высказывания.- Хотя,- тут же поправилась она, потому что Яков и на нее уже
воззрился с недоумением,- и я считаю, что наши духи лучше. Я лично пользуюсь
только "Красной Москвой".
- Ну конечно! - воскликнул Яков, который сам никакими духами не
пользовался и не смог бы отличить "Шанель" (если бы она тогда была) от
"Тройного одеколона".- Мы-то работаем не за страх, а за совесть, а они
гоняются за капиталистической выгодой!.. Ну ладно,- как бы одумался он и
поглядел на Виктора с последним неприязненным чувством.- Где Жоржетта? Она
нам приготовила сегодня что-то особенное. Торт в три яруса, с тремя видами
начинки!..
Рене хотела тут сказать, что французы хоть на что-то да бывают способны
(она не любила, когда ругали французское), но попридержала язык: ей не
хотелось дразнить Якова - можно было нарваться на идейную отповедь, которая
не украсила бы застолья.
Жанна в такие диспуты не ввязывалась: знала, что это опасно,- многие
родители ее одноклассниц были репрессированы, и сами они вскоре после этого
ушли из школы. Ей только не нравилось, что Яков не разрешает, чтоб к ней
ходили ее приятели: в доме не должно быть посторонних, передавал он через
Элли и неукоснительно следил за этим. Рене попыталась заступиться за сестру,
но Яков был непреклонен: такова установка Управления. Это была правда и ложь
одновременно: правило действительно существовало, но никто не думал слепо
ему следовать - могли не пустить в дом человека с улицы, но чтоб
одноклассника дочери? Яков не хотел видеть незнакомых в доме, словно они
чем-то ему угрожали. Странное дело - он находил здесь союзницу в лице
Жоржетты, которая тоже не любила чужих, подозревая в них воров и грабителей
- таково было, увы, ее представление о большей части русских.
Была еще Инна - постоянный немой укор жизни, обидевшей ее, и семье, ее
приютившей. Рене так и не смогла ни подобрать к ней ключей, ни подольститься
и скоро оставила эти затеи. Инна дружила только с Жанной, с которой ходила в
одну школу. К Рене она относилась отчужденно, к Жоржетте безразлично, отца
почти не видела - как и все в этом доме. Он не уделял ей большего, чем
другим, внимания: выполнял роль главы семейства и старался относиться ко
всем ровно и справедливо - на другое у него не хватало времени. Мать Инны
работала геологом под Воркутой и жила на поселении. Однажды она пригласила к
себе дочь, та прожила у нее лето, но из дома не выходила и вынуждена была
осенью вернуться в те же стены, где повела прежнее безрадостное
существование - самим унынием своим, казалось, стремясь досадить семье, к
которой не хотела ни примкнуть, ни даже привыкнуть.
В апреле 1939-го родился автор нынешнего повествования. В последний
месяц перед родами Рене читала "Войну и мир", ей захотелось назвать сына
Андреем - в честь полюбившегося ей князя, но Яков, считавший себя знатоком в
части всех определений и наименований, настоял на том, чтобы ребенка нарекли
Самуилом: в честь его брата-коммуниста, погибшего от рук фашистов в
застенках рижской полиции - так почтили память семейного героя. Странное
дело: вопреки тому, что говорят о евреях, Яков был довольно безразличен к
родным и почти не вспоминал их: мать, братьев, сестер, оставшихся в Латвии,
и их многочисленное потомство, которого в глаза не видел. Повидаться с ними
долгое время не было возможности, но в 40-м, когда Прибалтику освободили
(хотела она того или нет), он не нашел времени, чтоб навестить мать, которую
не видел с 1919-го. Правда, он был тогда особенно занят, не вылезал из
Управления, командировки сменялись одна другой, время было горячее, но
все-таки - мог сыскать время для матери... Рене казалось иной раз, что он и
к ней относится с холодком, не ис

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися