Семeн Бронин. История моей матери

страница №15

- сдержанная и
осторожная в высказываниях. К сожалению, не в поступках... А с Паулем мы
старые приятели, он о вас, кстати, самого высокого мнения, а его мнение
дорогого стоит. Так что мы говорим это вам из дружбы, а не как начальство...
Он подслащивал пилюлю, залечивал только что нанесенную рану, но,
несмотря на это, у Рене было ощущение, что она получила оплеуху. Она
обозлилась, внутренне напряглась, но спорить не стала. Слишком многое было
поставлено на карту, а он пытливо глядел на нее, ожидая ее реакцию.
- Договорились? - поспешил заключить он, видя, что она крепится и
держит удар.- Не стоит говорить лишнего. Не мы одни слухи собираем...- и
повеселел, готовясь закончить разговор на более веселой ноте: - А так -
учитесь, радуйтесь жизни, знакомьтесь с Москвой, пока это возможно...
Сколько вам? - спросил он уже не для протокола.- Самого главного я из
дела-то и не вычитал.
Все он вычитал - хотел только подтверждения с ее слов: возраст был
слишком уж неординарный.
- Девятнадцать,- с гордостью сказала она: она была уже совершеннолетней
- во всяком случае по здешним установлениям.
- Господи! - только и сказал он по-русски и отпустил ее душу на
покаяние...
Каждый день теперь ее отвозили в машине с задернутыми шторами на
Воробьевы горы, где в глубине отгороженной высоким забором территории
пряталась школа Разведупра. К ней приходили офицеры и поочередно вели с ней
уроки: как к ученице из богатой семьи, которая может позволить себе не
посещать общие занятия. Остальных слушателей школы она видела только за
обедом, поскольку ели все-таки в общей столовой.
Постоянных учителей было четверо: по фотографии, по русскому и два по
радиоделу - один по теории, другой - по ремеслу "пианистки". Они были
деловиты, подтянуты и особым, служебным, образом корректны и участливы.
Характерами они были, конечно, разные: один стеснителен, другой вел себя
свободнее, третий обнаруживал начальственные нотки, но у всех было нечто
общее - не холодок, но некая обособленность и закрытость: они постоянно
помнили, что находятся на службе, а она хоть и своя, но приезжая,- чтобы не
сказать чужая. Во Франции, после "Путевки в жизнь", она представляла себе
русских мужчин беспечно и широко улыбающимися - эти же если такими и были,
то где-нибудь на стороне, а здесь улыбались скорее из любезности и ни на
минуту не расслаблялись - будто их всех заперли на замок и на всякий случай
вынули из них ключики. Странно, что так было именно с коренными русскими. С
евреями (или русскими еврейского происхождения, поправляла она себя, потому
что для француза еврей не национальность, а вероисповедание): например, с
Шаей или с тем, кто ее принимал в Управлении, ей было легче, они быстро
начинали понимать друг друга и соответственно друг к другу относиться. Им
нечего было скрывать: кроме, разумеется, профессиональных секретов,- с
русскими же между нею и ее собеседниками вырастала если не стена, то
перегородка вполовину роста: поверху можно было говорить, но внизу все
пряталось. Эти молодые люди ничего, например, не говорили о себе; из
посторонних тем обсуждалась погода или передаваемые по радио новости, но и о
них они говорили как-то слишком общо, не сопровождая их комментариями. Можно
было сказать, что они хорошо вымуштрованы, но слово это к ним не подходило:
Рене казалось, что они были такими и до поступления на службу - если это и
не было у них в крови, то глубоко засело в привычках.
Один, правда, проговорился - стеснительный учитель теории радио. Она
спросила его, откуда у него такой хороший французский,- он сказал, что на
французском говорили у него дома.
- За это и держат,- прибавил он забывшись, после чего запнулся,
пожалел, что сказал лишнее, и с удвоенным усердием принялся объяснять ей
устройство диода, которое она и без него хорошо знала по учебнику. Эти
слова: "за то и держат" - засели в ее памяти, и она часто над ними
задумывалась. Ей было не ясно, почему молодому Ивану Петровичу так важно,
чтобы его тут "держали", и что это вообще за отношения между служащим и
работодателем, когда один "держит" другого. Она думала еще о том, что если
бы ей пришлось остаться в России, то ей было бы тяжело не из-за языковых
препон, а из-за этих трудно преодолимых преград в общении.
В столовой обедали человек десять - почти все сплошь немцы. Они легко
приняли ее в свой круг: она свободно говорила по-немецки, а на чужой стороне
знание родного языка ценится в особенности. Их вывезли из страны после
прихода Гитлера к власти, и она сразу почувствовала разницу между
самостоятельно принятым решением и вынужденным отъездом. Многие из них
открыто роптали, скучали по родине (хотя сознавали, что им нет туда
возврата) и, отводя душу, ругали все русское. Слушая их, она понимала,
почему русские иной раз замыкаются в себе при встрече с иностранцами:
открывшись, делаешься уязвимым, и тебе могут бросить в лицо что-нибудь
язвительное и не вполне тобой заслуженное.
- Разве это картофель? - пользуясь тем, что работавшие в столовой
женщины не знали немецкого, бранился один из них, в расшитом жилете: он,
видно, любил приодеться и донашивал здесь берлинские наряды.- Это пюре? В
пюре кладут сливочное масло, а не паршивое растительное, от которого у меня
изжога! Котлеты, конечно, из вчерашнего мяса! Или позавчерашнего: если не
воняют, то попахивают. Пивом бы все это запить -не было бы так противно, но
их пиво?! От него несет мочою! Франц, ты помнишь, какое пиво мы пили в нашей
пивнушке?..- и так каждый день, до бесконечности.
Русские женщины хотя и не понимали его, но догадывались о смысле его
речей, потому что они сопровождались красноречивой жестикуляцией и тыканьем
пальцем в тарелки. Они дежурно улыбались и изображали некое безликое
улыбчивое гостеприимство: им говорили перед работой, что у них столуется
цвет европейского рабочего движения, и они хоть не знали толком, что это за
цвет, но твердо знали, что им не следует ввязываться с ним в ссоры. Парень в
жилетке, однако, настаивал: хотел, чтоб и они узнали, на какие жертвы он
идет, обедая в их столовой, и что оставил на родине.
- Картошка плохой, мятый,- разгорячившись, переводил он свое
негодование на ломаный русский.- Масло зонненблюм. Мясо есть испорчен. Фон
гестерн! Позавчера! Другая неделя!..- И они, продолжая улыбаться, поспешно
спасались от него бегством за перегородку.- Не понимай! - говорил он им
вслед.- Ничего не понимай! Своя работа не понимай!..- Это он говорил уже
своим, но в расчете на то, что его услышат и в раздаточной...
Рене хмурилась, слушая такие речи. Она не была привередлива в еде и не
находила, что их так уж плохо кормят, но, главное, не могла понять, как
можно в таком настроении готовиться к заграничному подполью. Она знала,
насколько оно бывает трудно в собственной стране, где тебе все известно, но
в чужой? Где будешь тыкаться носом в каждую щель, пока какая-нибудь тебя не
прихлопнет? Однажды она не выдержала и сказала:
- Это неумно - ругать в гостях хозяина. И не очень-то справедливо...
- Сообщите по инстанции? - язвительно спросил один из них, и остальные
враждебно нахмурились, поосунулись и примолкли. Она сразу стала среди них
белой вороной: они решили, что она собирается донести в Управление, а она
всего-навсего выразила свое мнение и не думала передавать его дальше. Так
бывает всегда, когда запрещают мыслить вслух и говорить по существу дела:
что бы вы ни сказали среди общей игры в молчанку, все будет невпопад и
некстати. Немец знал, что делал, когда ругал местную кухню,- его бы за это
не осудили, Рене же, назвав вещи своими именами, подняла предмет спора на
идейный уровень, и в воздухе запахло жареным. Одна из его соотечественниц,
которую звали Кларой, вмешалась в ссору, чтобы все уладить. Она была
влиятельна в своей компании: не умолкала и говорила больше других, встревала
в разговоры за несколькими столами сразу, рассуждала обо всем на свете и при
этом не теряла, как ей казалось, чувства юмора. Она и к Рене приглядывалась
и призывно улыбалась ей, надеясь вовлечь ее в сферу своего притяжения, но
Рене избегала соседства с ней и садилась в противоположном углу комнаты.
- Не стоит видеть политику там, где ее нет,- мягко выговорила она
Рене.- Шульц просто тоскует по домашней еде, по пиву, к которому привык
дома. Он, наверно, слишком ругает здешнюю еду и напитки, но к Советскому
Союзу он, как и все мы, относится с глубокой благодарностью. Это страна,
которая приютила нас в тяжелую минуту и которой мы всем обязаны...- и долго
еще распространялась таким образом, так что Рене уже не знала, что хуже:
ругань Шульца или ее разглагольствования. Она решила не вмешиваться больше в
чужие распри: скажешь что-нибудь против официальной версии, тебя
предупреждают о твоем несоответствии и возможных последствиях, скажешь в ее
защиту, заподозрят в доносительстве: она, иначе говоря, отчасти обрусела.
Паулю она все-таки рассказала об инциденте в столовой: надо же было
хоть кому-то излить душу - хотя и его начала остерегаться. Она даже
предупредила его о том, что делится с ним и ни с кем больше. Он поглядел
неодобрительно, но конечно же дослушал до конца: ни один разведчик не
останавливается в таких случаях на полдороге. Ее соображения не были для
него новостью.
- Мои соотечественники? От них тут плачут. Вывезли всех подряд, а не
как у вас - готовя каждого по одиночке... Тут не все ясно, Кэт. Дураков
среди немцев мало. Может, он таким образом себя бракует? Чтоб за рубеж не
послали. А его и не пошлют. Что там с таким нытиком делать?.. Не будь вообще
наивной.
Это была невинная месть с его стороны, и она не обратила на нее
внимания.
- А чем он будет тут заниматься?
- Не знаю. В радио, например, работать. Вещать на великую Германию. Тут
немцы скоро понадобятся. А доносить на них? Зачем? - и глянул с легким
упреком.- Там и без меня есть уши. О вас это я так, по-дружески, настучал:
чтоб в будущем остерегались.
Она кивнула - в знак того, что инцидент исчерпан.
- Там Клара вмешалась, все уладила.
- Эта самого дьявола заговорит. Скоро мне понадобится...- и поскольку
Рене не поняла его, пояснил: - У меня каша заваривается.
Она поняла еще меньше и подняла голову в недоумении.
- Луиза бунтует. Может, ты ее урезонишь? - попросил он со знакомой уже
ей детской интонацией и пошел к себе: разговор происходил в ее номере, они
встретились в коридоре, а он, вопреки обыкновению, не пошел в соседнюю
комнату.
Она пошла к Луизе, постучала. Та ответила не сразу, но пригласила
войти. Когда Рене вошла, она сидела спиной к ней в глубине комнаты и
вчитывалась в какую-то книгу. Свет от лампы падал на нее, и Рене увидела,
что это немецкий путеводитель по Японии. Тут и Луиза поняла, что совершила
оплошность: самой большой тайной, которую скрывали жильцы этой гостиницы,
было место их будущей работы. К гневу, испытываемому ею до этого,
прибавилась новая досада, она рывком засунула книгу под подушку, подальше от
глаз непрошеной гостьи, и стала во весь рост, пряча взгляд, мечущий молнии.
Речь ее, прежде рваная и обрывистая, которую Рене понимала с трудом, да и
Пауль вынужден был прислушиваться, чтобы разобрать богемную берлинскую
скороговорку,- стала необычайно четкой.
- Вы завтракать идете? Я сегодня пропущу. Идите с Паулем! - и резко
отвернулась: глаза ее сверкнули и налились слезами, а некрасивое
неправильное лицо набухло и покрупнело еще больше - она была близка к
истерике.
Ни о каком завтраке не было и речи, Рене не за этим шла сюда, но
поневоле ретировалась:
- Встретимся тогда за обедом.- День был воскресный...
Она засела у себя в номере, раздумывая над тем, что происходит у нее на
глазах и не находя в нем смысла. Через некоторое время она пошла за чем-то в
администрацию и как нарочно столкнулась на лестничной площадке с женщиной,
вышедшей из комнаты Пауля. Женщина эта, рослая, даже дородная, из тех, кого
она причисляла к русским красавицам, глянула на нее со стеснительной улыбкой
и прошла мимо, а за ней в двери показался задержавшийся на миг Пауль. Увидев
Рене, он удивился, решил, что она за ним шпионит. Она же боялась именно
того, что он ее в этом заподозрит - и всем своим отчаянным видом и взглядом
показала, что попала сюда совершенно случайно. Он усмехнулся, пошел за
женщиной далее, а Рене как в столбняке отправилась к администратору, с
трудом припоминая на ходу, зачем он ей вдруг понадобился...
Пауль позже зашел к ней.
- Это моя жена, Кэт. Я советский гражданин, и это моя законная супруга.
По субботам она ко мне приезжает. Ночевать-то я тут должен... Она все
понимает, а Луиза бастует. Женщины требуют своего, но мы не можем жить как
все, нормально... А у Луизы еще и не все в порядке с нервами... В такой
степени, что я не знаю, ехать ли нам вместе или нет. Там такое
непозволительно... Вы когда кончаете учиться?
- Через полтора месяца.
- Нет, мне это не подходит. Я скоро уезжаю. Вы извините, если я не
попрощаюсь с вами, все зависит от случая. Давайте руку, Кэт. Может, еще
увидимся...
Он ушел, не зайдя к Луизе, которая слышала, конечно, все его
перемещения и, наверно, затаила на него новое зло, а Рене осталась сидеть у
себя, раздумывая над тем, в каких отношениях находится ее теперешняя
профессия с привычными моральными ценностями, которые жили в ее сердце и
которым, чувствовала она, грозила опасность со стороны ее новых друзей и
соратников...
Он и в самом деле вскоре уехал не простившись. Луиза тоже исчезла -
куда, никому известно. В один из освободившихся номеров въехала Клара.
Вблизи она оказалась не столь громогласна и утомительна, какой
представлялась на расстоянии. У нее был поклонник, гамбургский моряк Герберт
- такой же Герберт, как и Рене - Кэт и кто-то еще - Клара: имена давались
для маскировки. С ним она забывала свое доктринерство и всезнайство и
опекала его как маленького ребенка. Это был очень стеснительный и
интеллигентный матрос - Рене таких прежде не видела. Он был настолько
деликатен и щепетилен, что не посмел переехать в номер Луизы, чтоб не
компрометировать подругу,- Клара не могла этого простить и все время мягко
выговаривала ему за это. Вместо Герберта сюда вселился некий вьетнамец,
вконец засекреченный и зашифрованный. Он жил, как ночная бабочка, и, если б
не потребность в еде и других делах, его б никто не видел и не слышал: он
выходил из своего номера и крался по коридорам ночью, когда остальные
располагались удобнее в своих креслах: набирал в буфете продукты на сутки и
шел боком назад, стараясь, чтоб его если увидели, то не в фас, а в профиль,
будто так труднее было запомнить и опознать впоследствии.
- Видишь,- говорила Клара Герберту,- вместо него ты бы мог здесь идти.
Тоже, как он, красться, как воришка. Ты ж у нас воришка: крадешь то, что
тебе не положено...- и Герберт не знал что ответить, смущался и
отмалчивался.
Они были влюблены друг в друга и готовились к совместной командировке.
В присутствии Рене они вели себя безукоризненно, но так, что ей все время
казалось, что они ждут не дождутся, когда она их оставит. Она охотно их
покидала: ей доставляло удовольствие ублажать эту и без того счастливую
парочку. Теперь она проводила много времени в семье Марии: та на прощание
дала ей в Берлине московский адрес - самое ценное свое достояние. Ее муж,
чех Дицка, жил с матерью в коммуналке на Собачьей площадке. Когда она пришла
к ним в первый раз, он не знал, куда ее посадить и какие воздать почести. Он
знал, что не имеет права задавать ей вопросы - кроме самых пустых и
бессодержательных, и все спрашивал, как чувствует себя Мария и как выглядит:
пытался по невинным ответам Рене домыслить и воссоздать все прочее -
напрягался и чуть ли не входил в транс, как медиум-прозорливец на сеансах
ясновидения.
- Но настроение у нее бодрое? - допытывался он в десятый по счету раз.-
Головы не вешает?
- Нет,- успокаивала его Рене.
- Это главное,- итожил он.- А как у нее с венами на ногах? У нее же
ноги больные.
Рене ничего не знала про больные ноги Марии.
- Вроде ничего. Мы с ней много ходили по городу.
- Значит, не жалуется. А раз так, значит, не очень беспокоят...
На самом же деле ему хотелось знать, конечно, не это, а то, как живет
его горячо любимая им жена, чем занимается и каким опасностям подвергается.
Он был коминтерновец, работал в соседнем отделе, знал, что делалось в
Германии, и на душе его было тревожно. Он старался скрыть это от матери.
- Вроде ничего себя чувствует,- переводил он на чешский: его мать, как
и многие другие пожилые родители взрослых детей-коммунистов, переехавших в
Союз, продолжала говорить на языке своей родины. Сам Дицка свободно говорил
на трех языках, и Рене оставалось только выбирать, какой больше подходит по
настроению; в последнее время она старалась говорить по-русски, но это
давалось ей пока плохо.- И выглядит хорошо...
Мать принимала это к сведению, кивала, тоже довольствовалась малым, не
спрашивала большего и щурилась спокойно и доброжелательно. Но Рене
чувствовала за этим невозмутимым и нетребовательным фасадом нечто иное: в
сморщенном от сплетения старческих морщин лице и в самой посадке головы была
какая-то незримая застарелая горечь и негласный дух противоречия. Может,
старуха думала в эту минуту о том, что у ее сына не самая лучшая супружеская
жизнь на свете, что жена не может жить отдельно от мужа и подвергаться на
стороне чудовищным опасностям, а муж при этом не имеет даже права спросить,
что происходит, и довольствуется пустяками: старики часто боятся высказаться
вслух, и нужно следить за игрой теней на их рембрандтовских лицах, чтобы
приобщиться к их думам и сомнениям...
- А как она одета? - задавал новый вопрос Дицка, думая хоть так
подобраться к существу дела.- Там холодная зима была?
- Не очень.- Здесь Рене могла позволить себе большую откровенность и
подробно и обстоятельно описывала гардероб Марии и погоду в Берлине.
- Значит, в этом отношении все в порядке,- в очередной раз утешался
Дицка.- А остальное вы мне обе когда-нибудь расскажете? - надеялся он вслух
и глядел на Рене бодро и просительно разом - она соглашалась, но большего из
нее нельзя было вытянуть...
Дицка, несмотря на занятость, обошел с ней все московские театры: у
Рене было впечатление, что он относится к ней не как к товарищу жены, а как
к ней самой, к ее второму воплощению. Она посчитала, что была на семнадцати
спектаклях. Больше всего ей запомнились "Ревизор" Мейерхольда, "Бронепоезд
14-69" во МХАТе и "Красный мак" в Большом. Но еще больше полюбилась ей
московская публика. Она и сама обожала театр, но москвичи любили его особым
образом, самозабвенно и трогательно. На сцене громко, ясно и во всеуслышание
излагали свои мысли, спорили, ссорились и мирились актеры, и зрители, сами
такой свободой не обладавшие и предпочитавшие в жизни глухие намеки и
иносказания, с восторгом следили за смельчаками, любовались их ораторскими
позами, бесстрашными разоблачениями и выпадами в адрес врагов и
недоброжелателей. Сцена дополняла жизнь, возмещала ее изъяны, и артисты,
безмерно талантливые и почти гениальные в своем театральном рыцарстве, были
героями поколения: они за него говорили и безумствовали. А еще была музыка:
балет и опера. Москва, бедная и недоедающая, с хлебными карточками, с
перегруженным транспортом, с людьми, гроздями висящими с дверей
переполненных трамваев (метро только начинали строить) встречала ее в
театрах роскошью постановок, энтузиазмом публики, европейским уровнем
исполнительства...
После спектакля Дицка настаивал на том, чтобы она шла к ним на чай с
чешскими пирожками, которые пекла мать из ностальгической любви к прошлому.
Рене, у которой к этому времени смягчился казарменный режим, так что она
могла даже ночевать вне гостиницы, не имела сил отказаться - у нее появился
второй дом в Москве, более обжитой и человечный, чем первый. В квартире жили
несколько семей, все были дружны и сообща встречали праздники. Она запомнила
один вечер, который открыл ей глаза на русское общежитие. Это был какой-то
праздник: может быть, день Восьмое марта. Рене знала, что должна скоро
уехать, и для нее это было еще и прощание со страной - хотя сказать это
вслух она по-прежнему не имела права.
Все, как обычно, собрались на кухне. Семен Иванович, один из соседей
Дицки, обычно устраивавший кухонные посиделки, человек кипучей и проворной
деятельности, вопросительно поглядел на новую, совсем юную гостью.
- Это Кэт. Знакомая Марии,- представил Дицка, и Семен Иванович
понятливо кивнул.
- А вы сами откуда будете? - Рене не поняла замысловато поставленного
вопроса и затихла в замешательстве.
- Она еще плохо говорит по-русски,- помог Дицка.- И вообще, Семен, не
спрашивай.
- Ясно! - разобрался во всем сосед и проникся к Рене уважительным
чувством: он любил все героическое.- Подруге Марии у нас всегда место
найдется! - и усадил ее на место, которое показалось ему наиболее
достойным.- Когда ж она сама к тебе приедет, Дицка?
- Не знаю, Семен,- с превеликим терпением отвечал тот.
- И как она вообще? Ничего не знаем! - сокрушался за него Семен.- Но
видно, так надо... Вам в Москве нравится? - спросил он Рене: из вежливости и
еще потому, что ему, как многим москвичам, в самом деле позарез хотелось
узнать чужое мнение о собственном городе, будто своего было недостаточно.
- Нравится,- пролепетала она.
- Ну вот! - отозвался тот, удовлетворенный.- А говорите, не может
по-русски. У нас здесь всех лучше. Сушки наши едите? Зубы есть?
- Есть.
- Потому что у нас такое угощение, что без хороших зубов делать
нечего.- На трех отдельных столиках, сдвинутых вместе в один большой, были
дешевые сласти и выпечка: конфеты, сухари, сушки горой и, на счет, бублики.-
А что Феклы нет? - спросил он у своей крупной, рыхлой жены, сидевшей рядом,
неловко молчавшей и предоставлявшей ему вести переговоры с заграницей.
Супруга застеснялась - за нее отвечал сын, которому было лет пятнадцать: он
был бойчее и современнее родителей.
- Нести с собой нечего. Хлебные карточки потеряли.
- Как это?.. Это сухари в хлебном отделе по карточкам даются,- объяснил
он Рене, ровным счетом ничего из этого не понявшей.- Что ж у них, и хлеба
нет?
- Не знаю,- сказал сын.
- Так спроси! Без хлеба-то нельзя... Ладно, разберемся. У нас вроде
праздник сегодня? Женский день? Может, по этому случаю того-этого? -
загорелся он, обращаясь за разрешением к жене, которая, как оказалось,
правила его балом.
- Ничего. Женщины потерпят,- ответила она за всех.- Мы еще к этому
празднику не привыкли.- А там - как знаешь,- прибавила она затем: чтоб не
предстать в глазах соседей семейным деспотом.- Как хотите,- но муж уже все
понял.
- Нет так нет. Чаем обойдемся,- не унывая решил он и послал сына за
отсутствующими соседями: - Давай зови их. Что это значит - нести нечего?
Сегодня им нечего - завтра, может, нам? Тут на всех хватит...
Сын привел приятеля, сына соседки - сама она осталась дома.
- Что мать не пришла? - спросили его.
- Не хочет.
- Садись ты тогда. Вот тебе за двоих большая чашка...
Чуть позже пришла и она - стала на пороге, глядя на собравшееся
общество.
- Садись, что стоишь? Что раньше не шла?
- Да злюсь на себя, что карточки потеряла,- и присела на край стула,
будто отсутствие паевого взноса не давало ей прав на большее.
- Как это потеряла? Небось украли?
- Может, и украли,- согласилась она.- Никого ж за руку не поймала.
Давайте лучше не говорить об этом. А то снова переживать начну. Налейте мне
чаю, попрошайке.
- Да конечно нальем. У нас гостья сегодня. Подруга Марии.
- Вижу. Поэтому и пришла: любопытная... Совсем, гляжу, молодая.
Самой ей было лет тридцать пять, она работала в типографии и жила
вдвоем с сыном.
- Вот я и говорю! - сказал Семен, хотя прежде не говорил ничего
подобного.- Ей бы в школе учиться. В институт ходить, а она по заграницам
мотается. И серьезная вроде девушка. Положительная...
Рене знала, что речь идет о ней, и обратилась за помощью к Дицке. Тот
наскоро перевел.
- По-французски говорят,- заметил наблюдательный Семен.
- А ты откуда знаешь? - не поверила жена.
- А я так - не понимаю, но угадываю. Так ведь? - спросил он Рене.
- Этого нельзя спрашивать, Семен,- сказал за нее Дицка.- Я сам не знаю.
- Так я и не спрашиваю,- лукаво возразил тот.- Вслух только свое мнение
высказываю...
Семен Иванович излучал некую постоянную живость, тепло и участие. Он
пронял ими Рене.
- Это неважно,- улыбаясь сказала она на своем чудовищном русском.- Кто
я и откуда...- и неожиданно для себя самой добавила: - Скоро уезжаю...
Дицка вопросительно глянул на нее. Семен Иванович понял без дальнейших
расспросов.
- А вот за это-то надо и выпить! - решил он.- И тут ты меня, жена, не
остановишь!..- и пошел к себе и мигом вернулся с сокровенной бутылкой. Все
молча ждали его возвращения, будто он чего-то не договорил и остальные ждали
продолжения его речи. Оно и в самом деле последовало:
- За благополучное возвращение ваше выпьем - не знаю, как вас по имени
и отчеству, только думаю, никакая вы не Кэт - но это уж не наше дело. Что ж
мы, не понимаем? Он вон как Марию ждет. Весь извелся. А когда приезжает, вы
и представить не можете, что с ним делается. Весь изнутри горит и светится.
Вы приехали - он и то вон: просветлел весь, забегал, засуетился... Вон какую
жизнь себе выбрали. Врагу не пожелаешь,- и стал разливать водку, сберегая
каждую каплю и распределяя всем поровну.
А мать Дицки, сидевшая до того рядом немым статистом, не понимавшая в
разговоре ни слова и в нем не участвовавшая, здесь, кажется, все поняла и ее
старое сморщенное лицо печально дрогнуло и застыло затем в еще большем
оцепенении...
В середине марта 34-го кончилась учеба Рене в школе. Ей было уже
двадцать. Заместитель Берзина вызвал ее незадолго до этого к себе, спросил,
куда бы она хотела поехать: у нее был выбор из нескольких стран. В Китай,
сказала она, найдя эту страну в коротком списке. Почему туда? Потому что
Китай был тогда горячей точкой планеты. Там действовала своя Красная Армия,
освободившая районы, которые были названы советскими и управлялись
коммунистами. Им помогали антифашисты разных стран, и в первую очередь -
Советский Союз, принимавший дело китайской революции за свое собственное.
Даже балет Глиэра, так ей понравившийся, был посвящен китайской революции...
Все это она говорила, потому что привыкла к этому времени читать газеты
и при необходимости говорить цитатами. Да она и в самом деле так думала, но
было еще одно обстоятельство, которое побудило ее к этому выбору и о котором
она умолчала. Рядом с Китаем была Япония, а в ней - Пауль. Когда вам
предлагают поселиться в чужой, незнакомой вам стороне, то вы поневоле
стараетесь держаться людей, хоть сколько-нибудь вам знакомых...
- В Китай так в Китай,- сказал он.- Нас это тоже устраивает. Вас там
ждут с нетерпением... Погодите, Рене,- остановил он ее, будто она хотела
уйти раньше времени.- Тут для вас подарочек...- и, порывшись в бумагах,
подал ей лист бумаги, вполовину исписанный знакомым почерком. Она
подпрыгнула от радости и неожиданности.
- Можно здесь прочесть? - по-детски попросила она.
- Читайте, конечно,- и стал наблюдать за ней черным оком испытанного
ловца душ, их знатока и поимщика.
Это было письмо от отца, переданное бог знает какими путями, но
наверняка - по просьбе ее собеседника. Отец остался верен себе: написал
только о своих делах и еще, намеками, о каком-то особом положении во Франции
- не мог ради такого случая съездить в Стен, навести справки о сестре и о
матери. А может, писал наспех, по требованию...
- Я могу взять это с собой?
- Да, конечно!.. Только туда его не берите...
Это было самым обидным из всего им сказанного, но она была все равно
благодарна ему, что называется, по гроб жизни...
Ей предстояла дорога в Китай: снова через Берлин - в Италию и оттуда
пароходом до Шанхая.


3


У нее было два паспорта: один - до Берлина, другой - для последующего,
вполовину земного шара, путешествия. В первом была голландская фамилия,
которую невозможно было произнести без насилия над собой: она боялась, что
не вспомнит ее или не выговорит. Прежде она легко пересекала границы: у нее
было простодушное и приветливое от природы лицо, в ней трудно было
заподозрить злоумышленницу, и она научилась этим пользоваться - здесь же
испугалась. Все, однако, прошло гладко. Ей дали место в люксовом вагоне (что
было нечасто, потому что денег у Разведупра было мало и на всем экономили) -
немец-пограничник отнесся к ней снисходительно: изучил только печати в
паспорте, остался ими доволен и вернул, ни о чем не спрашивая. В Берлине
она, выполняя инструкции, сдала вещи на хранение в соседнем универмаге,
прошла налегке в туалет, изорвала голландский документ в мелкие клочья,
спустила их в унитаз, а фотографию, как ей было сказано, тоже изорвала, но
не отправила туда же, а разжевала и проглотила, будто сброса в канализацию
было недостаточно. После этого она стала уругвайкой Денизой Жислен двадцати
трех лет, родившейся в Брюсселе и проживавшей в Нью-Йорке, там же получившей
паспорт, а китайскую визу - в китайском посольстве в Риме. Она ехала в Китай
на два года - для изучения языка и местных нравов. Быть уругвайкой ее
определили товарищи из Управления: устроили ей экзамен и признали ее
испанский для этого достаточным. Между тем она учила его только в лицее и не
имела потом практики. Расчет был на то, что у нее не будет случая говорить
на этом языке,- или же на то, что в Уругвае так коверкают испанский, что
сами испанцы плохо его разбирают.
В Берлине она пробыла ночь. Она еще раз проверила вещи и, заглянув в
лыжные ботинки, оставшиеся с альпийского курорта, к великому ужасу своему,
нашла, что они набиты - хуже не придумаешь - страницами, вырванными из
журнала "Большевик". За это и в Москве могло попасть: могли спросить, как
она обращается с партийной печатью,- а о чем бы спросили здесь, лучше было и
не думать. Это была ей наука. Она была серьезная, осмотрительная девушка, но
каждый из нас может быть поразительно беспечным. Впрочем, говорила она себе,
это палка о двух концах: бездумность опасна, но без уверенности в себе тоже
не обойдешься, а где грань между одним и другим, никто сказать не в
состоянии. Она сожгла скомканные листы, набила ботинки немецкими газетами и
решила впредь быть внимательней. "Не надо вообще,- говорила она себе,- брать
в дорогу лишнее. Лыжные ботинки в Шанхае пригодиться не могут, я взяла их из
женского скопидомства и еще,- добавляла она в свое оправдание,- в память о
моей несостоявшейся светской жизни."
Через день она была в Милане, красивейшем, описанном Стендалем городе.
Она не имела времени обойти его или хотя бы обвести взором, но постояла в
священном трепете перед "Тайной вечерей" великого Леонардо: есть места,
которые культурные люди не могут обойти стороною. Воздав должное святыне,
она вернулась к своим обязанностям. Ей нужно было сообщить в Москву, что она
благополучно добралась до Милана, и дать для этого объявление в "Коррьере
делла Сера", что она потеряла любимого белого пуделя и готова щедро
вознаградить того, кто его разыщет. Объявление далось ей трудно: итальянский
и французский - родственники, но давно разошлись в стороны, а нужно было
составить фразу так, чтобы сойти за местную: не приехала же она издалека,
чтобы объявить об этой пропаже. Ее начальники тоже были хороши, раз
придумали такую ловушку. Но или редакция не отвечала за тексты объявлений,
или Рене написала его грамотно, ей и это сошло с рук, и память об утерянном
друге до сих пор хранится в старых подшивках этой газеты.
В Венеции ей не пришлось уже думать об архитектурных красотах города и
любоваться каналами, как это делают все, кто сюда приезжает. Выяснилось, что
она попала в ту еще историю. Ей было велено приехать 24 марта в Триест, чтоб
сесть там на один из двух пароходов, отбывающих в Шанхай по 26-м числам
месяца: "Граф Верде" или "Граф Россо". На месте же оказалось, что отбывают
они по очереди не по 26-м, а по 16-м числам,- кто-то ошибся на десяток, а ее
положение, из-за этой путаницы с графьями, сразу стало безвыходным. Денег
было в обрез, жизнь в Венеции, городе туристов, безумно дорога, ей бы никак
не хватило до 16-го апреля, да и ждали ее в Шанхае пароходом этого месяца, а
не следующего. Она стала искать попутное торговое судно, которые - она знала
это с французских времен - соглашаются брать на борт пассажиров, хотя и
делают это украдкой, не оглашая дополнительные прибыли. Правда, теперь
возрос риск, что ее могут заподозрить в пути или на берегу: из-за того, что
она пользуется сомнительными средствами передвижения.
Ей повезло: она нашла в порту сухогруз "Полковник ди Лана", где были
кабины для попутчиков. Капитан судна был одновременно и его владелец - все
решили за несколько минут, не сходя с места. Кроме нее был еще один пассажир
- молодой юрист из Германии, еврей, уходивший от нацистов, начинавших
расширять свое "жизненное пространство",- пока что не за пределами страны, а
за счет внутренних резервов - коренных, но "инородных" граждан. Он-то как
раз и выбрал сухогруз, чтоб не брать билетов на регулярный пассажирский
рейс, где его могли снять с парохода и передать немцам: в Италии у власти
был Муссолини, и итальянцы обязались помогать Гитлеру, хотя не старались
преуспеть в этом. Пассажир был в нездоровом, взвинченном состоянии духа:
нервничал, говорил и делал глупости и был притчей во языцех матросов и
кают-компании. Впрочем, итальянцы хоть и подтрунивали над ним, но относились
к нему порядочно: помогали, собственно, бежать от Гитлера, хотя офицеры
судна, по всей очевидности, принадлежали к правящей фашистской партии.
Итальянцы, думала она, наблюдая за ними, народ живой, общительный и
расположенный к иностранцам, которые любят ездить в их страну,- фашизм у них
не столько в груди, сколько на ней: в мундирах и в знаках отличия. Ей это
тоже было на руку.
Началась ее одиссея. Пароход шел через Суэцкий канал с заходами во все
основные порты и стоянками в них. Путь предстоял долгий, прибывала она в
Шанхай значительно позже назначенного срока, но выбора у нее не было.
На пароходе она стала предметом невинного ухаживания и поклонения
молодых офицеров, которые сопровождали ее на берегу и показывали ей попутные
достопримечательности. Это была обычная флотская галантность: кроме нее
пассажирок на борту не было, и моряки шутливо спорили за ее внимание. Но
иногда ей казалось, что за этим кроется нечто большее.
Свита ее доходила до четырех-пяти человек, разодетых в помпезные
итальянские мундиры, расшитые галунами и позументом (хотя это был
всего-навсего торговый флот), но неотступных ухажеров было двое: Бенито,
который гордился тем, что он тезка Муссолини, и все напоминал об этом, и
Чарли - почему Чарли, она так и не поняла: они не вдавались в свое прошлое,
хотя и выпытывали у нее ее собственное. Бенито был живой, веселый брюнет,
Чарли - задумчивее, флегматичнее, белее: может, в нем и правда текла кровь
англосаксов. Они были неразлучны и вдвоем же ходили с нею. Они познакомились
в Александрии, самом крупном порту Египта, где пароход делал первую большую
остановку. Он направлялся в старый порт, куда его вел местный лоцман:
глубоководный проход посреди моря был узок и извилист, и странно было
смотреть, как сухогруз петляет на гладком, как стекло, зеркале залива. Рене
стояла на борту, офицеры подошли к ней.
- Синьорита хочет в порт? - набравшись духу, спросил Чарли, но
передоверил потом разговор другу: не то поленился продолжать, не то решил,
что тот справится с этим лучше. Он говорил по-итальянски, Рене хотя и поняла
его, но показала на языке жестов, что языка не знает.
- Немка, англичанка? - спросил Бенито.
- Уругвайка.- Рене выучила эти ответы, так, что от зубов отскакивало.
Все они были в уругвайском разговорнике, который нашли в Управлении,
полагая, что в нем она найдет особенности языка, отсутствующие в испанском
варианте.
- И на каком же языке говорят в Уругвае?
- На испанском. Говорите по-испански? - спросила она на грассирующем
уругвайском диалекте испанского.
- Нет,- по-итальянски ответил тот.- Французский, немного немецкий.
- Французский меня устраивает,- сказала она на своем языке.- Хотя я
давно в нем не практиковалась.
- Неплохо говорите при этом,- заметил он, переходя на ломаный
французский.
- Вы тоже. У меня способности к языкам. Еду в Китай учить китайский.
Дали на это стипендию.
Она глядела на них весело и с азартом, у нее было приподнятое
настроение: мы все остаемся детьми, а она никогда не была на Востоке и в тех
экзотических странах, где ей предстояло побывать. Между тем беспечность, как
она сама заметила, бывает опасна.
- А я из-под Генуи,- сказал Бенито.- С побережья. Там многие говорят
по- французски. Но не так, как вы. Вас, наверно, северяне учили?
- У нас была преподавательница из Парижа.
- Оно и чувствуется. Пойдете в порт?
- Обязательно!
- Составим вам компанию.
- Будете загружаться?
- Пшеницей.
- И привезли что-нибудь?
- Самую малость. Вино своим. Несколько ящиков. Потом разгрузим.
- Не объявили в таможне?
- Еще не хватало. Так - дружеская посылка. Но осторожность не помешает.
- Здесь филиал компании?
- Так точно. Не могут без итальянского пойла.
- Грузоподъемность две тысячи? - У нее со времени ознакомительных
поездок по французскому побережью остались кой-какие познания на этот счет,
и ей хотелось освежить их и заодно - ими похвастаться.
- Две с половиной.
- По судну кажется меньше.
- А машинное отделение - видите: расположено сзади? Так больше
вмещается. Но для этого нужно сыпучий груз иметь: легче распределить вес,
чтоб не кренило.
- Что она спрашивает? - спросил на итальянском Чарли, которому надоело
молчать: его французский был самый простой и обиходный - для портовых девок,
а не для бесед с учеными стипендиатками.
- Сколько мы можем поднять на борт. Ей показалось меньше, чем есть на
самом деле...- и Бенито оборотился к ней: - Для специалистки по языкам вы
слишком хорошо знаете морское дело.
Это было более чем резонно. Пришлось врать:
- У меня в семье моряки.
- Отец?
- Брат. Показывал мне пароходы в порту,- и пошла потом на попятную: - Я
это так спросила - из форсу. Вообще-то я мало что понимаю, но хочется, чтоб
за свою приняли...
Пристали к берегу.
- Пойдемте с нами. Документы предъявлять не надо.
- Я и показать могу: там все в порядке...
- Мороки меньше. Быстрее на берегу окажетесь. Идемте. Как вас зовут,
прекрасная уругвайка?
- Дениза.
- Скажите еще что-нибудь по-испански. Чарли никогда не слышал.
- Что, что? - обеспокоился Чарли, вслушиваясь в их скороговорку.
- Ничего. Языки учить надо,- сказал ему Бенито.- Раз во флот пошел.
- Мне того, что я знаю, достаточно. А что она говорить будет?
- А я откуда знаю? Слушай.
Рене подождала, когда кончится их итальянский, и продекламировала на
испанском стихотворный монолог из Лопе де Веги, который учила наизусть в
лицее. Они слушали с завистью.
- Что это? - Бенито ничего не понял, несмотря на близость романских
языков.
- Стихи,- отвечала она.
- Хорошо звучат.
- Мои любимые,- с гордостью солгала она: насколько трудно всучить такой
товар коренному жителю страны, настолько же просто - иностранцам: что б вы
ни сказали на своем мнимом родном языке, все будет звучать в их ушах
музыкой, в которой нет ни одной фальшивой ноты. Она подумала тут о том, что,
пожалуй, даже лучше, что едет на этом зерновозе, а не на пассажирском
лайнере, где наверняка бы нашелся если не уругваец, то испанец и у нее были
бы нежелательные очные ставки и совсем ненужная конкуренция...
На берегу было столпотворение. У причала стоял большой пассажирский
лайнер, арабы высыпали на берег. Узкая полоса набережной кишела туземцами в
рваных бурнусах. Все занимались торговлей вразнос, протягивали безделушки и
взахлеб расхваливали их на гортанном наречии. Матросов они не замечали,
офицеров тоже: эти, как известно, не платят - но пассажирку, глядевшую на
них с симпатией, облепили как мухи сладкое - от них отбоя не было.
- Быстро, быстро,- показывал ей короткими жестами Бенито.- Проходим,
проходим! Тут таких много...
Но одному из торговцев и они воздали должное. Мальчишка лет двенадцати,
которому бурнус еще не полагался, в тряпье на голое тело, дочерна
загоревший, со смышлеными вороватыми глазами, видно, угадал в ней интерес к
жителям колоний - умело перегородил ей дорогу и стал предлагать: то камешек
из пирамиды фараона, то бусинку из той же гробницы. Убеждения убеждениями,
но деньги, которых у нее было мало, она умела считать и ни до одного его
товара не докоснулась - только продолжала выражать ему глазами живое
сочувствие. Видя, что древностями ее не соблазнишь, мальчишка не растерялся
и в качестве последнего и неотразимого довода предложил ей живого утенка,
которого, как факир, вытащил из-за пазухи. Ее спутники засмеялись и
протянули ему пару мелких монет, оставив ему птенца. Толпа, увидав деньги,
разом обернулась к ней и охватила таким плотным кольцом, что вызволять ее
пришлось им обоим и вытаскивать чуть ли не силой.
- Таланты надо конечно поощрять,- сказал Бенито,- но не такими
жертвами. Верно, Чарли?
- Им нельзя деньги показывать,- сказал тот, поправляя мундир.- Они от
них звереют.
- А как без денег купить что-нибудь?
- В этом-то все и дело,- сказал Чарли.- Если б я знал, то был бы в
другом месте.
- Ладно,- сказал его друг.- Не все им нас обманывать - пойдем и мы их
облапошим.
- Это как? - обеспокоилась Рене, не желавшая никаких историй. В Москве
ей советовали отсиживаться на пароходе во время стоянок, но она рассудила, с
известной долей лицемерия, что тем лишь быстрей обратит на себя внимание.
- Пойдем кофе задарма пить. В лавку одну... Только ничего там не
трогайте - тут же всучат...
Они пошли через живую стену людей; вопреки законам галантности они
двигались вдвоем впереди, рассекая человеческие волны,- она, как на буксире,
шла сзади. В лавке, куда они пришли, густо пахло благовониями. Под низким
потолком лежали пласты ковров ручной работы, керамика и другие местные
товары. Хозяин, толстый, пожилой, в феске, был словно облит с головы до ног
маслом и патокой: вязко, медоточиво улыбался и являл собой образец
восточного гостеприимства. Говорил он на приличном английском, который Рене
знала плохо, но понять могла,- тем более что он приспосабливал его к
итальянцам.
- Привел вам клиентку,- подмигнув Рене, сказал Бенито.- Хочет
посмотреть ваши сокровища. На набережной ей уже кое-что показали.
- Ооо! - запел тот и оглядел ее с головы до ног и со знанием дела:
словно всю обцеловал глазами.- Для такой покупательницы ничего не жалко.
Сейчас кофе будем пить. Синьорита любит кофе?
- Yes, I do,- сказала Рене.
- Ооо, она еще и по-английски говорит?
- Да, с ней поосторожнее,- сказал Бенито.- Пойдемте, Дениза. Такого
кофе больше нигде не будет...
Это было правдой. Такого кофе она нигде больше не пила: от крохотного
глотка у нее посветлело в голове и словно распахнулась душа - так стало
легко и весело.
- Как кофе? - спросил тщеславный хозяин.
- Marvellous! Ausgezeichnet! Magnifique! - на трех языках выразила она
восхищение: будто одного было мало.
- Синьорита многоязычна? Откуда она? - спросил хозяин Бенито.
- Из Уругвая.
- Там все так. Говорят на десяти языках. У меня был один оттуда. Разве
что китайского не знал.
- А она вот едет изучать его.
- Значит, перегонит. Пойдите, синьорита, в лавку - может быть,
что-нибудь выберете. Хотя бы на память. Я так и быть - вам цену скину...
Она заранее поблагодарила и ушла, окрыленная чашкой кофе. Но уходя, она
не упустила взглядом человека, сидевшего с безучастным видом в глубине
комнаты: по всей видимости европейца, светлого и высокого - может быть немца
или скандинава...
Она перебрала ковры, осмотрела чеканку и керамику - выбрала самую
маленькую глиняную вазочку величиной с чашку. Офицеры вскоре вернулись.
Хозяин, уже более спокойный и сдержанный, лишь покосился на нее, когда она
показала ему свой выбор, и еле заметным знаком показал, что платить не надо.
Они вышли на залитую южным солнцем набережную. Была весна, настоящей жары не
было, но солнце уже припекало: местные его не замечали, а европейцы
заслонялись от него зонтиками и панамами.
- С покупкой? - спросил Бенито.
- С подарком. А кто там был у него в комнате? Европеец?
- А вам-то что за дело? - грубовато спросил он и неодобрительно глянул
на нее.- Для туристки вы слишком наблюдательны, синьорита...
Она осеклась, прикусила язык, оглянулась на Чарли, который молча
выразил те же чувства, и поняла, что с обоими надо быть осторожней. Бенито
посмотрел на нее, пожалел, что нагрубил, извинился:
- Не знаю. Гость какой-то. А может быть, покупатель.
- Я действительно слишком любопытна,- повинилась она.- Но это первое
мое путешествие - мне поэтому все интересно.
- Наблюдайте - кто мешает? Вслух только говорить не надо,- совсем как
инструктор в Москве, сказал он, и урок этот был вполне ею заслужен...
На борту их встречал капитан.
- Где были?
- По набережной прошвырнулись. Дениза в лавку захотела зайти - пошли с
ней.
- К Мустафе ходили?
- Ну да.
- Что-нибудь купили?
- Нет. Он ей вазочку подарил. Для фиалки или ландыша.
- Плохую покупательницу привел,- сказал он, оглядывая пассажирку.
- Так нет других. Не с Блюменфельдом же идти.- Это был еврей,
спасавшийся от гонений на родине.
- Нет, только не с ним. Он там, пожалуй, все вверх дном перевернет.
Сегодня камбуз с кабиной спутал и котел с супом опрокинул. Если так дальше
пойдет, я его, пожалуй, в Адене арабам скину.
- Аден - это чересчур, капитан. Нельзя быть таким жестоким.
- Суп тоже жалко. На такой жаре снова его варить... Зайдешь ко мне
потом,- и отошел от них, снисходительный и чуть-чуть рассеянный.
- Разбежались? - спросил ее Бенито.- Теперь до Порт-Саида. С вечера мы
на вахте...
Она вернулась в каюту, которая за день раскалилась - не усидела в ней и
вышла на палубу, движимая любопытством, обострившимся и усилившимся во время
путешествия, и, уже избалованная мужским обществом, решила присоседиться к
Блюменфельду, который скучал в одиночестве на корме возле машинного
отделения. Он и во время движения судна сидел там же: словно не слышал рева
машин,- а может, нарочно лип к этому месту: чтоб никто не составил ему
компании. На берег он не выходил: боялся преследователей и погони.
- Я вам не помешаю? - Она присела на соседнее кресло, от которого он
забыл или не сообразил вовремя избавиться.- Жарко, не правда ли?
Он поглядел на нее в упор с неприкрытой подозрительностью, отвернулся и
ничего не ответил. Ей бы посидеть для приличия, встать и уйти, но ее
разобрала ненужная и неуместная жалостливость.
- На берегу интересно. Я в первый раз в этих местах. А вы?..
Вместо ответа он рывком вскочил и убежал в свою каюту, расположенную по
соседству с ее, а она замерла опешив. "Не надо совать нос куда не просят",-
сказала она себе, но раскаяния такого рода всегда приходят с опозданием...
В Порт-Саиде, с которого начинается Суэцкий канал, офицеры, как и
обещали, появились снова и пригласили ее - не куда-нибудь - а в известный
публичный дом, именуемый за роскошь адмиральским: не то развлекали ее таким
образом, не то испытывали на прочность.
- А что я там буду делать? - удивилась она.
- А там ничего делать не надо,- отвечали они.- Это как магазин: можете
покупать, можете нет... Мы, собственно, будем в таком же положении...
Публичный дом так публичный дом. В конце концов, туристы для того и
существуют, чтоб осматривать рассыпанные по свету достопримечательности. Они
прошли мимо бронзового памятника Лессепсу и углубились в город: заведение
было расположено рядом с морем, но скрыто для приличия стоящими в первом
ряду домами. Здание было снаружи неприметно, но внутри оказалось едва не
дворцом, украшенным мозаикой и выложенным персидскими коврами. Они прошли в
роскошно обставленную большую общую залу. Туда вслед за ними сразу вошли
пять или шесть женщин - явно европейского происхождения. Одеты они были со
скромностью миллионерш: просто и дорого - от профессии у них был только
резкий, дурманящий запах восточных духов, настоянных на розовой эссенции.
Они относились к своему занятию как к самому естественному в мире и
держались с удивительным, почти врожденным достоинством, которое, видно,
всегда в них жило или было обычной их маской, а теперь еще и подогревалось
присутствием в зале женщины. Зрелище это произвело на Рене неизгладимое
впечатление. Она почувствовала, что их судьбы в чем-то схожи. Она тоже
рисковала, как они, и все ставила на карту, но они делали это за деньги, за
обеспеченность в будущем, а то, что придумала для себя она, не даст ей ни
вознаграждения сейчас, ни покоя в старости...
С ними был еще один офицер, совсем юный мичман, который сбежал от них и
через некоторое время вернулся: он молчал с виноватым видом, но заметно
порозовел и оживился.
- Сбегал уже? - спросил Бенито, не стесняясь попутчицы.- Это у нас
денежный мешок - ему все нипочем. Ты когда у

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися