К.Д.Воробьев. Вот пришел великан

сторінка №5

Там я остановился и перевел Ирену на
переднее сиденье.
- Ну, здравствуй! - сказал я ей. - Спасибо тебе за белое платье.
- А тебе за розы, - растроганно сказала она.
- Я хороший у тебя малый?
- Да,- сказала она.- Но ты совсем сумасбродный. Как ты мог явиться с
ними на виду у всех? Что же будет потом, после?
С нами, значит, ехал Волобуй. И Вераванна. И Владыкин с Дибровым. И
весь город. Проселок был разбит и разъезжен тракторами. Я норовил держаться
между колеями, но диффер зарывался в песок, и приходилось то и дело
переключать скорости, выжимать до отказа газ, злиться на "Росинанта" и на
то, что черную розу Ирена устроила в середину трех белых,- она, значит, не
хотела,- ну и пусть не в самом городе, а тут вот, в лесу,- вышвырнуть ее за
окно! День для меня померк, и ехать становилось все трудней и трудней. Я
смотрел вперед, молчал и не видел Ирену.
- Вот там, кажется, можно развернуться,- сказала она мне в плечо так,
будто мы только за тем и забились на этот проселок, чтобы найти место, где
можно развернуться. Я сказал "да", вырулил на полянку и развернулся. Я
поехал по своему же следу, но с удвоенной сосредоточенностью, а сердце
кричало Ирене, чтобы она сейчас же приказала мне остановиться!
На шоссе я закурил и увеличил скорость,- мы возвращались в город.
- Дай мне, пожалуйста, сигарету тоже,- бесстрастно сказала Ирена. Она
не смотрела на меня и розы по-прежнему держала на весу, как держат
подсвечник с горящими свечками. На мое вежливое "ради бога" она с
неподражаемым достоинством сказала "благодарю" и закурила и отвела от себя
сигарету тем плавно грациозным движением, которое доступно только женщине с
тонкими аристократическими руками. Я ехал, намечал телеграфные столбы и ждал
- вот у этого или у того она прикажет остановиться. Или взглянет на меня,-
этого вполне хватило бы, чтобы я повернул назад. Но она молчала, а когда мы
достигли пригорода, отстраненно проговорила, что выйдет тут. Я сказал "как
будет угодно" и стал притормаживать. У меня ломило в затылке, и сердце я
ощущал в груди так, будто там ворочался ежик и устраивал себе гнездо. Ирена
вышла из машины, и я подал ей рюкзак. Она взяла его в левую руку, потому что
в правой держала розы, и пошла к автобусной остановке. Рюкзак бил ее по
ногам и волочился по тротуару, а я сидел в машине под властью какой-то немой
сладострастной муки саморазорения и ничего не мог поделать - ни позвать ее,
ни шевельнуться.
Вряд ли можно объяснить, зачем мне понадобилось ждать, пока уйдет
автобус, в котором скрылась Ирена, и лишь после того погнаться за ним. Я
несколько раз обходил его, а на остановках выбегал из "Росинанта" и
становился у выходных дверей автобуса,- Ирена всякий раз видела меня, но
автобус уходил, и я обгонял его снова. На пятой остановке - уже перед
центром города - она тем же приемом, что и на лестнице своего дома, спустила
со ступенек автобуса рюкзак, и я забрал его у ней, а ее взял под локоть и
повел к "Росинанту", как слепую,- немного впереди себя. Розы она несла в
правой руке. Они растрепались и сникли,- их можно было выбросить к чертовой
матери все. Я сказал ей об этом уже в машине. Сказал я и о черной - для чего
ее покупал и что имел в виду.
- О, какой дурак! Какой дремучий дура-ак! - изумленно ахнула Ирена.-
При чем тут Волобуй!
Она выпустила за окно черную розу и заплакала тихо, горько и
беспомощно. Видеть это было невыносимо, и как только мы опять очутились за
городом, я самобичующе сказал, что она еще не представляет себе, какая я
несусветная сволочь! Ирена перестала плакать и притаенно насторожилась.
- Ты думаешь, Волнушкина не права насчет того, что я самовлюбленный
пижон? - спросил я. - Она пока что Волнухина,- напомнила Ирена.
- Черт с ней,- сказал я,- все равно она права.
- Предположим, хотя исповедоваться передо мной ты несколько запоздал.
Не находишь? - Ирена смотрела на меня влажным раскосым взглядом, в котором
таились ирония, растерянность и любопытство.- Что же за тобой водится?
- Все, что хочешь,- сказал я.- Уже в детприемниках я считал себя лучше
всех. Вообще необыкновенным... Я как-то увидел над своей тенью золотой обруч
вокруг головы. Это случилось летом, рано утром, когда нас гнали на речку
купаться. Ни у кого такого обруча не виднелось, только у меня одного! - И
что же?
- Лет до четырнадцати я считал это... вроде отметки на мне свыше, что
ли. Может, поэтому я чаще других убегал на волю...
- А потом?
- А потом узнал, что такой солнечный нимб светится в росной траве над
тенью каждого, но видится он только самому себе.
- Но ты поверил этому не до конца, да? И как теперь проявляет себя твой
нимб?
- По-разному,- сказал я.- Ты знаешь, например, что я сделал сегодня,
когда покупал тебе розы? Я нечаянно вступил в лужу, вытер ботинок новым
носовым платком и отшвырнул платок в сторону. Вот так отшвырнул,- показал я,
каким жестом это было сделано.- Но суть не в платке,- сказал я,- а в моем
злорадстве оттого, что за него подрались две торговки.
- Понятно. Какие еще за тобой пижонские грехи? - внимательно спросила
Ирена.
- Многое. Меня бесят маломерные пожилые пенсионеры с толстым низким
задом в полинялых военных брюках. Мне они представляются олицетворением
какого-то долголетнего незаконного благополучия!
Ирена отвернулась и стала глядеть в боковое окно.
- Ты своего отца отчетливо помнишь? - неожиданно и тихо спросила она.
- Нет, очень смутно,- сказал я.- А при чем здесь он?
- Не знаю...- неуверенно сказала она.- Но мне подумалось, надо ли
винить всех его ровесников за то, что - они живы, а его нет? И почему я
должна понимать это лучше тебя?.. Лучше моего вздорного и тщеславного
Кержуна, автора морской повести, которая будет, видите ли, напечатана в
декабре!.. Кстати, а как это ты смог попасть на корабль, заходящий в
иностранные порты?
Мне сделалось тошно от этого вопроса, потому что я подумал почему-то о
Волобуе.
- Деточка моя, до этого я три года служил на флоте подводником. И на
какой лодке! - с вызовом сказал я.
- Ты? - спросила Ирена. Она спросила недоверчиво и восхищенно, и я
съехал с проселка и заглушил мотор,- мне очень нужно было поносить ее
немного на руках, как ребенка...
В лесу у озера на моем прежнем месте все было цело - рыжий квадрат
хвои, где стояла палатка, конопатые крушиновые штыри для нее, пепел костра.
Уже наступала та короткая и всегда почему-то печальная пора межсветья, когда
день кончается, а вечер еще не завязывается. Лес казался загадочным и
строгим, и из машины я ввел в него Ирену, как в собор без людей.
- Непостижимо,- чуть слышно сказала она,- я тебя еще не видела и не
знала о твоем существовании, а ты тут жил...
В прогал прибрежных кустов и деревьев проглядывало озеро. Далеко на
середине оно было светло-опаловым, как и небо над ним, а ближе к берегам
вода таинственно синела и туманилась. Спуск к озеру зарос ежевикой и
черничником, а тропа, что я проторил весной лодкой в молодой осоке, лебедино
белела лилиями. Через ее створ хорошо виднелся на том берегу озера одинокий
двор бабки Звукарихи. Хата топилась, и голубой сквозящий дым стоял над
трубой неколеблемо, мирно и чарующе.
- Боже мой! Ты только посмотри туда, Антон!.. Пусть струится над
твоей... над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет,- продекламировала
Ирена и ткнулась головой мне под мышку.- Я сейчас поплачу, ладно? Немного.
Я обнял ее и сказал, что вот пришел великан. Большой, большой.
- Но он нынче не упал,- сказала Ирена сквозь слезы.- Ты не обращай на
меня внимания, это сейчас пройдет. Мне так хорошо и радостно и поэтому
трудно...
Мы не могли остаться в лесу, потому что я забыл одеяло. Это выяснилось,
когда надо было ставить палатку: в багажнике лежали только мешки с лодкой и
палаткой, моя рыбацкая одежда, яблоки, о которых я не вспомнил за всю
дорогу, и бутылки. Мы посоветовались и решили ехать к Звукарихе.
- Она совсем-совсем одна? -спросила Ирена.
- Совсем,- сказал я.- Ты купила ей дрожжи?
Дрожжи были.
Звукариха, видать, услыхала шум мотора загодя и сошла с крыльца прежде,
чем я вылез из машины. Я поцеловал ее трижды, и она всхлипнула. Фанерные
звезды на конике крыльца кровенились густо и темно,- наверное, недавно были
подкрашены.
- Ну здорово ж тебе,- сказала она приморенно и сипло. - Карал-карал
тогда, а я все жду и жду... Было неясно, что она имела в виду - дрожжи или
мое обещание на том серебряном рубле.
- А там ктой-то ж сидит? - различила она в "Росинанте" Ирену. Я сказал,
что там жена.
- А брехал - один межедомишь!
- Мы только неделю назад поженились,- объявил я.- Теперь вот приехали
порыбачить. И дрожжи тебе привезли. А постель себе забыли...
- Да будто у меня места мало,- сказала Звукариха. Я позвал Ирену, и она
пошла к нам по двору плывущей балетной походкой, вытягиваясь в струну и
размахивая руками не в лад шагов. Она смущенно поздоровалась с бабкой и
тычком, защитно притулилась ко мне.
- Во-во! - поощрила ее Звукариха.- Не выпускай соловья из клетки, пока
он тебе все песни не скричит!
Она повела нас в хату. Там крепко пахло перекисшей хлебной дежой,
укропом и полынью: седые метелки ее были раскиданы по полу - наверно, от
блох. Хорошо - тепло и от чего-то ограждающе - мерцала в сумрачном углу под
потолком большая старинная икона. Под ней стоял непокрытый стол за
скамейкой, а на нем дымился чугунчик с вареной картошкой.
- А я вечерять собралась,- пояснила Звукариха. Она засветила лампу, и в
хате возник тугой ройный гуд мух,- их было столько, что потолок и стены
шевелились как миражные.- Ну не б..? - сказала о них Звукариха невинно и
ласково, как о нужной ей в доме живности. Я засмеялся, а Ирена ничего "не
услышала".- Гоню-гоню утром, ну, кажись, ни боженной, а вечером опять
пропасть. Ну не...
- Бабушка, а может, мы все поужинаем на берегу? - перебил я.- У нас
выпить есть. И костер разведем.
- Ну! - согласно сказала Звукариха.
Мы разостлали палатку за баней возле мостков из двух слег, с которых
Звукариха черпала воду из озера, и я стал сотворять из готовых бабкиных дров
костер, а Ирена стол: в рюкзаке был хлеб, шпроты, ветчина и бутылка коньяку.
Я побежал к "Росинанту" за яблоками и остальными бутылками, и Ирена
окликнула меня, чтобы я  захватил розы. Звукариха носила и носила из хаты
свою нам, как она сказала, закусу - чугунчик с картошкой и блюдо с
малосольными огурцами, кринку с какой-то "топлюшкой" - это потом оказалась
обыкновенная, только почему-то розовая, сметана - и квадратный кусок
улежавшегося соленого сала. Справа от нас в парном расстиле приозерного
плеса стоял беспрерывный, истомно-торжествующий стон лягушек, а через озеро,
прямо к подножию мостков и нашего костра, пролегла жутковатая
червонно-золотая дорога с голубыми окоемами,- напротив нас из-за леса
всходил огромный красный месяц. Широк, щедр и фантастичен был этот наш
свадебный стол, раскинутый на палатке, освещенный луной и костром. Мы
расселись вольно, на просторном расстоянии друг от друга, но наши с Иреной
руки то и дело сталкивались и путались, и Звукариха на первом же стакане
шампанского - Ирене захотелось начать с него - крикнула нам, что оно
"горькая - и шабаш!". Наверно, мы поцеловались не совсем по правилам
застолья, потому что бабка молодо засмеялась, и мы поцеловались еще и еще...
Огурцы с картошкой одинаково здорово подходили под шампанское и под
коньяк.
- Ты подюжей питай жену,- сказала мне бабка.- А то она ишь какая!
- А какая я, бабушка? - встрепенулась Ирена.
- Да.. малешотная,- определила Звукариха.- Чегой-ты ты так?
- Не знаю... Я просто миниатюрная.
- Она просто миниатюрная, - подтвердил я.
- Ну, тебе видней, - сказала мне бабка и опять засмеялась озорно и
молодо. Тогда мне и пришла мысль искупаться, но не потому, что хотелось во
хмелю лезть ночью в озеро, а совсем по иной причине. Причина эта возникла в
тот момент, когда Звукариха назвала Ирену моей женой, а потом сказала, что
мне все видней. Я тут же мысленно столкнулся с Волобуем, и не обязательно
вспоминать до конца, что я тогда подумал и что вообразил... Купаться надо
было! Это надо было для того, чтобы в свете костра и луны Ирена увидела при
свидетелях, какой я юный и стройный, будь он проклят ее пузатый коротышка, и
как я умею плавать и нырять...
Сарай стоял у кромки плеса. Крыша его была щелиста, и лунный свет
просачивался к нам на сеновал тонкими игольчатыми стрелами. В сене сухо
стрекотали кузнечики, пружинисто, с щелкающим отбивом лап прыгали по одеялу
и подушке, и я нащупал в изголовье свой берет и осторожно прикрыл им лицо
Ирены.
- Спасибо, родной,- сказала она.- А я решила, что ты мгновенно заснул.
Вы ведь всегда тогда...
Мы долго лежали молча, не шевелясь, потом я спросил в крышу сарая:
- Почему ты запнулась? Что мы тогда?
- Я не запнулась,- сказала Ирена, садясь на постели, - а спохватилась,
что ты можешь подумать об этих моих словах. Так вот, о том, что "вы тогда",
я знаю из книг. Преимущественно переведенных с иностранного... Почему ты
окаменел? Что с тобой? Ревнуешь? Но это же несправедливо и дико! Пойми, мне
трудно и стыдно говорить тебе... Ты же должен понимать все сам! Он ведь
старше меня на двадцать два года, и мы давно чужие. Совсем! А в первые годы,
кроме отвращения и боли... Господи! Ты и есть мой муж... Один. С самого
начала. Почему ты не хочешь поверить мне, почему?
Я сел и обнял ее.
- Потому, что ты не хочешь уйти от него.
- Куда?
- Ко мне на Гагаринскую,- сказал я.
- Одна?!
- Нет, с Аленкой.
- Это невозможно, ей ведь одиннадцатый год! Ты понимаешь, что это
такое? Дети в ее возрасте, особенно девочки, страстно привязываются к отцу,
а он... Ах, да что об этом толковать! Она не пойдет к тебе со мной. Он ее не
отдаст, суд не присудит... Нет, это совершенно исключено... Зачем ты меня
мучаешь?
- Но это же противоестественно, что ты жена какого-то Волобуя, а не
моя! - сказал я.
- Нет, я твоя жена! Твоя! Я сама пришла к тебе... Ты это знаешь!
- Давай спать,- сказал я.- А то я позову великана, и он заберет тебя в
сумку.
- Великан - это ты сам, и я не боюсь...
Меня испугало, как трепетно и бурно колотится у нее сердце. Я сказал ей
об этом немного погодя, и она натянула на наши головы одеяло и спросила:
- А ты тоже летишь тогда как жаворонок? Все выше и выше, до страшного,
а потом так же страшно камнем вниз?
- Да,- сказал я.
- Хорошо, что мы ровесники, что я даже немного постарше... А теперь
скажи... Только не утаивай, мне это безразлично... Я какая у тебя?
- Невообразимая.
- Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
- Вторая,- сказал я в темноте.
- Кто она была?
- Позор один... Повариха ФЗУ... Старше меня лет на двадцать пять. Она
совращала меня и подкармливала...
- Ну все. Замолчи!.. У нас совсем родственные судьбы. Я люблю тебя. До
смерти!
Заснула она сразу, впервые покойно и доверчиво прижавшись ко мне.
На заре вселенную взорвал пронзительно-разбойный крик, и мы вскочили
одновременно, я думаю, с одной и той же мыслью, что нас застигли,- по
крайней мере именно этот разоряющий человека страх застигнутости метнулся в
глазах Ирены и передался мне. Орал кочетище. Он стоял у нас в ногах -
лупастый, большой, с кустистым малиновым гребнем и сам весь сизо-пламенный,
как дьявол, Он спел еще раз, и я кинул в него пучок сена.
- Это же... петух,- рвущимся шепотом сказала себе Ирена, когда он
сринулся с сеновала.- Отроду такого не видела!
Я тоже не встречал таких могучих петухов, и, пожалуй, раскрывалась
природа тех диковинно-красочных яичек, которые я выдавал весной Владыкину за
цаплиные,- должны же петухи нести какую-то ответственность за то, какой
величины и цвета яички кладут куры? За стеной сарая, на воле, причетно
ругалась Звукариха,- должно быть, гнала к плесу корову. Она просто, видно,
не придавала никакого смысла словам, что произносила, и мат у нее получался
напутственно-добрый, милостивый. Ирена зажмурилась и спряталась под одеяло.
Я поцеловал ее, подождал, пока она заснула, и тихонько слез с сеновала.
Солнце уже взошло, но еще не показалось из-за леса, и трава была седая,
холодная, в мотках обросевшей паутины, а озеро томлено-розовым, покойным,
только по закрайкам осоки вскипали свинцовые всплески - подпрыгивала мальва.
На этих местах и следовало удить: там охотились окуни. "Росинант" тоже
обросел и опаутинился, и вид у него был заброшенно-бродяжий. Я обласкал его
словами бабки Звукарихи, надел н а себя тельняшку, куртку, парусиновые брюки
и кирзовые сапоги, потом накачал лодку. Был соблазн похмелиться остатками
коньяка, и я так и сделал, закусил яблоком и пошел на огород за наживкой.
Червей было сколько угодно. Я наполнил ими кон сервную банку, сложил в лодку
якоря, насос, садок, удочки, круги и весла и поволок лодку к озеру. На
мостках, то припадая к ним, то выпрямляясь, тулилась спиной ко мне бабка
Звукариха, и нельзя было понять, что она делала - то ли умывалась, то ли
молилась на восход солнца. Позади нее стояли два ведра, и мне не было видно,
полные они или пустые. Я верил примете, что перед ловом хорошо повстречать
женщину с полными ведрами, и стал ждать, когда Звукариха управится и пойдет
мне навстречу. Она была босая, но в теплом платке и в телогрейке, и лицо ее
было сухим и печальным, - молилась, значит.

- А я, чуешь, не смогаю с властями,- пожаловалась она мне, когда я
забрал у нее ведра с водой, чтоб поднести к крыльцу хаты.
- Попалась? - спросил я.
- Пятьдесят рублей штраху заплатила... Как один гривенник!
- Как же ты так неосторожно работаешь? - сказал я.
- А что б ты сам подеял, када они цельных три дня, соковозы проклятые,
елозили тут на лодке... вот как твоя. И молоко покупали, и бабушкой
кликали... И три рубля за две бутылки посулили. А после минцанерами
объявились. Перерыли все, ну и... остатные три сноровили. Аж в печку лазали,
ну не ироды, а? Нешь вот ты полез бы?
- Избавь меня бог,- сказал я.- И заводилку твою разрушили?
- Ну не-е! То все там,- махнула она рукой куда-то на лес за озеро.- Как
присоветуешь-то, затеять маненько для своих, раз дрожди есть, аль погодить?
- А как тебе самой-то хочется? - спросил я.
- Да вроде затеять.
Я посоветовал затевать,- ее мокрые ноги напоминали озяблые гусиные
лапы, и хотелось, чтобы она поскорей ушла в хату.
А рыбалка не задалась. Я сразу же, как только заякорился, стал ждать
Ирену, а не поклев, и приходилось то и дело привставать в лодке, так как
осока загораживала от меня не только сарай, но и мостки. Лодка тогда
шаталась, а удочки падали в воду, и все это никуда не годилось,- удить надо
всегда одному. Совсем одному! Солнце уже выкатилось из-за леса, и было
обидно, что Ирена не видит, во что и как преобразился мир, в котором я
торчал в одиночку, будто все это надо мне одному! Меня стали раздражать
стрекозы, их пунцовые колдовские глаза,- они у них не смежаются, потому что
стрекозы будто бы никогда не спят... Наполеон, говорят, тоже мало спал -
всего четыре часа в сутки. И ничего. Жил человек... А она, конечно, может
проспать и до двенадцати. Она же не Наполеон!..
Она окликнула меня с мостков - беспокойно, ищуще, потому что не видела,
где я, и у меня хватило выдержки подождать, чтобы услыхать еще и еще раз от
нее свое имя и уловить ее тревогу, а потом только отозваться. Она была в
голубом лыжном тренинге и издали казалась пацаном, на которого нельзя было
долго смотреть, - возникало какое-то странное и необъяснимое желание
надавать, надавать ему за то, что он был вот такой, невыразимый, стоял там
на самом кончике мостков, что-то говорил, и ждал, и любил меня...
- Почему ты так рано встала? Я еще ничего не поймал, - сказал я ей,
когда подплыл к мосткам, и она поверила, что я недоволен ее помехой.
- Я испугалась, что тебя нет, - сказала она. - И тут тоже не было...
- Могла бы спать и до двенадцати. теперь вот останемся без ухи...
Черт знает, для чего я это говорил, и неизвестно, что сказал бы еще,
похожее, если бы она не повернулась и не пошла с мостков, и в волосах у нее
пониже макушки я не увидел засушенный стебель папоротника - разлатый,
золотой, целый. Я не думаю, что посредством маленьких темных знаков,
именуемых буквами, возможно объяснить, почему это ее невидимое и неощутимое
самой "украшение" так больно ударило меня в сердце, напомнив мне, кто мы с
нею такие и где находимся...
Она, оказывается, и не знала, что стрекозы никогда не спят. Летом, по
крайней мере...
Мы поплыли в тот конец озера, где видели вчера лилии. Рюкзак с едой
Ирена держала на коленях, а я греб и все время помнил, что в нем сидит
бутылка выборовой. Становилось жарко, но Ирена сказала, чтобы я побыл пока в
куртке и в сапогах, и все время посматривала на меня исподтишка то с
затаенной иронией, то с недоумением, как на чужого, - ее что-то забавляло в
моей одежде. До этого, пока я подкачивал у мостков лодку и круги, она
произнесла воспитательный монолог о том, что мы никогда и ничего не должны
скрывать друг от друга, будь то плохое или хорошее, вот такое, что у меня
было, когда она звала меня, а я не откликался. Разве можно это утаивать от
нее?
Мы были уже на середине озера, и мне становилось нестерпимо жарко.
- Ну все? - спросил я. - Можно снять куртку?

- Сиди-сиди! - приказала она.- Тоже мне норовит в большие!
- Что-то ты слишком разошлась,- сказал я.
- Я тебя еще бить начну со временем!
У нее трогательно косили глаза. Я подумал, что ей, наверно, хочется
нашлепать меня, как хотелось мне нашлепать ее, когда она стояла на краешке
мостков. Ну, если не нашлепать, то царапнуть меня, как кляксу в тетради. Я
посмотрел на ее руки.
- Вот-вот! Это и имелось в виду! - сказала она и кошачьим движением
поцарапала воздух.- Хочешь перед завтраком яблоко? Я тоже буду! Где ты их
купил такие?
- Заработал, как когда-то твой рубль, - сказал я.- Кстати, я в тот же
день подарил его нашей бабке на счастье.
- У тебя совсем нет денег?
- Послезавтра ведь получка, - напомнил я.
- Но ты же мало получишь... Я тебе одолжу. Ладно?
- Еще бы! - сказал я.
- Господи, какой ты все-таки устойчивый дурак, - с досадой сказала
Ирена. - Я одолжу тебе собственные деньги, понятно?
- Угу, - сказал я и пристально и, как мне думалось, непроницаемо
посмотрел ей в глаза, - ну-ка отгадай, о чем я подумал!
- Знаю.
- О чем же?
- О том, что ведь живу не на Гагаринской!..
Это так и было.
- А сейчас?
- Не скажу.
- Почему?
- Ну, что ты меня любишь и не перестанешь ревновать...
- Допустим, - согласился я.
- А теперь ты отгадай, - предложила она. - Ну?
- Я устойчивый дурак, и тебе жаль меня, - истолковал я ее взгляд.
- Конечно.
- Ладно, - сказал я, - давай в интересах сохранения мира на Ближнем
Востоке перейдем к нашему давнему прошлому. Скажи, как ты отнеслась ко мне
сразу?
- Я решила, что ты... не слишком умен.
- Из-за обложки рукописи?
- Нет. Это делало тебя всего-навсего смешным, как всякого графомана. Но
я не могу забыть, как ты подошел и распахнул дверку своего несчастного
"Росинанта", когда я стояла с матрацем... Ты проделал это так, будто
приглашал меня... ну, в "линкольн", что ли! А с каким небрежным
превосходством мне было сказано, где приобретены снимки Хемингуэя! А
снисходительная нотация, что книга - это, видите ли, не двуспальный матрац!
А заявление насчет огней Святого Эльма и ностальгии! А эта комедия с рублем
из желания унизить меня! Фу! Как не стыдно?
Я перестал грести.
- Не ожидал, да?
- Чего я не ожидал? - спрсил я.
- Что я так умна!
- Фу, какая хвастунья! - сказал я.
- Сударь, а с какой это тайной целью вы вздумали вчера ночью купаться?
- спросила Ирена и прищурилась. - Что вас понудило вдруг раздеться на глазах
у постороннего старого человека, а потом набрать в грудь воздуха,
неестественно втянуть живот, медленно пойти на берег озера и там
томительно-долго проделывать вольные гимнастические движения?
- Сейчас же возвращайся к нашему давнему прошлому, иначе тебе будет
плохо, - предупредил я и оглядел озеро. На нем никого, кроме нас, не было.
- Моя бабушка в подобном случае, я думаю, сказала бы так - ниц не
бенде, пан! Понял? - заметила Ирена. - Поэтому слушай лучше о своем прошлом.
- Что-то ты чересчур разошлась, - сказал я.
- Мне очень хорошо... Так вот, я не до конца была убеждена, что ты в
самом деле то, чем казался.
- Дураком?
- Мне хотелось, нужно было так о тебе думать. Для самоустойчивости...
Затем какое-то время я жгуче... или, как говорит наш Дибров, активно тебя
ненавидела. Терпеть не могла!
- Я знаю. Это у тебя прошло после того, как под Волнушкиной запел круг,
- сказал я. - Ты тогда убедилась, что у нас с нею полный комплекс
психологической несовместимости.
- Возможно, - согласилась Ирена, - но лично ей такая несовместимость...
Как это говорят в народе? До чего?
- До лампочки,- сказал я.
- Вот-вот... И сидеть в комнате рядом с нею ты не будешь, понятно?
- А где же я буду сидеть?
- Я найду место, не беспокойся!.. А что ты подумал обо мне сразу?
- То же самое, что ты обо мне. Только красочней,- сказал я.
- Как?
- Горда и глупа, как цесарка.
- Очень мило!.. Ах ты шушлик несчастный!
- Шалавка полуночная,- сказал я.
- Дай я посмотрю, как там у тебя, совсем зажило?
Я перестал грести, встал на колени на середине лодки и повернул голову
так, чтобы она видела мой затылок.
- Уже все, уже ничего нет,- утешающе сказала она.- Тебе бывает больно?
Подожди...
Ей не следовало это делать - касаться губами моей метины, потому что
после того мы оба были близки к реву неизвестно почему. Я поцеловал ее в
глаза и в лоб, и она присмирела и показалась мне беспомощной и очень
маленькой.
Завтракать мы решили в лодке, среди лилий и кувшинок, недалеко от
берега. Мне было позволено снять куртку и сапоги, и мы подвинулись поближе
друг к другу, умостили на ногах рюкзак, а на нем разложили еду. Хорошо, что
у нас имелась бутылка выборовой, но пить было не из чего,- бабкины рюмки
Ирена забыла в машине. Я припомнил вслух есенинское "воду пьют из кружек и
стаканов, из кувшинок тоже можно пить" и сделал из них две чудесные пузатые
зеленые пахучие чарки.
- Послушай, ты однажды скромно обмолвился, что писал и даже печатал
где-то стихи,- ехидно сказала Ирена.- Прочти, пожалуйста, самый первый.
Помнишь его?
- Презренная дочь, не помнящая родства! Как я могу забыть свое первое
опубликованное творение? Оно явилось для меня ковровой дорожкой в заочный
Литинститут. Слушай! - надменно сказал я.- Сорок лет моей стране, сорок лет!
Путь борьбы, труда, и счастья, и побед. Путь постройки деревень, городов,
воссоздания полей и садов!.. И так далее. На четырех машинописных страницах.
Почти поэма.
- Я так и предполагала. Какая неподражаемая вдохновенная прелесть! -
воскликнула Ирена. - И все твои стихи написаны с такой же эпической силой?
- Нет, были и другие, камерно-приглушенные, - сознался я, - но, по
отзывам литконсультантов, те получились у меня удручающе несозвучными эпохе.
Я почему-то подражал в них Надсону.
- С ума сойти. С чего бы это тебе?
- Понятия не имею, - сказал я. Мы бережно и торжественно выпили по
кувшинке выборовой и вкусно закусили бабкиным салом.
- Хочешь попользоваться еще? - спросил я. Самому мне хотелось, - когда
еще придется пить из кувшинки!
- Хемингуэй говорил это не о водке, - сказала Ирена. - Они в тот раз
там пили сухое вино.
- ну, тогда давай отведаем по-русски.
- Нет, родной, мне будет плохо. Отведывай на здоровье сам. ты вообще,
как я начинаю замечать, любишь отведать по-русски, правда?
- Иногда. Особенно отечественное шампанское.
- А тебе приходилось пить иностранное? И виски ты пробовал? Что это
такое?
- Смрадный самогон, - сказал я. Примерно как наша "Московская". Даже
хуже.
- А "кока-кола"?
- Великолепный жаждоутоляющий напиток, - сказал я. - Что-то вроде смеси
кофе, сока вишни и запаха утренней розы...
Мы немного поговорили о своих родителях, о заграничных местах, которые
я так или сяк видел, о мировой политике и о своем издательстве. Я и не знал,
что Вениамин Григорьевич - автор. Его книга "Страницы прошлого" вышла год
тому назад в нашем издательстве, и редактировала ее Ирена. Она советовала
почитать "Страницы". Мне пора было выпить очередную кувшинку, и я сказал
Ирене "побудем живы". После этого у нас что-то нарушилось, как будто мы
взяли и разом постарели лет на пятнадцать. Я подумал, что нам следует
сменить место. Просто взять и выплыть из-под тени деревьев на середину
озера. Или сойти на берег и побродить по лесу.
- Антон, давай поплывем вон туда, - предложила Ирена. - Посмотри, как
там радостно сияет на воде солнце! Давай выпьем сейчас вместе и поплывем.
Только ты не повторяй больше эту свою похоронную здравицу...
- Да бог с ней, с этой здравицей,- сказал я,- можно и молча.
- Нет! Я знаю, подо что мы выпьем!
Ее тост о нашей взаимной верности мы произнесли трижды, и это было как
суеверное заклятье, наложенное нами самими на себя. Я перегнулся через борт
лодки и поднял из озера три лилии. Стебли их надорвались далеко, у самого
дна. Лилия - растение невеселое: нельзя заглянуть в бело-жаркую глубину чаши
этого цветка без того, чтобы не испытать тревогу за его неземную хрупкую
ненадежность. Лилии очень нежные, человечные цветы, и лучше их не трогать.
Ирена взяла их у меня молча и неохотно.
На середине озера не надо было грести,- тут временами задувал с разных
сторон игровой слабосильный ветер, и лодка колобродила по кругу, и никого не
было, кроме нас, речных рыбалок и двух грязно-серых цапель: они все время
ошалело летали из одного конца озера в другой, неуклюже выпятив зобы,
затевая драки и вскрикивая неприятно-охрипло и резко.
- А все Кержун виноват,- следя за ними, рассудила Ирена,- выкрал весной
у них яички, разорил гнездо, а они вот теперь и ссорятся. И разойтись
поздно, и...
Она запнулась и занялась лилиями,- их понадобилось окунуть в воду и
приподнять, окунуть и приподнять, а потом исследовать стебли: равной ли они
длины.
- Считай, что я поцеловал тебя,- сказал я. Мы полулежали на кругах в
противоположных концах лодки, а в ногах у нас были якоря, насос и рюкзак.
- А как ты меня поцеловал? - серьезно и тихо спросила она.
- Хорошо,- сказал я.- Цапли тут ни при чем.
- Я так и подумала... Трудно нам будет, Антон! Ох и трудно! Одни
ассоциации замучают.
- Плевать нам на все вученые термины,- сказал я.- Давай пристанем к
берегу и поищем грибы, раз ты помешала мне наловить рыбу для ухи. И
запомнила ли ты, детдомовское исчадье, что стрекозы никогда не спят?
- Да,- сказала она радостно.
- А Наполеон сколько спал в сутки?
- Четыре часа!
- То-то же! - сказал я.
Мы поплыли к берегу. Грибов не было, - стояла засушь, зато на полянках
попадались заросли переспелой черники, и мы садились там, и я набирал полные
пригоршни ягод и кормил Ирену не по одной и не по две черничины, а помногу,
целой горстью, - было счастливо сознавать свою вольную возможность делать
это и помнить наказ Звукарихи подюжей питать свою малешотную жену...
Больше в тот день не надо было ничему у нас случаться, - уже всего
хватало, чтобы он запомнился и так, но, видать, на то он и выдался таким
бесконечным и ярким, чтобы в нем случилось все до конца, чего нам хотелось и
не хотелось... На Ирену нельзя было взглянуть без тайного смеха: ее лицо -
губы, подбородок и щеки - оказались густо вымазаны черничным соком, а глаза
осоловело слипались, и вся она сморенно сникла и походила на ребенка,
впервые попавшего на поздно наряженную для него елку. Я перенес в лес лодку
и перевернул ее кверху днищем, - резиновое полотно тогда провисает, но земли
не касается, и получается уютная люлька. Туда только надо было настлать
аира, - его чистый прохладный запах отдает мороженым и погребным топленым
молоком, а это в жару не так-то уж плохо.
- Залезай и отдыхай, и чтобы я не видел твоей сонной замурзанной
физиономии, - сказал я Ирене. Ей тут же понадобилось глянуть на себя в
зеркало, и я побежал на берег озера, где оставался рюкзак: в нем должна
лежать ее сумка. Она действительно была там, - тисненная в подделку
крокодиловой кожи, похожая по величине на бумажник, и когда я достал ее, она
раскрылась, и отуда выпали блокнот, ручка, пудреница, две десятирублевые
бумажки и семейная фотография. Я вскользь отметил, что Аленке там было года
два или три. Она сидела в середине, и головы Ирены и Волобуя - он снялся в
военной форме с погонами подполковника - кренились над ней, соприкасаясь
висками, как я оценил, умильно и трогательно. Я наверное, немного
замешкался, разглядывая фотографию, а может, Ирена "угадала", чем я был
занят над рюкзаком, и поэтому оказалась у меня за спиной.
- Зачем ты это взял?
Она спросила звонко, обиженно и протестующе, и ноздри у нее побелели и
расширились. Я сказал, что сумка раскрылась сама.
- Дай сюда!
- Бери,- сказал я с чувством застигнутого вора.- Это выпало само, а я
только подобрал...
- Ну и что?
- Ничего,- сказал я.- Подобрал, и все. Что тебя в этом обидело?
- Это тебя обидело, а не меня... Разве я не вижу? Посмотрел бы ты
сейчас на свои глаза и нос!
- Нос как нос, у тебя он не лучше,- ответил я. Над озером по-прежнему
суматошно летали цапли и ссорились. Выпученные зобы их и крик были
отвратительны. Я следил за ними и думая, что им помог бы разлететься в
разные стороны выстрел. Не обязательно прицельный и зарядный, но даже
холостой.
- Ты когда-нибудь сам фотографировался вдвоем или втроем? - как больная
спросила Ирена.- Ты знаешь, как там заставляют сидеть и держать головы?
- Возможно, и заставляют,- сказал я и спросил, кем был ее муж.
- Он... Что ты к нему привязался? Зачем тебе это?
Я мгновенно определил должность Волобую. Ту, что мне хотелось. Цапли в
это время летели в нашу сторону, и я опять подумал о ружье.
- Ну хорошо,- раздраженно сказала Ирена,- он был всего-навсего
начальником военизированной пожарной команды. Что это меняет?
- Иди умойся,- сказал я.- Или давай я наберу воды в бутылку и полью
тебе.
Ей лучше было, чтобы я полил из бутылки.
В остаток дня и вечером я все сделал для того, чтобы вернуть Ирену в
этот наш праздник на озере, но с ее душой что-то случилось, она куда-то ушла
от меня и не отзывалась на мой призыв. Когда мы приплыли к тому месту, где
росли лилии,- Ирена не захотела оставаться в лесу,- я попросил у нее
записную книжку и ручку.
- Для чего? - спросила она подозрительно. Я объяснил, что хочу написать
ей стихи.
- Мне? О чем?
Она чего-то тревожилась.
- О лилиях,- сказал я.
С нею что-то случилось непонятное,- она передала мне блокнот вместе с
фотокарточкой, хотя могла оставить ее в сумке, и при этом посмотрела на меня
вызывающе. Фотокарточку я "не заметил" и стишок написал в строку поперек
блокнотного листка: "Облик юности текучей, птицы радости летучей, шелест
тайны, вздох печали, вы любовь мою венчали на воде лучисто-чистой, с той,
что может лишь присниться, а поутру вдруг растаять и оставить вас на
память".
- Вот, - сказал я. Самому мне стишок понравился.
- Разве это не Бальмонт? - безразлично спросила Ирена, раскосо все же
глядя в блокнот. - И почему она должна поутру растаять? В угоду рифме?
Я не стал отвечать.
Вечером долго тлел край неба над лесом, где зашло солнце, и в плесе
опять трагедийно-победно гоготали лягушки, курился белый прозрачный пар, и
через озеро протянулась льдисто сверкающая лунная полоса. Я опять разжег
костер за баней возле мостков. Звукариха принесла бутылку самогона, -
выходило, что не все "сноровили" в ее печке те соковозы, на которых она
жаловалась мне утром. Было тепло, но Ирена зябла.
- Хочешь попробовать мато бичо? - спросил я ее о самогоне. Она
равнодушно поинтересовалась, что это такое, и я объяснил, что "мато бичо" -
значит убей беса, так африканцы называют спирт из лесных фруктов.
- Как ты, однако, много знаешь, - со смутной усмешкой сказала она и
пробовать самогон не стала. После этого я погасил костер и убрал стол. На
сеновал мы вскарабкались поодиночке - я не посмел помочь ей ни рукой, ни
словом. Там, наверху, в косой месячной пряже лучей миротворно пахло свежим
сеном. От этого таинственного полусвета и запаха было почему-то грустно и
жаль себя. Я немного полежал молча, потом напомнил Ирене, что она забыла
поблагодарить меня за стихи.
- Да-да, спасибо, - устало и малолюбезно сказала она. - Спокойной ночи.
- Спокойной ночи, - пожелал я ей. В сене знойно и надоедливо сипели
кузнечики, - видно, эта тварь тоже никогда не спит. Я боялся пошевелиться,
чтобы не потревожить Ирену, хотя лежали мы не слишком близко друг от друга.
В середине ночи на крыше сарая закугыкал и захохотал сыч. Я метнулся рукой к
плечу Ирены, чтобы не дать ей испугаться во сне, но она проворно отвела ее в
сторону.
- Это сыч,- сказал я.- Хочешь, пойду прогоню его?
- Нет, не надо,- бессонно ответила она и привстала.- Послушай, Антон...
поедем, пожалуйста, домой.
- Сейчас прямо? - спросил я.
- Мне очень беспокойно... Я давно уже не здесь, понимаешь?
Я сказал, что понимаю.
- Я убеждена, они приедут сегодня утром. Обязательно приедут!
- Ты же говорила, будто пришла вторая телеграмма,- успокаивающе сказал
я.
- Да. Но ты его... не знаешь. Поедем! Я больше не могу тут оставаться.
Мы поднялись и собрались, как матросы по тревоге. Мне пришлось
разбудить бабку Звукариху, что-то пробормотать о внезапной болезни жены, со
стыдом отдарить ее в темноте сенец тремя яблоками, что у нас оставались, и
пообещать приехать через неделю, чтобы уже тогда... Денег у меня не было ни
копейки.
Луна ярко светила, и я ехал без огней. Проселок мы проскочили впронос -
"Росинант" как будто сам направлял себя по гривкам колей. Временами нас
швыряло и заваливало, креня и прижимая Ирену ко мне, и тогда она пыталась
отодвинуться, но это ей не легко удавалось.
- Скоро будет лучше, потерпи немного,- сказал я. На шоссе она попросила
сигарету, и мы закурили одновременно.
- Антон, куда ты тогда... до всего у нас, собирался уезжать? - как-то
очень издали спросила Ирена. Я назвал Мурманск.- Ну вот... Мы больше не
должны встречаться. И лучше было бы кончить все разом...
Я выбросил сигарету и закурил новую.
- Ты ведь один.
- Да,- сказал я,- а одинокому, по свидетельству Чехова, везде пустыня.
- Мне надо выходить на работу в среду. Ты не мог бы уволиться к тому
времени?
Я сказал, что для этого мне понадобится всего лишь девять минут. Почему
девять, а не десять или пятнадцать, я не знал сам. Шоссе было пустынно, и
"Росинант", оказывается, мог еще выдать на асфальте сто пять километров в
час...
Дома я написал заявление об увольнении, вымыл пол в комнате и лег
спать.
Солнце еще не всходило.
Днем, а потом и вечером, мне опять нужно было мыть пол не только в
комнате, но и в коридоре: по свежевымытому и не совсем просохшему полу
отрадно ходить босиком, если норовить точно попадать ступнями в свой же
след. Так можно ходить очень долго и уверять себя, что ты ни о чем плохом
для себя не помышляешь. Просто ты ходишь в свое удовольствие по сырому
прохладному полу и ни о чем таком не думаешь. Ходишь - и все! Ты один у себя
дома, и ты можешь делать все, что тебе хочется. Ходи и ходи себе и попадай
ступнями в свой же след, а если пол высох окончательно и следов не видно, то
кто тебе мешает вымыть его снова?
Ночью я написал небольшую записку - никому - и положил ее на край
секретера, а на рассвете пошел в кухню чтобы никогда не возвращаться оттуда,
и за окном услыхал страстную воркотню голубя, и во дворе увидел поседевшего
от росы маленького сгорбленного "Росинанта". Его фары ожидающе зарились
прямо на мое окно, на меня...
Никто не знает, что несет новый день, и это неведение тем и хорошо, что
может обернуться для человека чем угодно, - надо только дождаться нового
дня. В половине девятого утра я нашел в почтовом ящике продолговатый серый
конверт с оттиском названия журнала, куда послал свою рукопись. В конверте
было письмо. Мне. Письмо о том, что "Куда летят альбатросы" планируются в
первом номере будущего года!
Я прочел это несколько раз, и мне вдруг захотелось есть...
Торопиться в издательство уже не следовало, - заявление об увольнении
можно было вручить Диброву в десять или в одиннадцать, и я сдал пустые
бутылки, купил кефир и халу, а после этого позвонил из автомата Ирене:
больше некому было сообщать о письме из журнала, а знать об этом только
самому оказалось для меня непосильным бременем. К телефону подошел Волобуй.
Я спросил у него, поступили ли на базу трубы, а если нет, то когда, черт
возьми, поступят. Он сказал, что я не туда звоню, и повесил трубку. Голос у
него был крепкий и бодрый,- значит, приехал вчера, дома застал все в порядке
и отлично выспался.
Увольняться с работы так же неприятно и муторно, как и наниматься,- в
этом случае тоже возникают различные вопросы, не поднимающие тебя,
увольняющегося, ввысь, потому что тот, кто задает их,- всегда сидит, а кто
отвечает - стоит. Это мне никогда не нравилось, и свое заявление директору я
решил отдать через секретаря. Ему же можно будет оставить и рукопись о
целине. На все это мне едва ли понадобится девять минут, и стало досадно,
что я завысил перед Иреной время на свой уход из ее жизни. Надо было
ограничиться пятью минутами. Или даже тремя...
Лифт не работал, и вид лестницы опять почему-то натолкнул меня на
мысль, что своих "Альбатросов" я написал хорошо. Конечно же хорошо. А вторую
повесть напишу еще лучше. Я им еще дам себя почувствовать! Всем!.. По
коридору издательства я пошел звучным мерным шагом, укладывая подошву туфли
плашмя, всю разом и полностью, как ходит солдат под знаменем, и было приятно
сознавать, что туфли мои на всякий случай дорогие и прочные...
Когда я вошел, Ирена сидела за своим столом и читала рукопись, что
передала ей Вераванна.
- Где ты был? - возмущенно и тихо спросила она, как только я прикрыл за
собой дверь.
- Когда? - спросил я.
- В девять утра. Я приезжала к тебе домой... Сейчас, между прочим,
половина одиннадцатого. Что за манера постоянно опаздывать на работу? Ты
думаешь, Диброву это очень понравится? И вообще... Почему ты не позвонил мне
вчера за весь день?
Лицо у нее было злое и усталое. Я сказал, что звонил ей сегодня.
- И что?
- Ничего,- ответил я.- Там отозвались довольно жизнерадостным голосом.
- И что ты из этого заключил?
Она смотрела на меня испытующим взглядом.
- Что ты хочешь, чтобы я сказал? - спросил я.
- Что ты подумал, почему у него жизнерадостный голос.
- Человек, значит, нашел дома все в порядке и отлично выспался в
супружеской кровати, - сказал я.
У нее мелко задрожал подбородок.
- За что ты меня мучаешь? - с болью спросила она. - Что я тебе сделала
худого? И как ты не можешь понять, не пожалеть... даже не подумать, каково
мне было встретить его!
Я поешл к ней за стол, и она судорожно зажмурилась и потянулась лицом
мне навстречу. Я поцеловал ее в глаза и в подбородок, и у меня слетела с
головы шляпа. Прихлоп двери совпал с ее соломенным шорохом, когда она
катилась по полу, и я ничего не успел заметить: только услыхал липко
чмокнувший дерматином прихлоп двери.
- Кто-то заходил, да? - всполошенно спросила Ирена. Я поднял шляпу и
сел за свой стол.
- Зачем ты приезжала на Гагаринскую?
- Так просто. Хотела сказать тебе, что я решила выйти на работу с
сегодняшнего дня... дай мне сигарету. Кто нас видел, как ты думаешь? Мужчина
или женщина? Лучше бы мужчина.
Я передал ей сигареты и свое заявление об увольнении. Она пробежала его
и молча порвала на мелкие части. Тогда я издали кинул на ее стол письмо из
журнала.
- Ты действительно бессердечный негодяй! - сказала она, когда прочитала
письмо. - Получить такое известие и молчать! Ты большой, большой негодяй, а
не великан!
Глаза ее ревностно косились к переносью. Мы набросали для журнала
черновик моего "творческого лица"- кто, что и почему я, и Ирена сказала,
чтобы я обязательно приложил свою фотографию, только не пижонскую, а
какую-нибудь рыбачью, победней и проще. Есть у меня такие? Бедных у меня не
было.
- Ну еще бы, - сказала она, - на то мы и Кержуны! Тогда пошли любую,
все равно, там, наверное, полно литбаб.
- Какое это имеет значение? - спросил я.
- Очень большое... Но кто нас видел, как ты думаешь? Лучше бы мужчина,
правда?
Я не был уверен, что это лучше. Лично ко мне мужчины всегда относились
почему-то враждебно и подозрительно. Особенно бедные ростом.
Во второй половине дня меня вызвал к себе директор. Мои волосы отросли
уже достаточно, и я пошел к нему без шляпы. На этот раз я не сбился с ковра
в его кабинете, и за время пути от дверей к столу он откровенно и оценивающе
изучал меня, не готовясь здороваться. Мне все же показалось, что он остался
доволен тем, что хотел во мне увидеть, потому что глаза его хитро щурились и
смеялись. Этот человек нравился мне своим пристрастием к красивой одежде,-
издали я видел его не раз и не два; он носил хорошо сшитые костюмы, свежие
белоснежные рубашки и грамотно повязанные галстуки... Дело, по-моему,
немного портила вульгарная поросль на кистях рук, выбивавшаяся из-под манжет
рубашки, но зато ногти его были длинные и чистые, и чувствовалось, что
Дибров любит одеколон "Шипр". Все это, понятно, мелочь, но такое нравилось
мне в людях.
- Извините, что я помешал вам, товарищ Кержун,- сказал он, а сесть не
предложил.- У вас, очевидно, много сейчас работы? Чем вы занимаетесь?
Я инстинктивно нащупал в кармане письмо из журнала и ответил, что
редактирую плановую книгу.
- И как подвигается дело?
- Я сдам рукопись в срок,- сказал я вызывающе.
- Это для вас очень важно,- заметил Дибров.- Садитесь, пожалуйста. Я
хочу позволить себе задать вам один неделовой вопрос. Вы семейный или
холостой человек?
- Пока холостой,- повинно вышло у меня.
- Понятно. А как ваша голова? Надеюсь, все в порядке?
Я подтвердил.
- Вообще свою голову надо беречь не только в праздничных драках,
дорогой мой. Бывает, что ее теряют и в будничной мирной обстановке. Вы
никогда не задумывались на этот счет?
Он говорил невыразительно, без переходных интонаций, но то ли его южный
акцент, то ли размеренная кладка слов делали их значительными и чуть-чуть
издевательскими. Мне было жарко и хотелось курить. Отпустил он меня лучше,
чем встретил,- мы пожали друг другу руки. В коридоре я ощутил, что рукава
моей рубашки совершенно мокрые под мышками, и это было очень противно.
Ирена помертвело ждала меня, стоя у окна за своим столом. Я коротко
изложил ей суть своего разговора с Дибровым.
- Боже мой! Ты хоть догадался показать ему письмо из журнала? Догадался
или нет?
Я сказал, что этого не требовалось, потому что он остался доволен моим
ростом и без письма.
- Каким ростом? При чем тут твой рост?
Этого я не смог ей объяснить.
Редактор из меня не получался: я не мог отрешиться от чувств и
претензий обыкновенного читателя, не мог, как всякий литературно сведущий
любитель печатного слова, не знать древней истины, что хороший писатель в
недалеком человеке обнаруживается так же редко, как плохой писатель в умном
человеке, и Ирена не без язвительного сарказма учила меня главному искусству
редактирования - приводить рукопись в удобочитаемое, как она выражалась,
состояние и не набиваться в непрошеные соавторы к областному писателю, - он,
предельно чуткий и легкоранимый индивидуум, всегда склонен в этом случае
истолковать такое бескорыстие совершенно неожиданно для редактора-новичка,
особенно для младшего, получающего девяносто пять рублей в месяц.
Тогда зарядили нудные сентябрьские дожди с промозглыми туманами, и по
утрам Ирена являлась в издательство в своем серебряном волобуевском плаще.
Она вешала его позади себя на оконную задвижку, и мне приходилось
полуотворачиваться от окна и с повышенной внимательностью править "Степь
широкую". После того, как нас тут кто-то застукал и доложил директору, мы
уже недели полторы не встречались помимо издательства. В обеденный перерыв
мы не могли пойти одновременно в буфет, и по окончании работы Ирена уходила
первой, а я сидел еще минут десять за столом, после чего бежал к "Росинанту"
и искал ее по городу. Мне казалось, что она знает об этих моих вечерних
поисках ее, и поэтому я молчал и добросовестно правил роман о целине. Ирена
за это время превратилась в полуобгоревшую спичку. Она усохла и умалилась в
росте, а глаза у нее стали непомерно большими, сухими и черными, и шея ее
опять была похожа на ручку контрабаса. Я перестал любопытствовать, что с нею
происходит, - она не отвечала и сердилась.
- Может, мне все-таки уехать в Мурманск? - спросил я как-то под конец
рабочего дня. Ирена с враждебным недоумением посмотрела на меня, поднялась
из-за стола и надела плащ.
- Уезжай. Хоть сегодня! - сказала она в дверях. В комнате было
сумрачно, промозгло, и в окно со двора издательства несло почему-то запахом
пустого трюма сломного траулера. Шел дождь. Домой мне не хотелось,- мало ли
что там придет в голову, кроме Мурманска, а до января оставалось совсем
немного: если "Альбатросы" будут напечатаны, я напишу тогда вторую повесть.
Улицы города казались по-осеннему скучными и горестными. Уже желтела
листва лип, и подъезды дворов сквозили туманно и сизо. Я поколесил

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися