страница №1
Семeн Бронин. История моей матери
© Copyright Семeн Бронин
Email: bronin(a)rol.ru
Date: 16 Apr 2004
Роман повествует о жизни француженки, рано принявшей участие в
коммунистическом движении, затем ставшей сотрудницей ГРУ Красной Армии: ее
жизнь на родине, разведывательная служба в Европе и Азии, потом жизнь в
Советском Союзе, поездка во Францию, где она после 50-летнего отсутствия в
стране оказалась желанной, но лишней гостьей. Книга продается в книжных
магазинах Москвы: "Библиоглобусе", Доме книги на Новом Арбате, "Молодой
гвардии". Вопросы, связанные с ней, можно обсудить с автором. Его Е-mail:
bronin(a)rol.ru
Роман-биография
Памяти моих родителей и их товарищей из Разведупра
Предисловие
Этот "роман-биография" основан на мемуарах матери, которые я с ее слов
записал при ее жизни (160 машинописных страниц), архиве шанхайской полиции,
содержащем дело отца, на моих личных воспоминаниях и на авторском домысле.
Последнего особенно много в первой, французской, части, поскольку мать не
хотела "выдавать" своих соотечественников, боясь, что разглашение поступков
умерших может сказаться на живущих родственниках, но и в других частях книги
его (вымысла) хватает. Все документы и письма (кроме записки Якову в тюрьму)
подлинные. Я приношу глубокую благодарность французскому журналисту Тьерри
Вольтону, который снял копию шанхайского дела отца, хранящуюся в архивах
ЦРУ, и привез ее в Россию: в США эти бумаги за давностью лет открыты. Я
приношу также великую благодарность тем, кто читал рукопись в черновике и
поощрял меня к ее завершению: без этого написать серьезную книгу в наше
время невозможно. Это Нина Сергеевна Филиппова и Андрей Михайлович Турков,
Ада Анатольевна Сванидзе (сама пишущая прекрасные стихи), Галина Петровна
Бельская, мои коллеги по работе и особенно Александр Семенович Кушнир,
который, когда меня начали одолевать сомнения, расхвалил меня так, что я,
потерявший одно время уверенность в себе, воспрянул духом и живо закончил
сие произведение.
Особая моя признательность Э.С.Корчагиной, которая была не только
корректором в издании этой книги, но и помогала в правке текста, выступив в
роли редактора-стилиста.
Я также благодарен Музею боевой славы Разведупра, который сохранил
фотографию, красующуюся на титульном листе книги и лучше иных слов рисующую
характер матери. Я немного виноват перед Управлением: в том отношении, что
затеял и довел до конца эту книгу, не поставив в известность его
руководство, не введя его, так сказать, в курс дела и даже отчасти от него
скрывшись. Степень этой вины не следует преувеличивать. Все лучшее в мире
совершается без уведомления о том начальства - история моей матери лишнее
тому подтверждение. Потом, тот, кто внимательно прочтет книгу, увидит, что
она написана с симпатией к учреждению, в котором работали мои родители и
преданность которому оба сохраняли до конца своей жизни - несмотря на все ее
трагические перипетии. Деятельность этого учреждения была исторически
необходима и эффективна, и родители гордились тем, что принимали в ней
участие. Автор разделяет эти чувства и их отношение к прошлому. Более того,
всякий писатель сам подобен разведчику: он вглядывается в мир и старается
выведать у него истину - только шпионит он не для узкого круга лиц, а в
пользу целого народа и, может быть - всего человечества. Люди должны знать
правду - поиски ее и составляют существо работы как хорошего разведчика, так
и хорошего писателя.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВО ФРАНЦИИ
1
Моя мать, Бронина Элли Ивановна, она же Рене Марсо, родилась 10 августа
1913 года во Франции, в городке Даммари-ле-Лис - теперь части Мелена, центра
департамента Сены и Марны, расположенного в 40 километрах от Парижа вверх по
течению Сены. Оба ее родителя были из крестьян, но семья деда Робера
перебралась в город поколением раньше и жила в достатке, а бабка Жоржетта
родилась в деревне, и ее мать, всеми уважаемая, достопочтенная женщина, рано
овдовев, скиталась с четырьмя дочерьми по наемным углам, арендуя чужую
землю. Причиной такого мезальянса (поскольку не одни аристократы умеют
считать деньги в чужих карманах) был, как это всегда бывает в подобных
случаях, тайный изъян одного из брачующихся, а именно моего деда. В то время
как прочие члены этого семейства были люди дельные и по-крестьянски
целеустремленные, Робер успел заразиться городской ленью и скукой: ему время
от времени все надоедало, он начинал беспричинно томиться, отягчаться
семейными и прочими узами - задумывался, глядел по сторонам и наконец менял
все подряд: жен, жилища, профессии. Вообще говоря, лучше всего он чувствовал
себя за праздничным столом и здесь как бы находил свое место в жизни:
делался весел, словоохотлив, приятен и даже обворожителен - был, как многие
французы, любитель застолья, хотя пьяницей не был. Жоржетта была во всем его
противоположность: упрямая, трудолюбивая и недоверчивая молчунья - дедова
родня решила, что она сможет ввести их Робера в столь необходимые ему берега
и рамки. Но одни предполагают, а другой, как известно, располагает. Свадьбу
закатили громкую и богатую: ею тоже хотели сильней привязать новобрачных
друг к другу - дали неудачнику лучшую, большую и светлую, комнату с
отдельным входом в новом, только что выстроенном доме и предупредили его,
что отныне он сам кузнец своего счастья и что второго такого случая у него
не будет. Но не прошло и двух лет с рождения Рене, как он снова, в который
уже раз, начал скучать, прислушиваться к зову своего неугомонного,
переменчивого сердца, тяготиться и женой, и домом, и отдельным входом с
улицы, уехал как-то по делам в Париж и не вернулся - сообщил только через
некоторое время родным, что нанялся к кому-то коммивояжером, хотя в
Даммари-ле-Лис был пристроен в семейной фирме, возглавляемой его старшим
братом. Он даже не попросил прощения у Жоржетты, словно все это не очень-то
ее касалось.
Жоржетта, не оправдавшая надежд его семейства и ничего не нажившая в
скоротечном браке, вернулась не солоно хлебавши в родные края в Пикардию, в
деревню ля-Круа-о-Байи, что в двух километрах от Ламанша: ближе к морю там
не селятся, потому что иногда оно выходит из берегов, и тогда нужны не дома,
а корабли и лодки. Первые впечатления Рене были связаны, однако, не с этими
местами, а с войной и с Парижем: видно, Жоржетта наезжала туда с ребенком.
Немцы были рядом, и по столице стреляла знаменитая Берта - крупноствольная
дальнобойная гаубица, наводившая ужас на парижан: прообраз будущих,
устрашающих уже нас чудовищ. Французы прятались от нее в убежища, и Рене
запомнила, как ее, завернутую наспех в одеяло, отнесли в такой подвал, где
она кричала от страха и где какой-то господин, явно из иных сфер жизни: там
все сидели вперемешку - угощал ее конфетой в нарядной обертке: чтобы
угомонилась и не бередила ему душу криками, на которые сам готов был
отозваться. Именно обертка запомнилась ей всего больше: может быть, была
красивой - или сласти были тогда в редкость. Помнила она также толпы
беженцев с узлами и чемоданами, солдат-союзников в необычных мундирах и
гимнастерках и еще (ей было уже пять) - окончание войны, День Победы, когда
по улицам Парижа, как по родной деревне, шли гурьбой и пели девушки-швеи,
мидинетки, никого в этот день не боясь и не стесняясь: будто город на время
перешел в их собственность и распоряжение...
Жили они вдвоем где придется, где была работа, а на лето Жоржетта, как
и ее сестры своих детей, отправляла Рене к матери, к Манлет: так все ее
звали. Женщина эта была незаурядная - из тех, что стоят у истока всех
сколько-нибудь заметных семейств и генеалогий. Она вывела дочерей в люди и
сделала это так, что те не заметили нищеты в доме,- теперь они, в память о
своем детстве и в благодарность за него, слали ей своих чад на сохранение и
на выучку. Манлет была бедна, бедность ее граничила с нищетою, но она словно
не замечала ее - напротив, относилась к ней как к достойному и наиболее
верному (никогда не не изменит) спутнику жизни. В том, что другие считали
проклятием и небесной карой, она черпала силу и даже одушевление - ей было
легче жить без денег и ни от кого не зависеть, чем обременять себя
ненужными, как она считала, путами. Хотя и принято считать, что деньги дают
свободу, она полагала это заблуждением: из бедности ей проще было глядеть на
мир и вести себя с надлежащим достоинством - она была для нее неким щитом и
спасительным прикрытием. При этом она не юродствовала, не выставляла свою
голь напоказ: напротив, выходя с детьми и потом - внуками на люди, что
случалось по праздникам и иным торжественным дням, старалась, чтобы те
выглядели не хуже, чем у других, но чище и наряднее: для этого из сундуков
извлекались, отглаживались и украшались лентами старые одежды, ничем с виду
не уступающие обновкам. Соседи относились к ней с превеликим уважением. Она
говорила с ними мало и скупо, словно берегла слова, но тем вернее
разлетались они потом по деревне - с детьми же была разговорчивее: словно
мудрость ее была такого рода, что могла быть сообщена только малым.
- Манлет, почему у нас пол земляной, а у других деревянный?
- Потому что мы бедные.
- А другие?
- А другие богаче.
- Это плохо - быть бедным?
- Ничего хорошего, но не это главное.
- А что главное?
- Главное - быть честным, порядочным и трудолюбивым, остальное само
приложится.
- Как это - приложится?
- Значит, придет само собою. А не придет - тоже не беда. Останется
утешение, что был честным. Богатым быть нетрудно, зато бедных Бог любит...-
Она глядела вдумчиво и выразительно.- Вы кроликам травы нарвали?
- Нарвали.
- И колосков набрали? - (Во французском языке есть слово glaner,
означающее подборку колосков после снятия урожая,- верное свидетельство
тому, что страна лишь недавно ушла от нищеты: оброненные колоски собирали
после общей жатвы, и необходимое для этого вторжение на чужую землю было
освящено обычаем.)
- У всех уже собрали - хотели к графине пойти, да испугались,-
полушутя-полусерьезно, как бы посмеиваясь над собой, отвечала Рене.
- Почему? Это ж разрешается?
- Я им то же говорила, а они графиню боятся... А она сама спрашивала,
когда придем...
В деревне жила настоящая графиня, потомок средневековых властителей
края. Замок ее сгорел веком раньше, тогдашний граф перестроил конюшню и
переехал в нее, но и она представлялась здешним детям одним из чудес света.
- Да, она такая.- Манлет не любила обсуждать с детьми дела взрослых -
впрочем, и без них тоже.- Про меня ничего не спрашивала?
- Говорила, у тебя бабушка хорошая. Достойно живет, хотя и в бедности.
- Так и сказала? - с досадой переспросила Манлет.- Это они любят. Когда
бедные ведут себя достойно. А достойные живут в бедности... И ничего больше?
- Сказала еще, что ты редко в церкви бываешь. И в хор петь не ходишь.
- Меня там, в хоре этом, не хватало. У меня голоса нет. И петь я не
умею...
Графиня, пятидесятилетняя жилистая женщина с очкообразными глазами,
будто обведенными темными ободками, с раз и навсегда остановившимся лицом,
отказалась пять лет назад от столичной жизни, переехала в провинцию и
занялась односельчанами - едва ли не миссионерствовала в собственной
деревне. Сама набожная, она следила за тем, чтоб все ходили хоть раз в
неделю на церковные службы, ежедневно беседовала с кюре, обсуждая с ним темы
проповедей, так что тот не знал уже, кто из них главный предстатель Бога в
деревне, но терпел, поскольку целиком от нее зависел; руководила хором из
прихожан и посещала его спевки - следила, словом, за нравственностью. Сама
она выговоров никому не делала - упаси Боже - но посылала для этого своих
гонцов и приспешниц, и если человек не внимал косвенным намекам и
вразумлениям, вступала в дело сама и открыто переставала с ним знаться.
Многие следовали ее примеру, и провинившийся подвергался в этом случае
некоему молчаливому остракизму и понижался в общественном мнении. В
отношении Манлет это был не выговор и не предупреждение, а дружественный
попрек и изъявление легкой досады, переданное к тому же не через чужих, а
через своих же, но осудительного привкуса оно при этом не теряло.
- Какое - редко? - додумывала между тем Манлет, строптивая и не
желавшая идти на поводу ни у кого - тем более у графини.- На Пасху была, а
до этого в Великий пост два раза - куда чаще? Что Бога зря беспокоить? Он
кругом - зачем за ним в церковь ходить? О себе напоминать? Ему это не нужно.
И работы полно. Опять трава со всех сторон в огород лезет - полоть надо.
Тоже нехорошо: божье создание все-таки, а куда денешься? Прополете вечером?
- предложила она, и Рене кивнула: Манлет умела просить так, что ей не
отказывали, но с легкой душой выполняли ее просьбы.- На море пойдете? Мидий
наберите - сварим вечером.
- Другого ужина нет? - подколола ее Рене: обычно не слишком бойкая, но
ровная и невозмутимая, она в присутствии бабушки вела себя иной раз чуть ли
не дерзко и позволяла себе подшучивать над ней, к чему Манлет никак не могла
привыкнуть, поскольку была женщина серьезная и благонамеренная.
- Как - нечего? - Она посмотрела недоверчиво.- Не было, так будет.
Земля всех накормит - без дела только сидеть не надо. А у нас не только
земля - еще и море: вовсе грех жаловаться... Далеко не заходите только.
- Утонуть можно?
- Унести волною. Идите вдоль берега. Человек создан по земле ходить, а
не по морю.
- Только Христос по воде ходил?
- Когда это? - Манлет глянула испытующе: разыгрывает, или нет, ее
внучка.
- Кюре в церкви сказал.
- Ну если сказал, значит, так и было,- согласилась Манлет, вовсе в этом
не уверенная.- Идите. Не задерживайтесь долго. А то волноваться буду...
Дорога к морю была живописна. Обсаженная тополями, она шла мимо
убранных полей, которые мерно опускались и поднимались вместе с местностью:
та понижалась и поднималась не крутыми холмами, а пологими земными волнами -
в начале лета ярко-зелеными, к осени серо-желтыми. Вдоль дороги стояли дома
- они подступали вплотную к обочине, и можно было заглянуть, что делается во
дворах и даже за окнами: их обитатели жили вровень с землей, что называется,
одной ногой на улице. На полпути к морю стоял белый мраморный крест: деревня
называлась по нему - "Крест в Байи". Когда-то тут проходила большая дорога,
и крест нужен был паломникам и путникам, чтоб помолиться: церквей тогда было
мало; теперь же мраморная крестовина вписывалась в пейзаж наравне с
тополями, холмами и прибрежными скалами: как создание самой природы. Рене и
ее кузенам и кузинам было здесь легко и привольно. Солнце, небо, ветер,
земля под ногами, ощущение простора - все сливалось воедино с их душами и
связывало их с землей и небом, чего не бывает в городе с его лабиринтом
домов и улиц...
Море было шире и бесконечнее, чем земля, у него не было берегов, и оно
пугало своими размерами и непостоянством: его, как предупреждала Манлет,
надо было остерегаться. Берег здесь, как по всему северу Франции, резко
очерчен и огорожен высокими скалами. Они поднимаются вверх крутыми
иссеченными вдоль и поперек столбами, а внизу, между ними и водой - кромка
земли, покрытая их осколками и заливаемая в прилив водою: тут-то и водятся
мидии - лакомство богачей и повседневная пища бедных. Сбор их не составляет
труда и не занимает много времени: обшариваешь руками мокрые, покрытые
водорослями камни и отдираешь от них моллюсков. Здесь резко пахнет йодом,
так что с непривычки кружится голова,- потом к запаху моря привыкаешь, но
оно не выпускает из своих объятий: укачивает если не йодом, то постоянной
игрой солнечных бликов на водной глади. Они манят к себе, и вам хочется, по
незнанию, пойти по ним, вслед за легконогим Христом, к тонкой нитке
горизонта, кончающегося где-то в Англии. Франсуа, один из здешних приятелей
Рене, которому не было и шести, грезил о далеких странствиях:
- Ты, когда взрослой будешь, пойдешь в дальнее плавание? Я пойду.
- Рыбу ловить?
- Нет. На рыбе много не заработаешь. Мне папа сказал: если за морем
купить что-нибудь, а здесь в три цены продать, то разбогатеть можно. Ты
хочешь быть богатой?
- Нет. Мне и так хорошо. Главное - быть честным.- Рене успела уже
принять на веру слова бабушки и не хотела изменять им - постоянство,
сопутствовавшее ей всю жизнь и больше всего ей в жизни навредившее.
- Это Манлет так говорит. Без денег плохо. Я на моряка учиться пойду.
- А я на земле буду жить. Человек создан ходить посуху. Иисус только по
воде ходил - и то: было это или нет, еще не совсем известно...
Нам не дано знать будущего. Франсуа остался в деревне - только во
Вторую мировую побывал в солдатах и оставил на фронте ногу: связанных с этим
приключений и переживаний хватило ему на весь его век с избытком. Рене же
отправилась вместо него в то самое дальнее долгое плавание, из которого нет
возврата, потому что, пока вас не было, в ваших краях все так изменилось и
преобразилось, что вы, вернувшись, не узнаете их: места те же, а самой
страны нет - успело смыть волнами истории.
2
Пока Рене гостила у бабушки, Жоржетта не теряла времени даром: нашла на
танцах второго мужа. Она была великая скромница и молчунья, но эти качества,
как известно, производят иной раз на мужчин (на танцах в особенности)
большее впечатление, чем иная женская болтовня и доступность; прежде всего
это относится к тем ухажерам, кто настолько ловок и общителен сам, что
полагает, что этих качеств ему хватит на двоих с избытком. Но для этого надо
все-таки пойти на танцы, и поскольку женщине, подобной Жоржетте, это дается
с трудом, то нельзя сказать, что она вышла замуж во второй раз без всяких с
ее стороны усилий.
До войны Жан был моряком в Бретани, в войну служил в авиации. Обе эти
профессии ему не понравились, и по окончании войны он решил не возвращаться
к ним, а как многие победители, считающие, что мир лежит у их ног, решил
строить жизнь наново, в соответствии с устремлениями молодости. Мечты тогда
были проще наших - в юности он хотел быть строителем и теперь определил себя
на стройку, а пока, в предвкушении любимого дела, веселился в Дьеппе с
товарищами и тратил выходное пособие. Жоржетта молча, но верно подпадала под
его обаяние, но какое-то время мялась и медлила: боялась нового неудачного
замужества и заранее ревновала его к товарищам - этим она, как водится, лишь
сильней разжигала своего воздыхателя. Наконец она поделилась сомнениями с
дочерью - хотя в таких случаях уже не столько обращаются за советом,
сколько, сами того не ведая, извещают о принятом решении и косвенно просят о
помощи и поддержке. У Рене никого ближе матери не было - она отнеслась к ее
тревогам как к собственным и обещала ей всячески содействовать новому браку
и относиться к отчиму как к своему родителю. Это было для нее в одно время и
просто и сложно: родного отца она в глаза не видела. Жан пошел ей навстречу.
Понимая, что путь к сердцу матери лежит через ребенка, он начал обхаживать и
дочь тоже: сводил на ярмарку, подарил ей конфеты и, главное, преподнес пару
обновок, чем в особенности подкупил будущую падчерицу, которая до сих пор
носила только перешитое, перелицованное и перештопанное. Жоржетта не
тратилась на одежду - ни на свою, ни для дочери: боялась еще раз остаться
одна без средств и откладывала каждую копейку; Рене поэтому долгое время
смотрела на отчима теми глазами, какими встретила когда-то его подарки.
Жили они поначалу легко и весело, потом медовый год кончился - потекли
послевоенные будни с их тяготами и неустройством. Победители оказались
никому не нужны; более того, их, недавно державших в руках оружие,
побаивались - они стали в длинную очередь за работой, жильем и хлебом. Жан
нанимался в строительные бригады и ездил с семьей по парижскому региону -
кочевая жизнь с ее вечными переселениями, наймом дешевых квартир и комнат,
ссорами с хозяевами счастья в доме не прибавляла. Жан, поостывший и
поскучневший к этому времени, начал утомляться, раздражаться и, главное -
пить, иной раз - запоями. Пьяный, он делался нехорош, в нем словно
просыпался некий противоположный ему человек, его на время подменявший.
Жоржетту он не разлюбил, но к Рене начал придираться: пьяный в особенности,
но и трезвый косился на нее и перестал с ней разговаривать - решил, что она
главная причина его семейных неурядиц. Стало еще хуже, когда появился второй
ребенок, его собственный. Семья приобретала новую конфигурацию, в которой
для Рене не было места, по праву принадлежавшего ей прежде. Она мужественно
переносила придирки, попреки, даже угрозы пьяного отчима - словно не слышала
их: блюла обещание, данное матери, но сердце ее обливалось кровью. Ей было
десять. Внешне это была та же немногословная, приветливая и невозмутимая
девица, что раньше, но душа ее с возрастом обнажилась: она стала подвержена
экзальтациям и восторгам и чрезмерно чувствительна к обидам и
несправедливостям.
Она была старше Жанны на девять лет - разница в годах большая и для
старшего ребенка опасная, потому что родители, сосредоточенные на меньшем,
полагают, что старший уже достаточно взросл для того, чтобы вместе с ними
опекать и пестовать младшего, а старший перед строгим ликом родителей несет
в себе то же младенческое нутро, что и прежде: сам ждет ласки и предпочтения
и тяжело переносит ущемление своих интересов и обиды, связанные с теснотою.
Рене казалось, что у нее отнимают места, давно ею насиженные. Жили они в это
время в крохотной двухкомнатной квартирке в Стене, городке под Парижем. Жан
и Жоржетта занимали спальню, Рене делала уроки и спала на диване в большой
комнате, которая стала как бы ее собственной. Колыбельку Жанны повесили
вначале рядом с родителями, но потом, когда стала нужна детская кровать, ее
поставили в комнату Рене и всем сразу стало тесно. Рене перешла спать в
прихожую, где ставила каждый вечер раскладушку, но и здесь не было покоя:
отчим часто возвращался домой поздно и пьяный, злился и толкал ногой
шезлонг, загораживающий ему дорогу. Рене ждала его прихода и не засыпала, а
он иной раз сильно задерживался. По ночам она таким образом странствовала,
но и днем было не легче. У нее и прежде были обязанности по хозяйству: она
чистила всем обувь, убирала большую комнату, ходила за молоком и хлебом -
теперь же надо было еще и сидеть с младшей. Рене исполняла все безропотно:
так было не в одной их семье - детей во Франции не баловали, и они все
делали что-нибудь по дому. Беда была не в этом. Жанна подрастала, начала
ходить и осваивать новые для себя углы и занятия и, как это часто бывает, во
всем подражала старшей. У Рене были стол и книжная полка - ее, как ей
казалось, неотъемлемое достояние, потому что никто, кроме нее, книг в доме и
в руках не держал, но Жанна, видя, с каким усердием и гордостью садится
сестра за свои учебники, требовала их и не унималась, пока ей не давали в
руки книги и не снабжали карандашами. Над книгами Рене тряслась в
особенности и стояла коршуном над сестрой всякий раз, когда та их "читала",
но не могла видеть и того, как сестра тупит карандаши, любовно ею очиненные:
тогда это было основное орудие школьника. Мать не понимала ее чувств, хотя и
она опасалась, что младшая порвет или повредит школьные книги, а отчим и
этого не боялся, а со скрытым злорадством потворствовал Жанне и запрещал
отбирать у нее новые игрушки, так что дело доходило иной раз до слез и
рыданий - сиюминутных или, чаще, ночных, отсроченных.
- Ну и пусть! Не надо! Мне ничего своего не надо! - горько твердила
Рене, обливая слезами подушку.- Я, как Манлет, буду бедной и гордой!..
Но такие обеты легче даются, чем выполняются. Рене казалось, что ее
хотят выжить из дома, и у нее были причины так думать: основательные или
нет, этого в подобных случаях никто в точности сказать не может. Наверно, и
Жоржетта была виновата, раз шла на поводу у мужа и не уделяла Рене должного
внимания, но ее можно было понять: она жила теперь в вечном страхе,
отбивающем всякое соображение, ей было не до детских обид и разочарований.
Второй мужчина в ее жизни оступался - земля шаталась или ходила ходуном под
ее ногами: в зависимости от того, насколько пьяным притаскивался он домой к
вечеру. Алкоголизм во Франции в то время был таким же злом и бедствием,
каким является сейчас в России,- страх Жоржетты был понятен и питался
уличными примерами. Но она держалась и стояла стеною. Ее излюбленным и
единственным оружием в борьбе за мужа и за сохранение домашнего очага
оставалось безмолвное и неискоренимое крестьянское упорство. Она искала
спасения в труде, боялась подлить масла в огонь, затеять роковую ссору,
опрокинуть равновесие бешено вращающегося семейного волчка и потому не
попрекала мужа, не устраивала ему сцен, но вела себя так, как если бы ничего
особенного не случалось: поддерживала в доме образцовый порядок, какой
бывает только в сельских хижинах, следила с почти религиозным усердием за
сохранностью и опрятностью общей одежды и обуви и готовила так, будто каждый
день звала к себе людей, хотя приходил всякий раз один муж, которого она и
ждала себе в гости. Она прекрасно готовила - это было у нее в крови, как у
многих француженок. Мясо было мастерски зажарено, подрумянено снаружи и
сочно изнутри (и она каждый раз волновалась и тревожилась так, будто в
первый раз его готовила), картофель во фритюре был доведен до необходимой
солнечной кондиции, в тарелке обязательно было что-нибудь зеленое, так что в
совокупности получалось нечто красочное и художественное. Продукты она
покупала, как это делают тоже одни француженки: пробуя на цвет, запах и на
вкус, чуть ли не залезая внутрь каждого и не забывая при этом не раз и как
бы невзначай спросить цену и сбить ее до предела. Это и был ее ежедневный и
безмолвный отпор судьбе, немой укор Жану, а заодно и дочери, которая так не
вовремя обиделась на жизнь и тем только еще больше ее осложняла.
Все так, но Рене чувствовала себя брошенной. Да так оно и было по
большому счету. Если перед крестьянкой поставить выбор между мужем и
ребенком, она, с ее заскорузлым, веками обтесывавшимся умом, выберет мужа:
без него семья разрушится, а дети - дело наживное. Жоржетта никогда бы не
сказала этого вслух и даже не подумала бы ничего подобного, но на поверку
так и выходило. Рене поневоле начала свыкаться со своим новым положением -
постояльца в собственном доме, и в душе ее образовалась трещина. Из такого
материала лепятся, с одной стороны, будущие бродяги, преступники и
революционеры (в каждом случае надо разбираться: кто кого предал - они семью
и Родину или те их), с другой - книжники и мечтатели, иногда - то и другое
вместе: фантазии заменяют действительность. Рене полюбила школу и чтение,
она берегла учебники как зеницу ока: любовно обертывала их, складывала в
аккуратную стопку на столе, где всегда был такой же порядок, как у матери в
доме, и уходила с головою в чтение. В книгах торжествовала справедливость, в
них можно было укрыться от домашних бед и неурядиц, в вымысле она находила
простор и никем не стесняемое поле деятельности. У нее были любимые герои и
героини: из них первая - Жанна д'Арк, когда-то поведшая за собой мужчин на
войну за спасение нации. Она часто воображала себя на ее месте - в железном
панцире, с мечом и копьем, с хвостатым вымпелом впереди неровного строя
рыцарей на конях в полной экипировке и стоящих за ними мужиков с дубинами.
Но легко воевать в воображении с пришлыми завоевателями - трудней въявь с
одним пьяным отчимом. А он, казалось, чувствовал, что она прячется от него в
книгах, и пытался и там настичь ее. Его раздражала ее усидчивость.
- Гляди, снова за книги взялась! - Пьяный, он неотступно следил за ней,
а она, послушно выполнив домашние обязанности, спешила к своим друзьям и
союзникам и трепетно открывала их, готовая погрузиться в светлый мир
нарисованного и написанного.- Завтра хочет всем нос утереть, лучше всех
ответить! - злобился Жан, зная наперед, что ничего этим не добьется, и
чувствуя, что натыкается в случае падчерицы на такую же непреодолимую стену
упорства, что у матери.- Чтоб потом за работягами следить, их задания в
книжечку записывать!
Рене и правда особое удовольствие доставляли хорошо выученные и бойко
отвеченные в классе уроки. Учителя ставили ее в пример, не преминув
напомнить остальным, что она из простой рабочей семьи и что это не помеха ее
школьным достижениям. Но ей важны были не сами успехи (если она и гордилась
ими, но втихую, молча), а то, что, отвечая урок, она как бы участвовала в
акте творения, становилась на время создателем иного, справедливого мира:
такова конечная цель всякого мечтателя. Это-то и выводило из себя отчима,
который давно уже нацелился не на восстановление мирового порядка, а на его
разрушение. Он решал, что Рене слеплена из другого теста, чем он и его семья
и товарищи, что она вознамерилась выбиться в люди на его горбу и за его
деньги, выучиться на помощницу эксплуататоров: в ней было нечто внушающее
ему эти мысли и оправдывающее такие подозрения.
- У нас есть один,- объяснял он, встретив непонятливый взгляд Жоржетты,
оторвавшейся на миг от шитья.- Конторщик! И слова простому человеку не
скажет, нос задирает, тварь продажная, а перед хозяином лебезит как цуцик!..
Жоржетта понимала наконец, что он имеет в виду, но не принимала его
слова всерьез. У нее были свои виды на дочку.
- Почему? Может, она учительницей станет? Будет детей учить.
Учительница была для нее воплощением и одновременно - крайним пределом
образованности. Сама она за год приходской школы едва научилась писать и
читать и завершила свое образование взрослой самоучкой, читая "Юманите",
боевую газету коммунистов, которую приносил домой Жан. Другого чтения она не
знала и знать не хотела и читала в "Юманите" все подряд: здесь на каждой
строке клеймили буржуазных воров и мошенников, а она приговаривала: "Oh!
salauds!" ("Негодники!") и откладывала газету в возмущении - все в ней в эту
минуту, кажется, кипело. Но негодование ее мало сказывалось на повседневной
жизни и житейских устремлениях. Больше всего на свете Жоржетта хотела
открыть свое дело. У нее была уже однажды собственная мастерская - ателье
дамских шляпок. Жан как-то разбогател, получил деньги за разовую работу, а
тут подвернулось горящее дело, которое продали за бесценок. Жоржетта,
переняв от прежних хозяев двух работниц, не выходила из мастерской или
ежеминутно туда бегала и постоянно пеклась о производстве. Если б жизнь
снова не переменилась и не пришлось бы ехать за Жаном, она ни за что бы не
рассталась со своим шляпным раем - да и сделала она это лишь после долгих
колебаний между мужем и сбывшимися вдруг мечтами, а сделав выбор, всю жизнь
потом вспоминала об ателье с грустью и сожалением. Для Жана ее "Oh!
salauds!" было достаточно, чтоб считать ее своей единомышленницей: она его
устраивала и такой (и такая, может быть, больше, чем законченная
революционерка), но с Рене были иные счеты:
- Чтоб учительницей стать, надо еще десять лет учиться! Чтоб я платил
за все это! Дудки! И семи лет хватит! Никто в нашем роду больше не учился. И
семи-то классов никто не видел - и ничего! Учеба ума не прибавляет!
Жоржетта все-таки выходила, с запозданием, из себя, глядела на него с
неприязнью. О будущем она не спорила: знала, что это бессмысленно, но
относительно настоящего порой не давала спуску:
- Что ты хочешь от нее? Чем она тебе не угодила? Она ж все делает... С
твоим ребенком сидит.
- С моим? - поднимал голову он.- С твоим тоже!..- И поскольку Жоржетта
не поддавалась на провокацию, а только красноречиво молчала, сбавлял тон,
трезвел, признавался: - Она такая. Не придерешься.
- А нет, зачем цепляться? - резонно возражала та. - Давайте за стол
садиться. А то с разговорами этими ужин остынет и все мои труды пойдут
прахом...
Долго так продолжаться не могло - домашняя мина взорвалась после одного
из рождественских праздников. Это был пустяк, но пустяки иной раз
чувствительней всего прочего. В одно из Рождеств Жанна, которой было три
года, получила, как положено, подарок, а Рене - пустой башмак (в них принято
класть рождественские дары, и дети, не принимавшие участия в полночном
застолье, бегут к ним едва проснувшись). Родители, видно, посовещались,
решили, что Рене уже достаточно большая, и можно на ней сэкономить - она же
восприняла это как самое большое в ее жизни несчастье. Этот башмак стал для
нее олицетворением ее ненужности и сиротства. От горя она потеряла голову.
- Подарок захотела! Кому другому - только не мне! Ведь я никому тут не
нужна! Все только и хотят, чтоб я ушла куда-то!
Жоржетта оторопела:
- Что ты говоришь?! Подумала бы сначала!
- А я об этом только и думаю! Каждый вечер! Все у меня отобрали! Стул -
и тот взяли,- на котором я уроки делала! Себе в спальню! Мне сесть за стол
не на чем - ни утром ни вечером!..- И безутешно заплакала: не потому, что не
было что сказать, а потому что дорогу словам перекрыли рыдания. Пока она
выкрикивала накопившиеся в ее душе жалобы, она сама уверовала в то, что
говорит, что так оно все и есть на самом деле, как она жалуется. Такова сила
произнесенного - слова, выпущенные из-под душевного гнета, узаконивают наши
чувства, возводят их в ранг истины, не отличимой от реальности.
Отчим стал относиться к ней после этого спокойней и безразличней:
Жоржетта переговорила с ним на повышенных тонах, да и подобные взрывы
страстей сами по себе останавливают порой самых придирчивых гонителей. Но
дело было сделано. Рене, признав во всеуслышание свое особое положение в
семье и в мире, смирилась с ним и стала вести себя так, как ведут себя
будущие эмигранты, даже когда не собираются еще покинуть свой неприветливый
дом и само отечество.
3
Впрочем, отчим еще раз переменился по отношению к ней. Люди вообще
меняются чаще, чем это принято думать, и один и тот же человек в течение
жизни может подвергаться метаморфозам почище Овидиевых.
Он как-то сам собой стих, сник, перестал к ней цепляться. Перемена эта
совпала с улучшением в их жизни: не то он сначала бросил пить и получил
место краснодеревщика, не то наоборот - сначала нашел выгодную работу, потом
перестал зашибать - так или иначе, но в доме появился достаток, и они
перестали бедствовать. Но дело было не только в этом: деньги характера не
меняют - можно разбогатеть и остаться бузотером. Удача, как и беда, не
приходит одна: успех заразителен. Жана еще и выбрали секретарем ячейки:
теперь, когда он повеселел и посолиднел, товарищи сочли его доросшим и до
этой должности тоже; прежде он был всего-навсего рядовым коммунистом.
Семья, как было сказано, обосновалась в Стене - маленьком городке возле
Парижа. В близком соседстве был красный Сен-Дени, где местная власть была в
руках коммунистов и хозяева вынуждены были мириться с этим. Стен не был
красным, но тоже сильно порозовел, коммунисты набирали силу и здесь и вели
себя достаточно дерзко - должность секретаря коммунистической ячейки
поэтому, при всей ее внешней одиозности, была достаточно заметна и даже
почетна. Жан вырос в чужих глазах и, стало быть, в своих собственных,
поднялся над средним уровнем и тут-то и стал относиться иначе к
образованности и к Рене, которая была как бы ее воплощением и стала ему
нужна как раз тем, чем раздражала прежде. Руководство людьми требует
культурного возвышения над ними, а тут еще протоколы собраний, составление
планов, отчетность - вести ее Жану не хватало той самой грамотности, которую
он до сих пор преследовал у себя дома. Он перестал коситься на Рене волком и
поглядывал на нее теперь скорее с завистью: Савл обратился в Павла. Правда,
такие обращения, включая евангельское, сомнительны и ничем хорошим не
кончаются, но худой мир, говорят, лучше доброй ссоры.
Он позвал ее как-то на заседание ячейки. Ему нужно вести запись
собрания, на чем настаивало партийное руководство и на что сам он не был
способен,- как человек с улицы, который не может, как Цезарь, говорить,
писать и делать что-то еще в одно и то же время. Рене недолго думая
согласилась: ей было лестно, что ее просят о помощи, и она не прочь была
развлечься - с этим в Стене было довольно туго.
Сходка была назначена в кафе, хозяин которого слыл за красного. Красным
был не он, а его вино и посетители: они, облюбовав это место, чувствовали
себя в нем как дома и ходили сюда, как прихожане в церковь,- простые люди
отличаются иной раз завидным постоянством. Хозяин хоть и соглашался на новую
политическую окраску, но, сводя концы с концами, никак не мог вывести итога
своей партийной ангажированности (что неизбежно, когда экономику путают с
политикой). Заседания ячейки проводились внизу, в большом погребе, где
хранились бочки с вином и иные съестные запасы, за которыми хозяин ревниво
поглядывал, и переходили, по их окончании, в более свободные и шумные
вечеринки в общем зале. Рене дали отдельный столик с тетрадкой и
карандашами: чтоб записывала, что скажут. Кроме Жана среди прочих были его
друг Дени и Ив, заместитель секретаря по политике. Региональное руководство
хотело бы видеть Ива на месте Жана, но на это не пошла ячейка: Ив был
хмурый, пасмурный человек, живший холостяком и никуда, кроме подвала кафе,
не ходивший,- Жан, в сравнении с ним, был парень свойский, легкий на подъем
и понятный каждому.
Рене наблюдала за ними с любопытством. До сих пор она видела взрослых
лишь на стройке отчима, где они сообща зарабатывали себе на жизнь: здесь же
его друзья собирались ни больше ни меньше как для того, чтобы обсудить
существующий мир и его исправить. Рассаживались они перед ее глазами
степенно и чуть скованно, будто чего-то стеснялись: им нужно было перейти от
повседневного житейского взгляда на вещи к почти метафизическому и
трансцендентальному, и необходимая для этого серьезность давалась не в один
присест, не в одно дыхание. Жан представил Рене как новую стенографистку,
товарищи иронически покосились на нее, но и в этой насмешливости было нечто
неловкое и даже беспомощное, как бывает, когда в закрытый круг попадает
человек со стороны, кому разговоры и поведение его участников могут
показаться смешными, и те заранее ограждаются от него таким барьером. Ив,
правда, поглядел на нее иначе, подозрительно, но он так относился и к самому
Жану, и Рене просто передалась частица этой неприязни. Речь в тот день шла
об участии или неучастии в общей забастовке, приуроченной к празднованию
Первому мая. Ив настаивал на том, что это не может обсуждаться, поскольку
соответствующее решение уже принято в верхах и необходимо лишь действовать,
и по возможности - решительнее; Жан же стоял на том, что надо прежде
посоветоваться с рабочими и обсудить все наново: именно за это его в
руководстве и недолюбливали.
- Объявить забастовку нетрудно! - горячился он.- А как потом из нее
вылезть?! В прошлый раз на шинном так ничего и не добились, а последние
штаны с себя спустили! Дома жрать нечего, жена и дети волком глядят, а все
для чего?! Чтоб через месяц десять су к дневному заработку прибавили? Так их
год наверстывать надо - если считать, что потеряли! Мы же в своей стране не
хозяева! Живем как приживалы! Сколько кинут нам, столько и слопаем! Бузим, а
решают те, кто у кормушки! А нам - не пройти, не проехать: как мне в
прихожей, когда я домой возвращаюсь,- верно, Рене?
Пример (или запоздалое извинение с его стороны) был неудачен. Рене
могла бы и обидеться, но логика классовой борьбы увлекла ее, и она не стала
спорить.
- Я не понимаю! - Ив стоял на своем.- Что из этого следует? Чего не
надо? Бастовать вообще - или бастовать так, чтоб не остаться у разбитого
корыта? Партия говорит, что одними экономическими требованиями ничего не
добьешься. Надо брать быка за рога и делать это немедленно. Русские вон
денег не просили, а взяли власть в свои руки и выгнали хозяев к такой-то
матери - так у них, кажется, говорится.
- А на какие шиши жить при этом? - Дени был самый большой оппортунист
во всей этой компании. По этой причине он не был принят в члены партии, а
все ходил в кандидатах. Ив терпеть его не мог и то и дело спрашивал у Жана,
на каком основании Дени ходит на собрания ячейки, но Жан стоял за Дени
горой: они не первый год ходили в приятелях.
- Партия поможет,- пообещал Ив.- В прошлый раз суп раздавали.
- Ну если суп только,- неопределенно протянул Дени.- Гороховый? - и
невпопад засмеялся.
Ив разозлился.
- Еще и сэндвичи были! Знаете, сколько денег нужно, чтоб каждому
забастовщику выдать по сэндвичу?! Это ж наши деньги, пролетарские! У нас их
немного - хорошо Россия помогает сколько может. Хотя они сами сейчас не в
лучшем положении. Вся капиталистическая Европа против них - и ничего,
держатся! Потому что не считают, как мы, что во что обойдется, а сначала
действуют, а потом считают убытки! - Рабочие на противоположном конце стола
поникли, приниженные, головами. Они любили Россию: за воображаемое
исполнение их надежд и мечтаний, но когда все время тычут в глаза одним и
тем же примером, симпатий поневоле убавляется.- И потом! - продолжал Ив, не
замечая, как всякий догматик, обратного действия своих слов.- Почему мы
говорим только об экономических требованиях? Первое мая - это прежде всего
политический праздник, и мы должны провести его под флагом политических
лозунгов и требований. Сакко и Ванцетти - вот наши герои сегодня, мы должны
воздать должное им и напомнить всем о пролетарской солидарности!
- Нас уговаривать не надо.- Жан был недоволен тем, что Ив берет на себя
ведение собрания: для этого был он, секретарь, избранный ячейкой.- Мы за
рабочую солидарность - иначе бы и ноги нашей здесь не было. Верно, Мишель? -
обратился он для разрежения атмосферы к хозяину кафе, который недоверчиво
прислушивался к тому, что говорил Ив: времена были крутые, и то, что тот так
легко пускал на ветер, с такой же легкостью подпадало под статьи закона.-
Что ты кислый такой?
- Да не пьете ничего - поэтому. Вино киснет, и я с ним вместе.
- Это ты не напрасно - мы свое наверстаем,- успокоил его Жан.- Не зря
рядом с этими бочками сели: чтоб не забывались.- Его друзья оживились и
заулыбались: вино возвращало их к бренному существованию и уводило прочь от
метафизики.- А ты что написала? - обратился он с той же увеселительной целью
к падчерице.- Мы о тебе совсем забыли.
- Все! - примерной ученицей отвечала та.- У нас в школе учителя говорят
быстрее.
- И ты за ними записываешь?
- Запоминаю - потом записываю. Так короче получается. И понятнее.
- Ладно. Дома посмотрю, что ты там настрочила.
- Я б тоже хотел взглянуть,- вмешался ревнивый Ив.- Прежде, чем это
пойдет наверх.
- Вот мы отчет составим, тебе покажем, а пока пусть работает,- и Жан
распустил собрание. Последнее слово оставалось за ним - он ревниво следил за
этим и не давал Иву поблажек.- Иди домой,- сказал он Рене.- А мы немного
задержимся. Скажи матери, что ненадолго...
- Ну и как тебе наше собрание? - спросил он, когда чуть-чуть навеселе
явился домой к вечеру. Голос его был благодушен - чтоб не сказать приветлив.
- Понравилось,- сказала Рене.
- Отчет составила?
- Написала. Будете читать?
- Нет, конечно. Что я, не помню, что говорили? А чем тебе понравилось у
нас?
- Думали о других. О себе не говорили.
- Разве?..- Жан думал иначе, но возражать не стал.- А бастовать надо?
- Надо. Хозяев надо учить. Чтоб не зарывались. Пусть делятся с
другими.- Рене была неумолима: тот, у кого нет своего, легко раздает чужое.
Жану это почему-то тоже не понравилось, он почувствовал намек на иные
обстоятельства, но снова не подал виду.
- Видишь, какая ты способная... Ладно. Будешь у нас за протоколиста. И
за ходячий справочник тоже...- И Рене не поняла, звучит ли в его словах
похвала или издевка. Но и то, что он перестал осуждать ее в открытую, было
для нее победой.
4
Дальше - больше. Рене оказалась ценным прибретением для ячейки. Она
умела не только записывать речи других, но и разбираться в трудных текстах.
Партия требовала от своих членов штудирования классиков - как
посредством самообразования, так и через общее чтение в партийных вечерних
школах. Жан и его приятели уже одолели "Манифест коммунистической партии" -
с его блуждающим по Европе призраком. И это было непросто, хотя в целом
доступно, но сверху затем спустили "Происхождение семьи, частной
собственности и государства", и тут-то все стали в тупик: с какой стороны
подойти к этой глыбе и как за нее взяться. В руководстве Парижского региона,
видно, сидел педант из интеллигентов, считавший, что надо начинать с нуля -
с Адама и дня мирового творения. Он даже сказал Жану, чтоб его подбодрить:
- Читается, как роман. Я вчера листал до полуночи...- И Жан взял книгу
со смешанным чувством страха и уважения...
С одной стороны, было, конечно, заманчиво сразу, в один заход,
покончить с семьей, с частной собственностью и государством, чтоб потом к
ним не возвращаться, с другой...
- Мудрят наверху,- пожаловался Жан, сидя вечером в узком семейном
кругу, к которому присоединилась уже четырехлетняя Жанна. Он обращался к
Жоржетте, но рикошетом метил в падчерицу.- Энгельс этот. Видно, тот еще гусь
был! - не удержался он, отдавая дань своей мятежной натуре.- Наплел с три
короба - ломай теперь голову...- Он неловко вытащил брошюру, которую
приготовил для случая, и посмотрел на Рене, взывая к ней о помощи.
Рене в последнее время осмелела и если не принимала еще участия в
семейных обсуждениях, то и не сидела уже скосив глаза в тарелку. Она ждала
подобных просьб: так удачно прошедшая семейный экзамен гувернантка ждет,
когда ее снова о чем-нибудь спросят - чтобы быть готовой еще раз блеснуть и
на все ответить. Жанна на что была мала, и та уловила происшедшую перемену и
теперь, вместо того чтобы докучать матери, стала одолевать расспросами
сестру - как более дельную и доступную советницу. Рене охотно занималась с
нею: с тех пор, как она публично объявила, что ей ничего в доме не нужно, ей
стало проще иметь дело с ними со всеми. Только с матерью у нее оставались
кое-какие, понятные в ее возрасте, обиды и недоговоренности.
- Посмотреть? - спросила она Жана.
- Посмотри, конечно,- поспешил сказать он.- Расскажешь потом. Времени
нет читать ...- Затем поскучнел, одумался: - Хотя все равно не знаю, что я
со всем этим делать буду. Надо же будет потом все ребятам рассказать.
- Я и расскажу,- обещала Рене.- Могу занятие провести. Я делала это уже
с отстающими ученицами.
Он изумился:
- Так это в школе, а в ячейке?!
- Какая разница? - резонно возразила та.- В классе или у вас. Главное -
какая книга...
Книга оказалась трудной и для нее: слишком много в ней было наворочено.
Она решила - в соответствии с замыслом автора - разбить ее на три части и
ограничиться на первом занятии происхождением семьи, которая все-таки людям
ближе и понятнее. Она въелась в текст, вызубрила наизусть все возможные
сочетания первобытного свального греха и кровосмешения и через три дня
объявила отчиму, что тот может назначать день сходки.
- Все прочла?! - Жан не поверил ушам.
- Прочла все, но подготовила только про семью.
Он засомневался.
- Это зря. Надо бы все сразу. Чтоб больше к этой мути не возвращаться.
Второй раз не выдержат,- пояснил он, но вынужден был отступить и
подчиниться: - С другой стороны, и правда: все сразу не получится. Каша
выйдет... Ладно. Соберу я свою бражку...
Пришло много народу: вдвое-втрое больше против обычного. Жан оповестил
кого мог лично и повсюду расклеил написанные от руки афишки, извещавшие о
публичном изучении работы Фридриха Энгельса и о том, что его будет
разъяснять и комментировать Рене Салью. Это была фамилия отчима, а для Рене
- первый в ее жизни псевдоним. Выгоден он был обоим: ей не нужна была лишняя
огласка, а Жану было лестно, что у него такая способная и грамотная
падчерица. Члены ячейки пришли с женами и с приятелями, которые привели, в
свою очередь, супруг и подружек: развлечения в Стене, как уже было сказано,
были нечасты, и народ охотно откликался на каждое. Чтение великой работы
состоялось в том же кафе: оно использовалось ячейкой на все лады - как
сменная площадка в нынешнем цирке. Хозяин пришел по этому поводу в самое
скверное расположение духа: попробовал выставить на прилавок бутылку
красного, но его тотчас осадили - вино было не к месту и не ко времени. Рене
посадили за отдельный столик, где она, по обыкновению своему, аккуратно
разложила брошюру и собственные к ней комментарии, сама же, в ожидании знака
от отчима, чинила карандаши и наблюдала за аудиторией. Народ кругом был
простой и непритязательный; некоторые пришли прямо с завода, от них пахло
рабочими спецовками, смесью металлической пыли с машинным маслом. Она
почувствовала себя во главе этих работяг: если не Жанной д'Арк с мечом в
руках и в доспехах на холщовую рубаху, то Ариадной, факелом знаний в руке
указывающей дорогу из запутанного лабиринта жизни...
Она никого в зале не знала, но это не мешает, а скорее помогает лектору
сосредоточиться. С одним она все же была знакома. Это был Жак,
семнадцатилетний парень с их улицы,- веселый, с лукавым круглым лицом,
которое еще больше ширилось в улыбке всякий раз, когда он обращался к
понравившейся ему девушке, а поскольку нравились ему все девушки без
исключения, то и улыбка, можно сказать, ...


