К.Д.Воробьев. Вот пришел великан

сторінка №8

одиночку, он призывал на помощь! В "Росинанте" было холодней, чем на дворе.
Я посидел с ним несколько минут наедине, пообещав ему новую резину на все
четыре колеса, как только получим гонорар. Он сильно настыл, и клаксон
звучал сипло и перхотно, так что никакого возвестно-торжествующего сигнала у
нас не получилось.
Певнев не поднял глаз, когда я вошел. Как всегда, он неважно выглядел
за своим наискось развернутым столом,- свет от окна бил ему в затылок,
отчего лицо его делалось в полутени еще более плоским и как будто
заношенным. С тех пор как я вселился к нему, он, между прочим, ни разу не
переменил галстук - конопляно-зеленый, перекрученный, как мутовка, и рубашки
тоже менял редко,- возможно, потому, что они были немаркого цвета. Если бы
Певнев не был по отношению ко мне такой занудой, я бы давно, пожалуй,
посоветовал ему - как коллега, конечно,- навести порядок в своей одежде, и
прежде всего подумать о кальсонах: когда он сидел, кальсоны всегда
выпрастывались из-под штанин. Сам он, понятно, не замечал этого, но каково
было другим видеть издали, от дверей, раздерганные концы тесемок на его
худосочных лодыжках! Можно ведь скрадывать их носками, а не повязывать, черт
возьми, поверх! Я бы попросил его уважить кое в чем и меня,- не шмурыгать,
например, поминутно каблуками ботинок по полу, потому что трение резины о
паркет исторгает такой же царапающий душу звук, как и скрежет зазубренного
скобла по стеклу. Певнев читал не то "Огонек", не то "Крокодил" и не ответил
на мое приветствие. Мне подумалось, как прочно и густо соединилось и
перемешалось в нем ничтожное с жалким и что дурное в соседе аморально
оставлять незамеченным. Особенно тогда, когда ты ощутил за собой кое-какую
личную силу. Верно же? Поэтому я сказал ему, что мне показалось, будто я
поздоровался с ним, войдя в комнату. Он буркнул, что это, мол, вполне
возможно.
- Я убежден, что поздоровался с вами,- сказал я.
- А вас к этому никто не вынуждал,- ответил он.
Я объяснил, что дело не в нем, а во мне, так как я поневоле должен быть
с ним вежливым, раз он сидит со мной в одной комнате.
- Это вы сидите со мной, а не я с вами! - взорвался Певнев.- А кроме
того, я не считаю для себя обязательным быть с вами вежливым!
Я сказал, что в таком случае он может считать, что я не считаю для себя
обязательным с сегодняшнего дня курить в коридоре. Он ничего не ответил, и я
разделся, сел за свой стол и с отвращением закурил, потому что на голодный
желудок курить не хотелось.
- Что вам, товарищ Певнев, не нравится во мне? - спросил я.
- А почему вы должны обязательно нравиться мне? - сказал он.- Вы же не
балерина?
- Вроде бы нет,- рассудил я,- а вы питаете к балеринам особую симпатию?
- Я ни к кому не питаю особых симпатий,- ответил он раздраженно.- И не
мешайте работать!
- У меня создается впечатление, что вы не очень любите людей, не
уступающих вам в физическом обаянии,- сказал я,- и если это относится только
к мужчинам, то можно предположить, что вы находитесь в климактерическом
периоде.
Мне тогда показалось, что Певнев собрался встать и выйти, но он только
шмурыгнул каблуками по полу и остался на месте. Я снял телефонную трубку и
позвонил Ирене. Она отозвалась слабым тусклым голосом.
- Рад вас приветствовать, Альберт Петрович! - сказал я нежнее, чем
нужно было.
- Я одна,- ответила Ирена.- У тебя что-нибудь случилось хорошее?
- Да! - сказал я.- Сегодня утром.
- Что? Журнал пришел?
- Совершенно верно!
- Ну? Говори скорей!
- Его повесть напечатана!
- Чья?
- Ну того, кто там на снимке. Он совсем не похож, и я его не узнал...
- Господи! Поместили чужой?
- Нет. Просто он вышел чужим. Самонадеянным и надутым,- сказал я.
- Ну еще бы! Поздравляю тебя! Так им и надо!..
- Я заверил там, что вы тоже придете сегодня.
- Куда я приду? Что ты выдумываешь?
- Там просили не позже семи,- уточнил я время
- Это невозможно.
- Там гарантируют достойный нас прием,- пообещал я.
- Нет... Принеси мне, пожалуйста, журнал на работу Я несколько дней
буду тут одна, понимаешь?.. Ну все. Ко мне пришел автор. До свидания.
- Ну разумеется. Черные костюмы, белые рубашки и темные галстуки,-
сказал я в немую трубку, для Певнева.- В том-то и дело,- помедлив, сказал я
опять.- Там убеждены, что вслед за талантами непосредственно идут те, кто
способен ценить их. Вот именно! Я заеду за вами на своей машине. До
свидания.
Видел бы Певнев мою машину!
В первых числах февраля мальчик в больших лыжных ботинках принес мне
утром извещение на денежный перевод. Цифра была четырехзначная. Я
поблагодарил мальчика и не узнал свой голос - он срывался на какие-то
колоратурные ноты. На улице было тихо, морозно и сияюще, но я чувствовал
себя так, будто отстоял на траулере две бессменные вахты в штормовую
погоду,- меня пошатывало и водило по сторонам. На почте росла в зеленой
кадке серая пальма, и я посидел за ней на подоконнике, а потом кое-как
заполнил талон перевода.
- Сберкасса в пятом окне. Будете оформлять вклад? - спросила кассирша.
Я сказал "нет" и снова не узнал свой голос. У меня разболелся затылок и
перед глазами миражно мельтешились два красных светляка. В телефонной кабине
- там же, в почтовом зале,- на деревянной полочке лежали белые женские
варежки. Из раструба одной из них торчал кончик пятерки и автобусный билет.
Я сообщил Ирене, что получил гонорар и нахожусь на почте. Она помолчала и
сказала, что рада это слышать.
- Я неважно себя чувствую и боюсь не дойти домой,- пожаловался я.
- А как же быть, Николай Гордеевич? Я сдаю на этой неделе вашу
рукопись. Вы когда уезжаете? - спросила Ирена.
- Я буду сидеть тут за пальмой,- сказал я.
- А прислать вставки с кем-нибудь не сможете?.. Ну что же делать. Тогда
я подъеду минут через пятнадцать сама. Адрес ваш у меня есть...
Я прошел за пальму и стал смотреть в окно. Боль в затылке и миражные
светляки не пропадали, и я вспомнил Бориса Рафаиловича и тетю Маню и
подумал, что им купить. Потом я увидел Ирену. Она перебегала улицу прямо
напротив почты, расставив руки, как бегают дети по льду. Шапка на ней сидела
набекрень, и на руках были белые варежки.
- Что с тобой? - спросила она, когда зашла ко мне за пальму. Варежки ее
были такие же, что лежали в телефонной кабине. Такие же самые.- Что
случилось? Тебе плохо?
- Да нет. Уже нет,- сказал я.- Просто мне не удалось преодолеть
звуковой барьер.
- Какой барьер? О чем ты говоришь?
- О своем авторстве,- сказал я,- высота и скорость оказались большими,
а голова маленькой. Не вынесла...
- Глупости! Ты просто устал... хочешь, посидим где-нибудь в кафе? Днем
там, наверно, бывает пусто.
- У меня дома новогодний подарок тебе. Может, заберешь? - сказал я.
- Не хитри,- поморщилась Ирена.
- Кукла-неваляшка и духи. С тридцать первого декабря лежат.
- Почему же ты молчал все время?
- Все стоило около четырех рублей, но сегодня мне не стыдно подарить
тебе это,- признался я.
- Потому, что имеешь возможность купить подарок подороже?
Я снял с ее левой руки варежку и заглянул внутрь. Там лежал автобусный
билет и пятерка. Телефонная кабина плохо проглядывалась из-за пальмы, и я
сходил к кабине, но ничего там не обнаружил.
- Ты в телепатию веришь? - спросил я и рассказал о варежках.
- Пойдем домой, я провожу тебя,- беспокойно сказала Ирена.
- Думаешь, я спятил? Я видел варежки так же отчетливо, как вижу сейчас
тебя,- сказал я.
- Ну и ладно, и пусть!
- Но я же их трогал,- сказал я.- И билет видел. И пятерку!
- Когда ты звонил, у меня не было ни билета, ни пятерки. Ее принес
Владимир Юрьевич перед моим уходом, когда я уже оделась. Пойдем, пожалуйста,
домой!
На улице Ирена приказала мне идти впереди, и, когда возле
гастрономических магазинов я задерживался и оглядывался на нее, она
стопорила шаг и тоже оглядывалась назад.
Мы впервые были у меня дома вместе. Ирена сняла варежки и шапку, а шубу
запахнула на себе как перед дальней дорогой, и я не стал просить ее
раздеться и сам не снял куртку. Кукла и духи стояли на откинутой крышке
секретера возле свечек, и Ирена прошла туда мимо незаправленной раскладушки
как по обрыву над пропастью.
- Больше у меня ничего нет,- сказал я ей вдогон. Я имел в виду не
только духи и куклу. Кроме халы и растворимого кофе, дома ничего не было из
еды.- Может, мне все-таки сбегать в магазин за чем-нибудь?
- Нет-нет! Я тороплюсь на работу,- не глядя на меня, жестко ответила
Ирена. Тогда я сообщил ей, сколько получил денег. Она нервно толкнула куклу,
и та прозвонила печально и чисто.- Ты в самом деле... почувствовал себя на
почте плохо?
- Ничего я не почувствовал! - сказал я.- И ты тоже с некоторых пор
ничего не чувствуешь! Наладились дома отношения с нового года?
Она как под хлыстом обернулась ко мне.
- Я лучше уйду! А то мы сейчас поссоримся...
Я знал свою способность к мгновенному саморазорению и к оскорблению
того свято-заветного, чему в эту секунду безгласно кричишь-каешься в своей
преданности и любви. Я знал за собой эту темную и беспощадную силу слабости
и, чтобы не дать ей обрушиться на Ирену, сказал, что я детприемовский
подонок, что у меня ничего не болело и не болит и о варежках я наврал с
умыслом, чтоб заманить ее на Гагаринскую.
- Вот! - сказал я.- Нравится?
- Не болтай! - заступнически сказала Ирена издали.- Ты все это придумал
на себя сейчас! Я же вижу... Глупый! Пойдем, пожалуйста, отсюда. Нам нельзя
тут быть. Мы тут чужие...
- Куда мы пойдем? В издательство?
- Поедем к себе в лес.
- Он же не вездеход,- сказал я о "Росинанте".
- А может, тот человек опять там окажется с трактором.
- Это был грейдер,- сказал я.- И что тот человек подумает о нас? Тебе
же это не безразлично, правда?
- Совершенно безразлично. Важно, что я сама подумаю о себе и о тебе.
Это не совсем соответствовало правде, но я не стал перечить. Духи Ирена
забрала, а куклу оставила, так как ее некуда было спрятать, да и звонила она
не всегда кстати...
У "Росинанта" оказались спущенными оба задние колеса. Судя по рваным
дыркам в полотне покрышек, проколы были учинены чем-то толстым и
трехгранным,- скорей всего заточенным напильником. Ирена ждала меня на
ближайшей автобусной остановке, куда я должен был подъехать на "Росинанте".
До обеденного перерыва в издательстве оставалось несколько минут, и мы
решили отправиться в аэропортовское кафе. Таксист нам попался старый и
мрачный,- бывают такие люди с заклекло-кислыми физиономиями, которые сразу
наводят тревожные мысли о прободении у них язвы двенадцатиперстной кишки.
Это очень неприятный народ, склонный к зловредному перекору, когда их
просишь о чем-нибудь. Я сказал "пожалуйста, побыстрей", и шофер поехал со
скоростью сорока километров в час. Мы сидели на заднем сиденье. Я украдкой
обнял Ирену и прижал к себе.
- Ну вот видишь,- шепнула она.- Теперь мы совсем свои.- Она пригнула
мою голову и сказала на ухо, кем чувствовала себя у меня дома. Слово было
темное, но она произнесла его свободно и трогательно, и я поцеловал ее, а
шофер резко увеличил скорость,- наверно, видел нас в зеркало. Как и в тот
раз, в кафе было чисто и нарядно, но угловой столик за фикусом оказался
занятым. Мы выбрали место напротив. Я подал Ирене карту-меню и, когда сел,
то отрадно ощутил уютную помеху в заднем кармане брюк, куда переложил деньги
из внутреннего кармана куртки.
- Ты, конечно, уже выздоровел,- насмешливо сказала Ирена. У меня и в
самом деле все прошло.- Чем ты намерен попользоваться?
Я ответил.
- Еще бы! Значит, бутылка полусладкого шампанского.
- Три,- сказал я. Ирена внимательно посмотрела на меня и согласно
кивнула. Мы заказали закуски - много, чтобы заставить весь стол,- и шесть
плиток шоколада.
- Пусть лежат горкой,- почему-то сиротски сама себе сказала Ирена. Я
погладил ее руку и пригрозил великаном. За нашим прежним столиком у фикуса
сидели три девицы, схожие между собой как инкубаторские курчата. У них было
две бутылки не то портвейна, не то вермута, и они лихобойно пили это из
водочных рюмок. Шампанское я открыл бесшумно, хотя очень хотелось выстрелить
пробкой в потолок.
- За твою повесть! - сказала Ирена, вставая, и высоко подняла бокал.
Она пила дробными медлительными глотками, неудобно запрокинув голову, и
мышцы у нее на шее некрасиво напряглись и выпятились, обозначив глубокую
контрабасную ямку. Девахи тогда громко засмеялись. Они курили и глазели на
нас, и Ирена присмирело села и поправила воротничок блузки. Глупая! Каждая
из этих тройняшек была там старее ее лет на сорок. Каждая! Я расставил
бутылки поперек стола фронтом на фикус, а в их интервалах разложил шоколад.
Ребром.
- Как ребенок,- проговорила в тарелку Ирена.- Ну и перед кем ты? Они же
дурочки. И годятся нам... в племянницы.
- С такими коленками? - сказал я.- Ты посмотри, что это такое! Они у
них как ольховые чурбаки. Терпеть не могу тупые коленки!
- Не переигрывай,- сказала Ирена.- Это ты за меня обиделся на них, да?
- кивнула она на девиц.
- Расстегни воротничок блузки,- посоветовал я.
- Зачем? - изумилась она.
- Тебе будет свободней.
- Нет... Уже все в порядке... Я только на секунду забыла, что ты мой
ровесник.
Она все-таки передвинула свой стул спиной к фикусу и отвлекающе
спросила, как я полагаю, целы ли наши шары в лесу.
- Ешь,- приказал я.- Помнишь, что говорила бабка Звукариха? И вообще,
как твои дела?
- Хорошо... Устроила на работу в издательство Владимира Юрьевича.
Ретушером... Между прочим, он сегодня спрашивал, куда ты делся. Дать ему
твою повесть?
Я разлил шампанское. Оно было чересчур холодное, и я обхватил Иренин
бокал руками и стал его греть. Ладони сразу же занемели, и создавалось
ощущение, будто меж пальцев снуют и жалят маленькие юркие муравьи, что живут
в гнилых пнях по берегам озер. Эти паскудные белесо-желтые твари невероятно
злы: я не раз наблюдал, как они нападают на большого красивого черного
муравья из лесной пирамиды и умерщвляют его отвратительным конвульсивным
приемом, впиваясь ему в места сочленения. Я рассказал об этом Ирене и
признался, с какой ребяческой обидой на запоздалое мщение злу постоянно
поджигал гнилые пни, когда писал в лесу возле озера своих "Альбатросов".
- Да-да. Желтые муравьи...- сказала Ирена, невидяще глядя сквозь меня.-
А известно тебе, что можно, оказывается, люто ненавидеть человека за то, что
он мучается из-за тебя? - спросила она вне всякой связи с моим рассказом о
муравьях. Я не хотел, чтобы с нами был тут сегодня Волобуй, и сказал, что ее
шампанское уже согрелось.
- Нет, погоди... Ну почему он не может... взять и умереть! Без
болезни... У мужчин его возраста сплошь и рядом случаются во сне сердечные
припадки!
- Давай, пожалуйста, выпьем,- предложил я.
- Это подло, что я желаю ему, но ведь я думаю об этом, думаю! И ты сам
спрашивал, как у меня дела...
Я выпил один, без нее, а после мне понадобилось обрезать края у
ломтиков сыра и переставить с места на место тарелки с разной едой. Вообще
на столе было ненужно тесно. Ирена оцепенело смотрела на свой невыпитый
бокал,- на дне его зарождались и нескончаемо струились и струились бурунчики
солнечных росинок, и черт знает откуда их столько там бралось! Мы помолчали
некоторое время еще, потом Ирена подозвала официантку, и я заплатил по
счету.
Если б нам не встретился тогда Дибров, я бы не сказал Ирене, что
произошло со мной за столом, когда она смотрела на свой кипящий бокал и
ждала от меня утешения и защиты: она показалась мне в ту минуту мизерной,
злой и... старой. Помимо Волобуя, за которого непостижимо по каким законам
вступилось все мое существо без спроса у меня, я с отвращением подумал
почему-то об украденном ею блине и снова, как в тот раз осенью, не смог
постичь, как он уместился на ее голове! Мы вышли из кафе порознь, потому что
я решил забрать с собой шоколад и обе непочатые бутылки шампанского. Ирена
успела одеться и спускалась по лестнице,- кафе было на втором этаже. Я подал
гардеробщику номерок и юбилейный рубль, и он помог мне надеть куртку. Между
прочим, в виде "чаевых" металлический рубль, оказывается, вручать свободней
и проще, чем бумажный, и принимать его тоже, наверно, удобней,- во всяком
случае, мы с гардеробщиком простились с обоюдным удовольствием друг от
друга. Диброва я заметил с площадки, когда повернул на нижний марш
лестницы,- он поднимался в кафе, и с ним был высокий смуглый мужчина в
узорных 205иркутских мокасинах и оленьей дохе. Они только что разминулись с
Иреной, и я видел, как Дибров поклонился ей энергично и вежливо. У меня
мелькнула мысль побежать назад и зайти в туалет, но наверху был гардеробщик,
с которым я так представительно расстался. Когда мы сошлись, Дибров вскользь
и рассеянно взглянул на меня и отвернулся, но я все же успел поклониться ему
энергично и вежливо. Он не ответил и прошел мимо. Он вообще, как мне
показалось, не узнал меня в моем не виданном им берете с помпоном, с
бутылками шампанского, которое я нес на сгибах локтей, под грудью, как
держат котят, кто их любит.
Ирена стояла внизу и насмешливо смотрела, как я спускался по лестнице.
- Все равно что в бездарной книжке для завязки конфликта,- сказала она
о встрече с Дибровым.- Ты с ним поздоровался?
Она не проявила ни смущения, ни растерянности, но на всякий случай я
заверил ее, что он меня не узнал.
- Потому что ты так картинно держишь бутылки?
Я не видел причин для оптимизма и сказал ей об этом.
- Ничего нам не будет. Надо только объяснить ему, по какому случаю мы
оказались тут в рабочее время. Занеси ему завтра журнал, он уже появился в
киосках. А об остальном Дибров знает,- сказала Ирена.
- О чем он знает? - спросил я.
- Ну о нас, господи!
Я ничего не понял. Бутылки оттягивали руки, и стоять у лестницы было
неудобно и небезопасно: Дибров мог не задержаться долго в кафе. Мы прошли
через вестибюль в зал ожидания, где почти никого не было, и сели там в углу
на деревянный диван с высокой сплошной спинкой. В окно нам был виден
аэродром.
- Понимаешь, я не хотела говорить тебе... Нас тогда застал Певнев и
доложил Диброву,- сказала Ирена.
- О том, что мы целовались?
- Да. Мне проболталась Вера.
- А ей кто сообщил?
- Тоже Певнев. Он ее заместитель по месткому.
- Зачем ему понадобилось доносить Диброву? - спросил я.
- Певнев... холостой,- сквозь зубы проговорила Ирена.
- Так что же из того?
- Он всю жизнь холостой. Ему нельзя иначе... Ну что ты так на меня
смотришь?
- И поэтому ему не по силам видеть тех, кто целуется? Опарыш из
общественной уборной! - сказал я. Ирена подозрительно поинтересовалась, что
это такое, и я пристойно объяснил.
- Фу, какая гадость! - брезгливо сказала она.- А знаешь, как Вера
произносит теперь твою фамилию? Ержун.
- Понятно,- сказал я.- Но почему ты решила, что Дибров станет нам
покровительствовать?
- Дело не в покровительстве. Таким эгоцентричным людям, как Дибров,
приятно сознавать, что поддержка избранных уравновешивает презрение
множества, понимаешь?.. Хочешь знать, что он мне очень нравился? До тебя.
- Ты шалава! - задето сказал я.
- А ты Ержун!.. Может, объяснишь, что с тобой случилось в кафе? Все
продолжаешь ревновать?
Я не смог ей солгать и только утаил, что подумал о блине: как он
уместился на макушке ее головы.
- Глупый,- пораженно сказала Ирена,- ты все воображаешь, что я оттуда,
с неба,- показала она на потолок,- а я земная. И живая... И люблю тебя
вполне по-бабски. Но я не уйду оттуда сама. Мне это не по силам... Поэтому
временами я начинаю придумывать и хотеть для своего освобождения от него
такое, что у тебя волосы встанут дыбом, если рассказать! А ты, конечно,
лучше меня... Ты ж не только из-за мужской солидарности вступился за него,
ты просто благородный и добрый...
- Черта лысого! - сказал я с беспощадностью к себе.- Я хуже тебя в
тысячу раз! Одно время я легко мог стать преступником...
- Не болтай,- беспокойно перебила Ирена.- Как это могло быть? Что ты
хотел с ним сделать?
- Да не с Волобуем. Я тогда еще не знал тебя и жил в лесу, когда писал
повесть,- сказал я.
- Ну?
- Я каждое утро мечтал, что вот вылезу сейчас из палатки, оглянусь, а
он висит вниз головой.
- Кто?
- Шпион иностранной разведки. Парашютист. Мертвый... Стропы парашюта
зацепились за верхушку сосны а он напоролся грудью на сук...
- И это так и было?!
- Да нет! Но все равно ведь я ждал его, гада, чтобы обобрать,
понимаешь? Их снабжают кучей денег. Ну вот. Обобрать и оставить висеть и
никому не сообщать, представляешь?
- Конечно, не сообщай! - преобразилась в школьницу Ирена.- И мне тоже
хочется обирать с тобой! Я буду подсаживать тебя, когда ты полезешь на
сосну. А он... не разложился?
Я сказал, что предусмотрел и это.
- И как же?
- Не дышу, не смотрю и работаю на ощупь. Хуже всего то, что в его
комбинезоне восемь карманов на застежках "молния", а у меня одна рука.
- А где вторая?
- Мне же надо держаться за сосну.
- А почему ты не обрежешь стропы, чтобы он упал? На земле ведь быстрей
и легче работать!
- Тогда будут все улики, что он обобран,- возразил я.
- Да, это верно... Ну давай дальше. Как только ты ограбил его, мы сразу
же уехали, да?
- Немедленно, но предварительно я обмотал колеса у "Росинанта" материей
от палатки.
- А с какой стати нам жалеть ее? Купим новую... Ну давай дальше!
- Шалопутная ты,- сказал я,- человек кается тебе в своей нравственной
неполноценности, а ты чему-то радуешься!
- Я тебя по-дикому люблю,- с болью сказала Ирена.- Поцелуй меня, тут
никто не увидит...
После этого мы посидели немного молча и тесно. В окно нам были видны
белые тихие самолеты и отвратительные на фоне снежного поля красные
бензозаправщики.
- Покайся мне еще в чем-нибудь морально неполноценном,- попросила
Ирена.
Я покаялся, с каким затаенным мелочным тщеславием переживаю свое
авторство и как всю эту зиму, особенно в январе, самым пошлейшим образом,
стыдно и недостойно обшаривал глазами полы в продовольственных магазинах,
когда заходил туда за кефиром и халой. Все, думалось, вот-вот увижу
потерянный кем-нибудь трояк, а то и десятку.
- Это у тебя осталось от детства,- утешающе сказала Ирена.- Я сама до
сих пор ищу эти проклятые трояки, хотя сроду ничего не находила... Может,
тебе сегодня и варежки с пятеркой померещились поэтому?
- Нет, я тогда уже ощущал в кармане тысячу шестьсот сорок восемь эр,-
сказал я,- Ты бы не смогла взять у меня немного?
- Зачем они мне?
- Мало ли! Плащ себе купишь,- подсказал я.
- А дома что скажу, где взяла деньги?
- Выиграла, мол, по лотерейному билету. Или нашла в магазине.
- Не болтай.
- Вот видишь! - сказал я.
- Ты бы лучше приобрел себе диван... Эта твоя несчастная
раскладушка...- отчаянно проговорила Ирена. Я поцеловал ее, и мы опять
посидели молча и спаянно. Потом я купил в аэропортовском книжном киоске три
номера журнала со своими "Альбатросами" и несколько газет,- в них мы
завернули бутылки: Ирена согласилась передать их от меня вместе с журналом
Владимиру Юрьевичу, так внушительно объяснившему в свое время Вере-ванне,
чем пахнет очищенная от коры ореховая палка и третья бутылка шампанского...
В город мы вернулись на автобусе. По мнению Ирены, я мог не являться в
издательство, так как до конца рабочего дня осталось полтора часа.
К Диброву я не пошел. Другое дело, если бы он вызвал меня для
объяснения сам. А так... Он ведь тоже в рабочее время направлялся в кафе!
Зачем же нам было смущать друг друга? Недаром же он "не узнал" меня?
То, что директор издательства мог появиться в аэропорту по
уважительному делу - провожал или встречал, скажем, кого-то,- я не хотел
предполагать. Мне было удобней думать, что он очутился там по сугубо личному
поводу, как и я сам.
Дарить - хорошо. Тут одним разом достигается слишком многое: и сознание
собственной широты и щедрости, и удовольствие от того, что ты можешь кого-то
обрадовать и растрогать, и надежда, что твоим покупательским способностям
никогда не будет конца, и многое другое, что поднимает человека ввысь.
Дарить - хорошо, если знать, что за этим желанием ничего не скрывается,
кроме благодарности тем людям, кого ты собрался наконец отдарить. Тете Мане
я углядел большую толстую шаль с бахромой,- меня привлекло в ней то, что ее
вполне можно было назвать пледом, а не шалью. А плед это плед! Сложнее было
с подарком Борису Рафаиловичу: тому ничего не подходило, чтобы я тоже был
доволен. Я подумал о надувной лодке и спиннинге, но было неизвестно, рыбак
ли он, да и как бы я заявился в больницу с такой ношей? Там наверняка есть
свои Верыванны и Певневы, при ком не подаришь и не возьмешь. По этим же
причинам не годилось и ружье, и палатка. Поразмыслив, я нашел, как мне
казалось, самое лучшее, что ублаготворяло нас обоих,- в гастрономических
магазинах оставались с Нового года принуднаборы в целлофановых мешках: к
бутылке армянского коньяка туда были засунуты кое-какие кондитерские
неликвиды и отличные овальной формы палехские шкатулки, на которых царевич
убивает из лука черного коршуна над белой лебедью. Из трех таких мешков я
собрал два - один себе, а второй, посолидней, Борису Рафаиловичу. В его
шкатулку я вложил свои модные янтарные запонки,- они хорошо смотрелись там в
жарком малиновом углублении, и это не могло ему не понравиться. Мне
хотелось, чтобы "Альбатросы" понравились ему тоже, и я учинил на журнале
краткую надпись и поместил его в мешке так, чтобы он скрыл бутылки. В
гардеробной больницы я сказал бабушке, принявшей у меня берет и куртку, что
иду в хирургическое отделение. Она поглядела на стенные часы, точь-в-точь
как глядела, бывало, Звукариха на солнце,- из-под руки, и с добром к больным
сказала, что до наведывания их еще двадцать минуток.
- Погуляй пока в колидоре,- посоветовала она. У гардероба никого не
было, и я слазил рукой в задний карман брюк и захватил там что попалось.-
Заругаются ж, милай!..
Я подумал, что ей, наверно, впервые привелось тут получать наградные от
посетителя,- руку с трояком она отвела назад и сама смотрела на меня
растерянно и виновато. Я ласково солгал ей, что меня ждет Борис Рафаилович.
Тогда она пошла в глубину гардеробной и вынесла новый халат на пуговицах и с
тремя карманами...
...Когда мне приходилось видеть в кино лыжника, взлетавшего с
трамплина, я воображал себя им. Слушая знаменитого музыканта, я играл вместо
него. Я плавал лучше всех в бассейнах, был непревзойденным художником
оратором: после моего выступления в суде виновные раскаивались, а судьи
плакали. В цирках я пролетал по куполом и выкрикивал "оп-ча", когда зрители
тревожно разражались всеобщим "ах". В первую Отечественную войну я был
попеременно то князем Андреем, то Багратионом, а в последнюю - то Кожедубом,
то Pокоссовским. Я дважды погибал на дуэли, так как в первый pi был
Пушкиным, а во второй - Лермонтовым. Гарибальди, Овод и полковник Пестель
тоже были я. В тот раз в больнице у зеркала, увидев себя в белоснежном
врачебном халате, я с ходу превратился в хирурга. Я блестяще делал
сложнейшие операции на сердце и на черепных коробках и сюда явился на
консультацию по приглашению Бориса Рафаиловича: в моем желтом пузатом
получемодане-полупортфеле укрываются всевозможные новейшие инструменты,
медикаменты и бог знает что еще!..
Борис Рафаилович сидел у себя на топчане для осмотра больных в
скорбно-обиженной позе мученика, окончательно потерявшего веру в людскую
благодарность, а это значило, что пациент, которому он сделал сегодня
операцию, чувствовал себя отлично. Нехорошо было только то, что с плоского
расплющенного топчана неряшливо сбилась простыня, жутко оголив черный
заглянцевелый дерматин, и что халат на докторе был мятый и несвежий. Я
приютил свою ношу в угол за вешалкой, а потом уже поздоровался.
- Ты не мог показаться мне раньше?
Тон был ворчливый и изнуренный, и я опять подумал, что с оперированным
все слава богу.
- Не мог?
- Не мог, доктор,- сказал я.
- Почему?
- Тогда я не был бы сегодня хирургом,- ответил я. Он испытующе
посмотрел на меня, но позу не переменил.
- Ке-ем?
- Вы не замечаете, какой на мне халат? - спросил я, и мне почудилось,
что он что-то понял и даже проникся к моей ребячливости подобием
снисходительности.
- Покажись!
Он сидел, а во мне как-никак было метр восемьдесят три, поэтому я
опустился на колени, обернувшись затылком к топчану.
- Да не так... Встань! - досадливо приказал мне.
- А какая нам с вами разница? - сказал я.
- Мне неудобно!
- А там уже ни хрена, доктор, нет,- сказал я,- там давно заросло... Ну
все?
- Все! - не притронувшись к моей голове, сказал он.- Тоже мне...
Шевелюра, как у пуделя. Завиваешься в парикмахерской, что ли?
Мы тогда уже стояли друг против друга, и я обратил внимание, что волосы
Бориса Рафаиловича вполне могут звенеть, если к ним прикоснуться,- на висках
они металлически светились и казались жесткими, как струны.
- Можно теперь перейти к неофициальной части? - спросил я его, показав
в сторону чемодана.
- Нет,- властно сказал он, уходя от меня к столу.- Я не уверен, что ты
не попадешь ко мне еще раз. С аппендиксом, например.
Я осведомился, что тогда будет.
- Не стану оперировать. Вообще не приму в отделение!
- Примете. Вы же знаете, что я хороший мужик,- сказал я. Мешок был
перехвачен розовой лентой,- они так и продавались, только при переупаковке я
попышней завязал бант. Журнал не скрывал бутылки полностью: их головки
высовывались и золотисто сияли, и, когда я поставил мешок на стол, он
внушительно-веско брякнул.
- Ты убежден, что с головой у тебя в самом деле все в порядке? Сейчас
же убери!
Это было сказано оскорбленно, грубо и, по-моему, не шибко медицински
грамотно, поскольку речь шла о моем все-таки залатанном черепе. Я забрал
мешок и пошел к вешалке, где оставался чемодан с пледом для тети Мани.
- Я не о том! - крикнули мне в спину.- Ты здоров, как лось, но надо же
хоть что-нибудь да соображать!
- Вот именно. Сожалею, что мы оба ошиблись,- сказал я из угла. Я не
обиделся и не испугался, но мне почему-то стало тоскливо и муторно.
- В чем это мы оба ошиблись?
Я сказал, что принес сюда свою повесть, а не тамбовский окорок.
- Какую повесть? И что значит свою?
- Это значит, что она написана мною,- объяснил я. Чемодан не
застегивался: в звеньях "молнии" увязла бахрома от пледа.
- А где она, это твоя повесть? Я пока что видел две бутылки водки!
- Три,- уточнил я.- И не водки, а коньяка!
- Ах, вот что! И в этом заключается наша обоюдная ошибка? Где повесть?
Я подал ему журнал. Мне было выгодно казаться незаслуженно обиженным,-
это позволяло сохранять на лице "взрослость", когда доктор трижды сличающе
взглядывал то на меня, то на мой журнальный снимок, а затем
недоуменно-ревизионистски листал страницы в поисках конца повести: наверно,
хотел знать, насколько она велика.
- И это ты написал сам? Лично?
Помочь мне ничего уже не могло,- мои губы самопроизвольно раздвинулись
тогда в громадную восторженно-дурацкую улыбку, которую невозможно было ни
согнать, ни спрятать. Борис Рафаилович тоже улыбнулся, но коротко и
снисходительно.
- Что ж, рад за тебя,- сказал он.- Значит, вечер показал, какой был
день. Ты после больницы написал это?
Я сообразил, что утвердительный ответ для него важнее истинного, и
молча кивнул.
- Очень хорошо! Сегодня же начну читать.
- Можно вызвать сюда тетю Маню? Я купил ей плед,- счастливо сказал я.
- Пле-ед? - странно переспросил Борис Рафаилович.
- Ну, шаль,- пояснил я. Он кинул в ящик стола журнал и крикнул, что
никакие пледы Марье Филипповне уже не нужны, потому что она умерла еще
осенью! От инсульта! Понимаю ли я, что это такое? Я не знал и до сих пор
смутно представляю, что значит инсульт, но он говорил о нем так, будто
именно я, живой и здоровый, да еще он сам, хирург, повинны перед всеми,
умершими от этой проклятой болезни... Когда я собрался уходить, он ворчливо
приказал оставить ему бутылку коньяка. Я оставил все три. Я закатил их под
топчан, к самой стене...
Как и было условлено, я в положенный срок сдал Владыкину свою рабочую
рукопись и получил новую. Вениамин Григорьевич выглядел благостно, чистенько
и розово,- наверно, сходил с утра в баньку и хорошо попарился. Я подумал,
что ему в самый раз сейчас пришелся бы мой напрасно купленный плед, но не
здесь, разумеется, а дома, в кресле пред радиоприемником или телевизором. По
тому, как он неторопливо-важно вручил мне новую рукопись, по тихой,
сочувственно-горестной полуусмешке, застывшей на его лице, я спокойно
догадался, что он видел журнал с моей повестью, ко что это не поколебало его
неотступность в суждении о ее непригодности для печати. Я не собирался в
обход Вениамина Григорьевича предлагать Диброву повесть к изданию,- на этот
счет у меня были другие планы, и поэтому не испытывал ни злорадства, ни
досады. Я понимал, что "Альбатросы" не могли нравиться Владыкину. Он был
неспособен тревожиться из-за того, что важно для людей моего возраста.
Только и всего!
Между тем земля вертелась и вертелась, и солнце каждый день всходило и
всходило с востока. Был уже март... В наших отношениях с Певневым
образовалась тогда новая полоса взаимного отчуждения,- он встречал меня с
таким выражением, будто подозревал или наверняка знал, что у меня произошло
или вот-вот должно произойти какое-то приятное для него недоразумение с
правосудием, я же в свою очередь считал потребным скрыто презирать его,
чтобы не терять уважения к себе. Мне нравилось изводить его издали и
обиняком. Однажды я позвонил при нем Альберту Петровичу и спросил, известно
ли ему, что отвечал Куприн в начале своей писательской известности тем
господам, которые предумышленно произносили его фамилию с ударением на
первом слоге? Ирена не знала.
- Он настоятельно советовал им не садиться без штанов на ежа,- сказал
я.
- Не дразни ты его там и не злись сам,- засмеялась Ирена.- Чем плохо
звучит "Ержун"? Мне нравится!
- Я тоже в восторге,- сказал я, поняв, что она одна.- А как вы находите
заповедь от Иакова "Да будет всяк человек скор увидети и косен глаголати"?
- Он же, наверно, догадывается! - сказала Ирена.
- Нет,- возразил я,- вы ошибаетесь. Утверждение, что благосклонность к
подлецам не что иное, как тяга к низости, принадлежит не библейским
пророкам, а греческому философу Теофрасту. Он был современником Платона.
- Откуда ты нахватал все это? - удивилась Ирена.
- Да-да,- сказал я,- рассуждение, что только редкие и выдающиеся люди
сохраняют в старости деятельный и смелый ум, тоже принадлежит древним
грекам. По их мнению, старики всегда склонны задерживать бег времени.
Кстати,- сказал я,- вы не задумывались, почему Наполеон громил пруссаков,
превосходящих его войска по численности в два или три раза? У тех
командовали старцы, а наполеоновские маршалы были наши с вами ровесники!
Вот!
Певнев до конца тогда высидел за столом и ни разу не скорябнул
каблуками,- слушал, но я так никогда и не узнал, как он понял притчу о
стариках. Неужели тоже принял на свой счет?
В том тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году весна была буйная и
ранняя: уже в начале апреля молочницы приносили в город фиалки и
подснежники, и каждое утро по дороге в издательство я высматривал на
подсохших тротуарах свою прошлогоднюю цыганку,- ей бы следовало попасться
мне с пучком "колокольцев" или "мятух", и люди увидели б тогда, какое
платье, черт возьми, могло оказаться на ней в следующее утро!
"Росинант" обрел все, что было ему обещано, и даже больше: кроме колес,
я заменил аккумулятор и сигнал,- новый звучал гармонично и важно, что нам и
требовалось. Мне давно мешал плед. С ним сразу же незримо поселилась в моей
комнате тетя Маня, а это разоряло весну и заставляло не забывать то, о чем
не хотелось помнить... С пледом нужно было срочно что-то делать. Я не мог
передарить его бабке Звукарихе,- не та она была для меня бабка, кому он
подошел бы со своей траурной бахромой, с тенью смерти в каждой своей
шафранной клетке. Строго говоря, с ним нельзя было ни расстаться, если
отдать кому-либо чужому, ни сохранять по ночам дома, и я застлал им сиденья
"Росинанта". Это показалось мне единственным компромиссным выходом из
положения для всех нас, своих, живых и неживых, так как "Росинант" был не
только "своим", но и бессмертным. Все-таки он был железный...
В тот день, как мы с Иреной оторвались наконец "к себе", в лес, я
позвонил ей при Певневе и спросил, известны ли моему другу исторические
комментарии русской императрицы Екатерины Великой к портрету королевы
неаполитанской Иоанны Второй?
- Нет, Николай Гордеевич, книга ваша давно в производстве,- вежливо
ответила Ирена,- а что вы хотели?
- В таком случае слушайте,- сказал я Певневу, а не ей.- "Красавицы,
знатные дамы и государыни должны походить на солнце, которое разливает свой
свет и лучи на всех и каждого так хорошо, что каждый это чувствует. То же
самое должны делать эти великие и красивые, расточая свою красоту и прелести
тем, кто к ним пылает страстью. Прекрасные и великие дамы, могущие
удовлетворить множество людей либо своей нежностью, либо словами, либо
прекрасным лицом, либо обхождениями, либо бесконечно прекрасными
доказательствами и знаками, либо прекрасными действиями, что более всего
желательно, не должны отнюдь останавливаться на одной любви, но на многих, и
подобные непостоянства для них позволительны и прекрасны". Кавычки закрыты,-
сказал я. Певнев снялся с места и вышел, негодующе хлопнув дверью,- не
перенес бедняга екатерининской озорной насмешки над великосветскими ханжами
и уродицами.
- Это, конечно, любопытно,- озадаченно сказала Ирена,- но я бы не
решилась представить такую вставку на визу главному редактору. Дело в том...
- Все ясно,- прервал я,- мой целомудренный лирик только что сбежал,
поэтому слушай сюда. Я буду ждать тебя в конце набережной. Сразу же после
работы. Ладно?
- Вот именно,- ответила Ирена,- дело не в возможности задержки набора,
скажем, на час или на два, а в том, что вы только что правильно заметили
сами.
Я сказал, что она гениальный ребенок и что мы будем ждать ее с
"Росинантом" в конце набережной с шести до восьми.
Ручей еще не улегся в свое русло и вполне мог считаться маленькой
речкой. Мы назвали ее "Колочесиком",- придумала Ирена, а что это означало -
бог весть. Уже кудрявилась и зеленела прибрежная ольха, и на вербах падуче
висели длинные пушистые серьги. Всюду под кустами из-под бурой слеглой
листвы пробивалась несметная сила фиалок, но мне не было позволено собрать
букет: Ирена сказала, что они и так наши. Мы отыскали гряду можжевельника.
Шаров там не оказалось, но это не огорчило нас,- Ирена решила, что их сняли
ребятишки. Девочка и мальчик. Понимаю ли я, что они унесут после этого в
своих душах на всю жизнь, до самой смерти? Я сказал, что понимаю. Это ж им
не блин и не трояк пьяного сторожа.
- Дурак,- обиженно сказала Ирена, а я приободрил ее великаном. В лесу
было покойно, сиренево-сумрачно и торжественно,- мы как будто вернулись
домой из отпуска, проведенного "дикарями", явились усталые, но здоровые, на
исходе дня, а дом у нас прочный, прохладный и чистый,- ремонт был без нас, и
мы бродим и бродим по нему в полумраке, и нам невозможно отодвинуться друг
от друга, и разговаривать мы можем только шепотом...
Потому что Ирену, а затем и меня, сморил и опьянил лесной бражный дух,
оттого, что мы оказались тут в недоступной безгрешной вышине для всех и для
самих себя, нас предательски и ненужно застигла ночь. Ирена спала на моей
левой руке, укрывшись пледом, и когда я, очнувшись первым, осторожно
попытался высвободить часы, она встрепенулась и спросила, сколько времени. Я
засветил плафон. Было половина третьего.
- Что же теперь делать? Ты не знаешь, где я была? Придумай скорей! Где
я была?
Я погасил плафон, чтобы не видеть ее обезображенной страхом, и мы
молча, скрыто враждуя из-за помех друг к другу, установили сиденья. В свете
фар бурунно тек и клубился ползучий приземной туман, и мы не скоро выбрались
на шоссе. Там я вслух подумал, что самое лучшее - ехать на Гагаринскую.
Навсегда. Потом, сказал я, заберем Аленку. Издадим повесть. И напишем
вторую.
- Ну что ты ползешь, как вошь по нитке! - истерично выкрикнула Ирена.
Такое ей не следовало произносить. Я знал, что в детприемниках не учили
изящной словесности, но это ничего не меняло.- Что я скажу дома? Не знаешь?
Больше ста пяти километров в час "Росинант" не мог выдать. Он вихлял и
дребезжал. Улицы города были пусты, и я не сбавил скорость и не стал
включать дальний свет. Перед особняком на Перовской "Росинанта" юзом
развернуло носом на площадку,- я резко затормозил, и фары высветили там
Волобуя. Он был в кожаном пальто, блестевшем, как кольчуга. Он стоял у
дверей дома и заслонялся рукой от света. Фары ослепляли его, но мне
казалось, что он видит нас насквозь.
- Остаешься? - спросил я Ирену. Она с мольбой и ненавистью посмотрела
на меня и вышла из машины. Волобуй стоял на прежнем месте, и я тогда понял,
что никогда не расставался с тайным желанием отомстить ему за нашу с Иреной
неволю в открытую, лицом к лицу, во весь рост. Ирена подвигалась к нему
медленно, виновато-покорно, без порыва к самозащите и без надежды на
чью-либо помощь. Он что-то сказал ей, чего я не расслышал, и вдруг не пошел,
а покатился к ней навстречу, клонясь вперед и отведя зачем-то руку назад. Их
разделяло шага три, когда я очутился на площадке в створе фар и крикнул
Волобую, что превращу его в пригоршню кожаной пыли, если он посмеет тронуть
эту женщину,- так я невзначай оскорбил Ирену: разве она была "этой"? Под
моим окриком она побежала мимо Волобуя и скрылась внутри дома, а Волобуй,
свирепо оглядев меня и попятясь из полосы света, позвал испуганно и
захлебно, как тонущий при вынырках из воды:
- Милиция! На помощь! Милиция!
- Отправляйся спать,- сказал я, не видя его.- И чтобы все было тихо,
понял?
Он снова где-то там в темноте покликал милицию, но слабо, жалко,
старчески, и я пошел к "Росинанту".
Все, что произошло потом, было стремительно кратко по времени и
недостойно нас с Иреной, но это произошло, и заменить его в повести мне
нечем... В ту ночь я долго колесил по кругу - набережная - центр - Перовская
в надежде подобрать Ирену с чемоданом или узлом,- с узлом было бы даже
трогательней: человека, значит, гнали, и он спешил уйти. Во всем особняке на
Перовской светились только два окна на третьем этаже. В пять часов свет там
потух, и я поехал домой. У меня было время вымыть полы на кухне, в коридоре
и в комнате. Под моим раскрытым окном сухо и размеренно шаркали и шаркали
метлой. Я снял с секретера куклу и незаметнo для женщины, подметавшей улицы,
выпустил ее из рук вниз. Она прозвонила дважды. Сперва когда ударилась и
покатилась по тротуару, а затем немного погодя, когда ее подняли. В девять
часов у подъезда издательства я увидел пустую волобуевскую "Волгу". Пожалуй,
сбывалось мое ночное предположение,- там заключен сепаратный мир: иначе в их
квартире свет не горел бы так долго и для меня бесполезно. С нынешнего дня
Ирене, значит, разрешено самостоятельно пользоваться "Волгой". Что ж, на
здоровье! Пожалуйста! Сколько угодно!.. Только куда мы с нею денем себя и
все наше? Что она с Волобуем думает на этот счет?..
Плащ и шляпенка Певнева скуднели на вешалке, а самого его не было.
Чтобы подтвердить догадку насчет "Волги", я набрал номер рабочего телефона
Ирены, но после третьего гудка отозвалась Вераванна. Отключаться молча я не
решился и спросил через кулак, когда приезжать за бочками.
- Какими еще бочками! Это издательство,- суматошно ответила она. Я
сказал, что впервой слышу про такую контору, и повесил трубку. Оставалось
позвонить на Перовскую, и если Волобуй окажется дома, то спросить у него то
же самое. Трубку сняла Ирена. Я не ожидал этого и промедлил с голосом.
- Это ты? - безжизненно сказала она. Кроме меня, ей некого было так
спрашивать.- Говори, я одна.
- Ну? - спросил я обо всем сразу.
- Нет-нет,- ответила она,- ничего такого не былo... Я сказала, что в
Москве напечатана твоя повесть, которую я редактировала, и ты пригласил
своих друзей... и меня, как редактора, в ресторан... Ты был пьян и поэтому
ударил его, не зная, что он мой муж.
- Ударил? - уточнил я.
- Ах, Антон! Зачем ты это сделал?
- Ну ладно, пусть,- сказал я,- а где он теперь?
- Поехал на рынок за продуктами. Сейчас должен вернуться, и я пойду на
работу. Ты не звони мне несколько дней, ладно?
Я умолчал о "Волге". Мне показалось беспощадным сказать ей такое
издали, одной: было ведь ясно, что Волобуй тайком от нее явился в
издательство искать на нас управу.
- Ты все-таки приходи обязательно,- попросил я.
- Но ты мне не звони. Долго-долго не звони.
- До свидания,- сказал я.
- Нет, погоди. Я все думаю и думаю... Может, тебе все-таки уехать?
Пожалей нас, Антон!
- Вас? - переспросил я.
- Да. Меня и Аленку... Мы не можем с тобой... не смеем приносить мою
девочку в жертву чему бы то ни было, слышишь?
Я мысленно поцеловал ее в глаза и совершенно явственно ощутил на своих
губах теплую солоноватую горькость.
- Ты что там? - тревожно спросила Ирена.
- Ничего. Перестань плакать,- приказал я.
- Господи! Что же нам делать?.. Антон, родной мой, послушай... хочешь,
я оскорблю тебя? Я знаю, что тебе сказать... Тогда нам легче будет
расстаться.
- Да-да,- сказал я.- Приходи, пожалуйста, на работу. Ладно?
Певнев явился минут за пять до обеденного перерыва. Он прошел к своему
столу и, не садясь, объявил мне неожиданно помужавшим голосом, что в шесть
часов на месткоме назначен разбор моего персонального дела в связи с
письменным заявлением мужа сотрудницы издательства Лозинской подполковника в
отставке Волобуя Лавра Петровича. Мое присутствие, предупредил он,
обязательно, так как в ином случае дело будет передано в судебные органы. Он
тут же вышел с брезгливым видом опоганенности, а я позвонил Ирене, и мы
встретились на лестничной клетке своего этажа. Тогда я впервые взял ее под
руку при всех сотрудниках - они шли в буфет на третий этаж - и повел по
коридору к окну, где стояли два стула. Там я сообщил ей о
персоналке-распиналке и сказал, что вот пришел великан. Большой, большой
великан. Такой смешной, смешной. Вот пришел он и упал, сказал я ей. Всю нашу
жизнь - нашу жизнь! - я говорил ей эти слова, когда ничего другого нельзя
было придумать...
Около четырех часов звонком по телефону меня вызвал к себе Дибров. Я
зашел в туалетную и осмотрел себя в зеркало. На мне все было как надо.
Дибров не поздоровался со мной и не предложил сесть. Когда я подошел к его
столу, он, внимательно и холодно оглядев мою шевелюру, сказал, что не то
диво, что кукушка по чужим гнездам лазит, а то, почему своего не вьет.
- Слыхал такую поговорку?
- Нет,- сказал я.
- Напрасно. А то, что по кривой дороге прямым путем не ездят?
- Эту слыхал.
- Ну вот. Характеристика моя нужна?
Я тогда заметил на его столе журнал с моими "Альбатросами". Наверно,
Дибров уследил направление моего взгляда, потому что тут же непререкаемо
сказал:
- Лоб может быть и широким, но от этого в голове еще не всегда бывает
просторно... Садись и пиши заявление об увольнении. Дату проставь двумя
неделями раньше сегодняшнего числа. Это значит, что ты свободен со
вчерашнего дня, понятно?!
- Да,- вырвалось у меня фистулой.
- Ну-ну! - строго сказал Дибров.- Тоже мне, альбатрос!..
Ирене я позвонил домой в половине шестого из своей будки возле моста и
объявил, почему не состоится распиналка. Она часто-часто задышала в трубку и
вдруг отчаянно-решительно сказала такое трагически бессмысленное и вместе с
тем жертвенно- готовное принять там помилование на любых условиях, что я
"поверил" ей и оскорбил ее тоже. Мне понадобилась всего лишь неделя, чтобы
продать квартиру, "Росинанта", лодку, палатку и собраться в дорогу. Все эти
дни я заряжал себя обидой к Ирене,- мне надо было придумывать многое и
разное, чтобы столкнуть ее вниз с той высоты, на которой она была, и этим
помочь себе в сборах к отъезду. Тогда во мне сидело два Кержуна - один я,
настоящий, знавший всю лазурно чистую и возвышенную правду об Ирене, I и
второй - чужой мне и ей, очень похожий на мой снимок в журнале. Он убеждал
меня, что Волобуй загнал Ирену угол и там помиловал, так как покаянных и
слабых убивают, а берут в плен. Правда, в плен еще и попадают, если ты ранен
или контужен. Или устал и отчаялся в сопротивлении. Но в таком случае это -
сдача, а добровольная сдача в плен врагу - измена и предательство. Так или
нет?
Этот второй Кержун нарочно не знал, что служил Ирене с Аленкой, а не
мне. И все же он здорово мне помог. Только он один...
В небольшом старинном городе с милосердным названием я устроился
слесарем-водопроводчиком в одном тихом домоуправлении. Мне дали комнату, и
за полтора года, вернее за пятьсот тридцать ночей, я написал эту повесть.
Для всех нас в ней я долго и трудно подбирал чужие имена и фамилии, и только
"Росинанта" не мог назвать как-нибудь иначе. Но "Рос

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися