Анатолий Рыбаков. Страх
страница №11
... мы знаем Сашу Панкратова как честногокомсомольца. Я возразил, сказал, что Сашу Панкратова мы знали как хорошего
комсомольца в _школе_, а с тех пор прошло шесть лет и он мог измениться.
Лена Будягина...
- Хорошо, хорошо, - нетерпеливо перебил его Альтман, - хватит! В общем,
обсуждали вопрос, как защитить осужденного контрреволюционера. Так ведь?
Как вы думаете: если Панкратова осудили по 58-й статье, значит, он
контрреволюционер или нет?
Вадим мог бы сказать, что тогда Саша еще не был осужден, только
арестован и они не знали, какую статью ему предъявят, и он, Вадим,
действительно возражал Нине. Но он боялся противоречить Альтману, боялся,
что тот опять взбесится, и покорно согласился.
- Да, конечно, если Панкратова осудили как контрреволюционера, значит,
он контрреволюционер, это несомненно.
- А вы хотели защитить контрреволюционера.
- Но я лично...
- Что "я лично", "я лично"... Меня не интересует, что говорил каждый из
вас в отдельности. Для меня важен факт: вы собрались, четыре человека, то
есть _группа_, и обсуждали вопрос, как помочь арестованному
контрреволюционеру. Собирались послать письмо в его защиту. Послали?
- Мы спросили совета у Ивана Григорьевича Будягина, отца Лены, знаете,
заместитель Орджоникидзе, и он сказал, что не надо посылать такого письма.
- Ну вот, - удовлетворенно проговорил Альтман, - теперь более или менее
ясно, не все, конечно, но кое-что.
Он положил перед собой лист допроса, взял ручку и начал писать
протокол.
Вадим сидел против него, боясь пошевелиться.
Альтман писал долго, заглядывал сначала в бумажку, где были записаны
Эльсбейн, Ершилов и Сергей Алексеевич, потом в бумажку, где были записаны
Лена, Нина, Макс.
Вадим понимал, что и ребят, и всех, кого он назвал, могут теперь тоже
вызвать сюда. Ну и что? Его вызвали, допрашивают, почему и тех не могут?
Он не произнес ни одного слова неправды, никого не оговорил, никого не
предал, сказал все, как было. И, если их вызовут, пусть они тоже скажут
все, как было. Почему он должен жертвовать собой, ради чего и ради кого?
Нет, он не будет жертвовать собой, и они тоже могут не жертвовать собой -
скажут правду и им ничего не будет.
Альтман наконец кончил писать и протянул листки Вадиму.
- Читайте, правильно я записал?
Вадим начал читать. Все записано правильно, но картина получилась
страшная. Анекдот рассказал Эльсбейн в присутствии Ершилова, а он, Вадим,
рассказал своему парикмахеру Сергею Алексеевичу. В каждом разговоре Сергей
Алексеевич с явной симпатией упоминает Троцкого. Из его слов следует
понимать, что все обвинения в адрес Троцкого беспочвенны. Заявление в
защиту заключенного контрреволюционера Панкратова предложила написать
Иванова Нина. Вопрос этот обсуждался на квартире заместителя наркома
И.Г.Будягина, обсуждался им, Вадимом, Ивановой Ниной, Будягиной Еленой,
Костиным Максимом. По указанию заместителя наркома Будягина И.Г. заявление
не отправлено.
И чем дальше Вадим читал, тем больше холодело его сердце. "Сергей
Алексеевич с явной симпатией упоминал Троцкого..." Скорее всего, Сергей
Алексеевич - стукач (его не жалко), но все же Вадим не может утверждать,
что он упоминал Троцкого "с симпатией", скорее, с насмешкой. Потом
"заявление" обсуждалось... "По указанию Будягина". Это похоже на какую-то
организацию. Впрочем, как толковать.
- Ну, - услышал он тихий, медленный голос Альтмана, - что вас тут не
устраивает? Советую не вдаваться в стилистические и грамматические
тонкости. Они не существенны. Существенна суть дела.
Таких слов Вадим никак не ожидал услышать от Альтмана, был уверен, что
таких слов Альтман даже не знает, оказывается, знает. Как же он не
разглядел в нем интеллигентного человека?
А Альтман между тем продолжал:
- Кого вы собираетесь спасать? Каждый из них будет способен сам
выручить себя. А вот себя вы можете спасти только одним: подписать
протокол. Почему? Потому что протокол правильный.
Возражать бесполезно. Возражая, он только разозлит Альтмана. Ну
добьется изменения какого-то слова, что толку? Главное - выйти отсюда.
Чувствуя, как Альтман следит за движением его руки, Вадим подписал
протокол.
Альтман забрал листки, присоединил их к протоколу, подписанному в
прошлый раз, закрыл папку, положил в ящик стола, откинулся на спинку
стула, посмотрел на Вадима совсем по-другому, дружелюбно посмотрел.
- Вадим Андреевич, вы понимаете, что вы сейчас подписали?
- Я честно подписал.
- Да, честно, и я это ценю.
Пропал его палаческий прищур, пропала истеричность, с Вадимом говорил
спокойный, интеллигентный, доброжелательный человек.
- Повторяю, я это ценю, высоко ценю, как высоко ценю вашу литературную
работу. Я высоко оценил вашу последнюю статью о Камерном театре. Я даже
удивился, как вы могли ее написать, находясь в расстроенных чувствах, а
они не могли не быть расстроенными после нашего знакомства. Почему-то
считается, что с нами знакомиться опасно, а это неверно, с нами
знакомиться полезно. Так вот, статья хорошая, хотя отдельные ее моменты
вызывают не то чтобы возражения, а как вам сказать?" Мелкие замечания.
Даже не по существу, а по форме. Но не это главное. Главное другое: на
вашем месте я бы как-то дезавуировал ваше интервью с Коонен.
Вадим был ошеломлен, никак не думал, что Альтман так осведомлен о нем.
Довольный произведенным впечатлением, Альтман продолжал:
- Почему я так думаю? У нас еще много сволочей, у вас много
завистников, они и придерутся: сейчас товарищ Марасевич пишет одно, а
полтора года назад писал другое. Такое нападение надо предупредить. Вы
сами должны были вспомнить интервью и показать, что еще тогда, полтора
года назад, театру были присущи пороки, в которых его уличают сейчас. Но
вы этого не сделали.
Он снова, но на этот раз как-то странно посмотрел на Вадима.
- А надо бы. Ведь, когда вы расхваливали этот театр, его директором был
матерый шпион и террорист Пикель. Вы читаете газеты, знаете, за что
расстреляли Пикеля?
- Но я даже не был с ним знаком, - пролепетал Вадим.
- Это еще надо доказать, Вадим Андреевич, а это трудно доказать. Вы
завсегдатай Камерного театра, его, можно сказать, штатный рецензент, за
вами даже забронировано кресло в пятом ряду. И вы не были знакомы с
директором театра?
- Но я действительно...
- Ладно, - оборвал его Альтман, - о Пикеле говорить не будем, и о
театре не будем говорить, и об искусстве, а то, - он засмеялся, очень даже
симпатично засмеялся, - этот спор уведет нас далеко в сторону. Я хочу,
чтобы вы твердо уяснили себе, в чем вы признались. Первое - при вас
рассказали антисоветский анекдот. Как вы на это реагировали? Пришли к нам,
в крайнем случае, в партком, сообщили о случившемся, разоблачили
антисоветчика? Нет, наоборот. Вы сами начали рассказывать этот анекдот.
Кому? Своему парикмахеру. Вы утверждаете, что только ему. У нас нет
оснований вам верить. Если вы рассказали одному, то могли рассказать еще
кому-либо. Случайно ли это? Бывает ведь, что-то случайно услышал, кому-то
случайно рассказал, хотя и этого мы не прощаем - человек должен понимать,
что он рассказывает. Но у вас, Вадим Андреевич, это далеко не случайно.
Альтман опять слегка прищурился, глядя на Вадима, и у Вадима снова
защемило сердце от страха.
- Почему не случайно? Потому что, Вадим Андреевич, вы тайный троцкист.
В ответ на негодующее движение Вадима он поднял руку.
- Спокойно, спокойно! Вы собирались группой и обсуждали письмо в защиту
арестованного контрреволюционера. Вы утверждаете, что возражали против
такого письма. Поверим вам, возражали. Но почему вы возражали? Потому,
видите ли, что много времени прошло после школы. Это советский подход?
Нет, советский подход диктует совсем иную позицию: я не хочу и не буду
защищать арестованного контрреволюционера, даже обсуждать это не желаю.
Вот это советский подход. Вы его не проявили. Наоборот, вы участвовали в
обсуждении этого вопроса, и вы наверняка подписали бы такое письмо, но
Будягин запретил, а почему запретил, вы опять же не знаете. Вы
руководствовались не своей гражданской совестью, а чьим-то приказом. На
какой же почве формировалась эта ваша позиция? Она коренится в обстановке,
в которой вы росли. Вы росли в доме, где иностранцы - свои люди. Профессор
Крамер, Россолини, - в его голосе слышалась брезгливость, - ах, ах! А вы
уверены в лояльности к нам этих иностранцев, вы можете поручиться, что они
ездят к нам только с научными целями? Можете?
Вадим подавленно молчал.
- Не можете, - ответил за него Альтман, - а вы с ними сидели за одним
столом, пили, ели, слышали их разговоры и ни разу не пришли к нам, не
сказали: у нас иностранцы ведут не те разговоры. И за одного из них, за
отъявленного антисоветчика ваша сестра вышла замуж Ее муж не только
антисоветчик, он шпион, он заблаговременно уехал, успел удрать, успел уйти
от правосудия. И вашу сестрицу забрал с собой. В Париже не хватает
красивых девиц? Хватает, а он пренебрег ради вашей сестры. Я вам скажу,
почему пренебрег: чтобы успеть вывезти ее отсюда. Да, да. У нее тоже
рыльце в пушку, как говорится, ему было приказано и ее вывезти, и ее
спасти, вот он ее и вывез, и спас.
Он помолчал, сидел, скрестив руки на тощем животе, смотрел мимо Вадима
печальными глазами.
- Вот какой клубок получается, Вадим Андреевич, нехороший клубок. Ведь
за один только анекдот о товарище Сталине вас следовало посадить... А
кроме анекдота есть еще и иностранцы, и защита арестованных
контрреволюционеров. А мы вас, Вадим Андреевич, пощадили... Почему? Скажу
прямо: мы вас ценим. В своих статьях вы стоите на правильных позициях. Но
вопрос: искренне стоите или притворяетесь? По этому делу, - он кивнул на
ящик стола, куда была спрятана папка с протоколами, - мы можем сомневаться
в вашей искренности, здесь достаточно оснований для таких сомнений. И, -
он посмотрел на Вадима долгим многозначительным взглядом, - вам свою
искренность надо еще доказать. Вам надо очень тщательно продумать свое
поведение, Вадим Андреевич.
- Конечно, конечно, - забормотал Вадим, - в дальнейшем я буду
осторожнее.
- Осторожность - вещь хорошая, - согласился Альтман, - но с этим как
быть? - он снова кивнул на ящик стола. - Что я доложу своему начальству?
Как только начальство прочитает это дело, оно у меня спросит: "В какой
камере сидит этот Марасевич?" Что я им отвечу? "Он обещал быть осторожнее"
- так я им отвечу? Тогда они в камеру, в которой предназначено сидеть вам,
посадят меня самого. А я, Вадим Андреевич, сидеть не желаю, нет, не желаю.
Он опять замолчал.
Вадим боялся пошевелиться. Изжога мучила его, нужно принять соду, и
сода у него с собой, но он боялся попросить воды.
- Итак, Вадим Андреевич, - вдруг весело сказал Альтман, - надо
закруглять дело. Повторяю: вам надо доказать свою искренность. И, если вы
ее докажете, тогда все это, - он постучал по ящику стола, - будет
выглядеть действительно нелепой случайностью. Вы меня поняли, Вадим
Андреевич?
- Да, да, конечно.
Он хорошо понимал, что от него требуют. И понимал, что согласится на их
требование, но боялся сам произнести эти слова.
- Что "да", "да", - нахмурился Альтман, - что вы понимаете?
- Я понимаю, что должен доказать свою искренность.
- А как?
- Не знаю... Я готов. Но... Не знаю.
- Ну что же, я вам подскажу, вы должны помочь нам в борьбе с врагами
партии и государства.
- Но мои статьи, мои выступления...
- Ваши статьи и выступления нам известны, я вам об этом уже говорил. Но
они касаются литературы и искусства, а мы хотим знать о _людях_, которые
занимаются литературой и искусством, кто они, что думают на самом деле,
каковы их _действительные_ мысли, а не те, что они произносят на
собраниях, мы хотим знать, что они говорят не на трибуне. Нам нужен
референт.
- Пожалуйста...
Альтман вынул из стола лист бумаги, протянул Вадиму ручку.
- Пишите!
- Что?
- Что вы готовы нам помогать.
- Но я буду помогать, зачем писать?
- А как я там доложу? - Альтман поднял палец к потолку. - Что _на
словах_ обещал помогать?
Он открыл ящик, вынул папку с протоколами и с раздражением бросил ее на
стол.
- Тут ваши дела, скверные дела, они записаны, а хорошие дела вы не
хотите Записывать. На словах, видите ли, обещал помогать. - Он посмотрел
на часы. - В общем, решайте, никто вас ни к чему не принуждает. Мы с вами
уже два часа языки чешем. Как вы понимаете, у меня есть и другие заботы.
Он откинулся назад, прищурился, на губах показалась брезгливая улыбка.
- Решайте, решайте.
Вадим обмакнул ручку в чернильницу.
- Что я должен написать?
Спросил спокойно, даже с достоинством - теперь они в нем
заинтересованы.
Медленно, с паузами, не торопясь, но уверенно и жестко Альтман
продиктовал:
- "Я, нижеподписавшийся гражданин Марасевич Вадим Андреевич, обязуюсь
сообщать органам НКВД о всех действиях и разговорах, как устных, так и
печатных, наносящих ущерб Советской власти. Также по указаниям органов
НКВД обязуюсь рецензировать для них произведения литературы и искусства".
Написали? Вот и все. Мы не обязываем вас сообщать это за своей подписью.
Мало ли что может случиться: потеряете, забудете где-нибудь, а кто-нибудь
найдет, мы не хотим осложнять вашу жизнь. Поэтому лучше всего подписывать
эти сообщения псевдонимом. Можно мужское имя, можно женское. Вас не
оскорбит женский псевдоним?
Могильный юмор, черт возьми, еще насмехается.
- Лучше мужское, - ответил Вадим.
- Хорошо... Вас зовут Вадим... Хотите - Вацлав? Устраивает - Вацлав?
- Да.
- Допишите: "Сведения буду давать за подписью: Вацлав". Написали?
Теперь подпишите... Так. И число поставьте. Какое сегодня?
31
Перед завтраком Сталин вышел в сад, прошелся по дорожкам.
Цвели маки, и левкои на фоне травы смотрелись хорошо: белые, голубые,
темно-фиолетовые. Но чуть поодаль стояли неизвестные цветы на длинных
стеблях, их было видно с веранды, опоясанные в середине, как бинтом,
черной бумагой. Зачем на цветах бумага?.. Почему черная бумага? Неприятно
смотреть.
Валя-подавальщица внесла завтрак.
Он поманил ее пальцем, вывел на террасу, показал на цветы.
- Что это такое?
- Это гладиолусы, Иосиф Виссарионович. Нижние бутоны у них распускаются
раньше, чем верхние. А красивше, когда они цветут одновременно. Вот нижние
бутоны и оборачивают черной бумагой, чтобы не дать им зацвесть, пока
верхние не распустятся. У нас и в Зубалове так делали...
Она испуганно замолчала, вспомнив, что Власик запретил ей упоминать
Зубалово.
Сталин ничего не ответил, сердито посмотрел на Валю, вернулся в
комнату, не притронувшись к завтраку, накинул шинель и пошел к калитке.
Валя растерянно смотрела ему вслед, на глазах ее выступили слезы - ей
было жаль Иосифа Виссарионовича, обидела она его, нечаянно, но обидела,
вот грех-то, не позавтракав, уехал, как неладно все получилось... Попутал
ее черт сказать про Зубалово...
Машина шла по узкой дороге, выводящей на Можайское шоссе. Сталин не
обращал внимания на сидящего рядом с шофером полковника, не замечал
возникших на дороге впереди и сзади машин охраны. Он поглядывал на ели
справа, березы и осины слева - весь лес прочесан, проверен, невидимо
охраняется, но именно от охраны он и может получить пулю в затылок либо в
лоб. Паукер уверяет его, что каждый охранник следит не только за дорогой,
но и за своим соседом-охранником и потому исключены всякие "случайности",
так выразился этот плут Паукер. И все равно эти хмурые ели, эти
по-осеннему теряющие листву березы и осины, вплотную обступающие дорогу,
были неприятны, внушали тревогу.
Сталин почувствовал себя спокойнее, когда машина выехала на Можайское
шоссе и помчалась по нему, потом по Дорогомиловской улице - здесь нет этих
елей, этих осин и берез, за каждой из которых прячется невидимый стрелок.
Здесь улица, охрана отлажена, движение транспорта задержано, здесь
действует страх...
В древние времена, когда по улице проезжал властелин, его подданные
обязаны были падать ниц и лежать, не поднимая головы, выражая якобы свою
рабскую покорность и смирение. Нет, не для этого было так заведено: люди
должны были лежать, не поднимая головы, чтобы исключить всякую возможность
покушения; поднятая голова немедленно отсекалась саблей охранника.
Неплохие порядки. Знали древние, как охранять себя от толпы. Но вот как
охранять себя от дворцовых переворотов, не все знали...
Правильно ли ОН поступил, нарушив свое обещание сохранить жизнь
Зиновьеву и Каменеву?
Правильно поступил. Почему правильно? Потому что процесс отвечал
интересам партии и государства.
Пощадить подсудимых за те преступления, в которых они признались,
значило поставить под сомнение достоверность их признаний, достоверность
их чудовищных преступлений. Пощадить их значило объявить простительными
такие чудовищные преступления. Пощадить их значило поощрить и других на
подобные преступления. Пощадить их значило нанести непоправимый вред
партии и государству.
Виктор Гюго сказал: преступник остается преступником независимо от
того, носит ли он кафтан каторжника, или корону монарха. Красивая, но
чисто по-французски пустая фраза. Преступник руководствуется личными
мотивами, властитель - интересами государства и потому не может быть
преступником, ибо только властитель решает, что соответствует интересам
государства и что не соответствует.
Ленин много говорил о правде и требовал правды. Конечно, Ленин был
великий революционер, но революционер, воспитанный, к сожалению, на
западных представлениях о морали и нравственности и потому не лишенный
некоторых буржуазных предрассудков.
"Совесть" - понятие абстрактное, пустое. "Совесть" - это прикрытие
инакомыслия. Люди, наделенные так называемой совестью, - опасные люди. Они
считают себя вправе самим решать, что нравственно и что безнравственно.
Так называемая совесть позволяет им судить о действиях партии и
государства, то есть о ЕГО действиях. Так называемая совесть позволяет им
иметь убеждения, отличные от ЕГО убеждений. Это надо пресечь раз и
навсегда. Когда-то Маркс писал, что никто не может быть заключен в тюрьму
за свои политические и религиозные убеждения. Марксу легко было так писать
- он не обладал государственной властью. И Маркс не был лишен буржуазных
предрассудков. Обладай он государственной властью, сообразил бы, что
политические взгляды быстро превращаются в политические действия,
инакомыслящий человек - потенциальный враг.
Ленин создал партию, способную захватить и удержать власть. Но такие
партии уже существовали в истории народов. Они захватывали и удерживали
власть, но удерживали ее только некоторое время. ОН создал партию, которая
удержит власть навсегда.
ОН создал партию, отличную от партий всех времен, партию, которая
является не только символом государства, но и единственной общественной
силой в государстве, партию, принадлежность к которой является не только
главным достоинством ее членов, но содержанием и смыслом их жизни. ОН
создал идею партии как таковой, как некоего абсолюта, заменяющего все:
Бога, мораль, дом, семью, нравственность, законы общественного развития.
Такой партии в истории человечества не существовало. Такая партия -
гарантия несокрушимости государства, ЕГО государства.
Но если партия - абсолют, то ее вождь - тоже абсолют.
Вождь партии и есть высшее воплощение ее морали и нравственности. И то,
что делает ОН, морально и нравственно. Другой морали и нравственности нет
и быть не может. И мораль, и нравственность должны служить государству,
должны соответствовать интересам государства, ЕГО задачам. Сейчас главная
задача - кадровая революция. Чтобы уничтожить врагов нынешних и будущих,
надо прежде всего уничтожить врагов прошлых.
Въехали на Бородинский мост. Сталину нравились мощные каменные быки, на
которых он покоился, обелиски в честь Бородинского сражения с
металлическими мемориальными досками, полукруглые колоннады с военными
атрибутами. Сильная, основательная, красивая архитектура. Вот как надо
строить, а не так, как строят нынешние архитекторы-формалисты; неуклюжие,
ничего не выражающие коробки.
Поднялись к Смоленской площади, въехали на Арбат.
Сталин снова задумался.
Итак, первый этап пройден, первый процесс закончен, подсудимые
расстреляны. Каковы уроки этого процесса? Он, безусловно, оправдал себя. С
Зиновьевым и Каменевым покончено навсегда, покончено физически и
политически. Это первое.
Второе: на процессе названы имена Пятакова, Радека, Сокольникова,
Серебрякова и других троцкистов. Они уже арестованы, и идет следствие по
делу "Параллельного центра", к которому они принадлежали. Но обвинения в
терроре недостаточны. В конце концов, террор - одна из форм борьбы.
Марксисты официально не признают террора, но не потому, что он якобы
безнравствен, а потому, что он не эффективен. А эсеры, например, считали
его эффективным и применяли. И народовольцы применяли. Индивидуальный
террор имеет в русском революционном движении дальние и глубокие корни.
Если муссировать эту тему, то в сознании молодежи она может укорениться.
Найдутся подражатели. Этого нельзя допускать. Поэтому членам
"Параллельного центра" должны предъявляться другие, не менее серьезные
обвинения.
Третье: названы имена Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова и других
правых, то есть создана основа для суда и над ними.
После упоминания на суде его имени Томский 22 августа застрелился на
своей даче в Болшеве. Центральный Комитет осудил этот факт. Но своим
поступком Томский подтвердил серьезность обвинений, выдвинутых против него
и всех бухаринцев.
Четвертое: названы и арестованы военные - комкоры Путна и Примаков,
комдив Шмидт, что создает основу для ликвидации военных заговорщиков во
главе с Тухачевским.
Это положительные уроки процесса. Но есть и отрицательные. Главный
отрицательный результат - неточность в мелочах, которая позволила
проходимцу Троцкому организовать в буржуазной прессе кампанию
опровержения. Накладка с Гольцманом возмутительна. Ровно через неделю
после расстрела подсудимых официальный орган датского правительства газета
"Социалдемократен" опубликовала сообщение: гостиница "Бристоль", где, как
показал Гольцман, они встретились с Седовым, была снесена еще в 1917 году
и другой гостиницы "Бристоль" в Копенгагене нет. Это большая накладка. Это
подстроено Ягодой, чтобы опорочить процесс. Почему выбрана несуществующая
гостиница, зачем вообще придумана гостиница? Гольцман мог сказать, что они
встретились на вокзале. Так ясно, так просто. Нет, придумали
несуществующую гостиницу. Таких накладок больше не должно быть. Но и Ягоде
больше не быть.
Ягода сидел перед Сталиным, оправдывался в накладке с "Бристолем":
кто-то из сотрудников перепутал списки гостиниц в Осло и Копенгагене,
"Бристоль" имеется в Осло. Этот сотрудник строго наказан.
- Как наказан? - спросил Сталин.
- Понижен в звании, переведен на работу в Управление лагерей.
Сталин тяжело посмотрел на него.
- Это акт вредительский, преднамеренный, рассчитанный на дискредитацию
процесса. Виновного следует предать суду Военного трибунала. И тех, кто
толкнул его на этот шаг, тоже предать суду Военного трибунала.
- Слушаюсь, - ответил Ягода, - но этот сотрудник, его фамилия Дьяков...
- Меня не-интересуют фамилии вредителей, срывающих задания партии, -
оборвал его Сталин.
- Слушаюсь, - у Ягоды нервно подергивались губы, - этот сотрудник, эту
ошибку он совершил сам, спутал списки гостиниц в Копенгагене и Осло.
- Сам... - Сталин смотрел на Ягоду. Выручает своих, выводит из-под
удара... - Хорошо, пусть один и ответит за всех.
Он замолчал, потом спросил:
- Где содержатся троцкисты, не давшие показаний?
- Пока здесь, в Москве.
- Допросите всех снова и тех, кто опять откажется от показаний,
предайте суду Военного трибунала как террористов. Решения трибунала не
оглашать. Что касается активных троцкистов, не капитулировавших ни разу,
то пусть не занимают больше места в лагерях. Им нет места на советской
земле - ни в лагерях, ни в тюрьмах, ни в ссылках. Освободите от них
советский народ.
- Слушаюсь, - губы Ягоды по-прежнему дрожали.
- Эти люди - враги партии, враги Советского государства навсегда.
Поведение Смирнова на суде это доказало со всей очевидностью, он и вышел
на суд, чтобы скомпрометировать суд. Пусть за это ответят его сторонники.
Хватит! Уже десять лет с ними возимся. У нашего государства есть более
важные дела, чем кормить заклятых врагов Советской власти.
- Слушаюсь.
Сталин усмехнулся: боится брать на себя ответственность, боится делать
без документов, без протокола, без признаний, без привычной формалистики.
- Пошлите людей по лагерям для вынесения приговоров на правах
уполномоченных ОСО.
Сталин снова вперил в Ягоду тяжелый взгляд. Надеется, что там они тоже
займутся своей казуистикой, опять заготовят себе оправдательные документы.
Нет, не дождутся.
- Никаких дознаний не производить, никаких обвинений не предъявлять, -
заключил Сталин, - пусть начальники лагерей составят списки кадровых
троцкистов. По этим спискам вынести приговоры. И тут же привести их в
исполнение.
- Слушаюсь, - покорно повторил Ягода.
- И последнее, - Сталин по-прежнему не сводил с Ягоды тяжелого взгляда.
- Участники "Параллельного центра" должны признать не только свое участие
в терроре с целью захвата власти, но и свое намерение реставрировать в
Советском Союзе капитализм с помощью фашистской Германии и милитаристской
Японии, конечно, за счет больших территориальных уступок этим странам.
Скажем: Германии - Украину, Японии - Дальний Восток...
Он помолчал и спросил:
- Вы поняли свою задачу?
- Конечно, - торопливо ответил Ягода.
- Надеюсь, вы с ней справитесь?
- Безусловно, - неожиданно твердым голосом ответил Ягода. Губы его
больше не дрожали. Малейшее проявление неуверенности Сталин заметит и
потеряет к нему доверие.
Как только Ягода ушел, Сталин велел войти в кабинет Паукеру и Власику.
Они давно ожидали в приемной. Сталин сказал им, что через два часа
выезжает в Сочи с Курского вокзала.
Никто, ни Паукер, ни Власик, никогда не знали, когда и с какого вокзала
Сталин собирается отбыть из Москвы. Он всегда сообщал об этом в последнюю
минуту. Так было заведено, и потому ЕГО поезд в Москве и пароход в Горьком
уже две недели как стояли наготове.
На этот раз пароход не потребовался. Сталин сказал, что едет в Сочи
прямо из Москвы, а не через Горький и Сталинград, как он это иногда делал.
В отпуске находилось и большинство членов Политбюро. Но Ежов оставался
в Москве, руководил подготовкой к процессу "Параллельного центра", открыто
и грубо вмешивался в действия Ягоды. Было ясно, что Ежов вмешивается в его
дела не просто как секретарь ЦК, а по специальному указанию Сталина, у
которого он, Ягода, потерял доверие, этим объясняется грубость,
заносчивость и беззастенчивость Ежова.
Ягода понимал, что значит потерять доверие Сталина вообще, а ему,
Ягоде, особенно: слишком многое он знал. Свидетелей, которым не доверяют,
не оставляют в живых. Все это так, но рядом с ним и Генрих Ягода прошел
хорошую школу Он имеет свой шанс - знает расстановку сил в Политбюро.
К концу августа члены Политбюро начали возвращаться из отпуска,
вернулись все, кроме Сталина, Жданова и Микояна. Тут же Ягода передал на
рассмотрение Политбюро вопрос о суде над Бухариным и Рыковым, поскольку
они являлись кандидатами в члены ЦК. Расчет оказался правильным. За
предание суду Рыкова и Бухарина голосовали только Каганович, Ворошилов и
Молотов.
Десятого сентября в "Правде" появилось сообщение, что следствие по
обвинению Рыкова и Бухарина прекращено за отсутствием доказательств их
преступной деятельности.
Но этот ход не спас Ягоду, наоборот, только ускорил его падение.
25 сентября 1936 года из Сочи в Москву в Политбюро поступила
телеграмма, подписанная Сталиным и Ждановым: "Мы считаем абсолютно
необходимым и спешным, чтобы товарищ Ежов был назначен на пост народного
комиссара внутренних дел. Ягода определенно показал себя явно неспособным
разоблачить троцкистско-зиновьевский блок. ОГПУ отстает на четыре года в
этом деле. Это замечено всеми партийными работниками и большинством
представителей НКВД".
Последние три слова означали, что, кроме Ягоды, остальные руководители
НКВД должны оставаться на своих местах.
Через несколько дней Ежов был назначен народным комиссаром внутренних
дел, а Ягода - народным комиссаром связи. Занимавший эту должность Рыков
освобожден от нее без указания нового назначения. Все остальные работники
остались на своих местах, даже личный секретарь Ягоды Буланов. Ежов,
правда, привел с собой из аппарата ЦК несколько человек, но они были
назначены помощниками к прежним начальникам отделов: Молчанову, Миронову,
Слуцкому, Паукеру и другим.
Более того, Сталин выразил свое доверие старым руководителям НКВД
пригласив их 20 декабря, в годовщину основания ВЧК-ОГПУ-НКВД, на небольшой
банкет.
Банкет прошел в теплой, дружественной, доверительной атмосфере. Сталин
запретил говорить о ходе подготовки процесса "Параллельного центра".
- Веселитесь, друзья, - сказал Сталин.
И друзья веселились, пили водку, закусывали особой селедкой немецкого
посола, которую доставал неутомимый Паукер, начальник оперативного отдела,
начальник личной охраны Сталина, его особо доверенное лицо и даже его
личный парикмахер; подставить свое горло под чужую бритву - какое доверие
может быть выше.
До войны Паукер был парикмахером в Будапештском театре оперетты,
хвастал, что самые большие опереточные знаменитости Будапешта находили в
нем большой артистический талант и советовали выступать на сцене. Он
действительно был первоклассный комик, копировал кого угодно, мастерски
рассказывал анекдоты, особенно еврейские и непристойные. Шут по природе,
мог рассмешить даже угрюмого Сталина.
На этот раз Паукер изображал, как Зиновьева вели на расстрел.
Поддерживаемый под руки Фриновским и Берманом, игравшими охранников,
Паукер беспомощно висел на их плечах, скулил и испуганно вращал глазами.
Дойдя до середины комнаты, Паукер упал на колени и, обхватив сапог
Фриновского и прижимаясь к нему, завопил: "Товарищ... Ради Бога...
Товарищ... Позвоните Иосифу Виссарионовичу... Товарищ..."
Все смеялись. Сталин усмехнулся.
Паукер повторил представление, но уже изображал не Зиновьева, а
Каменева. Не упал на колени, а, наоборот, выпрямился, выпятил живот,
простер руки к потолку и, подражая интеллигентному голосу Каменева,
жалобно произнес: "Услышь меня, о Господи!"
Все опять захохотали, но, как заметил Сталин, кроме Миронова и
Молчанова. Не нравится. И не могут этого скрыть, как не могли скрыть своей
радости тогда, в его кабинете, услышав обещание не расстреливать
подсудимых. Жалеют. Ах, эта наивная русская жалость...
Но Паукер, этот мерзкий шут, переборщил. Политика - это не цирк,
трагедию не следует превращать в фарс. Лакей должен знать свое место.
Истинное место этой скотины на виселице. В случае чего он также изобразил
бы и ЕГО. Продажная шкура!
Сталин поднял рюмку и, обращаясь к Миронову и Молчанову, сказал:
- Ваше здоровье, товарищ Миронов, ваше здоровье, товарищ Молчанов.
Выпьем за здоровье товарищей Молчанова и Миронова и в их лице за настоящих
чекистов, серьезно понимающих и серьезно выполняющих поставленные перед
ними задачи.
Не опуская рюмку, он обвел взглядом всех сидевших за столом. Но на
Паукера, Бермана и Фриновского, все еще стоявших посередине комнаты, не
оглянулся.
Почти все работники НКВД, готовившие как этот, так и последующие
процессы, были уничтожены.
Нарком внутренних дел СССР Ягода был расстрелян в марте 1938 года.
Первый заместитель наркома - Агранов - в 1937 году.
Заместители наркома Прокофьев - в 1937 году, Берман и Фриновский - в
1939 году.
Начальники отделов Главного управления государственной безопасности
НКВД СССР Молчанов, Миронов, Паукер, Шанин, Гай - в 1937 году, Слуцкого
отравили. Черток, когда пришли его арестовывать, выбросился из окна своего
кабинета.
Многие другие следователи были уничтожены тогда же вместе со своими
начальниками.
Всего в 1937-1939 годах было расстреляно или приговорено к длительным
срокам каторжных работ около 20 тысяч чекистов.
32
Зимнюю почту Саша ждал с тем же нетерпением, с каким более двух лет
назад ожидал здесь свою первую почту.
Последний номер газеты, который он прочитал, была "Правда" с
обвинительным заключением по делу Зиновьева - Каменева. Оно потрясло его
тогда, он все не мог поверить в эти страшные обвинения.
Теперь Саша получил газеты за август, сентябрь и октябрь месяцы, со
всеми материалами и протоколами процесса. Он был открытый, но быстрый,
всего несколько дней, и без защитников. Обвиняемые охотно и бойко
рассказывали о своих страшных злодеяниях, показания были похожи одно на
другое как две капли воды.
Все это не вмещалось в Сашином сознании. Старые коммунисты,
большевистская гвардия, соратники Ленина, герои Октября, легендарные
командармы гражданской войны, люди, отдавшие всю свою жизнь партии, стали
убийцами, диверсантами, шпионами. Члены ленинского Политбюро, люди,
подготовившие и свершившие Октябрьскую революцию, бросали стекла в пищу
рабочих, портили машины, оказались платными наемниками иностранных
разведок. Если принять эту выдумку за правду, значит, надо перестать
верить в партию. Если партией десятки лет могли руководить уголовники,
тогда чего эта партия стоит?
Они сами во всем признались? Саша не верил в это. Однообразные, как по
шпаргалке вызубренные признания не могут быть искренними. Это не они
признавались, это кто-то делал за них. Кто-то играл их роль. Набрали
актеров, загримировали и заставили играть на сцене. Или гипноз! Какие-то
особенные лекарства! Может быть, их пытали? Нет, этих людей никакими
пытками не заставишь признать себя шпионами и убийцами. Или актеры, или
гипноз, или какие-то особенные лекарства. Спектакль, о котором говорила
Звягуро.
Но без Сталина такой спектакль не посмели бы устроить. Лидия
Григорьевна Звягуро была права: он истребляет партию, истребляет морально
и физически. Это противозаконное судилище кладет конец Сашиным сомнениям.
Сталин говорит одно, а делает совсем другое, на словах он за народ, на
деле же он его запугал, страх и насилие - единственное орудие его власти.
И если он, Саша; не может воспрепятствовать насилию, то он может не
поддаваться страху. Только так он останется человеком.
Больше всего поразили Сашу отзывы. Коллективы заводов и фабрик, всяких
институтов и наркоматов - это привычно. Тянут руки в общей толпе, и ладно.
Уже 16 августа - за три дня до суда - газеты пестрели резолюциями рабочих
собраний:
"Никакой пощады врагам народа!"
"Уничтожить гадов!"
"Покончить с заклятыми врагами!" И тому подобными требованиями.
Но отзывы знаменитых писателей, артистов, ученых! Это действительно
было страшно.
Анна Караваева: "...Сердца миллионов людей трепещут, кулаки сжимаются
от яростной ненависти к злодеям из троцкистско-зиновьевского блока".
Иван Катаев: "Пусть же гнев народа истребит гнездо убийц и
поджигателей!"
Владимир Бахметьев: "В поколениях, с неостывающим гневом и презрением,
будут поминать гадов, кишащих на задворках издыхающего империализма".
Николай Огнев: "Приговор Верховного Суда будет приговором всего
советского народа. Этот приговор будет суров и справедлив".
Александр Свирский: "Какой позор! Какая черная кровь течет в жилах этих
бывших людей! Гнев и волнение мешают мне писать. Могу только воскликнуть -
миру не нужны предатели!"
Алексей Толстой: "Предательство, судимое сейчас не только советским
судом, но и всем международным пролетариатом, - самое гнусное и подлое из
всех предательств, известных в истории человечества".
"Президиум Союза советских писателей горячо приветствует решение
пролетарского суда о расстреле троцкистско-зиновьевских агентов фашизма,
террористов и диверсантов..."
А.Барто: "...Каждый из нас переживает глубочайшее облегчение от того,
что они расстреляны, что их не будет уже на земле...
Они не будут отравлять воздух нашей чудесной страны!"
Ведь это писатели! Совесть народа! На Руси писатели всегда считались
совестью народа - Пушкин, Толстой, Достоевский, Чехов... Значит, писатели
верят!
Даже бывшие их единомышленники по оппозиции и те клеймят их на
страницах газет.
Х.Раковский: "Для троцкистско-зиновьевских убийц - агентов германского
гестапо не должно быть никакой пощады - их надо расстрелять".
Г.Пятаков: "Люди, которые уже давно стали политическими трупами,
разлагаясь и догнивая, отравляют воздух вокруг себя. Это люди, потерявшие
последние черты человеческого облика. Их надо уничтожать, уничтожать как
падаль, заражающую чистый, бодрый воздух Советской страны".
Карл Радек: "Из зала суда... несет на весь мир трупным смрадом. Люди,
поднявшие оружие против жизни любимых вождей пролетариата, должны уплатить
головой за свою безмерную вину".
Ведь Пятаков, Раковский, Радек в совсем недавнем прошлом - главные
помощники Троцкого, его верные друзья и последователи. Ведь они понимают,
что, если сегодня судят невинных людей только за то, что они когда-то были
в оппозиции, то завтра могут судить их самих, ведь они тоже в ней
состояли. И если они подтверждают _измышления_, то завтра такие же
измышления могут быть направлены и против них.
Даже герой Октября Антонов-Овсеенко, тоже бывший троцкист, написал 24
августа в "Известиях": "Это не только двурушники, трусливые гады
предательства, это диверсионный отряд фашизма".
А ученые?
"Беспощадно уничтожить злейших врагов Советской страны!" - требуют
академики Бах и Келлер.
"Беспредельна наша любовь к партии, к Сталину, - пишут профессора
Лурия, Вишневский, Шерешевский, Готлиб, Маргулис, Гориневская, Вовси и
другие. - Мы окружим живой стеной нашего великого вождя, защищая его, как
воплощение лучших чаяний человечества, до последней капли крови.
Обанкротившимся политическим бандитам не должно быть никакой пощады".
А деятели культуры?
Режиссер Птушко: "Мы должны повысить большевистскую бдительность, зорче
охранять завоевания революции от посягательств троцкистско-зиновьевских
предателей родины".
Народный артист республики Ак.Васадзе: "Я требую расстрела фашистской
банды. Никакой пощады врагам и предателям нашего великого отечества".
Народный артист республики М.Климов: "Три дня назад в "Известиях" было
опубликовано стихотворение ученицы 10-го класса кадиевской школы N_1 Евы
Нерубиной. Я, старый человек, народный артист республики, всецело
присоединяюсь к этим словам, высказанным устами подростка".
А вот и само стихотворение Евы Нерубиной, стихотворение, которое обошло
все газеты:
Трижды презренные, мерзкие гады
Смертью посмели кому угрожать.
Нет! Не дождетесь вы больше пощады.
Суд вам один - как собак, расстрелять!
Ребенок требует расстрела людей, как _собак_. А почему собак надо
расстреливать? Ведь дети любят животных. Или уже не любят?
Что же все-таки творится? Что происходит? Где она, правда?
Обычно Саша просматривал быстро всю почту, все газеты, потом начинал
внимательно читать каждую.
На этот раз он долго не мог оторваться от августовских газет, несколько
раз, вдумываясь в каждое слово, перечитывал отчет о процессе и отклики на
него. Он понимал, что здесь и его судьба, теперь он понимал и Всеволода
Сергеевича, и Лидию Григорьевну - наступают черные времена и начинаются
они большим спектаклем.
Внезапно газетная истерия сразу прекратилась. 10 сентября было
опубликовано сообщение Прокуратуры СССР: "Следствием не установлено
юридических данных для привлечения Н.И.Бухарина и А.Н.Рыкова к судебной
ответственности". Нарком внутренних дел Ягода снят со своего поста и
заменен неким Ежовым. Возможно, Сталин маневрирует, значит, он не так уж
всесилен.
Но самое главное, что поразило Сашу: проект новой Конституции. Даже
трудно поверить. Вводится всеобщее равное и прямое избирательное право при
тайном голосовании, гарантируются полные демократические права и свободы
для граждан СССР: равноправие независимо от пола, национальности,
имущественного положения, обеспечиваются и гарантируются свобода слова,
печати, совести, собраний и митингов, уличных шествий и демонстраций,
объединения в общественные организации.
Все это означает поворот в сторону свободы, демократии и законности.
Конечно, к ней мало подходит название "Сталинская конституция". Но не в
названии дело! Всем можно будет свободно выражать свои мысли, даже
печататься, свободно собираться на митинги, устраивать демонстрации.
Процессы, подобные тому, что был в августе, уже невозможны и никогда не
повторятся. Конец беззаконию! Даже Сталин сказал: "Стабильность законов
нужна нам теперь больше, чем когда бы то ни было..."
Да, могучим стал Советский Союз, если смог принять такую Конституцию!
Советское правительство заявило, что не считает себя связанным с
соглашением о невмешательстве в испанские дела, это означало, что мы будем
помогать республиканской Испании, выполним свой интернациональный долг,
дадим бой фашизму. Мелькнула информация о добровольцах, едущих в Испанию
для защиты республики. Если Сашу освободят, а его теперь не могут не
освободить, он тут же запишется в добровольцы, пусть его пошлют в Испанию,
где коммунисты сражаются с фашистами, где коммунистический Пятый полк
отстоял Мадрид.
Снова забрезжила надежда на свободу. Теперь Сашу охраняет закон,
Конституция, новый революционный подъем. Никто не посмеет прибавить ему
срок, его обязаны освободить. Девятнадцатого января он явится к Алферову и
потребует освобождения. Задержка хотя бы на один день - грубое нарушение
закона, он даст телеграмму Калинину, виновные будут строго наказаны. Закон
есть закон, он обязателен для всех, и никто не имеет права держать
человека в ссылке даже лишний день.
И в предчувствии этого дня Саша забеспокоился, даже засуетился. Если
его отпустят, а его не могут не отпустить, то хватит ли у него денег на
дорогу? До Тайшета должны дать прогонные, а потом? Билет до Москвы стоит
рублей 50, не меньше, и что-то надо жрать в дороге. Должно хватить. Хотя
он и запретил, но мама высылает ему каждый месяц 20 рублей. А он живет и
кормится у хозяина за счет своих трудодней, и на рыбалку ходит, и на
сенокосе был. Деньги тратит только на курево и керосин. Теперь будет
экономнее.
Он по-прежнему много работал, написал еще четыре рассказа. Как и в
прошлый раз, снял с рассказов копии и отослал маме. Все на всякий случай
должно храниться у матери.
Наконец наступило 19 января 1937 года.
Накануне Саша сложил вещи - может произойти всякое: могут сразу
арестовать, могут приказать немедленно отправиться в Красноярск.
Конституция конституцией, закон законом, но в НКВД свои законы.
В эту ночь Саша долго не мог заснуть, обдумывал разговор с Алферовым,
хоть разговор был ясен. И все же Саша проговаривал и проговаривал его,
представлял возможные осложнения, предчувствовал неожиданности.
Три года ждал он часа своей свободы - получит ли он ее? А вдруг
Алферова нет в Кежме, уехал в тот же Красноярск, а уезжает он туда на
несколько недель, по району ездит тоже около месяца, район громадный, а
транспорт - кошевка зимой, лодка - летом. Если Алферова нет, говорить не с
кем, надо будет ждать его возвращения, опять страдать и мучиться.
Невеселые мысли.
Из дома Саша вышел затемно, в семь утра. Двенадцать километров - три
часа ходу, в десять будет у Алферова.
Несколько дней не выпадал снег, санная дорога была довольно тверда и
утоптана. Только на широких лапах елей снег висел пухлыми подушками -
кухта по-местному. Казалось, воздух и тот замерз. Однако перелетают с
дерева на дерево синички, где-то, будто далеко, долбит стволы дятел,
красногрудые снегири красуются на верхушках деревьев, возятся в ветвях
длинноклювые кедровики. Эти редкие звуки леса только подчеркивали его
тишину.
Иногда слева в лесной прореди виднелась белая гладь Ангары, потом
пропадала. Мороз был градусов на тридцать. На Саше теплое белье, свитер,
валенки, пальто и шапка с опущенными ушами и _накухтарником_ - куском
ткани, который пришивался сзади у шапки, чтобы не падал снег за воротник,
башлыка у Саши не было, в руках толстая палка, с ней веселее идти, да и
может пригодиться - волка отогнать.
Как Саша и рассчитывал, в десять он добрался до Кежмы, подошел к дому
Алферова. В заиндевелом окне на кухне мелькал огонек то ли от лампы, то ли
от печки... Саша постучал в калитку металлическим кольцом, ни звука в
ответ, даже собака не залаяла. Спит, наверно, Алферов. А ждать нельзя,
мороз забирался под пальто, в валенках мерзли пальцы, если будет стоять,
то окоченеет. Саша постучал в окно, где мерцал огонек. Постучал еще. Ему
показалось, что по кухне проплыла чья-то тень, проплыла и остановилась у
окна, видно, пытаясь разглядеть, кто стучит. Тень удалилась, прошло
некоторое время, хозяйка, наверное, одевалась в теплое. Заскрипела дверь
на крыльце, послышались шаги по снегу, загремел засов, калитка открылась.
Перед Сашей в валенках, шубе и платке стояла хозяйка.
- Вам кого?
- К товарищу Алферову.
- Рановато пришли, спят они.
- Я из Мозговы пришел.
- Проходите тогда, подождите.
Вслед за хозяйкой Саша прошел в сени, снял валенки, остался в носках,
хозяйка показала ему на бахоры в углу, он надел их и прошел на кухню.
- Раздевайтесь, садитесь, здесь тепло, - сказала хозяйка.
Саша снял пальто, повесил на вешалку, огляделся.
Он у своей хозяйки любил посидеть на кухне утром, когда печь еще не
остыла со вчерашнего вечера, а на шестке горит уже под таганком огонек,
разогревается завтрак, лежит только что принесенная из сарая вязанка дров,
и от нее приятно пахнет холодком и березовой корой. Хозяйка поставила на
стол моченые ягоды, пирог с рыбой, налила чай в стакан.
- Закусывайте, чайку попейте, согреетесь.
- Спасибо.
Саша обеими руками взял стакан, согрел озябшие пальцы.
- Издалека пришли, не завьюжило дорогу-ту?
- Хорошая дорога.
Саша хлебнул чая.
В доме хлопнула дверь, послышался кашель мужчины-курильщика.
- Встали Виктор Герасимович, у них свой умывальник, там и моются, там и
бреются, - сказала хозяйка, - у них там и ход свой.
Снова хлопнула дверь - Алферов вернулся со двора, постучал валенками,
стряхивая снег. Потом звякнул стержень в рукомойнике, послышался плеск
воды, сливаемой в таз.
Это прозвучало сигналом для хозяйки, она понесла в столовую самовар,
тарелки с ягодами, тот же пирог, которым угощала Сашу, вернулась,
поставила на таганок сковородку, разбила яйца, жарила яишню.
Было слышно, как Алферов вышел в горницу, отодвинул стул, видимо, сел,
наливает чай. Хозяйка сняла с шестка сковородку с яишней, понесла в
горницу.
- Доброго утречка, Виктор Герасимович, спали как, ништо не беспокоило?
- Спасибо, хорошо спал, - ответил Алферов.
- Тут вас дожидаются, Виктор Герасимович.
- Кто дожидается?
- Мужчина дожидается, Виктор Герасимович.
- Где он?
- На кухне сидит, на улице мороз хлящий, пустила погреться, из Мозговы
он.
В дверях показался Алферов, посмотрел на Сашу.
- Вы? Зачем приехали?
Саша встал.
- Вчера кончился мой срок...
- Ах так, - не дал ему договорить Алферов, - заходите ко мне.
Вслед за Алферовым Саша вошел в горницу, сел на указанное ему место за
столом, напротив Алферова.
- Чай пить будете? - спросил Алферов.
Лицо у него было чуть одутловатым - не то со сна, не то от выпитых
накануне рюмок. С тех пор как Саша видел его в последний раз, он
заматерел, заугрюмел. Был в брюках, засунутых в валенки, в овчинном жилете
поверх рубахи.
- Спасибо, меня ваша хозяйка уже напоила и накормила.
- Она у меня гостеприимная. Придут меня убивать, а она сначала их
накормит и напоит. "Приютила, накормила и согрела сироту", - помните такую
рождественскую сказку?
- Помню.
- Да. Как там? "Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал, шел
по улице малютка, посинел и весь дрожал. Боже, говорит малютка, я устал и
есть хочу, кто же в этом мире пожалеет сироту?!" Вот вас добрая старушка
пожалела, согрела, а то бы замерзли на улице. Пешком пришли?
- Пешком.
- Да, - принимаясь за яичницу, продолжал Алферов, - "напоила, накормила
и согрела сироту". В детстве, помню, нянюшка мне это читала, плакал я
тогда от жалости к сиротке. А потом забыл. И ни разу с тех пор не
вспоминал. Теперь вспомнил.
- На меня глядя?
- Возможно.
- Пожалели, значит, - усмехнулся Саша.
- Допускаю. Я сейчас, извините, до ветру выскакивал, так чуть задницу
не отморозил, хотя сортир у нас хороший, в сарае, не дует, а вы двенадцать
верст отмахали. Вот я вам и посочувствовал в стихотворной форме. Вы ведь
не чужды литературе, кажется?
- Да, люблю читать. Конечно, когда есть что.
- С этим здесь туговато, - согласился Алферов, - раньше вас учительница
снабжала книгами, а теперь ее нет. Почему бы вам с новой не познакомиться?
Тоже молодая, интересная.
В ответ Саша хмуро промолчал - вопрос был бестактный.
- Не нравится, значит, - засмеялся Алферов, - вот видите как вы
вольготно живете, Панкратов. Для заключенного, для тысяч заключенных, для
сотен тысяч заключенных, - он многозначительно посмотрел при этом на Сашу,
давая ему возможность оценить громадность цифры, - так вот, для
заключенных женщины вообще недоступны. И уж если кому-нибудь выпадет такое
счастье, то он разбираться не будет. Была бы баба. А вы привередничаете,
вам подавай не только с образованием, но чтобы и по другим статьям все
было на высшем уровне. Вот какая у вас вольготная жиз...


