Анатолий Рыбаков. Страх
страница №8
...как ты можешь это говорить?- А почему не могу? Раз ты ставишь меня в такое двусмысленное
положение, то я все могу, все!
- Юра, поверь мне...
- Я обязан выполнить свой долг, - объявил Шарок, - особенность нашего
учреждения обязывает каждого сотрудника докладывать начальству обо всем,
что касается этого учреждения.
Он вышел из-за стола, посмотрел на часы.
- Мне пора ехать.
- Юра, неужели ты это сделаешь?
Вадим с мольбой смотрел на него.
Не глядя на Вадима, Шарок хмуро спросил:
- Ты обещаешь никому не передавать нашего разговора? Впрочем, зачем я
спрашиваю, ведь ты и Альтману обещал.
Вадим приложил руки к груди.
- Клянусь тебе... Никому ни слова. Кроме тебя, я никому ничего не
говорил, поверь мне. Ты единственный, кому я решился сказать. Я думал...
Шарок перебил его:
- Ты уже говорил, что думал, не повторяйся. Мой тебе совет дружеский:
не запутывайся дальше, никому ни слова - ни о допросе, ни о встрече со
мной. Перестань болтать, продолжай жить так, как жил до сих пор, иначе
догадаются, что у тебя что-то произошло, и вынудят рассказать.
- Кто догадается, кто вынудит? - изумился Вадим.
- Кто надо, - внушительно ответил Шарок, - тебя не могли вызвать просто
так. Просто так у нас ничего не делается, мы людей зря не беспокоим, из
пушки по воробьям не стреляем. Тебя вызвали, допросили, составили
протокол, предупредили о неразглашении, значит, дело есть, и дело
серьезное. Эти люди вокруг тебя, разве ты знаешь, кто они на самом деле?!
Тебе кажется - пустяки. Не пустяки! Я отлично понимаю, что ни ты, ни твой
отец не вели антисоветских разговоров. Но ведь ты встречаешься с людьми не
только дома. Ты со многими людьми встречаешься, Вадик, у тебя обширные
знакомства. Покопайся в памяти.
Он посмотрел на Вадима и многозначительно добавил:
- Один анекдот, рассказанный или услышанный, вот и статья.
Надел шинель, застегнул пуговицы.
- Бывай!
А лучик надежды все-таки блеснул. Молодец Шарок, все же настоящий друг.
Не бросил в беде. Намекнул, дал понять, что дело упирается в анекдот. О
Господи, погибнуть из-за анекдота!
Он перебирал в памяти слышанные за последнее время шутки, анекдоты. Все
мелочь, ерунда. К тому же анекдоты рассказывали как правило, один на один,
мельком, на ходу "Слыхал?" - "Не слыхал?" Из всего, что он вспомнил,
только анекдот про Радека и Сталина можно было посчитать более или менее
криминальным. От кого же он его слышал? Эльсбейн, литературовед Эльсбейн,
точно, именно он его рассказал. Вадим обедал в ресторане Клуба писателей
со своим старшим другом и покровителем Ершиловым. В дверях появился
Эльсбейн, оглядел зал и бочком, бочком направился к их столику - он
прихрамывал и потому ходил, выставляя вперед плечо. Ершилов отодвинул для
него стул, Вадим поморщился: не нравился ему этот тип. Казенная улыбочка,
бегающие глазки.
- Новый анекдот знаете? - спросил Эльсбейн. - Сталин вызывает Радека и
говорит: "Слушай, Радек, ты любишь анекдоты сочинять, говорят, и про меня
сочиняешь. Так вот, этого делать не следует, не забывай, я вождь!" Радек
отвечает: "Ты вождь? Вот этого анекдота я еще никому не рассказывал".
Ершилов улыбнулся, Вадим тоже улыбнулся, Эльсбейн встал и пошел дальше.
Вадим не придал тогда этому случаю особого значения. Конечно, в
анекдоте упоминался товарищ Сталин, но Радек - крупный партиец, хотя и
бывший оппозиционер, раскаявшийся троцкист, но знаменитость. Помимо всего
знаменит своими анекдотами которые носили как бы легальный характер именно
потому, что Радек был лицом официальным. В прошлом один из руководителей
Коминтерна, сейчас известный журналист, публицист, его статьи регулярно
появляются то в "Правде", то в "Известиях" - руководящие статьи. Правда,
когда Эльсбейн рассказал анекдот, Ершилов улыбнулся довольно кисло, глаза
его не улыбались. Но ведь он, Вадим, этот анекдот, кажется, никому не
пересказывал?
Впрочем, нет, рассказал... Парикмахеру Сергею Алексеевичу, своему
парикмахеру Сергею Алексеевичу, который работает здесь, на Арбате, в
парикмахерской на углу Калошина, и которого Вадим знает с детства.
Постоянный парикмахер его отца, еще до революции обслуживал его,
обслуживает и сейчас; когда отец болел, Сергей Алексеевич приходил к ним
домой, стриг и брил его дома, и покойная мама водила Вадима к нему
стричься, солидный, представительный, с красивой бородкой, приветливый и
доброжелательный... Он клал на подлокотники кресла дощечку, говорил;
"Ну-с, молодой человек", - поднимал Вадима, сажал на дощечку, стриг, шутил
с ним, с маленьким... Потом он ходил к Сергею Алексеевичу уже без мамы,
мама умерла, ходил подростком, юношей и, наконец, взрослым человеком, и
уже не Сергей Алексеевич обращался к нему покровительственно, а Вадим
говорил с ним снисходительно. Вряд ли Сергей Алексеевич читал газеты и
журналы, где публиковались статьи Вадима, но о его успехе наверняка был
наслышан хотя бы от той же Фени, которая поступила к ним по рекомендации
Сергея Алексеевича: то ли они были из одной деревни, то ли он назвал ее
своей родственницей.
По дружбе Вадим сообщал ему разные политические новости, комментировал
газетные сообщения. Тешил самолюбие, хотелось выглядеть лицом
значительным, приближенным к высшим сферам.
Сергей Алексеевич многозначительно поднимал брови и все услышанное
заключал одной добродушной фразой: "Без Льва Давыдовича не обошлось", -
произносил эту фразу про Троцкого так, как когда-то произносили слова;
"Англичанка гадит..."
Выслушав анекдот, Сергей Алексеевич вежливо улыбнулся и сказал свое
обычное: "Без Льва Давыдовича не обошлось", - мол, это Троцкий надоумил
Радека так ехидно ответить Сталину.
Неужели Сергей Алексеевич донес? Близкий человек, можно сказать, друг
семьи, знает отца уже лет двадцать и покойную маму знал, и его, Вадима,
знает чуть ли не с пеленок, и Феня - его родственница. А может, он
профессиональный стукач, место удобное, через его руки проходят десятки,
сотни людей, и все рады почесать языки. Свою дежурную фразу "Без Льва
Давыдовича не обошлось" он произносит с двусмысленной улыбочкой и
вставляет ее не только в разговоры с Вадимом, всем ее говорит, значит, все
должны знать и знают, что под Львом Давыдовичем он имеет в виду Троцкого.
Не вызывает ли он таким образом нарочно всех на разговор о Троцком?..
Вадим вспомнил вдруг рассказ Фени о том, как они в деревне спасались от
хлебозаготовок. "Нас семеро у родителей было, - рассказывала Феня, - чем
кормить? Зерно подчистую отбирали, все облазиют, каждый уголок заметут.
Мать-покойница придумала - матрасы мы заместо соломы зерном набивали, спим
на них, жестко спать, колется зерно-то. Зато хоть с малым, но хлебушком
были, пекли тайком, чтобы соседи не доказали, что утаили мы, не все
сдали".
Феня из кулацкой семьи. Как-то приезжал ее отец, сидел на кухне,
смотрел искательно, настороженно, конечно, раскулаченный. А ведь Феня
Сергею Алексеевичу - родня. Как он, Вадим, это раньше не учел, не придал
значения. Друг семьи. Свой человек Да он всем арбатским свой человек. И на
всех пишет "информации". И на него, на Вадима, мог написать.
Приходя в Клуб писателей, встречаясь с Эльсбейном, с Ершиловым, Вадим
вглядывался в их лица, может, как-нибудь выдадут себя - смущением ли, или
в глазах что-нибудь промелькнет. Нет, вели себя обычно. Но кто-то все же
донес на него.
Эльсбейн? Всем известно, что Эльсбейн почти ежедневно бывал в доме
Каменева, сотрудничал в издательстве "Academia". Каменева посадили, а
Эльсбейна не тронули. С другой стороны, Эльсбейн сам рассказал анекдот, не
будет же он на себя доносить.
Ершилов? Ершилов не того ранга человек, не для мелкого доноса. Его
специальность - доносы крупные, каждая его критическая статья -
политический донос, каждая его обличительная статья, в сущности, уже
приговор. Такой ерундой, такой мелочью заниматься не будет.
Итак, если дело именно в анекдоте, то настучал на него только Сергей
Алексеевич. Вадим Марасевич стал распространителем антисоветских
анекдотов, распространяет их где попало, даже в парикмахерской. Его сестра
уехала в Париж, вышла замуж за антисоветчика, а он, Вадим, занимается
антисоветчиной здесь.
Но это неверно! Неверно! Неверно! Он не антисоветчик! Конечно, глупо
было рассказывать такой анекдот Сергею Алексеевичу, тем более тот вряд ли
его понял. Но ведь анекдот не про Сталина, а про Радека, для интеллигенции
Радек стал как бы советским Козьмой Прутковым. Само его имя было символом
дозволенности, признаком хотя и свободомыслия, но официального, негласно
разрешенного.
Как ни утешал себя Вадим, как ни успокаивал, он понимал, что дело его
плохо, очень плохо. Альтман этот анекдот растолкует совсем по-другому:
рассказывал анекдоты про товарища Сталина. И где? В парикмахерской! И
кому? Парикмахеру! А кому еще рассказывали? Никому. Ах, никому, а почему
мы должны вам верить?
В какую страшную историю он попал. Он ничего не сможет отрицать,
отрицать глупо, только усугубишь свою вину.
Но, если он признается, что рассказал этот анекдот Сергею Алексеевичу,
он должен будет сказать, от кого он его услышал. Должен будет назвать
Эльсбейна, а кто при этом присутствовал? Ершилов. И его надо будет
назвать. Если он будет выкручиваться, скрывать, то его посадят. Неужели
его посадят? Тогда кончена жизнь. За что он должен погибать, ведь ему
всего двадцать пять лет! За кого?! За Радека, который выдумывает такие
анекдоты, за Эльсбейна, который их распространяет? Радеку легко, с него
как с гуся вода, скажет: это все мне приписывают, и ему в самом деле
многое приписывают. А Эльсбейн, сукин сын, провокатор, рассказывает такие
анекдоты, да еще при третьих лицах, при Ершилове. И Ершилов хорош! Член
партии, больше того, член партийного комитета, почему не дал отпор
Эльсбейну? Его отпор послужил бы сигналом для Вадима, он не стал бы этот
анекдот рассказывать Сергею Алексеевичу. Так что они оба хороши - и
Эльсбейн, и Ершилов. Их он тоже щадить не собирается. Да! Эльсбейн
рассказал этот анекдот, но в присутствии члена парткома Ершилова, тот
_одобрительно_ посмеялся, и он, Вадим, решил поэтому, что в анекдоте
никакого криминала нет, и несколько неосторожно рассказал его парикмахеру.
И все же Вадим нервничал, мысли путались. Его страшило новое свидание с
Альтманом, этот его грустный взгляд, неожиданно переходящий в палаческий
прищур, эта тупая, непробиваемая монотонность речи с неожиданными взрывами
гнева и истерическими выкриками. Ужас!
С другой же стороны, тяготила, мучила, не давала покоя
неопределенность, неизвестность. Скорее бы вызвал, выслушал, записал бы,
что надо, и успокоил бы Вадима, ведь он честно выполнил свой долг.
Конечно, может закрутиться дело, но Ершилов вывернется - слишком большая
величина, на него руку не поднимут, ну а Эльсбейн, черт с ним, пускай
выкарабкивается как хочет, пусть признается, кто ему рассказал эту
пакость, и объяснит, зачем он несет ее по всему ресторану.
Да, только бы поскорее вызвал. Вадим сидел дома, ждал звонка, а если
уходил, то строго наказывал Фене спрашивать, кто звонил, и записывать
фамилию. Феня фамилии не записывала, Вадим впадал в бешенство, стучал
кулаком по столу, хотя прекрасно понимал, что в НКВД вызывают не через
домработниц.
- Я ведь тебе русским языком говорил - записывай, вот ведь специально
положил тебе у телефона бумагу и карандаш. Неужели трудно вывести свои
каракули?
Но Феня не желала "выводить каракули" и на следующий день докладывала -
звонил какой-то мужчина, кто такой, не сказал.
- А ты спросила?
- Спрашивала, а он трубку положил.
Или так:
- Фамилию не сказал, только спросил, когда будет.
- И что ты ответила?
- Чего?! Вечером, говорю, будет.
- Я ведь тебе велел сказать: будет в семь часов.
- Я и сказала: в семь.
- Сказала ты! Ничего ты не сказала!
- Нет, сказала.
Но почему Альтман не звонит, черт бы его побрал! Может, он в отпуске, а
может, прекратили дело... Юрка сказал Альтману: "Я знаю Вадима Марасевича.
Это наш парень, наш человек!"
"Наш парень, наш человек!" Надежные слова, крепкие слова. Ему всегда
хотелось, чтобы они считали его своим парнем, своим человеком, не "нашим
товарищем", а именно "нашим человеком". "Товарищ" - это что-то попутное,
временное, а "человек" - устойчивое, это навсегда.
Наверно, Юрка так и сказал: "Наш парень, наш человек", - и Альтман
выбросил этот дурацкий протокол. Хорошо бы позвонить Юре, узнать,
выведать, но звонить неудобно, и Юра ничего не скажет, достаточно того,
что он намекнул про анекдот, он благородно поступил, Юра, молодец, и не
следует просить у него большего, это будет не дипломатично.
Прошел месяц, другой, жизнь вернулась в привычную колею, и Вадим начал
рассуждать спокойнее: если даже предположить, что Альтман уходил в отпуск,
то он давным-давно вернулся, трехмесячных отпусков у нас не бывает. Может
быть, его сняли с работы, ну что же, тем лучше, значит, на его место
пришел кто-нибудь поумней, сразу увидел, что дело Вадима выдумано, и
прикрыл его. А главное, Юрка наверняка сказал о нем что-то положительное,
мол, оставьте в покое нашего парня.
Вадим успокоился окончательно. Опять в газетах и журналах замелькали
его статьи, опять он громил и обличал.
Им были довольны. Даже Владимир Владимирович Ермилов сказал:
- Молодец, правильно мыслишь!
23
После разговора с Ежовым Рейнгольд преобразился. Он не только
подписывал все, что требовал Шарок, но и многое добавлял, придавая своим
показаниям еще большую остроту и убедительность.
Что обещал ему Ежов, о чем они договорились, Шарок мог только
догадываться. Жизнь ему обещана, невиновность подтверждена, воля партии
ему объявлена - это ясно, но от чьего имени? Имя Ежова авторитетно, но
удовлетворился ли им Рейнгольд, не передана ли ему более высокая воля,
после чего он почувствовал себя участником крупнейшей
партийно-государственной акции? К Рейнгольду снова вернулось то, что
всегда было ненавистно Шароку: интеллектуальное высокомерие, сановная
властность. Он заменял в протоколе формулировки Шарока более ловкими и
грамотными, говорил: "Напишите так".
Все это было полезно для дела, но раздражало Шарока, и он не позволял
Рейнгольду распускаться, слушал его с каменным выражением лица,
внимательно, но как человек, который _решает_, а Рейнгольд только
предлагает, эту дистанцию Рейнгольд, человек умный, почувствовал и принял
- побоялся конфликтовать со следователем, тем более Шарок отклонял то, что
расходилось с общим сценарием, которого Рейнгольд не знал, а Шарок знал, с
этим Рейнгольду надо считаться, он подследственный, а Шарок следователь, в
случае успешного окончания дела Шарок получит орден, а что получит
Рейнгольд, еще неизвестно, хотя, как казалось Шароку, он свято верил в
данные ему обещания.
Акции Шарока поднялись высоко: его подследственный Рейнгольд давал
самые обширные, самые убедительные и острые показания. Ольберг мог
свидетельствовать только о том, что было за границей, подписывал все, что
требуется, но был лишен фантазии, за него приходилось думать следователям.
А они, плохо знавшие заграницу, ничего _абсолютно достоверного_ придумать
не могли, кроме того, что Ольберг был послан Седовым в СССР по указанию
Троцкого с заданием организовать террористический акт против Сталина,
который он собирался осуществить с помощью студентов Горьковского
пединститута во время праздничной демонстрации в Москве.
Что касается Пикеля, то он после провала очной ставки с Зиновьевым впал
в апатию и оказался в конце концов в состоянии такой глубокой депрессии,
что пришлось снова призвать на помощь его друзей Шанина и Гая. Пикеля
перевели в хорошую камеру, где Шанин и Гай засиживались с ним допоздна.
Пили вино, ужинали, играли в карты, всячески ободряли Пикеля. Следователь
внушил Пикелю, что Зиновьев дал такие же показания. На очной ставке Пикель
убедился, что это не так Зиновьев умолял его отказаться от ложных
показаний. Пикель был потрясен, не мог вымолвить ни слова, и его увели.
Теперь Шанин и Гай уверяли его, что Зиновьев действительно дал раньше
нужные показания, но на очной ставке вдруг от них отказался и что дальше
все будет хорошо. Под влиянием этих увещеваний, сопровождаемых выпивкой,
закуской и игрой в карты, Пикель несколько пришел в себя и успокоил тем
Ягоду и Молчанова, опасавшихся, что в состоянии депрессии Пикеля не
удастся вывести на процесс.
Таким образом, сценарий пришлось менять на ходу, конечно, Ольберг и
Пикель были полезны, они, бесспорно, сыграют свою роль: показания есть
показания, соучастники есть соучастники. Но главным "детонатором" стал
Рейнгольд, и наиболее заметным следователем стал Шарок, ведущий дело
Рейнгольда.
Все свои случайные встречи с любым бывшим оппозиционером, будь то в
частном доме или на официальных служебных встречах, заседаниях,
совещаниях, даже съездах или конференциях, Рейнгольд истолковывал,
изображал как встречу, на которой обсуждались подробности заговора. Ему
важно было только точно вспомнить дату и место встречи, чтобы уличаемый им
человек не мог доказать свое алиби.
Крупный хозяйственник, видная фигура в государственном аппарате,
Рейнгольд участвовал во многих заседаниях, где были и другие бывшие
оппозиционеры, тоже крупные деятели.
Таким образом, в смысле места и времени показания Рейнгольда
приобретали полную достоверность, а это, в свою очередь, придавало
убедительность его версии о содержании разговоров.
Рейнгольд показал, что является участником троцкистско-зиновьевского
заговора, действовал под руководством Зиновьева, Каменева и Бакаева,
подготавливал убийство Сталина, а также Ворошилова, Кагановича и других
руководителей партии и государства. Убийство Кирова было совершено по
прямому указанию Зиновьева.
Показания Рейнгольда, Ольберга и Пикеля, точно между собой
согласованные, взаимно одно другим подтверждаемые, тщательно выверенные
Молчановым и Ягодой и, как догадывался Шарок, доложенные товарищу Сталину,
теперь предъявлялись главным обвиняемым: Зиновьеву, Каменеву и другим,
должны были лечь в основу предстоящего процесса.
Вутковский, человек умный, осторожный, сказал:
- Рейнгольд понимает свою задачу как задачу партийную. Вы знаете, мне
кажется, что он искренне в это верит. Он цельная и сильная личность.
Шарок сделал вид, что его устраивает такое объяснение. Какая разница
между Вутковским и Рейнгольдом? Один сочиняет липу, другой делает вид, что
этой липе верит. И делает это якобы в интересах партии. Врут! И тот и
другой спасают свою шкуру. И он, Шарок, спасает свою шкуру, но он
партийными интересами не прикрывается, выполняет служебный долг, так, и
только так Он выполняет распоряжения начальника, не слепо выполняет, а то,
что соответствует закону и инструкции, - ответственность несут те, кто эти
законы издавал и эти инструкции подписывал.
Высший закон - это Сталин. И все, что делается в интересах Сталина, все
оправданно. Шарок всю жизнь ненавидел коммунистов. Кроме одного - Сталина.
Сталин сам истребляет коммунистов, особенно старых коммунистов, а ведь в
них-то и заключается устрашающая сила этой диктатуры, они сами всех
безжалостно истребляли, теперь пришла и их очередь, теперь Сталин гнет их
в дугу, дай Бог ему здоровья. Работая в органах, Шарок навсегда связал
себя с этой системой, и от крепости и незыблемости системы зависит его
собственная жизнь. Гарантия этой крепости и незыблемости - Сталин, и
только Сталин. И потому Шарок верен ему, и только ему. И потому все, что
делается в интересах Сталина, все оправданно.
24
Восьмого июня ОН посетил в Горках больного Горького. С ним были Молотов
и Ворошилов. А через десять дней, восемнадцатого июня, Горький умер. Был
объявлен всенародный траур, и двадцатого июня Горького похоронили на
Красной площади.
Жалел ли ОН о смерти Горького? Каждый умирает в предназначенный ему
час. Как художник Горький кончился. "Егор Булычев" был, конечно, пиком его
творчества. Что касается "Клима Самгина", то эту тягомотину ОН до сих пор
прочесть не может. Да, не его, Горького, призвание писать эпопеи, для
эпопеи нужны крупные исторические фигуры, а какие фигуры в "Климе
Самгине"?! "Детство", "В людях", "Мои университеты" - это его, Горького,
вещи, хорошие вещи, жизнь там настоящая, а не надуманная, как в "Климе
Самгине". Хотел будто бы писать о НЕМ, но все "собирал материал", что-то
долго собирал. Конечно, тогда, по поводу "Девушки и смерти", ОН польстил
ему: "Эта штука сильнее, чем "Фауст" Гете". Тут и сравнения быть не может.
А ОН не только сказал, ОН так написал, оставил в истории, показал
Горькому, что отношения с ним ОН ставит выше суда потомков. Как будут эти
слова через сто лет растолковывать литературоведы, ЕМУ безразлично, а как
сейчас Горький растолковывает в стране и в мире ЕГО политику, ЕМУ важно.
Свое дело Горький сделал - объединил интеллигенцию. Чтобы подчинить
народ, надо или уничтожить, или купить его интеллигенцию. Правильнее -
одну часть уничтожить, другую купить и держать в страхе. Горький эту
миссию выполнил, сказав: "Если враг не сдается, его уничтожают", - от
имени интеллигенции внес весомый вклад в дело кадровой революции. Но
писатели не всегда и не до конца осознают то, что говорят, часто в угоду
меткому слову, красивой фразе поступаются смыслом сказанного, говорят не
совсем то, что думают. Неизвестно, как бы повел себя Горький во время
процессов Каменева, Пятакова, Бухарина и других негодяев, среди которых
много его личных друзей.
Так что правильно умер, вовремя умер. Умер, а кадровую революцию
одобрил: "Если враг не сдается, его уничтожают". Лозунг оставил, хороший
лозунг.
Вел он себя, в общем, лояльно. Иногда взбрыкивал, пришлось в прошлом
году его осадить статьей Панферова, показать, что неприкосновенных у нас
нет. Ведь сам товарищ Горький утверждал, что искусство и литература должны
развиваться в условиях свободного обмена мнениями. Вот Панферов свободно и
высказал свое мнение.
Горький все понял. И больше не артачился. Нанесли удар по Шостаковичу,
по композиторам-формалистам - смолчал, ударили по архитектору Мельникову и
другим архитекторам-формалистам - смолчал, стукнули художников-пачкунов, в
их числе брата Каменева, - тоже промолчал. Ну, то ладно, смежные
искусства, не литература. Но вот в марте выпороли Булгакова, а ведь это
уже литература, драматургия, где Горький - первый человек, и тоже ни слова
не возразил...
И все же не до конца был надежный человек. Семнадцатый год это доказал,
его отношение к Октябрьской революции это подтвердило. И, как повел бы он
себя во время кадровой революции, неизвестно. Может быть, не захотел бы
терять лица перед так называемым мировым общественным мнением.
Так что правильно умер, вовремя умер. Его память надо увековечить, его
имя должно остаться в памяти народной. "Если враг не сдается, его
уничтожают". Для интеллигенции он должен оставаться примером служения
партии и Советскому государству, примером преданности нынешнему
руководству.
Девятого июля вечером из Тбилиси позвонил Берия.
- Товарищ Сталин! Сегодня бюро крайкома заслушало сообщение о раскрытии
контрреволюционной террористической организации в Грузии, Азербайджане и
Армении. Серьезные обвинения в потере бдительности были предъявлены
секретарю ЦК Армении Ханджяну. Ханджян обвинения категорически отрицал.
Вечером, час тому назад, он явился ко мне, вел себя вызывающе, обвинил
меня в избиении старых партийных кадров, в фальсификации истории партии.
Он был в диком, возбужденном состоянии, грозился меня убить, чуть было не
выполнил свою угрозу, но я его опередил и в целях самозащиты застрелил
его.
Сталин молчал.
- Вы меня слышите, товарищ Сталин.
- Слышу, - негромко ответил Сталин.
И опять замолчал.
Молчал и Берия.
Наконец Сталин спросил:
- Какую версию вы выдвинули для аппарата?
- Самоубийство.
- А версию публичную?
- Я думаю, то же самое.
- Сколько ему было лет?
- Тридцать пять.
Сталин помолчал, потом сказал:
- Завтра к вам вылетает руководящий работник ЦК.
И положил трубку. Встал. Прошелся по кабинету. Секретарь крайкома
застрелил в своем кабинете первого секретаря ЦК компартии республики.
Первый такой случай в партии.
Конечно, Берия не оборонялся и не защищался. Ханджян не покушался на
него - не тот человек, плохой человек, но не может убить секретаря
крайкома, понимает, чем это грозит.
Берия просто его пристрелил. Но ведь и честно признается в этом ЕМУ.
Мог соврать, будто Ханджян сам застрелился, подобрать свидетелей,
составить протокол. Все мог Нет, ЕМУ не посмел соврать. Уголовник,
конечно, но верный уголовник.
Безусловно, Берии было трудно. Закавказье не хотело его признавать - в
Грузии есть крупнейшие работники партии, члены ЦК ВКП(б). Например, Мамия
Орахелашвили, член партии с 1903 года, Картвелишвили, член партии с-1910
года, мнят себя создателями Закавказской партийной организации, а тут
какой-то Берия, следователь из Чека.
ОН близко узнал Берию в 31-м году на отдыхе в Цхалтубо.
Берия, тогда полномочный представитель ОГПУ СССР в Закавказье, принял
лично на себя ЕГО охрану, создал тройное кольцо охраны из 250 чекистов и
полтора месяца не отходил от НЕГО.
За полтора месяца можно изучить человека. ОН его хорошо изучил. Берия
выложил ЕМУ исчерпывающие данные на всех руководителей Закавказья,
подробнейшие агентурные сведения о каждом. ОН узнал, что каждый говорил о
НЕМ, что думал о НЕМ. Правильно информировал, честно, подтвердил то, что
подозревал в них ОН сам. Все они противники "пересмотра истории" - так они
называют установление ЕГО истинной роли в истории дореволюционного
Кавказа. Они, видите ли, "свидетели", они, видите ли, "прямые участники".
Из всех "старых большевиков" они самые неприемлемые, мнят себя равными с
НИМ, мнят себя такими же, как и ОН, "участниками революционной борьбы в
Закавказье". Их истинные мысли, их истинные настроения и выразил
простодушный Авель в своей брошюре. Берия правильно понял, раскусил их.
Рассказал Берия и о себе. Подробно рассказал, а честно или не честно,
этого никто не знает. Родился в селе Мерхеули, близ Сухуми, учился в Баку
в техническом училище, в марте 1917 года вступил в партию, работал в
подполье. По поручению партийной организации связался с мусаватистской
разведкой. Этот пункт Берия особенно подчеркнул, назвал по именам всех
членов Бакинского комитета, принявших это решение, положил на стол их
письменные подтверждения о том, что такое поручение было ими дано.
ОН не посмотрел на бумажки, отодвинул. Понимал, что бумажки в порядке,
иначе бы Берия их не предъявил. Но этот человек у НЕГО в руках: был связан
с мусаватистской разведкой. Этот человек умеет служить, будет служить и
знает, _как_ служить.
Там, в Цхалтубо, ОН решил: Берия - именно тот человек, который может
справиться в Закавказье с этой чванливой кастой. Но для этого он должен
обладать достаточной властью. На посту руководителя ОГПУ он с ними
справиться не сможет, он должен быть партийным руководителем Закавказья.
Только с этой высоты он сумеет поменять людей, освободиться от ненужных,
поставить нужных.
Сразу после ЕГО возвращения в Москву осенью 1931 года в ЦК были вызваны
руководители Заккрайкома из всех трех республик - Грузии, Азербайджана и
Армении. Повестка дня совещания объявлена не была. ОН говорил час - об
экономике, о национальных делах, еще о чем-то, говорил спокойно, хотел все
сделать по-хорошему. И, уже вставая, сказал:
- А что, если мы так сформируем руководство Заккрайкома: первый
секретарь - Лаврентий Картвелишвили, второй - Лаврентий Берия?
ОН увидел их реакцию: они точно онемели, сидели выпучив глаза, даже не
поднялись со своих мест, хотя ОН уже встал. И только сам Картвелишвили
резко ответил:
- Я с этим жуликом работать не буду.
Вот так посмел ответить ЕМУ Лаврентий Картвелишвили, по кличке
Лаврентьев. Впрочем, в тридцать первом году они еще многое себе позволяли.
Позволяли обвинять ЕГО в том, что ОН рекомендует в руководители партийной
организации жулика.
Все усмехнулись. И Орахелашвили, и Мусабеков, и Буниат-Заде, и другие.
Даже рядовой работник крайкома, заведующий орготделом Снегов тоже посмел
усмехнуться. Этой усмешки ОН им не забудет.
И только один Ханджян не усмехнулся. Сидел с каменным лицом, понимал,
что усмешка сейчас не к месту. Хитрый. А хитрый - это опасный человек.
И тогда ОН сказал:
- Ладно, езжайте домой. Решим вопрос в рабочем порядке.
Конечно, ОН сделал тогда по-своему. Лаврентий Картвелишвили (ОН
приказал ему именоваться только Лаврентьевым) был отправлен на партийную
работу в Сибирь, первым секретарем сделали Мамию Орахелашвили, вторым -
Берию.
Через несколько месяцев Орахелашвили перевели в Москву заместителем
директора института Маркса - Энгельса - Ленина.
Первым секретарем Заккрайкома стал Берия.
За эти почти пять лет он хорошо показал себя. Сменил всех секретарей
райкомов партии, перетряхнул весь аппарат, успешно проводит в масштабах
Закавказья кадровую революцию, сам проводит, без Ягоды и без Ежова, имеет
прямой выход на НЕГО. Ягода и Ежов здесь не нужны. ОН и Берия лучше знают
обстановку на Кавказе.
В Азербайджане у него свой человек - Багиров. Багиров справился и с
Мусабековым, и с другими недовольными. Недовольство, конечно, осталось, но
оно скоро исчезнет вместе с недовольными.
А вот Армения для Берии - трудный кусок Ханджян - кость в горле.
Ханджян не признавал и не мог признать Берию: почему Берия, а не он,
Ханджян? Он истинный, кадровый партийный работник, а Берия назначенец, из
органов, и для чего назначен, всем понятно. И потому Ханджян не давал
своих армян в обиду, защищал даже своего наркома просвещения Степаняна.
Как его? Нерсика. Нерсика Степаняна, когда тот, сукин сын, подверг критике
книгу Берии "К вопросу об истории большевистских организаций в
Закавказье".
Эту книгу Берия написал по ЕГО поручению. Эта книга - опровержение
лживых выдумок Авеля Енукидзе. В ней правильно освещена ЕГО роль в истории
большевистской партии вообще и в Закавказье в частности. Книга не свободна
от недостатков, но какой он, Берия, литератор. И есть слухи, что не сам
писал. Какое это имеет значение? Книга нужная. _Всем_ это понятно. А
Степанян высмеял ее, критиковал, видите ли, за псевдонаучность и
многочисленные фальсификации. Против кого выступал Степанян? Против Берии?
Нет, он против НЕГО выступал, против восстановления ЕГО истинной роли в
истории партии выступал. Берия потребовал расстрела Степаняна как врага
народа. Ханджян не дал. Осудил Степаняна, но расстрелять не дал. Никого не
дает трогать. Хитрый человек. Двуличный человек.
ОН вспомнил, как в тридцать втором или в тридцать третьем году к НЕМУ в
Сочи приехала группа армян. Посидели, выпили: Потом вышли на террасу,
солнце пекло. Ханджян посмотрел на ЕГО ноги и спросил:
- А вам не жарко в сапогах?
Негодяй. Ведь это ЕГО привычный для всех облик. Облик вождя. Таким ЕГО
знает народ, знает вся страна, весь мир. С вежливой, участливой улыбочкой
спросил. Думал улыбочкой скрыть от НЕГО издевательство своего вопроса.
Мерзавец!
- Нет! - ответил ОН Ханджяну - Не жарко. Зато легче в зубы дать, легче
морду бить!
Ханджян вежливо улыбнулся. Но все понял. И, конечно, стал еще большим
врагом.
И все же застрелить у себя в кабинете секретаря Центрального Комитета
коммунистической партии республики - это случай из ряда вон выходящий.
Что творилось с Лениным, когда он узнал про оплеуху, которую
Орджоникидзе отвесил Кобахидзе. Требовал чуть ли не исключения
Орджоникидзе из партии. А кто такой этот Кобахидзе? Обыкновенный член ЦК
компартии Грузии. К тому же и уклонист...
Конечно, Ханджян мерзавец. И все же застрелить его в кабинете, без суда
и следствия?!
С другой стороны, потерять Берию?
Сталин позвонил, велел Поскребышеву вызвать к нему Маленкова.
Маленков явился. Сталин мрачно посмотрел на него. Долго смотрел.
И Маленков понял: Сталин или чем-то недоволен, или собирается дать
серьезное задание.
Не предложив Маленкову сесть, Сталин, прохаживаясь по кабинету, сказал:
- Сегодня в кабинете Берии застрелился Ханджян. Не выдержал обвинений в
потере бдительности. Закажите на утро самолет и вылетайте в Тифлис.
Проследите, чтобы все прошло спокойно.
Он помолчал, потом добавил:
- И главное. Передайте Берии: все, что он сегодня говорил мне по
телефону, пусть напишет на бумаге, подпишет, вложит в конверт, запечатает
сургучной печатью и передаст вам для меня. Вы, когда вернетесь, передадите
пакет мне лично. Бумага, которую напишет Берия, не должна быть никому
адресована, ни мне, ни еще кому-либо. Просто изложение фактов и подпись.
Все! Выполняйте!
Через два дня Сталин вскрыл привезенный Маленковым конверт. Берия
сделал все так, как ОН велел, подробно изложил обстоятельства, при которых
застрелил Ханджяна. Письмо без адреса. На свой телефонный разговор со
Сталиным Берия не ссылался и имени ЕГО в письме не упоминал.
Сталин положил письмо Берии в свой личный сейф.
А еще через два дня Сталин и Ежов приняли руководителей НКВД - Ягоду,
Агранова; Молчанова и Миронова.
Молчанов, давая объяснения, разложил на столе карту, где графически
были показаны связи Троцкого с руководителями "Объединенного центра" в
СССР.
Докладом Молчанова Сталин остался недоволен:
- Неубедительно. Одни разговоры. Нужны документы, письма, записки.
- Таких документов нет, - ответил Молчанов.
Сталин отметил про себя твердость этого ответа: не хотят делать
документов, боятся, чего боятся? Если подсудимые согласятся дать
показания, то почему они не смогут подтвердить _подлинность_ предъявленных
документов.
Затем Миронов доложил о ходе следствия: кто дал показания и какие
именно, кто не дал, упорствует.
Сталин удивленно поднял брови.
- Каменев не сознается? Неужели?
- Да, он не сознается.
- Неужели не сознается? - зловеще переспросил Сталин.
- Нет.
- Столько натворил и не признается?
- Нет.
- Он не жалеет своей жизни?
Миронов пожал плечами.
- И не жалеет жизни своих детей?
Миронов молчал.
- У него два сына. Неужели не жалеет ни старшего, ни младшего?
Миронов не знал, что ответить...
- Что же вы молчите?! Я у вас спрашиваю!
- Я думаю, что жалеет.
- Ах, вы так думаете! - злобно проговорил Сталин. - Тогда не говорите
мне, что Каменев, или Зиновьев, или кто-то там еще не дают показаний. - Он
обвел всех тяжелым взглядом. - Скажите им, что бы они ни делали, как бы ни
выкручивались, им не остановить хода истории. Или они будут спасать свою
шкуру, или подохнут, так им и передайте! Хотят сохранить жизнь, пусть дают
показания! Поработайте над ними, поработайте, пока они не приползут к вам
на брюхе с признаниями в зубах!
Все молчали. Когда Сталин находился в состоянии гнева, любое
неосторожное слово могло дорого обойтись тому, кто его произнесет.
После паузы Сталин уже спокойно, вполголоса сказал:
- А Зиновьеву передайте: если он добровольно согласится предстать перед
судом, перед _открытым_ судом, и во всем сознается, ему будет сохранена
жизнь. А если нет, его будет судить военный трибунал. И он будет
расстрелян. И все его сторонники, нынешние и прошлые, будут расстреляны.
Если ему не нужна собственная жизнь, пусть подумает о жизни людей, которых
затянул в болото.
Ягода и его помощники вышли.
Сталин поднялся, прошелся по кабинету Ежов тоже поднялся, но Сталин
сделал ему знак сидеть.
- Сколько, же человек реально они сумеют вывести на суд?
- Шестнадцать.
- Из них восемь чего-то стоят, - усмехнулся Сталин, - остальные ничего
не стоят.
- Остальные - исполнители, - осторожно сказал Ежов.
Как бы не слыша его ответа, Сталин продолжил:
- Привезли почти четыреста человек, а сумели уломать только
шестнадцать. Хорошая работа, ничего не скажешь.
Ежов прекрасно понимал, что эти упреки направлены в адрес Ягоды,
понимал также, что Сталин ждет его реакции на свои слова, но, какой именно
реакции, еще не учуял.
- Миронов и Молчанов хорошие работники, особенно Миронов, - продолжал
Сталин, - но они формалисты, крючкотворы, протокол для них все! Почему
протокол для них все? Протоколом хотят себя застраховать, в случае чего
оправдаться протоколом, выйти сухими из воды. А "в случае чего",
спрашивается? Какого такого "случая" они боятся? Падения Советской власти?
Ну, если Советская власть падет, то их первых же и повесят, никакими
протоколами они не оправдаются, никто в их протоколы не посмотрит. Чего же
они боятся? Смены партийного руководства? На этот случай они себя
страхуют? По-видимому, так, именно на этот случай они себя и страхуют. Тем
более они люди Ягоды. А Ягода _надеется_ на смену руководства, уверен в
смене руководства.
Сталин подошел к столу, ближе придвинул к нему стулья, на которых
только что сидели Ягода и его помощники.
- Но пусть проведет этот процесс, мешать ему не надо. Однако он должен
на этом процессе подготовить и следующий. На этом процессе надо покончить
с зиновьевцами, на следующем - с троцкистами... Пусть назовут имена...
Имена, имена и еще раз имена. Они должны понять: чем больше видных людей
из троцкистов они будут называть, тем больше укрепляется их версия о
Троцком, тем большую помощь окажут они суду, тем больше у них шансов
сохранить жизнь. Повторяю: имена, имена, еще раз имена. Чем имя крупнее,
тем лучше. Я думаю, вам следует постепенно забирать следствие в свои руки.
Ягода - ненадежный человек. Но, повторяю, этот процесс, процесс Зиновьева
и Каменева, он должен довести до конца.
25
Попытки сломить бывших оппозиционеров результатов не дали. Из
четырехсот человек, доставленных из тюрем, лагерей и ссылок, нужные
показания дали только двое: Дрейцер - бывший начальник личной охраны
Троцкого, отошедший от оппозиции еще в 1927 году, и Гольцман,
ответственный работник Наркоминдела. И этих двух свидетелей тоже было
мало. Для того чтобы доказать, что Троцкий из-за границы руководил
террористическим центром в СССР, пришлось пожертвовать четырьмя немецкими
коммунистами, приехавшими в Москву накануне прихода Гитлера к власти. Это
были Фриц Давид, в прошлом сотрудник главного органа немецкой компартии
газеты "Роте Фане", Конон Берман-Юрин, в прошлом советский корреспондент в
Германии, и однофамильцы Натан Лурье и Моисей Лурье, первый - хирург,
второй - ученый. Всем четверым объявили, что они должны выполнить свой
партийный долг и дать нужные показания. Естественно, взамен им была
обещана жизнь.
С такими силами следственные группы повели наступление на семерых
главных обвиняемых: Зиновьева, Каменева, Бакаева, Евдокимова - бывших
зиновьевцев, и Смирнова, Мрачковского и Тер-Ваганяна - бывших троцкистов.
Трудность с бывшими троцкистами заключалась еще в том, что они, как,
например, Иван Никитич Смирнов, с 1 января 1933 года находились в
заключении и тем доказали свое алиби. Как могли они из тюрьмы руководить
террористической деятельностью?
Но Сталин не пожелал считаться с этим.
- Смирнова вести вместе с Мрачковским, - приказал он.
Нетрудно было догадаться, почему именно Смирнова хочет расстрелять
Сталин. Иван Никитич Смирнов, в прошлом рабочий, вступил в партию в 1899
году, в возрасте 17 лет, активный революционер-подпольщик, много лет
проведший в царских тюрьмах и ссылке, победитель Колчака в гражданской
войне, пользовался громадным авторитетом в партии, хотя и примыкал
некоторое время к оппозиции, от которой отошел в 1929 году. Но в свое
время он настаивал на выполнении требования Ленина о смещении Сталина с
должности Генсека. Добившись признаний Смирнова, Сталин придаст суду
большую убедительность и удовлетворит свойственное ему чувство мести.
Указание Сталина, чтобы Ивана Никитича Смирнова вели вместе с Сергеем
Мрачковским, было понято в том смысле, что их личная дружба, возникшая еще
в гражданскую войну и не прерванная, несмотря на тюрьмы, должна быть
представлена как дружба сообщников. К тому же Мрачковский находился под
влиянием Смирнова, и если Смирнов сдастся, то сдастся и Мрачковский. Этой
информацией и руководствовался Слуцкий, которому было поручено дело.
Слуцкий был чиновником высокого ранга, начальником иностранного отдела,
и, следовательно, мог говорить от имени руководства НКВД. Никакие жесткие
меры следствия таких людей, как Смирнов и Мрачковский, не сломят, ими
должен заниматься человек лживый, хитрый, способный расположить к себе
подсудимых, внушить доверие. Таким и был Слуцкий, артист по природе,
умевший изображать доброту и искренность.
Однако на предъявленное ему обвинение в террористической деятельности
Смирнов ответил:
- Этот номер не пройдет. Я с 1 января 1933 года в тюрьме, и вы против
меня ничего не докажете.
- Мы ничего и не будем доказывать, Иван Никитич, - мягко сказал
Слуцкий, - если вы не сознаетесь, вас расстреляют без суда, постановлением
ОСО. А на суде другие подсудимые заклеймят вас как террориста и убийцу,
таким вас и запомнит советский народ. А если вы выполните предложение
Политбюро, поможете партии окончательно разоблачить Троцкого, то вам
сохранят жизнь, со временем дадут достойную вас работу, и все в конце
концов забудется.
Смирнов молча, насмешливо смотрел на него.
- Вы мне не верите? - спросил Слуцкий.
Не отвечая ни слова, Смирнов продолжал насмешливо смотреть на него.
- Иван Никитич, - возможно ласковее сказал Слуцкий, - с 27-го года вы
боретесь с партией, скоро уже десять лет. Да, в 1929 году вы отошли от
оппозиции, но вы не разоружились до конца. И вот десять лет вы не
участвуете в строительстве социализма, десять лет вы изолированы от
общества, от народа, вы, гордость партии, гордость рабочего класса, вы в
тюрьме, в ссылках. А ведь у вас есть шанс одним ударом освободиться от
этого кошмара. Подумайте, Иван Никитич! Вы подошли к последней черте,
поверьте мне, к последней. Неужели вы хотите бесславно кончить такую
героическую жизнь? Из-за кого? Из-за Льва Давидовича? Но его дело
проиграно. Ведь вы формально уже порвали с оппозицией, формально...
Порвите фактически! Помогите партии окончательно сокрушить Троцкого. Для
этого вам придется признаваться в кое-каких неприятных вещах, в позорных
вещах, более того, в вещах, к которым вы не имели никакого отношения, я
это знаю. Но другого выхода нет. Если вы хотите снова обрести доверие
партии, надо перед ней окончательно разоружиться, разоружиться только
одной ценой - признать то, что требует следователь, другой цены нет и не
будет. Подумайте, Иван Никитич! Умоляю вас. Вы даже не представляете
степени моего уважения к вам, моего преклонения перед вами. Мне страшно за
вас, Иван Никитич. Я понимаю, вы обижены, вы обозлены, вы дорожите своей
честью, но для коммуниста высшая честь - это защищать интересы партии,
смиритесь перед партией, Иван Никитич, смиритесь, иначе смерть, бесславная
смерть, - он указал пальцем на пол, - там, в подвале. Кому это нужно, Иван
Никитич?
Смирнов продолжал, чуть усмехаясь, смотреть на Слуцкого, не отвечал ни
слова.
- Ну что ж, - вздохнул Слуцкий, - я вам все сказал, Иван Никитич,
поверьте мне, все! Я сказал вам гораздо больше того, что имел право
говорить, я многое взял на себя. И я снова повторяю: или вы публично
разоружитесь, честным признанием выполнив свой долг коммуниста, и
останетесь живы, а когда есть жизнь, то все еще впереди. Если же вы не
разоружитесь, то будете расстреляны, а ваше имя будет обесчещено на суде,
вы умрете как враг Советской власти.
На лице Ивана Никитича точно застыла презрительная усмешка, с которой
он смотрел на Слуцкого, не считая даже нужным отвечать ему.
Неудача Слуцкого вызвала недовольство Ягоды, Агранова и Молчанова
прежде всего потому, что Слуцкий ослушался товарища Сталина. Товарищ
Сталин ясно сказал: "Связать его с Мрачковским". Что это значило? Это
значило, что товарищ Сталин указал на слабое звено в этой паре -
Мрачковский. Значит, с него надо было начинать, а не со Смирнова, как
начал Слуцкий.
Слуцкий поторопился исправить ошибку, хотя в душе опасался, что с
Мрачковским будет еще сложнее, чем со Смирновым.
Смирнов - человек талантливый, высокообразованный, хотя и самоучка,
Мрачковский - храбрый от природы, но вспыльчивый, грубый. При арестах
дрался, его связывали, сажали в карцер, в общем, трудный подследственный.
Слуцкий, будучи трусом, решил с Мрачковским действовать корректно, но
строго официально, даже формально. Он изложил ему суть дела, сказал, что
Политбюро решило раз и навсегда покончить с Троцким, что в современных
условиях это совершенно необходимо, другого выхода нет и Мрачковскому
дается выбор: или помочь партии и тем восстановить себя в ее рядах, или
быть уничтоженным как сторонник Троцкого. Он добавил, что Киров убит по
приказу Троцкого (что было неправдой), Зиновьев и Каменев в этом уже
сознались (что тоже было неправдой), упорствует только Смирнов Иван
Никитич (что было правдой и придавало видимость правды предыдущим
утверждениям Слуцкого). Таким образом, Мрачковскому предоставляется выбор:
или с партией против Троцкого, и тогда жизнь и будущее, или со Смирновым
за Троцкого и против партии, и тогда ни жизни, ни будущего. Он, Слуцкий,
лично представляет здесь лишь следствие и говорит Мрачковскому то, что
обязан говорить по службе. Но если Мрачковский не возражает, то он,
Слуцкий, посмеет высказать и свое личное мнение.
- Говорите, - ответил Мрачковский.
- Сергей Витальевич, - проникновенно произнес Слуцкий, - вы герой
гражданской войны, таким вас знает народ, страна, партия. Вы великий
военачальник и, если бы вы не ушли в оппозицию, вы сейчас были бы
наверняка одним из руководителей нашей армии. Безусловно, если вы
подчинитесь нашим требованиям, вам придется пережить на суде несколько
неприятных дней. Но потом... Потом, Сергей Витальевич, предстоит война. Вы
ведь хорошо знаете, к чему готовится Гитлер. И, когда начнется война, вы,
Сергей Витальевич, займете достойное место в защите страны, место,
соответствующее вашим способностям, знаниям, опыту и талантам. А эти
несколько дней на суде, кто о них вспомнит? А если и вспомнит, то лишь как
еще об одном свидетельстве вашего мужества, вашей верности партии и
беззаветной преданности ее идеалам. Мне трудно произнести слова, которые
мне предстоит произнести, но я обязан это сделать: перед вами выбор -
славная жизнь или бесславная смерть.
- Что я должен подписать? - мрачно спросил Мрачковский.
Мрачковский не только дал нужные показания, но и взялся уговорить Ивана
Никитича Смирнова. Но это ему не удалось. На очной ставке Смирнов обозвал
Мрачковского трусом и отказался с ним разговаривать.
Взбешенный Мрачковский дал дополнительные показания против Смирнова:
якобы еще в 1932 году на тайном совещании Смирнов предложил объединиться с
зиновьевцами и перейти к тактике террора.
Таким образом, к показаниям Ольберга и Рейнгольда против Смирнова также
присоединились показания его ближайшего друга Мрачковского. Этого было,
может быть, достаточно, чтобы вытащить Смирнова на процесс, но
недостаточно, чтобы заставить его в чем-то признаться.
После неудачи Слуцкого Смирнова передали Гаю, начальнику особого
отдела, ведавшему агентурно-осведомительским аппаратом и "оперативной
техникой", которую здесь называли ласковым именем "Надюша", от ее кодового
названия "мероприятие Н".
Гай был человек циничный и жестокий. Как-то, получая от него указания о
допросе троцкиста, знавшего Смирнова, Шарок сказал, что хочет сначала
составить вопросник.
Гай презрительно посмотрел на него и спросил:
- Хотите познакомиться с моим вопросником?
- Да, конечно.
Гай вытащил из ящика стола резиновую милицейскую палку, покрутил ею в
воздухе.
- Вот мой единственный вопросник. И вам советую обзавестись таким же.
Но это было еще до официального указания Сталина о применении
физических методов воздействия, и держать в столе такой "вопросник" Шарок
побоялся.
Гай сразу без обиняков объявил Смирнову, что тот полностью изобличен
показаниями не только Ольберга, Рейнгольда, Дрейцера, Гольцмана и
Мрачковского, но и Зиновьева и Каменева (на этот раз это было правдой -
Зиновьев и Каменев уже показания дали) и ему остается только подтвердить
их показания и признать свою вину.
В подтверждение своих слов Гай протянул Смирнову протоколы допроса
Зиновьева и Каменева.
- Почитайте.
Однако Смирнов отказался их читать.
- Вы все можете, - ответил он, - можете даже положить передо мной
Евангелие от Матфея, где он свидетельствует, что я террорист. Типографий
для этого у вас достаточно.
- Не верите? - усмехнулся Гай. - Сейчас поверите.
Он поднял трубку внутреннего телефона, говорил с кем-то мало понятными
Смирнову фразами, положил трубку, потом стал что-то писать, не обращая
внимания на Ивана Никитича.
В дверь постучали.
- Войдите! - крикнул Тай.
Дверь открылась. Сопровождаемый караульным, в комнату вошел человек, в
котором Смирнов не сразу узнал Зиновьева, он едва держался на ногах,
тяжело дышал, лицо больное, одутловатое.
Поддерживаемый караульным, он опустился на стул.
- Гражданин Зиновьев, - сказал Гай, - вы подтверждаете данные вами на
следствии показания относительно участия Смирнова Ивана Никитича в
террористической деятельности "Объединенного троцкистско-зиновьевского
центра"?
- Подтверждаю, - еле слышно проговорил Зиновьев.
- А вот гражданин Смирнов отрицает, - сказал Гай.
Зиновьев поднял усталые глаза на Смирнова, тихо сказал:
- Иван Никитич, нужно рассуждать политически. Если мы пойдем навстречу
Кобе, Коба пойдет навстречу нам. Это откроет нам дверь в партию.
- На то...


