Семeн Бронин. История моей матери

страница №13

Лицо его было не по-здешнему
загорелым и обветренным.- Не хотите к нам? Здесь скучно - по сравнению с
нашими просторами. Тут все замызгано, заезжено - поэтому, наверно, и
беситесь: развернуться негде. Я ему то же самое сказал, а он мне: я здесь
останусь, докажу им свою правоту. А мне кажется, он работать не хочет - вот
в чем беда... Поедете? У вас с ним вроде любовь была? Короткая?
- Он и это рассказал? - Она недовольно качнула головой, но пообещала: -
Поеду - для вас хотя бы.
- Правда? Если будете в Аргентине, приезжайте,- приободрился он.- Вот
моя карточка.
- Если буду, непременно заеду,- пообещала она и поехала в Марсель к
Огюсту: как-никак, первый любовник - почти что родственник...
Огюст встретил ее на дебаркадере, у которого стоял сухогруз.
Немногочисленная команда разошлась, он один ждал ее: она сообщила ему время
приезда. Она не обрадовалась встрече, да и он, хоть и изобразил на лице
противоположные чувства, оставался раздраженным и злым, каким был до ее
появления.
- Смотри, в какую дыру засунули! - с места в карьер начал жаловаться
он, показывая ей одно за другим помещеньица пароходика, стоявшего без
груза.- Знаешь, что они мне в вину вменили?! Не догадаешься! Что я ввел в
заблуждение партию, когда написал, что ушел из флота лейтенантом, а на деле
был мичманом! Ты можешь это себе представить?! Андре Марти, этот матрос,
который офицеров терпеть не может, мне за это выговаривал! Он был
председатель комиссии! Вот дрянь, а?! А это каюта?! Можно ночевать в ней?..-
Каюта и вправду представляла собой щелястую дощатую кабину с деревянными
нарами и откидным столиком в качестве единственной мебели.- Вот за этим
столом я пишу письма и прошения. Которые ты отвезешь в Париж, потому что по
почте они не доходят.
- Почему?
- А я почем знаю? Потому что брать не хотят. Я их даже Роберту не дал.
Он был у тебя?
- Был и деньги передал.- Она отдала ему походный сверток.
Он чуть повеселел:
- Хоть это. Платят-то гроши. Все те же двести франков. Проклятие
какое-то!.. Нары не хочешь опробовать?
Она не сразу поняла, что он имеет в виду:
- Что?.. Ах это?.. Нет. Не в настроении.
- Я б тоже был не в настроении. Не та обстановка. Тогда не будем тянуть
резину - вот тебе мои письма, отдай их, пожалуйста, по известному тебе
адресу. И если можно, не читай их. Ты к этому должна уже привыкнуть.
- К кому они?
- К Марсель Кашен,- неохотно отвечал он.
- И какого они рода?
- Смешанного. Любовные, с одной стороны.- Он решил не стесняться.- У
меня с ней был непродолжительный роман. Когда я на гребне волны был.
- Такой же непродолжительный, как со мной?
- Нет, чуть подольше. Но все-таки... Может, по старой памяти
похлопочет. Отец вроде снова в почете. Во всяком случае, на виду остается.
Какая-то вечная непотопляемая фигура.
Она помешкала.
- Возьму, но вряд ли она захочет со мной встретиться,- и рассказала ему
о своем последнем свидании или, скорее, столкновении с подругой.
Он выругался.
- Вот шлюхи! Думают только о себе! Сами исподтишка во всем участвуют, а
как до дела доходит, невинны, как кролики! Не может, видите ли, сидеть с
тобой рядом - это ж надо придумать!
- Ты думаешь, Кашен может помочь тебе?
- Если захочет? Уверен! Он продался русским еще тогда, когда поехал
туда в первый раз. Зачем, ты думаешь, он приглашал тебя в газету?
- Познакомиться с юным секретарем района.
- Да жди! Он уже смотрел на тебя вполне определенным глазом: чтоб
составить мнение! И передать кому надо, если спросят.
- А Марсель? - Рене не хотелось бы, чтобы и ее подруга, пусть бывшая,
тоже участвовала в заговоре.
- А это вечная при отце секретарша. Ему приглашать неудобно - она за
него это делает. Это ж высший свет - тут все имеет смысл, ничего просто не
делается. Ты с ней училась?
- Училась короткое время.
- Она окружена была всякой модной швалью - так ведь?
- А ты откуда знаешь?
- Это все знают. И это тоже объясняют высшими соображениями. Все ясно
как день. Вот я и пишу ей: может, захочет снова увидеть, попросит отца
вызволить меня отсюда. Мы с ней недоспали,- совсем уже цинично прибавил он.
- Ты с ней или она с тобой? - Рене вынуждена была спрашивать в том же
духе.
- Это обычно обоюдно. Значит, наотрез отказываешься?
Она опять не сразу поняла, что он имеет в виду, поэтому помедлила.
- Наотрез.
- А говорила, до первого несчастья,- напомнил он.
- Значит, только свои несчастья имела в виду. Слушай,- и Рене, прежде
чем уйти, спросила (добрый ли ангел это ей напомнил или злой - это как
смотреть на вещи): - Тебя сослали сюда, ты съехал, но обо мне ты мог бы
подумать?
- Я о тебе только и думал,- напыщенно сказал он, полагая, что она имеет
в виду их интимные отношения.
- Я не о том, что ты думаешь. Через тебя я должна была связываться с
Казимиром. Если ты это еще помнишь... Ты уехал, канал c тобой закрылся. А
вдруг понадобится.
- Господи, вот ты о чем. Был где-то. Подожди, кажется, в записной
книжке,- и полез в китель, висевший на стуле в его каюте.
- Ты такие вещи в записной книжке держишь?! - изумилась она.
- А где же?.. Вот. Перепишешь?
- Дай мне эту страничку: я ее уничтожу... Все, Огюст. Телефон я
запомнила, письма Марсель взяла, деньги тебе отдала, давай прощаться.
- Давай. Извини, если что не так. Все-таки я был первый мужчина в твоей
жизни. Тебе не очень плохо со мной было?
- Не очень.
- Я рад этому,- и, сентиментальный, растрогался...
Она не остановилась в гостинице, хотя имела на это право. Ей
исполнилось восемнадцать: это было далеко до французского, в двадцать один
год, совершеннолетия, но она могла уже путешествовать без родителей. Вот
вступить в армию без их обоюдного согласия она могла только в двадцать, но
Красная Армия не учла этого при вербовке. В гостиницу она не пошла, потому
что теперь, когда она могла свободно жить в них, они стали казаться ей
подозрительны. И метрдотели при входе и дежурные на этажах - все глядели на
въезжающих пристальными, въедливыми глазами, распределяя их по известным и
немногочисленным разрядам путешествующих, и те, кто не попадал в эти узкие
категории, становился предметом любопытства, что до добра, как известно, не
доводит. И за гостиницу ей бы не заплатили: ее поездка не была
санкционирована. Поэтому она пошла на вокзал и села в парижский поезд.
По дороге, вопреки обыкновению, она прочла письма Огюста. Чужой,
незнакомый ей человек глядел на нее из этих писем, и она не знала, чему в
них верить, чему нет. Они относились к разному времени и менялись в
зависимости от настроения пишущего.
"Спасибо приятелям, которые пусть несправедливо, но вывели меня из
рядов активистов (!),- писал он в одном из них, и это были его знаки
препинания.- Наконец-то я не хожу больше на эти собрания рядовых членов
партии, на эти коллективные мастурбации бойцов, где поступки прячутся за
дискуссиями. Великая нищета нашего великого движения! Теперь я снова в
действии. Я на борту, я доволен сделанной мной работой, меня радует доверие
парней, мне легко от самой грубости и первозданности нашего судна, от
свинцового сна, который овладевает нами, несмотря на клацание дверей наверху
и танец книг между полкой и умывальником..."
Потом начинал жаловаться:
"В узкой, как наша, клетке способности к наблюдению, чувствованию
усиливаются невероятно и начинают беспокоить мозг, возрастая вместе со
скоростью наших суден, с шумом машин, которые начинают петь какую-то
монотонную песнь с изменчивым ритмом, но кажется, произносят одни и те же
фразы,- это ужасно! Я отчетливо слышу в течение всей ночи слово да-кти-ло!
да-кти-ло! - прекрасно оркестрованное и артикулированное!.."
Она нашла и себя в них. Он сочувствовал ей и писал Марсель о том, с
каким восхищением она к нему относится:
"Я вспоминаю со светлым чувством о днях, проведенных мною с моею
монголочкой в Медоне. Это было прекрасно! Так живите же, Марсель! У вас у
обеих примерно один возраст - пользуйтесь счастьем маленьких вещей, тем
счастьем, которым она пренебрегла в первый год нашего знакомства и которое
открыла для себя с первых дней нашей связи..."
Тут Рене разозлилась и читать перестала. Письма можно было выбросить,
но она обязалась доставить их по адресу. В отношении надежности доставки
корреспонденции ей не было равных и среди почтовых профессионалов.
Она вышла на Лионском вокзале. Было 7-е мая 1932 года. Вокруг царило
странное возбуждение - не обычная суета и сутолока вокзала, а нечто
предгрозовое, нервное и порывистое: почти паника.
- Что случилось? - спросила она первого попавшегося ей прохожего,
торопившегося к выходу.
- А вы не знаете?! Война! Россия напала на Францию!

24


Шестого мая 1932 года белоэмигрант Горгулов убил выстрелом из пистолета
Президента Франции Думера - при посещении последним выставки. Причины и
мотивы этого террористического акта остались не выяснены, но в таких случаях
важны не сами действия, а их истолкование людьми и вытекающие из него
последствия. Горгулов сразу же после задержания заявил, что убил "Отца
Республики", чтобы подвигнуть Францию к действиям против Страны Советов.
Председатель совета министров Тардье, главная фигура в тогдашнем
политическом мире Франции, обвинил убийцу во лжи и объявил его красным
агентом, а доказательством тому привел абзац из "Юманите", которая в первый
день после случившегося, не имея времени в чем-либо разобраться, назвала
Горгулова белогвардейцем: газета по меньшей мере знала о том, что должно
было случиться,- таков был вывод многоопытного политика. Красная пресса
доказывала, что Горгулов - бывший офицер Шкуро и Деникина, мелкий помещик
или, скорее, хуторянин с Кубани: мать опознала его по фотографиям,
присланным из Франции - но это простое объяснение никого не устраивало.
Горгулов был еще и помощником Савинкова и генерала Миллера, стало быть, был
причастен к разведкам,- он мог быть двойным агентом и тогда дело пахло
провокацией: с чьей стороны, это нужно было еще выяснить, но каждый уже
судил, как ему нравилось. Может быть, это была просто безумная выходка
человека, уставшего жить в чужой стране и имевшего оружие для осуществления
своих бредней, но в любом случае поступком его воспользовались те, кому он
был выгоден. Сразу же, тоже без подготовки (полиция всегда была готова к
этому), началась охота за коммунистами. Жандармы совершали плановые облавы,
обыски в домах подозрительных, превентивные аресты активистов. Рене поехала
после вокзала домой - мать, ждавшая ее на пороге, выбежала ей навстречу и на
улице, перепуганная насмерть, сбившимся голосом зашептала, чтоб она
немедленно уходила, потому что ночью были полицейские и забрали ее бумаги. В
лице Жоржетты был страх, который всегда жил в ней в последнее время: страх
за семью и за будущее, но в этот день безудержный, панический, не
допускавший ни малейшего промедления: Рене не могла даже зайти в дом, где
грозившая ей опасность могла перекинуться на других членов семейства.
Впрочем, ее не нужно было молить и упрашивать: она сама меньше всего на
свете хотела попасть в тюрьму, в лапы полиции.
Она вернулась в Париж и попыталась связаться с Шаей. Все его телефоны
молчали, лишь в одном неизвестный женский голос начал допытываться, откуда
она звонит и что передать Шае. Она постаралась забыть этот номер и позвонила
Казимиру, чей телефон она так удачно, как ей сейчас казалось, в последний
момент выведала у Огюста. Этот оказался на месте. Сам он не смог с ней
встретиться: на это не было времени, но направил ее в семью парижского
товарища, согласившегося принять на время преследуемую активистку и укрыть
ее от полиции.
Она прожила в этой семье две недели. Хозяин, в прошлом профсоюзный
деятель, жил на покое с женой и сыном, которого, слава богу, дома не было.
Встретили ее настороженно, но поначалу сносно: даже угостили праздничным
обедом, как это было принято в семье человека, приглашавшего в прошлом
коллег из других регионов и отраслей промышленности. На ужине тактично не
говорили о делах и положении невольной гостьи, но много - о стране и ее
видах на будущее. Тон разговору задавал хозяин: он если и слушал мнение
Рене, то продолжал затем говорить так, как если бы она его не высказывала.
Он пострадал в свое время от сектантских нападок, не мог забыть их, ругал
почем зря Трента, теперешнего Барбе и многих других, и суть его речей
состояла в том, что партия слишком увлеклась подпольной и международной
деятельностью - в ущерб экономической и общенародной (тут он с особым
смыслом глядел на Рене, а та старалась не видеть этого). В конце обеда он
все-таки спросил ее, довольно хмуро и неприветливо, что такого она
натворила, что ей приходится скрываться. Рене не долго думая сказала, что
была связным с Коминтерном, перевозила его депеши и протоколы.
- Знаю я их, в Коминтерне этом! - сказал он так, будто она с ним
спорила.- Ничего в них толкового не было, и относились они к нам как раввины
к малолетним в хедере: он не любил еще и евреев. Он сидел за столом в
рубашке и подтяжках и закончил ужин тогда, когда счел это нужным, сказав,
что ему нужно перед сном прочесть "Юманите". Жена его помалкивала, словно не
имела ни о чем своего мнения, но это не помешало обоим долго и недовольно
препираться из-за нее в ее отсутствие.
Первая встреча не радовала, но хуже было то, что она не знала, чего
ждет, и не могла связаться с Казимиром, который сказал, что сам разыщет ее,
когда придет время. Обстановка во Франции накалялась, и с ней - атмосфера в
благопристойном на вид семействе. В таких случаях все решают мелочи, а их
было предостаточно. Хозяин получал "Юманите" на дом, Рене безумно хотела
знать, что делается в стране, он видел это, но нарочно не давал ей газету и
держал ее за завтраком так, чтоб на Рене смотрела последняя, наименее
интересная для нее страница, заголовки же читал вслух на выбор, утаивая
самые важные. Дочитав газету, он складывал ее и шел к себе, говоря, что
хочет еще раз просмотреть ее, проштудировать отдельные места, прочесть между
строк то, что написано не для всех, а лишь для посвященных,- надолго уносил
к себе в спальню, а соваться туда ей, конечно, было нельзя, и она не могла
взять газету даже тогда, когда он засыпал, о чем она узнавала из храпа,
который быстро начинал оттуда раздаваться. Он невзлюбил ее - почему, она не
знала: может быть, относился так к новому поколению, которое его выжило и
противостояло его сверстникам, или был убежден в том, что она заодно с
догматиками и сектантами, попортившими ему крови,- только более умная и
образованная, чем они, и, стало быть, более опасная. У его жены было еще
меньше оснований любить ее и жаловать, и она пилила ее на другом фронте:
учила, что можно брать на кухне и чего нельзя и, главное, куда класть какие
вещи после пользования ими; Рене всегда ошибалась - даже тогда, когда все
делала правильно. Она не знала, как угодить хозяевам: мыла посуду, чистила
овощи, убирала комнату - стала на время их наемной служанкой, ограниченной в
правах и в передвижениях.
Во Франции между тем назревали грозные события. Четвертого июня было
возбуждено дело против секретаря Коммунистической молодежи, которому
предъявили известное обвинение в подстрекательстве военнослужащих к
неповиновению. Убийство Думера придало старым наветам новую остроту и
грозило, в случае присоединения статей о насильственном свержении власти,
длительной каторгой или высшей мерой наказания. 15-го, вопреки полицейским
угрозам, состоялся Седьмой съезд молодых коммунистов. Раймон Гюйо, живший на
нелегальном положении, выступил на нем, тут же скрылся, но 24-го был
арестован. Жаку Дюкло грозило, в общей сложности, 30 лет тюрьмы, он был в
розыске, прочие руководители тоже ушли в подполье. Арестовали Шаю. Рене
узнала об этом, когда хозяин, просматривавший газету в утреннем одиночестве,
проговорился: сказал, что арестовали некоего Фантомаса. Он думал, что
заметка носит анекдотический характер, но Рене резко вздрогнула и
переменилась в лице - он увидел это, сообразил что к чему, прочел заметку
под заголовком, понял наконец, с кем имеет дело, какая птичка залетела в его
уютное, благопристойное гнездышко.
На следующий день он отделался от нее - этого надо было ждать, она лишь
не знала, в какую форму облечет это многоопытный профсоюзник. Утром он
вызвал ее до завтрака в гостиную и объявил, что многое передумал,
проанализировал факты и пришел к стопроцентному убеждению, что она не кто
иной, как полицейский агент, засланный к нему для провокации и для
организации процесса над бывшими профсоюзными деятелями. По этой причине: он
не дал ей и слова сказать в свое оправдание - он настаивает на том, чтобы
она немедленно покинула их квартиру, на что ей дается не более часу времени.
- Это очень удобно,- сказала она: она была зла на него, но владела
собой.- Если товарищи будут возмущаться, вы скажете, что в самом деле
решили, что я из полиции. Может быть, даже будете на этом настаивать!..- Но
он не соизволил ответить: мели что хочешь - главное, очисти помещение...
Она оказалась на улице. Куда деваться и, главное, чего ждать? Полиция -
это было в газетах, которые она могла теперь купить,- возбудила дела против
девяноста лиц, скрывавшихся в подполье. Учитывая ее связи с Шаей и Филипом
(о последнем она не знала, арестован он или нет) и при болтливости
большинства непрофессионалов в Секретариате партии и возле него, она могла
быть в этом списке - тем более, что полиция была у нее дома и забрала
бумаги. Она снова позвонила Казимиру. Какая-то уставшая от жизни женщина
сказала, что его сейчас нет, что он уехал (по особому тембру ее голоса Рене
поняла, что, по всей вероятности, в Москву), но вернется через неделю-другую
и тогда с ним можно будет связаться. Она поверила ей: у нее к этому времени
появилась способность распознавать ложь и правду и даже определять характер
людей по голосу в телефоне и по манере разговаривать. Она позвонила отцу.
Того не было дома. И на этот раз, когда он больше всего был нужен, он уехал
с новой подругой на лето - знакомиться с ее семьей: затевал новую женитьбу,
а квартиру свою и офис сдал на это время за бесценок приезжим из ее мест -
даже не связался перед этим ни с ней, ни с матерью. Рене узнала это из
звонка в Даммари (там поставили телефон, и ей повезло: она попала на
Сюзанну, и та рассказала ей все это).
Она стала машинально перебирать содержание сумки: чтобы выбросить то,
что в случае ареста могло стать опасным для нее или скомпрометировать
кого-то другого, и наткнулась на визитную карточку Роберта, брата ее
скоротечного возлюбленного. Адрес на ней был аргентинский, но от руки был
приписан телефон парижской конторы. Она поколебалась и позвонила: чем черт
не шутит.
Черт пошутил: Роберт чудом оказался на месте и немедленно вызвался
приехать. Они встретились на улице. Она не могла рассказать и части того,
что произошло,- сказала лишь, что попала в трудности. Он понял без лишних
слов:
- Нет проблем! Мне надо уехать на три дня в провинцию, контора в вашем
распоряжении. У меня поезд через час.
Он привел ее в двухкомнатный офис, где останавливались по приезде в
Париж представители его торгового дома и где сейчас никого, кроме него, не
было, показал хозяйство, собрался в дорогу.
- Я скоро вернусь. Это рядом. Договариваться о баранине. Набираю
заказы.
- Далеко здесь газетный киоск?
- Вам поближе? - Он глянул вскользь и проницательно.- Попросите
консьержку, она купит, сына пошлет. Скажете, что приболели... Пойдемте я вас
познакомлю...- и отведя ее к консьержке, объяснил той, что она жена его
брата и простудилась в дороге.
- Может, позвать доктора? - предложила она: как всякая консьержка, она
боялась заразы в доме.
- Не нужно. Не нужно ведь? - спросил он Рене.
- Я лучше себя чувствую,- отвечала та, и это было правдой: в той мере,
в какой лучше чувствуют себя люди, не имевшие крова над головою и только что
нежданно его приобретшие.
- Может, надо еще что-нибудь? - спросила консьержка.
- Я все куплю вперед. Газет только не купишь.
- Барышня любит читать газеты?
- Хочет выиграть по лотерее,- соврал вместо нее Роберт.- У нее много
билетов. Что вам привезти, мадам, из Аргентины?
Та закокетничала.
- Так много внимания!.. Говорят, там пончо хорошие. Здесь сидеть
прохладно.
- Как в прерии: так и дует,- согласился он.- Заказ принят,- и поднялся
с Рене на этаж.- Сейчас принесу вам поесть да выпить. Какое вино
предпочитаете?
Ей стало совестно.
- Роберт, не утруждайте себя, пожалуйста. Мне неловко. Потом вы
сказали, что у вас через час поезд?
- Другой будет. Их много. Невестка для меня - после матери сама близкая
родственница,- после чего, усмехаясь, пошел за покупками и вернулся с
огромным узлом, который сложил по-походному в угол.- Вы извините: мы в
Аргентине так привыкли и не можем и в Европе отвыкнуть,- потом ушел,
благопристойный и чинный, как какой-нибудь клерк из провинции, и она
заметила, что он не взял с собой саквояжа, приготовленного в дорогу...
О большем и мечтать было нельзя. Квартира с едой, с телефоном и с
благожелательной консьержкой, мечтающей о пончо из аргентинской шерсти.
Оставался Робер, которого она (она знала это) выставила из дома и который
бог знает где сейчас обретался. С Огюстом они были как антиподы, и революция
из двух братьев выбрала не лучшего.
Роберт вернулся через три дня, бодрый, деловой, целеустремленный. Он
принес ей огромный сверток газет - от "Юманите" до злобно-правого
"Intransigeant", взял для приличия что-то из ящика письменного стола и
сказал, что едет в новую командировку. На нем была в точности та же одежда,
в какой он уехал три дня назад, а так не бывает, когда человек где-нибудь
останавливается: что-нибудь да переменит - галстук завяжет иначе или
поправит узел.
- Роберт,- сказала она ему,- давайте не ломать комедию. Я в последний
год только и делаю, что езжу взад-вперед и кое-что в этом понимаю... Где вы
ночевали сегодня? К вашему костюму прилипла соломинка.
- Наверно еще из Аргентины. Вы же знаете, как мы там ночуем.
Она не дала обмануть себя:
- Может, это и любовное приключение, не спорю, но мне кажется, что вы
отдали мне квартиру, а сами мыкаетесь где-то,- и чтоб он не врал далее,
спросила: - Когда вы должны вернуться в Аргентину?
- Это вопрос,- признал он.- Тот билет, что через час, был в Гавр.
- Чтобы оттуда ехать в Буэнос-Айрес? - Он молча признал это.- Так
сказали бы мне. Я б нашла другое место.
Он посмотрел на нее в своей излюбленной ястребиной манере: вскользь и
сверху.
- Квартиры у вас, Рене, не было. Это у вас на лице было написано. И как
мне было не уйти? Остаться с невесткой под одной крышей? Что б сказала
консьержка?
Она смешалась от этого упрека, сказала невпопад:
- Так отдали бы ключи в крайнем случае. Оформили бы договор сделки.
- Оставить вас одну, без прикрытия, тоже было нельзя,- сказал он так,
словно уже думал над этим.- Консьержка бы донесла. Я тоже читаю газеты.
Кругом полно полицейских. Меня, с моим благонравным видом, три раза
останавливали на улице.
- Вы спали где придется?
- Вроде того,- признал он.- Хотя мы в Аргентине привыкли к этому.
- К тому, чтоб на улице спать?.. Знаете что, Роберт?..
- Зовите меня, пожалуйста, Робером.
- Тем более. Либо вы ночуете здесь же, либо я иду искать себе другое
место. Не хватает еще, чтоб вас под общую гребенку загребли. Когда вы вообще
думаете возвращаться в Буэнос-Айрес?
- Туда я уже отзвонился. Сказал, что у брата неприятности. Они поняли:
и у них тоже есть газеты... Давайте так. Я буду спать на кухне, вы - где
спали... Пойду в ванную - мечтаю о ней, как конь о конюшне. Вам ванна не
нужна?..
Пока он мылся, она дозвонилась до Казимира. Он приехал раньше времени и
обещал принять ее на следующий день, на явочной квартире. Она думала, что
шум воды заглушит разговор, но Робер все слышал:
- Вы идете куда-то? - Он спросил это почти безразлично, но было
заметно, что он насторожился. Ее вдруг взяли сомнения.
- Да. Надо решить кое-что,- сказала она уклончиво, исподтишка следя за
ним.
- Поедешь куда-нибудь или здесь останешься? - спросил он, и в голосе
его послышалась требовательность и личная заинтересованность.
- Это важно? - так же напрямик спросила она.
- Конечно. И брату... И мне тоже.
- Так кому больше?.. У меня с твоим братом, Робер, считай, ничего не
было. Приехала к нему больная до бесчувствия, показалось, что умираю, и
испугалась, что никогда любви не узнаю.
- Узнала?
- Отношения эти - да, любви - нет. Что тебе еще сказать?
- Мне это все без разницы,- сказал он довольно грубо и жестко, чего она
от него не ожидала.- Мне нужно знать, останешься ты или уедешь.
- Это не только от меня зависит.
- А от кого еще? Мы свободные люди.
- Я связана с другими... Пойду завтра и узнаю, что к чему...- и он
отошел от нее, пасмурный и неприветливый, и всю ночь проворочался на кухне:
она слышала это, пока не заснула...
Казимир сказал ей, что нужно эмигрировать. Сначала в Германию, потом,
когда будут готовы документы, в Россию: ее ждут там в школе особо одаренных
разведчиков. Документы нужны и для Германии, но эти проще - ими займутся
здешние товарищи. А те, что для России, надо будет ждать довольно долго,
потому что для каждого такого паспорта готовится целая легенда.
- А здесь вам оставаться нельзя,- сказал он.- Они не успокоятся, пока
всех не пересажают: Хотят уничтожить вас с корнем - об этом у нас прямые
сведения из французского правительства.
- Это мне решать или кому-то другому?
Он устало посмотрел на нее.
- Вам - кому еще? Но в случае отказа мы слагаем с себя все
обязательства. И вообще ни мы вас не знаем, ни вы нас. Вы понимаете, что я
хочу сказать.
- Когда мне дать окончательный ответ? Это все-таки не шутка - оставить
родных, родину, товарищей.
- Никто не говорит, что шутка. Нам не до шуток, Рене. Я сам не знаю,
когда видел в последний раз своих родителей. Они в Румынии - и что там с
ними сигуранца делает, не знаю...- и поглядел на нее с тяжелым спокойствием,
почти нечеловеческим в своем бесстрастии.- Тебя за полицейского агента
приняли?
- Да. Может, я вправду на него похожа?
- Да похожа! Что ты говоришь? Лишь бы он не был на него похож. Извини
меня за него. Черт бы побрал - никогда не знаешь, где поскользнешься... Он
не знает, где ты?
- Нет, разумеется.
- Я так и думал. Тебя учить - только портить, как русские говорят. Учи
вот русский - пока ждешь поезда. Сейчас сентябрь у нас?
- Сентябрь.
- Уедешь в октябре где-нибудь...
Она вернулась к Роберу. Когда она приближалась к дому, странное чувство
овладело ею: она подходила не столько к дому, сколько к находящемуся в нем
мужчине. Такого с ней никогда не было.
- Чем кончилось? - спросил он, едва она пришла.
- Не знаю. Думать буду.
- Ну думай! - сказал он враждебно и схватился за шляпу.
- Куда ты?
- Пойду проветрюсь. Не могу дома сидеть.
- Сидел же без меня?
- А теперь раздумал,- и поспешно ушел, сбежал от нее на улицу...
Она постояла в замешательстве, встряхнулась, начала думать, но мысли не
шли в голову. Робер пришел поздно вечером и сразу прошел на кухню. Она
позвала его.
- Почему ты от меня бегаешь?
- Потому что хочу знать, останешься ты или уедешь,- снова грубо сказал
он, но грубость эта почти что шла ему и ее не задевала.
Она прибегла к женскому средству - привлекла его к себе. Он подался ей,
но выглядел при этом обиженным и выговорил настоящую дерзость:
- Хочешь сравнить меня с Огюстом?
Она опешила, посмотрела на него, изучая проносящиеся по его лицу
чувства, которые были бесконечно далеки от мужского самодовольства и спеси -
равно как и от желания оскорбить ее и унизить.
- Что с тобой? - спросила она, хотя можно было и не спрашивать.- Обидел
меня ни за что ни про что...
- Я хочу жениться на тебе и уехать в Аргентину - вот и все. Что может
быть проще?
Она была беззащитна перед такой просьбой, повторила старую отговорку:
- Это не только от меня зависит.
- Неправда! - горячо и сухо возразил он.- Все в тебе, все от тебя
зависит! - И это была правда, в которой ей нужно было раз и навсегда
разобраться.
- Потом об этом поговорим. Поужинаем сначала. Вина выпьем: ты ж мне
принес в прошлый раз всего на год и потом, в другой обстановке, обсудим...
Другая обстановка была, конечно, постельная. Робер перебрался к ней. Но
и близость с ней и порывы южноамериканской страсти не успокоили его, не
угомонили французскую, картезианскую, жажду знания:
- Ты едешь или нет?
- Мне надо подумать. Я не разобралась в себе.
- Рене, это не ответ на вопрос.
Она собралась с духом, потому что отвечать ей пришлось не столько ему,
сколько себе самой.
- Ты хочешь, чтобы я ехала с тобой в Аргентину?..- Он молчал - это не
требовало подтверждения.- Чтобы что там делала?
- Вела хозяйство, воспитывала детей, занималась тем, чем занимаются
женщины. Только там просторнее, чем здесь, грудь дышит свободнее и к деньгам
совсем другое отношение.
- Какое? - поинтересовалась она, потому что никогда в жизни не упускала
случая узнать новое.
- Все проще. Когда деньги зарабатываешь собственной шкурой, на коне, с
опасностью для жизни, к ним относишься иначе. Ты по себе должна это знать.
- Но работаешь ты все-таки из-за денег?
- А как же? Надо свое дело открыть, собственную торговлю наладить, там
контору открыть, здесь. Надо перекачивать из одного континента в другой то,
что там лишнее, а здесь нехватает. Не так разве?
- Так. Ты марксист, Робер.
- Правда? - почти обрадовался он.- Тогда за чем дело стало? Ты, я
думаю, тоже не из Святого писания?
- А я плохая марксистка, значит. Мне своего дела не нужно. И денег
тоже. Деньги нужны, конечно, но в небольшом количестве. Необходимом для
того, чтоб жить и о них не думать.
- А что тебе нужно еще, Рене?.. Ты меня любишь хоть немного?
- Люблю.
- Я тебе нужен?
- Нужен,- отвечала она без тени сомнения, потому что это ничего не
решало.
- Так в чем дело? Ничего не понимаю.
- Если бы люди хоть что-нибудь понимали... Мне идея нужна, Робер. Это
самое ненадежное из всего придуманного человечеством, но и самое
притягательное.
- Так гоняйся за ней там по степи - за идеалами своими. Что я, против
разве?
- Мне нужна компания.
- Из таких же, как ты, головорезов?
Она замялась: он попал в точку - она сама бы не сказала этого с такой
беспощадной определенностью.
- Наверно. Хотя я этого не говорила. Обычно приходится самой до всего
додумываться, а здесь ты помог. Почему, не знаешь?
- Потому что люблю тебя, глупая!..- и через некоторое время, после
любовных исканий и стараний, словно не переставал ни минуты думать об этом,
сказал грустно: - У меня впечатление, что я сейчас двух самых близких мне
людей теряю, а за что такое наказание, не знаю,- и пояснил: в случае, если
она не поняла его: - Брат совсем плох стал, развалина: тоже вот с идеями. У
него это во флоте началось, когда он по дурости своей против капитана начал
интриговать, а теперь с маленьким сухогрузом справиться не может... Ты...
Одно расстройство, словом. Какая бы пара из нас вышла!... Все. Надо задний
ход давать, пока не поздно. Пока сам не свихнулся, с идеями вашими.
- Уедешь? - спросила она не без ревности в голосе.
- В Аргентину? Уеду конечно. После тебя только. Провожу вот - куда, не
знаю, и вернусь - залечивать раны...
Они перестали говорить о будущем, но месяц прожили как супруги: это
были те отступные, которые идея дала влюбленным: она ведь тоже не вовсе
лишена милосердия. Надо было, конечно, блюсти конспирацию, но она совершила
за это время не один вираж, не один заячий прыжок в сторону.
- Консьержка спрашивает, что это ты никогда из дома не выходишь,-
сказал он, возвращаясь домой после покупок.- Мол, ходить в магазины вдвоем
надо. Теряешь половину удовольствия.
- Выходить не разрешают,- сказала она.- Хотя бы все отдала, чтоб
пройтись с тобой по городу.
- Что ей сказать? Она ведь и полиции донести может. Спрашивала меня,
когда в Аргентину поеду.
- И пончо привезешь?
- Ну да. Пришлось еще и кожаный пояс пообещать ее мальчишке. В
следующий раз кобуру попросит с браунингом.
- Скажи, что мне неудобно выходить. Как-никак невестка.
- Господи! Я и забыл о том, что мы с тобой моральные уроды и
преступники. Скажу - она этого полиции не скажет, но всему кварталу
растрезвонит, это как пить дать.
- Это не страшно. Любовь, Робер, лучшее прикрытие для подпольщика.
- Поэтому ты и занимаешься ею со мной? А я, дурак, думал...
- А можно и пойти,- передумала она из-за его упрека.- Тошно взаперти.
- А что теперь ей сказать?
- Скажешь, что я решила развестись с ним и за тебя замуж выйти.
- Если бы. Ну и горазды вы на обман... После этого за нами толпами
ходить будут...
Они стали выходить в город, посещать кино, театры, концерты, где
полиция искала их всего меньше. Если вообще искала...
Можно было не прятаться вовсе, но таков был приказ начальства. У него
же был свой расчет - не упустить завербованного агента, к тому же хорошего,
неординарного...
К октябрю документы были готовы. Рене решила объехать родных, чтоб
попрощаться с ними - может быть, навеки. Робер, не имевший права
сопровождать ее, поскольку отношения их были неофициальными, вздохнул и
решил воспользоваться двухнедельным перерывом, чтоб доделать дела во Франции
и в Аргентине и вернуться к ее отбытию.
Рене объехала многочисленных теток и кузин и везде говорила, что едет
учиться за границу - возможно, в Германию и дальше. Это отчасти
соответствовало истине, но мать, сопровождавшая ее, всякий раз начинала
плакать, когда она это говорила, и этим всех расстраивала. Хотя все думали,
что она плачет из-за предстоящей разлуки, от внимания родных не ускользала
безутешность оплакивания, и они заражались ее настроением. Поскольку родных
было много, Рене нигде подолгу не задерживалась, и это облегчало дело:
длинные проводы, как известно,- долгие слезы.
Она доехала и до Манлет. Бабушке было за семьдесят, и она сделалась
неразговорчива. Она жила теперь в старом доме на дальнем конце деревни.
Рядом никого уже не было: все жили на ближних ее подступах, где был свет и
подводили канализацию. Манлет упрямо не желала переезжать к дочерям и одна
вела хозяйство. Она не сразу узнала Рене и не сразу вспомнила, кто перед
ней: память ее стала плоха - но осанка и достоинство облика остались
прежними, и они без слов сказали Рене то, что она хотела от нее услышать.
Впрочем, кое-что она все-таки произнесла с прежними своими пророческими
интонациями:
- Это Рене? Я плохо помню уже людей... Будь честной. На свете нет
ничего лучше этого...- и Рене, услыхав ее, пустила первую слезу: до этого
плакали ее родственники...
Приближался день отъезда - Рене решила заехать и в Даммари-ле-Лис,
оставив эту поездку напоследок: она была для нее самой трудной. Ее тетки и
кузины по материнской линии были ей преданы: они гордились ее успехами, она
стала в семье притчей во языцех, и теперь всем казалось, что она совершает
новый рывок в будущее,- поэтому к слезам прощания примешивались надежды,
связанные с ее будущей славой. Труднее было с бабушкой Франсуазой, и Рене
откладывала этот визит, сколько могла, но все-таки поехала. Бабка все поняла
без слов, не стала ни ругать ее, ни жалеть, а сказала лишь странную, в ее
устах, фразу:
- Я знаю, куда ты едешь. Не знаю, что тебе и сказать... Я читала про
русских у этого Достоевского. Странная и тяжелая нация, но есть в ней и
что-то очень привлекательное. Ты только не задерживайся у них. Это не для
нашего ума и не для нашего желудка. Напиши, если сможешь. А этот прохвост
снова пропал. Теперь и телефон есть - специально для него поставили, а не
звонит! Что за странная манера? Взяла бы ты его с собой в эту Россию. Может
быть, они б его переделали...
Отца она не дождалась. На Северном вокзале ее провожал другой Робер.
Она весь день до этого была как в горячке. Франция, воспоминания о ней,
Манлет, деревня в Пикардии, парижские улицы и бульвары, домик в
Даммари-ле-Лис, комнату в котором ей посулили снова, Робер, ходивший за ней
по пятам неразлучной унылой тенью,- все это до краев переполняло ее,
связывало ей ноги и нашептывало остаться дома: тем более, что она одумалась
и страх ее за это время поблек и поистерся,- было неясно, что именно
угрожает ей от полиции. Но она все-таки поехала. Она была человеком слова, а
узы слова самые жестокие и безжалостные - они-то и обрекают нас на
нравственное рабство. И еще один, уже вселенский, рок, напрямую с ней не
связанный и от нее не зависящий, сама История, гнала ее вперед, в сходящуюся
на горизонте двойную рельсовую нитку бегущей на восток железной дороги...
Прогудел звонок, она села в поезд. Мать, сестра, родня, Робер, сама
нежная, благословенная Франция - все дрогнуло, сорвалось с места и осталось
у нее за спиною...













1




1








ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВОКРУГ СВЕТА




1


Берлин был первой из чужих столиц, повстречавшихся на ее пути. Маршрут
его составлялся не ею, она делала отныне то, что ей приказывали, но это не
ущемляло ее самолюбия. У нее была душа солдата - недаром она грезила
когда-то судьбой Жанны д'Арк, а солдатская жизнь, как известно, такова:
во-первых, кочевая, во-вторых, подневольная. Но это не мешало ей глядеть с
любопытством по сторонам и составлять обо всем собственное мнение. Таковы
военные: они послушны приказам, но ревностно отстаивают независимость своих
суждений.
Берлин ей не понравился, показался бедным, почти нищим. Она приехала
сюда дождливым утром ноября 32-го. После красочной пестроты Парижа, с его
толчеей на улицах и нарядными вывесками кафе и магазинов, Берлин поразил ее
сумрачностью. Прямоугольные дома были черны, серы или грязно-желтого цвета.
Неуютные площади, булыжные мостовые, залитые дождем, неровно и дробно
блестели под ногами и такими ей и запомнились: у нее была фотографическая
память, оставлявшая ей подобие снимков со вспышкой, и одной из таких
мысленных фотографий был мокрый горох берлинского булыжника. Прохожие
глядели сурово, прятали носы и глаза под зонтики и были одеты хуже парижан,
а возле вокзала она увидала мужчину, который не разбирая дороги шлепал
босиком по лужам,- зрелище в Париже совершенно невероятное. Она зашла в кафе
- эти впечатления усилились. Всюду в глаза бросалась бедность. Хозяин не мог
сдать сдачи со стомарковой купюры (ей, как водится, дали с собой одни
крупные деньги) и долго искал ее по соседним лавкам, а к его столам
подходили озабоченного вида клиенты, брали с подносов булочки и поспешно
отходили, пряча хлеб в карманы: он в этом заведении был бесплатным. В
воздухе, как ей показалось на первый взгляд (а он самый верный), были
разлиты тревога и напряжение, порожденные народным унижением и нищетою: горе
побежденным, но это то горе, которое может обернуться бедой для победителей.
Следуя инструкциям, она нашла гостиницу, где была назначена встреча,
но, как это часто бывало и впоследствии, ее никто не встретил: что-то где-то
не сработало. У нее был паспорт на имя люксембургской подданной и деньги,
которых, хотя и в больших купюрах, было не так уж много. Она прождала два
дня - никто не являлся. У нее, к счастью, был в запасе звонок в Париж: в
одном из кафе, в определенный час и день недели сидел не кто иной, как
Огюст, который, с помощью ли Марсель или как-то иначе, но переехал в Париж и
включился в прежнюю работу: она узнала об этом от Робера незадолго до своего
отъезда. Он должен был прикрыть ее на случай недоразумений, которых всегда
много в таком деле. Огюст сказал ей, что решил оставить революционную
деятельность, уезжает с Робером в Аргентину и лишь из-за нее сидит еще в
Париже, и она поняла из его намеков, что Робер приложил руку к этому
промедлению. Она отнеслась к отступничеству товарища не так, как должна была
настоящая революционерка: не осудила ренегата, а порадовалась за Робера,
терявшего теперь не двух близких ему людей, а лишь одного, который, наверно,
был ему все-таки дороже.
- Ты не передала моих писем? - У Огюста на уме были только свои заботы.
- Когда? Я не успела с поезда сойти, как меня завертело.
- А где они сейчас?
- Ты обязательно хочешь, чтобы я сказала это по телефону?..
Она оставила их матери - та сначала решила, что это какие-то важные
нелегальные бумаги и взяла с опаской. Рене сказала, что это любовные
письма,- тогда мать отнеслась к ним с иным, тоже трепетным чувством, но
иного рода, и успокоилась окончательно, когда Рене объяснила, что письма
чужие и не имеют к ней отношения.
- Уничтожь их: они больше не нужны,- сказал ей Огюст, и она обещала
сделать это при первой же возможности...
Связь была налажена, к ней через день пришла представительница Центра,
русская, назвавшаяся Марией: рослая, крупная, светловолосая, с правильными и
спокойными чертами лица - "типичная русская красавица", как нарекла ее
мысленно Рене: такими они рисовались ей во Франции. Мария хорошо говорила
по-немецки и начала с того, что проверила немецкий Рене, осталась им
довольна и приступила к делу...
Рене узнала потом то, о чем никогда бы при первой встрече не
догадалась, а именно что у Марии семья в Москве, что муж ее занимает видное
место в Коминтерне, сама же она не первый год сидит в Германии и в Москве
бывает редкими наездами - такое тогда случалось...
Дело началось с политинструктажа: это была обязательная часть бесед с
начинающими и с приезжающими в страну агентами: надо было дать им
перспективу будущего. Со слов Марии выходило, что многолетнее правление
правых социал-демократов в Германии закончилось, что политика их, всегда
двусмысленная и демагогичная, никого не устроила и подготовила почву для
фашизма, обещавшего немецкому народу порядок и благоденствие...
Русские всегда во всем винили социалистов. Это была их навязчивая идея,
и Рене научилась пропускать мимо ушей обязательный набор брани, ей
сопутствующий. Отчего они так взъелись на социалистических чинуш и почему те
оказывались хуже фашистов, она понять не могла и полагала, что русские в
данном случае ошибаются, но вслух этого не говорила: научилась принимать их
злоречие за неизбежный довесок к тому, с чем соглашалась и за что готова
была бороться вместе с ними. Какая-то тень - если не сомнений, то
собственных мыслей на этот счет - пробежала по ее лицу, и Мария, заметив
это, не усомнилась в недавних рассуждениях, но внесла в них существенное
уточнение.
- Мы тоже оказались не на высоте,- признала она.- Недооценили угрозу
правых. Вообще недооценили Германию и, наоборот, переоценили силы Франции,
которую считали сильнейшей военной державой на континенте. Сосредочились на
ней - в ущерб всему прочему...
Рене почувствовала себя частью этой ошибки и переменила тему - что не
положено в разговоре старшего с младшим ни в одной армии мира:
- Фашисты имеют шанс прийти к власти? - спросила она в упор. Она видела
на улицах пикеты штурмовиков в коричневых униформах с красно-черными
повязками на рукавах и свастиками. Зрелище было не из приятных: те уже
чувствовали себя хозяевами положения. Прохожие боялись их задеть и обходили
стороной: чувствовали исходящую от них силу и угрозу, но многие и
приветствовали и провожали сочувственными окликами и напутствиями...
Мария помолчала.
- Имеют. Гинденбург склоняется к тому, чтоб сделать Гитлера
канцлером...- и прибавила для равновесия: - Но есть и сильная компартия.
Получившая на последних выборах шесть миллионов.
- Шесть миллионов голосов не двенадцать миллионов кулаков. Если те
придут к власти, большая часть их подчинится...- Рене глянула на Марию,
ожидая дискуссии на этот счет, но та не стала возражать: русские женщины,
как потом выяснила Рене, не любили спорить на отвлеченные темы. "Что будет,
то и будет",- было написано на большом гладком лбу и ровном лице Марии, и
она почти соглашалась с нею - если бы не светлые, прозрачные глаза,
изучавшие ее теперь с удвоенным вниманием.
- У коммунистов боевые отряды,- напомнила она все-таки.
- Если только это,- сказала Рене.- Но их будет недостаточно. Немцы
любят порядок и подчинение.
- Это верно,- сказала Мария.- В отличие от вас, французов... Посмотрим.
Пока что вам в этой ситуации надо сидеть как можно тише и ждать переброски в
Советский Союз. Я вам нашла пансион - спрячетесь в нем как мышка в норке.
Никаких авантюр и любовных приключений,- еще и пошутила она, а Рене, не
любившая советов и нравоучений на этот счет, даже заимствованных из
воинского Устава, съязвила:
- Это общее правило? Нелегкое, наверно? - И Мария, вместо того чтобы
отчитать ее и указать на недопустимость такого тона, напротив, вздохнула и
сказала сокрушенно:
- Не говорите... Давайте-ка я вам денег дам. Купите что-нибудь, чтоб на
люксембургскую барышню больше похожи были. Посмотрите, что носят здешние...-
и ушла, укутывая лицо в шарф, а красивое рослое тело - в черный плащ с
капюшоном, в котором всякая француженка в два счета бы замерзла...
Отсидеться мышью в норке не удалось. Неизвестно, как Мария нашла ей это
прибежище: наверно, по объявлениям в газетах - но находка была явно
неудачной. В пансионе жили ветераны недавней войны в чине от поручика до
капитана, они блюли в своем общежитии нравы офицерской столовой и
согласились с присутствием Рене лишь потому, что хозяйка сдала
освободившуюся комнату за двойную, по сравнению с ними, плату, о чем
несколько раз повторила за завтраком. Жильцы, с которых нельзя было содрать
лишний пфенниг, потому что они были скупы, как могут быть скупы лишь
отставные военные, полагающие, что и так уже все, что могли, отдали
отечеству, почувствовали здесь нечто вроде угрызений совести и позволили
уговорить себя на вторжение молоденькой штатской. Но договоренность эта
немногого стоила. Они терпеть не могли всего французского, были натасканы на
него, как охотничья собака на дичь, и сразу разгадали в ней
представительницу этого племени - а, стало быть, в их рассуждении, особу
наглую и развязную: да и какая другая согласится жить в пансионе для
отставных вояк и инвалидов? Рене еще по неловкости, неудачно пошутила за
первым завтраком, сказав, что теперь будет в их роте чем-то вроде юного
барабанщика. Она очень гордилась тем, что вспомнила, как звучит барабанщик
по-немецки, и произнесла это слово с особой гортанностью южно-немецкого, как
ей казалось, диалекта. Шутка была встречена ледяным молчанием - как в высшей
степени неуместная. Если бы Рене сказала, что у них появилась домашняя
медсестра, ей, глядишь, и сошло бы с рук, но барабанщик, отбивающий ритм
парада, посылающий в бой армии и выполняющий некоторые иные функции? Это
было посягательство на святая святых, и Рене сразу оказалась как бы на
осадном положении. В довершение всех бед она совершила еще одну, тоже
нечаянную, но еще более опасную оплошность: вынесла из своей комнаты
стоявшую там фотографию прежнего жильца, которую, как она посчитала, тот
забыл при переезде. Хозяйка, сдавая жилье, не сказала ей (по понятным
соображениям), что прежний его обитатель недавно скончался от полученных в
войну ран. Между тем этот жилец был своего рода гордость и примечательность
пансиона, потому что был ранен одновременно буквально во все места: в
голову, живот, грудь, ноги, руки и другие, так что когда он, разойдясь,
показывал шрамы, удивлению и обмиранию его соседей не было предела,-
настолько он был весь разрисован ими. Теперь, когда Рене небрежно выставила
из комнаты святыню, не было уже конца общему негодованию, и оно неизбежно
должно было вылиться в действии. Когда Рене, погуляв по городу, вернулась к
обеду, ей показалось, что после завтрака ее соседи не расходились,- только
съехались со своими столами ближе друг к другу, обсуждая неслыханную
дерзость и торча в разные стороны черными, нафабренными усами-пиками. Здесь
были представлены все усы того времени, от Бисмарковых до Гинденбурговых
включительно, и каждой паре таких клинков сопутствовал колкий и
неприязненный взгляд - своего рода совмещенное колющее и стреляющее оружие.
- Если она люксембуржка,- успела услышать она из прихожей: это говорил
лысый толстяк с усами, свисавшими по бокам с двумя прядями, как у некоторых
собак уши,- то пусть скажет нам что-нибудь по-люксембургски,- на что другой,
долговязый и самоуверенный, с бобами, похожими на гитлеровские, возразил:
- Люксембургского языка нету - это знать надо: там все говорят на
плохом французском и ломаном немецком. Очень удобно для всяких аферистов, а
вот как бы она дочкой Розы Люксембург не оказалась - это другое дело.
- Дочкой - ты скажешь! - возразил третий, более добродушный и
покладистый.- Внучкой скорее.
- Ну внучкой. Их тут много. Пока их всех грязной метлой отсюда не
вымели...
Неизвестно до чего бы они договорились. Надо было выезжать из этого
осиного гнезда. К счастью, она не внесла при вселении месячной платы, как
того требовала хозяйка, а то пропали бы деньги и был бы двойной выговор от
Марии, и без того неизбежный. Не заплатила же она потом

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися