Георгий Николаевич Владимов. Три минуты молчания
страница №2
...бе, Сергей Андреич."Дед" чего-то буркнул в ответ, я и то не расслышал.
- А кстати, как у тебя с восемьсот пятнадцатым? Отчалите завтра? Ты
извини, я, может, не к месту...
- Да уж такие мы люди, - сказал "дед", - на службе про футбол говорим,
на футболе - службу вспоминаем.
- Чего,чего? Это ты интересно!..
Граков на шажок поближе к нам пододвинулся. А прилипала-то его просто
заклокотал от восторга, даже залысинки у него посветлели.
- Надо бы наоборот, - сказал "дед", - но не можем.
- Не можем, это точно! - Тут же опять он сделался озабоченный, Граков.
- Но мне докладывали: там вроде бы все зализано.
- Ну, раз докладывали...
- Да я ведь и тебя немножко знаю, за тобой проверять не нужно. Ну, одну
экспедицию еще попрыгает "Скакунишко" твой, а там и на слом, а?..
- На слом, - сказал "дед".
Больше им, вроде, и говорить было не о чем. Но Граков вокруг себя
пошарил глазками, и прилипала мигом куда-то шастнул - не иначе, за стульями.
А мы их и не приглашали, прошу заметить.
- И нас самих, наверное, на слом? Как думаешь? "Дед" насчет этого
ничего не думал.
- Значит, последний вечерок сидишь?
- Значит, так.
А точно - прилипала уже стулья тащил. А за ним официантка - с бутылкой
"Арарата". Для Гракова тут специально держали, другого он не пил. Она было
начала распечатывать, но прилипала у ней перехватил бутылку.
- Нет-нет, дайте, дайте.
Вышиб пробку ладонью. У него это красочно получилось - покрутил,
покрутил и вышиб. Подал бутылку Гракову. А тот уселся - но не прямо к
столику, а чуть боком, - и помахал бутылкой: кому бы налить первому. "Дед"
свой фужер прикрыл ладонью: у него, мол, налито до половины.
- Марочный! - Граков удивился.
- Тем более, мешать не стоит.
- Тогда, с твоего разрешения, бича захмелим.
И долил мне. Быстренько, я и не успел свой фужер прикрыть. Ну, и духу
не хватило, если по правде. Он-то все-таки бог. Я ему только сказал:
- Промыслового, прошу не путать.
- Кто же в этом сомневается? - засмеялся мой бог, даже руку мне на
плечо положил. Даже прилипала, который как раз себе наливал, поглядел на
меня ласково. Забыл уж, поди, как в свое время орал на меня в рубке. - А
дерзкая молодежь, языкастая!..
Прилипала уже не ласково на меня смотрел, а недовольно.
- Чем же дерзкая? - сказал "дед". - Просто, достоинство имеет.
- Ну да, ну да. Достоинство в первую очередь. Потом уже к старшим
уважение.
Официантка стояла, не уходила, Граков поворотился к ней и пальцем
показал на столик. Колечко описал. Мол, это все на меня запиши.
Но тут случился один момент. "Дед" покряхтел и сказал:
- Ну... Мы-то уж тут давно сидим.
Это надо вам объяснить, все эти тонкости. В "Арктике" за себя одного не
платят. Если моряцкая компания сидит, то каждый спешит первым за всех
выложить. Ну, если уж все разом выложили, то официантка решает, с кого
брать. Но когда уже вместе посидели, а платят врозь - это враги, это обида.
А мы как-никак, но посидели.
Граков чуть не испариной покрылся. Но недаром же он прилипалу при себе
держал. Прилипала-то и спас положение:
- Димитрий Родионович имел в виду нам двоим чего-нибудь под коньячок.
Салатик там фирменный. А горячее -на наш столик подадите, мы потом туда
перейдем.
Она записала и отошла.
- Ну, а... выпить за тебя - разрешишь? - спросил Граков.
Я поглядел на "деда". Он на меня. Он взял свой фужер. Я тоже свой взял.
Прилипала, тот просто ел своего Родионыча - глазки его медвежьи, носик
кнопкой, губки, всегда поджатые. Но весь вид такой, как будто он сейчас
самое важное скажет. Ну такое, до чего тебе в жизни не додуматься, и от отца
с матерью не услышать, и в книжках не прочесть.
- Сергей Андреич... Во-первых, сто футов тебе под килем. Это - прими,
пожалуйста. Это искренне.
"Дед" кивнул. У прилипалы сразу лоб посветлел.
- А во-вторых... Ну, не в каменном же веке мы живем! Про что я - ты
знаешь. Пойми, все мы люди, все можем ошибиться, не казнить же нас за это по
двадцать лет. Ах, кержак ты эдакий, ископаемый человек! Ведь пора уже
кое-что и пересмотреть. Время-то, время какое было. Вот молодость сидит,
разве она себе может представить, какое было время?..
Прилипала то на "деда" смотрел, то на Гракова. И такая у него на лице
печаль была - ну действительно не казнить же, ну бросьте вы ваши счеты, ну
хоть обнялись бы, что ли. А "дед" молчал и супился. Граков ему руку на руку
положил, "дед", я видел, страдал от этого, но руку не убирал.
Я поглядел по сторонам - никто на нас не смотрел, - и "дед" поглядел на
меня, понял, что никто не смотрит, и ему легче стало.
- Слушай-ка, Родионыч, - сказал "дед". - Для чего ты это начал? Я ведь
тебе никаких обид не высказываю. Ну, было, ну, прошло. Только вот пить за
что, все я в толк не возьму.
Граков опять вокруг себя пошарил глазками.
- Что ж она нам не несет? Хоть минеральненькой - запить...
Прилипала вскочил, шастнул между столиками.
- А это мы сейчас сформулируем. - Граков золотой улыбкой заблестел. -
Как я понимаю, ты последний год плаваешь. А ведь грустно это. Разве нет?
- Кому грустно? Тебе?
- Флоту, Сергей Андреич. Флот без тебя осиротеет.
- Так уж прямо осиротеет.
- Сергей Андреич, цену себе надо знать. Ты еще много можешь флоту дать,
молодым. Такой механик! Могут с тобой нынешние "деды" равняться?
Нынешние-то, двадцатипятилетние? Вот и не хочется мне тебя с флота отпускать
на пенсию. Ой, как не хочется!
Прилипала тем временем воду принес, вскрыл ее вилкой, забулькал по всем
фужерам.
- Как, Игнатьич, не отпустим мы Бабилова с флота?
- Нельзя, Димитрий Родионович, нельзя-а!
- Вот и я думаю. - Граков уж всю ладонь "дедову" в обеих руках держал.
- Ты, верно, по зрению на траулерах не можешь находиться?
- Ну, - сказал "дед". - Ты уж, поди, в курсе.
- А если - групповым механиком? Как? Правая моя рука будешь, по
технической части. Целый отряд у тебя под началом, двенадцать, пятнадцать
судов. Нахождение - на плавбазе, каюта-люкс. Трудненько ведь в твои годы на
СРТ, покоя хочется, комфорта. Власти, если на то пошло. Как, сформулировали
тостик? За группового механика Бабилова, Сергей Андреича!
- Да, - сказал "дед", - соблазнительно. Но ты погоди. - Ну-ну, что тебя
волнует?
- А вот, если я твоя правая рука буду, ты меня за минеральненькой -
тоже пошлешь?
Мне на прилипалу не хотелось глядеть, на бывшего моего кепа. И все ж я
видел, как он вспотел даже, а улыбаться не перестал. А мужик - вида
наигвардейского, такому б как раз на параде полковое знамя нести, рапорт
почетного караула отдавать. Ужас, что можно с человеком сделать!
- При чем тут это? - Граков нахмурился..- Я серьезно с тобой.
- Хочется мне наперед свои обязанности знать. Свое место. Может, и
прогадаю по глупости. - "Дед" убрал свою руку, поглядел на прилипалу в упор.
- Скажи-ка мне, Игнатьич, ты по мостику не скучаешь?
Представьте себе, он смотрел на "деда" и улыбался.
- Ну, а я, - сказал "дед", - без своей вонючей шахты помру, наверное.
Так меня из люкса ногами вперед и вынесут, в один прекрасный день. Что же
ты, Родионыч, смерти моей захотел?
Граков улыбнулся через силу.
- Не вышел тостик?
- Этот нет, - сказал "дед", - ты что-нибудь другое придумай. Тогда и
приходи.
Граков отставил свой коньяк, поднялся. Прилипала тоже вскочил. Он
теперь не знал, улыбаться ему или хмуриться. "Дед" напомнил:
- Марочный не забудьте.
- Жаль, - сказал Граков. - Не понял ты меня, Сергей Андреевич. Я к тебе
с чистыми намерениями. А ты все же камень за пазухой таишь. Что и доказал
наглядно.
И вдруг он, знаете, чего сделал? Наклонился к "деду" - низко-низко,
обнял за плечи и сказал, так задушевно:
- Ну ладно, еще потолкуем. Сейчас ты, конечно, не в том состоянии...
Я поглядел, как они уходят. Коньяк свой они, конечно, нам оставили. Не
такие дураки, с бутылкой через всю залу переть. Но я ошибся, что никто на
нас не смотрит. Вся "Арктика" теперь глядела им вслед. И вся "Арктика"
видела, как Граков обнимался с "дедом"... Мне странно вдруг показалось - а
было это все на самом деле? Ведь не могло же быть! Но тут у меня в башке,
наверно, стало туманиться. Я повернулся к "деду" - он себе отрезал мяса и
прожевывал медленно, зубы у него были плохие, у всех у нас такие из-за нашей
воды, и мне отчего-то жалко было на него смотреть.
- "Дед", а ведь он своего добился. Как же ты позволил?
Он взглянул хмуро и пододвинул мне фужер.
- Вот это допей и, пожалуй, хватит тебе сегодня.
- Скажи, а почему ты один сидишь в "Арктике"? К тебе ведь при нем не
всякий подсядет.
- Я с тобой сижу, Алексеич. А глупости будешь пороть - ссядемся.
Уяснил?
- Ладно, - я кивнул. - Ты посидишь еще? - Минут десять, не больше.
- Почему так спешишь?
- А как раз Марья Васильевна моя вещички собрала, сидит теперь скучает.
Надо же и с ней напоследок посидеть.
- Понимаешь, ко мне одна девка придет. Просила, чтоб я с тобой
познакомил.
"Дед" улыбнулся.
- Что-то давно они насчет этого не просят.
- Ну, не просила, я сам хочу. Подождешь?
Я пошел в вестибюль. Гардеробщик уже и двери заложил жердиной, а сам в
окошко смотрел на улицу.
- Не подошли. Напрасно беспокоитесь, я не ошибусь.
Я ему хотел дать трешку.
- Вот это лишнее. Я ту еще не отработал. Пожалте в залу.
Те чудаки на эстраде уже качались в тумане, а все старались - как будто
их кто-то слушал. Гомон стоял, как на базаре. "Дед" уже расплачивался с
официанткой, вручил ей "Арарат" и туда показал, на граковский столик. Она
покивала, однако не понесла, спрятала в шкафчик.
- Опаздывает? спросил "дед". - Марафет наводит. У них это долго.
- Нет, я повалился на стул. - Вообще не придет.
- Почему знаешь?
- Потому что... сука.
- Ну, ты совсем хорош! Может, ей со мной знакомиться расхотелось. -
"Дед" поглядел на часы. - На воздух со мной не выйдешь?
- Посижу еще. - Жутко мне стыдно было перед "дедом": зачем я ее так
назвал? - Дождусь все-таки. Ничего, я в порядке. Правду говорю, в порядке.
- Да не ругайся с ней, обещаешь?
Я обещал. Мы допили - за тех, кто в море, - "дед" застегнул китель,
поднялся, аккуратно задвинул стул.
- Завтра на причал приходи, попрощаемся.
Я ему пожал руку, обеими своими, как будто навсегда мы прощались, и
смотрел, как он идет к выходу. "Дед" был тяжелый, а между столами тесно, но
он никого не задел. Потом я повернулся и сидел как очумелый, глядел в тот
угол, на Гракова, ему в затылок. Ладно, думаю, ты у меня попомнишь. Я не
человек буду, если ты у меня не попомнишь.
Я услышал: официантка убирает посуду.
- Принеси, - говорю, - еще полтораста.
- Ничего тебе больше не принесу.
- Думаешь, без денег сижу? Могу показать. - Я расстегнул молнию на
куртке и нащупал пачку. - Видишь? Я в море уродуюсь, поняла. И все вы у меня
в ногах должны валяться!
- Поваляюсь, а не принесу. Больше тебе не велено.
- Кто не велел?
- А с кем ты тут сидел. Забыл уже. Напиток могу принести, "Освежающий".
- Неси во-он тому борову. Видишь, лысина светится.
- Дурачок ты, - говорит. - Ты тише. Зачем тебе пятнадцать суток сидеть?
Взяла мою руку с деньгами, сунула мне же за пазуху, в карман. Тут
крепких баб держат, в "Арктике". И не зря -драться же с ними не станешь, а
выставить, если надо, выставят.
Потом вся зала как-то повернулась - с люстрами, с дымом, с музыкой, - и
я уже с бичами сидел, попивал из чьего-то стакана. Все бы хорошо, да эта
дура трехручьевская перманент свой щипала и бровки супила - с таким это ко
мне презрением, меня зло разобрало.
- Чего ты все щиплешься? - спрашиваю. - Гляди, облысеешь. И так они у
тебя, поди, на трех бигудях помещаются.
- Фу, - говорит, - до чего я пьяных не выношу!
- Милочка, оно же и лучше, что я пьяный. Буду я трезвый - ты же у меня
за Софи Лорен не сойдешь. А так - пожалуйста.
Что-то не допоняла она, но плечьми передернула.
- Какая я тебе "милочка"!
- Милочка у него - другая, - Клавка ей говорит. Как раз она против меня
сидела, обмахивалась платочком, улыбалась во все лицо. - Вот он по ней-то и
страдает, а нам достается ни за что, ни про что. Вообще-то она ему верная,
только сегодня чего-то подвела.
- Глупости, - говорю, - моя верная никогда не подведеет!
- Ты ж видела: он со старичками-то беседует, а нет-нет в вестибюль
сбегает, посмотрит: может, все-таки сжалилась, пришлa.
- Вот-те на, со "старичками"! Да какой же он старичок? Ты ж не знаешь,
что ему пережить пришлось... Он и сейчас твоего пучеглазого враз одним
пальцем уложит, а в свое время одиннадцать миль проплыл - и не сдох, поняла?
Знаешь, что такое - одиннадцать миль?
Клавка рукой махнула и засмеялась.
- Ну, пошли мили-шмили!
И я тоже стал смеяться. Не знаю почему. Ничего она таго не сказала
смешного.
- А прогадал ты, рыженький, - говорит мне Клавка. - Меня пригласил, а
сам в сторону. Удивляюсь, чем я тебе не угодила. Не хороша для тебя?
- Слишком, - говорю, - хороша.
- А хочется, чтоб у тебя такая была?
- Не-ет, - смеюсь, - от тебя лучше подальше. У меня таких экипаж был, с
меня хватит.
Вовчикова трехручьевская фыркнула, а Клавка ничего, не обиделась.
- Ну, и напугали же его! - говорит. - Да ты меня рассмотрел хоть? Чем я
такая страшная?
- Ты из мужиков черт-те что делаешь, не людей.
- Пока что твоя из тебя сделала. Взяла да не пришла! И правильно не
пришла, с вами только так!
Вовчикова трехручьевская сморщилась, как будто лимон разжевала.
- Не тронь ты, - говорит, - его самолюбие. Видишь, в каком он
состоянии.
И с такой это жалостью на меня уставилась, - ну, совсем я погибший во
цвете лет. А глаза - как у мыши, близко-близко посаженные, меня даже
замутило слегка. И тоска вдруг напала жуткая, волчья. Вот она, моя жизнь: с
такими корешами сидеть, с такими девками. Слова живого от них не услышишь.
"Самолюбие"! "Состояние"! Ах ты, инкассаторшa чертова. Нечуева, что ли, у
ней фамилия?
- Нечуева, - говорю ей ласково, - не чуешь ты души моей переливы.
- Остроумно! - шипит. И откуда злости в ней столько, и на кого - ума не
приложишь.
- Показал бы я тебе одну женщину - так ты же удавишься, оттого что
такие бывают. Клавка опять рассмеялась.
- А ты бы сбегал за ней, привел. Мне ж тоже интересно. Одним бы глазом
взглянуть, как ты с ней управляешься.
В вестибюле ко мне гардеробщик кинулся, я его оттолкнул шага на три,
подергал дверь, а она ведь жердиной заложена, стал ее тащить и чувствую -
кто-то у меня на плечах повис.
- Отстань, гад однорукий!
А это вовсе и не гардеробщик меня двумя руками держал. Это,
оказывается, Аскольд за мной выскочил.
- Чего тебе, филин пучеглазый?
- Как то есть чего! - и губища-то, губища распустил. -Ты же уходишь. А
нам счет принесут!
- Я сказал - приду.
- Это еще неизвестно, Сеня.
- Ах, кисанька! Напугался? На тебе на лапу, за мной не заржавеет,
ступай к своей Клавке, вермуту ей закажи!..
- А торту? Лидка торту хочет бизейного.
Я ему совал пятерками, ронял при этом, а он подбирал, присчитывал
бумажка к бумажке. Гардеробщик, хмурый, стоял сбоку, поглядывал - сколько он
у меня берет.
- Те-те-те, - говорит, - я свидетель.
Аскольд ему показал, что взято, остальное они мне сунули в карман.
Гардеробщик напялил на меня шапку, из-под стойки что-то достал и мне
запихнул за пазуху.
- Капюшон свой не потеряйте.
Мне плакать хотелось, что я его так обидел.
- Прости, отец. Давай поцелуемся.
- Идите, - говорит, - к чертям свинячьим. И не безобразничайте.
Вытащил наконец дурацкую эту жердину, и я, на него не глядя, прошел на
улицу.
5
Одиннадцать миль "дед" проплыл еще молодым, в осень сорок первого года.
В те времена он не рыбачил, а служил мотористом - "мотылем" - на
транспорте "Днепр"; как раз перед войной этого "Днепра" спустили и считался
он - гордость флота: из первых дизельных, дизеля-то у нас еще в новинку были
на судах. В войну его приспособили возить питание гарнизону, боеприпасы, а
вывозить - раненых. Конвой ему не полагался, да и не было чем конвоировать;
когда из порта шли - одна надежда на кресты милосердия, когда в порт -
расчехляли два пулемета на мостике. Ну, и винтари были, конечно, - образца
девяносто первого дробь тридцатого года.
Несколько раз им сошло, отбились от самолетов. Но как-то, часа четыре
ходу до Кильдина-острова, всплыла рядом с ними подлодка и подала им сигнал -
следовать за ней к Нордкапу*. "Геен зи битте нах плен, рус Иван!" или вроде
этого сказали им немцы в "матюгальничек", - то есть в мегафон, значит, - а
капитан на "Днепре" был мужик горячий, с Кавказа, он это не перенес, велел
развернуть пулеметы и врезать им по очкам. Те ему на это - из орудия пару
зажигательных и устроили на "Днепре" пожар. А тушить не давали,
обстреливали, зажигали снова. Так что кеп уже не пожарную тревогу пробил, а
- шлюпочную. А перед тем, как покинуть судно, он спохватился, что "Днепр"-то
еще на плаву, потушат немцы пожар своими средствами, да и утащат гордость
флота на буксире. Тогда он и сказал "деду" - то есть не "деду" еще, а
"мотылю": "Надо открыть кингстон". - "Сделаю, - "мотыль" ответил, - сходи в
шлюпку, Ашотыч". Кеп ему показал на далекий берег:
*Мыс Нордкап - самая северная точка материка Европы. Проходящий через
него меридиан разделяет моря Баренцево и Норвежское, а также и океаны -
Северный Ледовитый и Атлантический.
"Доплывешь с нагрудником?" - "Доплыть не обещаю. А меня не дожидайся".
Это он потому сказал, что Ашотычу полагалось сойти последним. Но "деду"
он был не нужен, "дед" бы и за троих справился. Так что Ашотыч за кингстон
был спокоен и сошел в шлюпку. А "дед" - ушел к своим дизелям.
Многие думают, что кингстон открыть просто, будто бы есть такой
специальный рычаг для затопления судна. Никто, конечно, таких рычагов не
ставит, все на судне делается, чтоб плавать, а не тонуть, а через кингстон
забортная вода идет к двигателю на охлаждение, и нужно еще там крышки
какие-то отвинчивать. Так что минут сорок прошло, и за это время команды уже
не стало. Ашотыч велел - идти шлюпками "враздрай" и отстреливаться из
винтовок : плена-то ведь боялись больше, чем смерти, и тут еще робкая
надежда была, что покуда немцы с одной шлюпкой провозятся, другая как-нибудь
затеряется среди зыбей. А немцы за двумя зайцами и не стали гнаться, они на
одну шлюпку положили снаряд и размолотили в кашу, а другую преследовали,
пока там не кончились патроны, потом подошли спокойно, подцепили багром и
всех перетащили к себе на палубу.
Когда "дед" поднялся из машины, лодка уходила на погружение, и "Днепр"
тоже погружался, а больше на море живой души не было. Ему только и
оставалось, что плыть с нагрудником к берегу. Это одиннадцать миль, не
меньше, потом это место установили точно по вахтенному журналу с подлодки.
Но "дед" все-таки доплыл до берега, только вот берег был - маленький
островишко, он лишь на морских картах и обозначен. А до материка еще было
миль двадцать - где же силы взять? "Дед" на другой день попробовал, проплыл
милю и вернулся - стал замерзать. Больше не пытался.
Почти месяц прожил он на этом островишке - без хлеба, без огня, без
кровли над головой. Он уже радовался, когда дожди пошли: содрал брезент с
нагрудника и собирал пресную воду. "Все ничего, - он мне рассказывал, - а
вот без курева было скучновато. Помру, думаю". Наконец его засек наш
самолет-разведчик, но сесть нельзя было, летчик ему только банку кинул со
сгущенкой. И та - об скалу
разбились, "дед" потом эту сгущенку слизывал. Тогда, конечно, не до
робинзонов было: еще трое суток прошло, пока прислали гидросамолет и сняли
"деда" с утеса. Первые дни он и говорить не мог, его в госпитале кормили с
ложечки, потом - ожил, рассказал, как погиб "Днепр" со всей командой. Он-то
думал - они все погибли. И пришлось ему хуже нет, потому что к нему в
госпиталь матери приходили, жены, и каждой расскажи: как погиб Вася, что
перед смертью сказал Коля, - а что он мог рассказать?
Я вот часто думаю: если бы он наплел чего-нибудь с три короба - как
вели бой с неравными силами, как он закрыл глаза капитану, как там
кто-нибудь, истекая кровью, сказал ему на прощанье: "Плыви, Серега, передай
весточку!" - все бы, может, и обошлось. Но он только одно твердил: "Ушел в
машину, слышал перестрелку, больше ничего не знаю". И тут один человек из
штаба порта выразил сомнение: "А так ли все было, как травит наш уважаемый
мотыль Бабилов? Не странно ли, что капитан, которого все мы знали, как
настоящего моряка, партийца, покинул судно не последним. А последним -
почему-то моторист... Не исключено, между прочим, что немцы же его и
подбросили на этот островишко. Скажем, он мог дать подписку, что, вернувшись
к нам в гарнизон... Я ничего не утверждаю, я только прошу заметить - не
исключено".
"Дед" все допросы прошел - каких нам, наверно, не выдержать, - и ничего
против него не доказали. Так что под расстрел не попал. Но загремел он
хорошо - на полный червонец, да полстолько же и ссылки ему добавили -
"подозрение в шпионаже", не баран чихал. В конце войны разыскался в немецком
концлагере Ашотыч и еще пяток из команды, рассказали следователю, как все
было с "Днепром", как мотыль Бабилов пошел открывать кингстон и суровая
волна поглотила славного героя. Да им тогда и самим веры не было, потому что
все они шестеро ехали в те же места, что и "дед", и всю эту историю еще на
восемь лет забыли. А вспомнили, когда нашелся в архивах вахтенный журнал с
той самой подлодки, - ну, он-то, положим, давно нашелся, да не знали, как
его к "деду"применить. Выпустить - не посадить, тут думать надо. Так вот, в
этом журнале все по минутам было расписано, буквально:
"11.15. Русский транспорт охвачен пожаром. Команда пересаживается в
шлюпки. Однако моими наблюдениями замечен на палубе смертник, оставленный,
чтобы способствовать затоплению судна.
12.00. Русский транспорт погружается. Подобрав восьмерых уцелевших из
его команды, и опасаясь, что дым привлечет русские самолеты, сам начал
погружение. Ухожу подводным курсом к Нордкапу".
Что вы, про "деда" целая книжка написана! Журналист из Москвы приезжал,
часов пять с ним беседовал, потом прислал экземплярчик. Про лагерь там,
правда, вылетело, но насчет пожара и про житье "дедово" на островишке - это
все есть, и очень даже красочно, "дед" со старухой как ни прочтут - плачут.
А я вот что спросил у "деда":
- И как же вы с ним теперь? По крайности, рыла ему не начистишь?
- Кому, Алексеич?
- Ну, кто тебе все это устроил. Он удивился.
- Это зачем? Он своим рылом начищенным еще и похвалиться побежит: за
бдительность ему досталось. Я-то его знаю. И - все ведь другие устраивали,
он - только сомнение высказал. Ну, время не такое было, чтоб сомневаться. А
ты - поверил бы?
- Тебе, "дед"?
- Что человек в нашей воде осенью столько проплывет и сердце у него не
лопнет?
- За это я, честно скажу, не ручаюсь.
- То-то вот! - сказал "дед". - И я б не поверил. Потому что второй бы
раз не проплыл.
6
Я шел по снегу, он аж звенел, и мороз палил мне лицо. Капюшон я не стал
пристегивать, ведь это куртку надо снимать и перчатки, так и замерзают по
дурости. У нас один чудик, бухой, портянки затеял на улице перематывать, и
заснул на морозе, устал, а после ему полноги отрезали.
Я только нос в воротник упрятал и чуть не по полквартала с закрытыми
глазами шел. А мог бы и всю дорогу так и не сбился бы.
Это в большом-большом дворе, на Володарской, пройти под аркой и сразу
налево, угловое окошко на четвертом этаже, там она снимала комнату. Там я
бывал - четыре раза, там все вещи чужие, ее - только накидка на кровати,
коврик, финтифлюшки на столике, а все-таки думаешь - она век здесь живет.
"Главное ничего не хотеть, - она мне говорила, - тогда ты еще хоть как-то
счастлив. Сегодня это мое, а завтра, может быть, нас и не будет".
Окошко светилось.
Я постоял внизу, - нельзя же к ней сразу, пусть немного развеет, - и
увидел: кто-то подошел к окну, она подошла, смотрит на двор. А кругом бело,
ни скамейки, ни кустика, один я чернею. Нет, не заметила, повернулась туда,
в комнату, я только волосы видел, темную копну, и вот она отошла.
Парень какой-то подошел, повернулся затылком, взлез на подоконник, к
нему второй подошел. Разглядеть я их не мог, высоко было, но как будто они
там смеялись. Почему бы не посмеяться, если тепло, и выпивка на столе, и
кадровая девка под боком, и она им рассказывает, как я ее приглашал в
"Арктику", а она вот не пошла, с ними осталась. Господи, думаю, ну и не
пошла, свет клином на тебе не сошелся, только врать было зачем? У меня была
Нинка, посудомойка с плавбазы, я с ней морскую любовь имел -ивплавании, и на
берегу, держал себя с нею по-свински, месяцами не заявлялся, и все же она со
мной таких фортелей не выкидывала. А попробовала бы выкинуть, я бы ушел, не
оглядываясь. Потому что вот так и делают из тебя нечеловека.
Вдруг я заметил: стою, как дурак, и считаю этажи. Снизу вверх, потом
сверху вниз. А зачем, я подумал, я их считаю? Ну, правильно, мне же надо
как-то наверх взобраться! А что я там понаделаю - видно будет, главное -
взойти. Но только я к подъезду направился, из него какой-то мужик вышел - в
черном, лица не видно. Ступил два шага и заскучал, с места не сдвинется.
Ему-то, думаю, чего меня бояться? А это, наверное, его "Москвич" под окнами
стоял, под брезентом, так он решил - я угонять собираюсь или колеса снимать.
Чего-нибудь бы повеселее придумал!
- Ступай, - говорю ему, - спи, дядя. Не нужны мне твои колеса.
Он куда-то метнулся вбок и опять встал. Совсем пропащий человек.
- Ты кто? - спрашивает. Голос, как из бочки. - Откуда взялся?
- Туда же и уйду. А ты спи.
Не хотелось мне этого олуха тревожить. Ведь до утра будет своего
"Москвичишку" стеречь, замерзнет. Или работу проспит, нагоняй получит. Я уже
на улицу вышел - а он под аркой встал и смотрит. Печальный такой и скучный.
Пропади ты, думаю, со своими колесами. И вы там тоже все пропадите с вашим
сабантуем, уйду я, откуда взялся, вот это верно сказано.
Конца не было у этой улицы, я шел-шел и почувствовал - худо дело. До
какого-нибудь бы тепла теперь дошлепать - до общаги или до "Арктики". Но я
от общаги как раз иду, зачем же я лишнего протопал, а в "Арктике" бичи
сидят, и Клавка будет смеяться. "А что я говорила, рыженький! Не пошла она с
тобой?" - "Ну и не пошла, говорю, очень она мне нужна! И ты мне тоже, стерва
розовая, гладкая, пушистая, не нужна, лучше я к Нинке поеду, у нее тепло, у
Нинки, она меня спать положит и не ограбит, она добрая, Нинка, она за мной
всегда смотрела, не то что другие, которым только деньги давай, у нас с ней
любовь, с Нинкой".
Ну, вот я и до морского вокзала добрался, откуда идут катера через
залив; ввалился весь деревянный, насилу кулаки из карманов вытащил. В
помещении было жарко от печки, накурено и людей набилось до тыщи - кто в
доки ехал в ночную вахту, кто с работы домой, - но все хмурые, гады, ни с
кем не поговоришь. К одному дяде я втиснулся на лавку, стал ему объяснять,
что я к Нинке еду на Абрам-мыс, потому что я ее не забыл, а он мне:
- Иди ты со своей Нинкой!
- Куда же, - говорю, - идти, туман не кончился, катера без локатора не
пойдут.
- Это в башке у тебя туман, а локатора нету.
- Вот в чем причина, - говорю, - ну, я тогда покемарю, ты меня
толкни...
Я только привалился к нему, и вдруг - кричат:
- Катер пришел! Кому на Абрам-мыс?
Дядя схватил меня за грудки, поставил на ноги, а сам побежал. Все
куда-то понеслись галопом. Ну, и я тоже, старался не отстать. Долго же мы
бежали!
7
Катеришко посапывал у причала, и вся публика вниз повалила, в кубрик, а
я не пошел - сидеть уже негде там, - сел на кнехт. Туман, и вправду,
кончился. Последние хлопья относило ветром с Баренцева, и вода не дымилась,
была черная, без морщинки, и в ней стояли огни: красные, зеленые, белые. На
том берегу светились доки, и корабли, и домишки на сопках. Там-то и жила моя
Нинка. Один огонек был ее. И я, когда возвращался с моря, всегда уже знал,
дома она или нет. И ребята мне говорили: "Нинка твоя лампадку засветила". И
мне нравилось, что она не ходит на пирс, а ждет, пока я сам приду, по своей
воле.
Скоро мы зашлепали, ветер обжег мне щеку, потом - другую, это мы делали
циркуляцию, проходили под пароходами, под их носами и кормами. Шла на судах
работа, искры сыпались в воду и шипели, что-то там заваривали, шкрябали
борта, красили, висели в беседках, а по трансляции травили джазы. Вдруг
вынырнула тюленья башка - отфыркалась, усами подвигала и опять погрузилась.
Что им тут делать в заливе, не знаю, рыбы же никакой, разве на нас поглядеть
- так чего хорошего увидишь? Однако - с другого борта показался, пронырнул,
бродяга, под килем - и опять на меня глядит. Чем-то я ему все же понравился.
Наняться бы мне на такой катеришко, работа - не бей лежачего: трап подай и
убери, гашу* на кнехт накинь и сбрось, а в основном - сиди, любуйся на воду.
Я бы непременно этого тюленя приманил, прозвал бы как-нибудь - "Васька" или
"Серега", - он бы выныривал и рядышком плыл от причала к причалу. Все же
какая-то жизнь была бы!
*Гаша - или "огон" - глухая, не скользящая петля на швартовом конце.
Народ, однако ж, уже повыполз на палубу, потом по мосткам устремился
счастье ловить - автобус или попутки, а я, чтоб не затоптали невзначай,
пошел тихонечко последним. И закарабкался к Нинке - напрямик, через сопки.
Можно и дорогой пройти, только она вьется, гадюка, часа два по ней идешь, я
всегда по утесам карабкался. Здесь домишки, как стрижиные гнезда, лепятся
один над другим, и клочки земли - как палуба при крене, все время одна нога
выше другой. А все чего-то пытаются развести на этой земле, картошку,
морковь, но ни черта не вырастает и не вырастет. Мы эту землю отняли у чаек,
и сами за это живем, как чайки.
Долго я лез, весь измок под курткой. А наверху на меня накинулся ветер,
заледенил, и я уже думал - конец, полечу с косогора, и крика моего не
услышат. Но разглядел Нинкин плетень, вытащил из него жердину, стал ею
отталкиваться, как посохом. Окошко у Нинки светилось, я приложился лицом, но
ничего не увидел - все затянуло изморозью. Я постучался и пошел к двери,
привалился к ней. Так и дождался, покуда Нинка открыла.
Нинка не напугалась, когда я на нее повалился, удержала меня, только не
говорила ни слова. И не прижалась, как всегда.
- Что ж не встречаешь, Нинка? Я к тебе пришел или не к тебе?
Губы у меня ползли от холода. Нинка прислонила меня к стенке, как
полено, и заперла наружную дверь. Потом прижалась ко мне и заплакала.
- Горе ты мое, - говорит мне Нинка. - Мучение. Ну и все такое прочее. Я
сам чуть не заплакал. Обнял ее покрепче и поцеловал в лоб. Вот уж мучение,
так мучение.
- Погоди ты, я же пришел, никуда не делся, что же ты меня в сенях
держишь?
Она пуще заплакала. Просто сил моих не было. Но все-таки в комнату не
повела.
- Нинка, у тебя там есть кто? Я никак не мог ее руки отодрать.
- Я ж чувствую, - говорю. - Ну и ладно, неужели же мне нельзя в гости к
тебе? Как ты считаешь, Нинка?
Сам-то я считал - мне уйти надо. Но вот что мне Нинка скажет - это я
хотел знать. Она отступила, но сени были тесные, я сразу нашарил Нинкины
плечи. Она, оказывается, стояла у двери в комнату, загораживала ее.
- Ты что, Нинка?
Лицо у нее было все мокрое.
- Не пущу. Ты драться будешь.
Вот именно, думаю, за этим только я к ней сюда ехал.
- Ладно. Пусти!
- А будешь?
- На улицу пусти, я назад пойду.
- Куда! Ты до причала не дойдешь, замерзнешь.
- Ну видишь! Что ж теперь делать?
Нинка тогда открыла, и я вошел за нею.
Он сидел за столом, в майке и в галифе, чистенький такой солдатик,
крепышок, ежиком стриженный. Весь розовый, как из бани. И улыбался мне. А
Нинка стояла между нами. Гимнастерка его лежала на койке, на красном
стеганом одеяле; я помню, как Нинка его купила. Раньше у нее шитое было из
лоскутков. Она тепло любила до смерти и печку топила жарко, я вот так же мог
за столом сидеть, в одном тельнике. А теперь она ему пришивала пуговицы. Или
- подворотничок, это уж я не знаю; просто увидел - ножницы уже не на
гвоздочке висят, на стенке, а лежат на одеяле, рядом - иголка и нитки.
Сапоги же его кирзовые она у двери поставила, я их не заметил и повалил. Не
нарочно, а просто не заметил. Он так это и оценил, не перестал улыбаться.
На столе была закусь и водка, полбутылки они уже распили, оттого он и
был такой хорошенький, просто загляденье. Только вот ростом не вышел, не
повезло Нинке. Ну, и то хорошо.
- Что стоишь, Нинка, не познакомишь меня с товарищем военнослужащим?
Солдат, - говорю, - матросу друг и помощник. Взаимодействие и выручка.
Нинка не двинулась, стояла между нами, к нему лицом, а ко мне спиною. А
он вскочил, как на пружине, протянул мне руку.
- Сержант Лубенцов. А так вообще Аркадий.
Я и руку отдернул. Подошел к его гимнастерке, расправил, чтоб видны
были лычки. А руку ему подал не сразу, сперва потер об штаны.
- Сенька.
- Очень приятно. Семен, значит?
- Что вы! - говорю. - Семен - это если трезвый. А так Сенька.
- Ну что ж, - говорит, - корешами будем? Ах, скуластенький, так и
набивался на хорошее отношение.
- Не только, - говорю, - корешами. Может, и родственниками. Все ж таки
Нинка нам не чужая.
Нахмурился скуластенький. А я подошел к столу и сам себе налил в
стакан. В Нинкин. Он смотрел, моргал белесыми ресницами. Что же, думаю, ты
сейчас предпримешь? Ударишь? Ну, это просто, я туг же с копыт сойду. Но
только ведь этим не кончится. Я упаду, но я же и встану. И мне тогда все
нипочем: бутылка - значит, бутылка, табуретка - так табуретка. А Нинка чью
сторону возьмет? Поможет тебе меня выпроваживать?
- Прошу к столу.
Это он мне говорит, скуластенький, и ручкой показывает на стол. А я уже
сам себе налил. Вот положение.
- Да нет, говорю, - благодарен. Только поужинал.
И полез вилкой в шпроты. Тут он снова заулыбался. Непробиваемая у
солдатика оборона. Прошу прощения, - у сержанта.
- Как жизнь, морячок?
Это он у меня спрашивает, береговой, сухопутный.
- Да какая же, - говорю, - у морячка жизнь! Одни огорчения.
- Ну, это зря!
- А вот, представьте себе, один мой знакомый... ты его, Нинка, не
знаешь... сошел, значит, на берег. Заваливается к своей женщине. На всех
парусах к ней летел. А у нее, представьте, другой сидит. Ну, все понятно.
Соскучилась женщина ждать. Но кто-то же из них двоих - третий. А третий
должен уйти, как в песне поется. Мой знакомый ему и говорит: "Я тебя вижу
или не вижу?" А он мужчина строгий, мой знакомый. Правда, уже его нет,
удалился в сторону моря. Погиб в неравном бою с трескою. Ну, с кем не
бывает. А тот, представьте, моргает и не уходит. Стесняется, что ли, уйти.
Тогда мой знакомый, знаете, чего делает?..
Но тут я на Нинку посмотрел и замолчал. Она уже сидела на койке, ноги
скрестила, а руки у ней лежали на коленях. Смотрела на меня и кусала губы.
Но я не на губы смотрел, а на руки.
Я вам сказал или нет? - она судомойкой была на плавбазе. И еще всякие
постирушки брала - и в море, и на дом, Всегда у нее полное корыто стояло в
кухоньке. Представьте, сколько же она за свою жизнь всего перемыла, и какие
у нее могли быть руки! Ей, наверное, и тридцати еще не было, я никогда не
спрашивал, но руки еще лет на тридцать были старше, я честно говорю. Как
будто с чужих содрали кожу перчаткой и напялили ей, а кожа не приросла,
такая и осталась - мертвая, влажная, бледно-розовая, вся в морщинах, в
мешочках. Когда я ее обнимал, я только и думал: хоть бы она меня не трогала
этими руками, у меня всякая охота к ней пропадала. Я сам не свой делался,
хотелось мне бежать от нее куда глаза глядят. Но и она как чувствовала -
сама от меня их прятала. Вот я их увидел и все тут забыл начисто. Зачем я
сюда явился? Что я этому скуластенькому втолковывал?
- О чем же это я?
- Про твоего знакомого, Нинка напомнила. Губы у ней дрожали. - Чего же
он сделал? Убил их?
- Да нет же! - Я засмеялся. - Третий-то - он был, вот в чем дело.
Сказал он им: "Тогда за ваше счастьице!"
Солдатик смутился, но я взял его руку и чокнулся с ним.
- Чего ты смущаешься? - говорю. - Нинка, знаешь, какая женщина! Ты не
пропадешь с ней, она тебя и обстирает, и обошьет. С ней сыт будешь, и пьян,
и нос всегда в табаке. Ты только не бей ее, это мы все умеем, а что не так -
скажи ей с металлом в голосе, не тебя мне учить, она и послушается...
Такого со мной еще не было: я пил и трезвел. И вправду мне вдруг
подумалось: может, это оно и есть, Нинкино счастье? Чем черт не шутит,
может, ей с ним тепло будет на свете? А я тогда зачем тут стою, почему не
уйду? Ведь у меня ж не серьезно с ней, я только лясы буду точить, голову ей
баламутить, а у него, может, и серьезно?
- А ты, кореш, легок на помине, - скуластенький мне сказал.
Я допил и поглядел на него. Глазки у него повеселели, но что-то
осталось в них тревожное. Не верил, поди, что все так добром и кончится, и
он останется сегодня с Нинкой.
- Вот здорово! Что же вы тут про меня говорили?
- Да нет, не про тебя лично, а просто, Нинок сейчас ножик уронила;
надо, говорит, постучать об стол, а то к нам мужчина пожалует. А я говорю:
"Суеверие - привычка вредная. Если и пожалует, то вряд ли".
- Правильно говорите, Аркадий... Как вас там дальше?
- Васильевич. Я лично, например, в тринадцатое число не верю. И насчет
черной кошки - это все глупости. А человек - хозяин природы, всего
мировоззрения, он должен твердый курс иметь в поведении. И на все
постороннее не обращать внимания. Вот, например, задумал - умри, а сделай.
Согласен ты?
- Да что вы меня-то, у нее спросите.
- Нет, я о чем? Вот у меня тоже друг. Неустойчивый, все ему чего-то
мерещится. А я на него воздействую постоянно. И перелом намечается,
определенно. Вот, Нинок его знает...
Нинка поглядела на меня и вздохнула. Какой же был у него курс, у
скуластенького? Сегодня - к ней под одеяло стеганое. А служба кончится - он
к себе поедет, дома его другая ждет, запланированная. А Нинка все так и
будет на Абрам-мысу жить, как чайка, светить окошком новому трепачу. А я -
что могу для нее сделать?
Я снял куртку - мех пристегнуть - и увидал изнутри карман, затянутый
"молнией", плотно еще набитый. Вот разве только это. И то - если она
возьмет.
- Выйди со мной, Нинка. Я чего скажу. Он так и примерз к стулу. Но
улыбался. Конечно, не уведу же я ее.
- Что ж так скоро, морячок?
- Вахта, - отвечаю.
- Э, хорошая вахта сама стоит!
Ах, скуластенький, что ты еще про морячков знаешь? Но больше он меня не
удерживал. Пожал мне руку - со всей, конечно, силенкой, - но как-то я
почувствовал: нет, ненадолго у них.
Нинка пошла за мной, я пропустил ее в сени, помахал ему рукой и
притворил дверь. В темноте я взял ее за плечи и притянул.
- Сеня! - она сама ко мне прильнула. Вот уж ни к чему. Я же не за тем
ее звал. - Прогнать его, да? Скажи только...
Ничего, я подумал. Особенно она страдать не будет, если у них и
ненадолго.
- Ты брось это, Нинка, выкинь из головы... Все у вас наладится, он,
знаешь, верный, такой даром не гуляет. Это мне верить нельзя, а он
положительный, ты и сама видишь.
- Ты за тем меня позвал?
- Нет, не за тем... Нинка, возьми у меня гроши.
- Ты что?
- Ну, на сохранение возьми, я все равно размотаю.
Я стал ей совать полпачки. Она меня схватила за руки - своими руками! -
я дернулся, выронил все, рассыпал по полу. Нинка нагнулась и стала шарить
впотьмах. Я тоже с нею шарил, Нинка мне их совала в руку, а я опять ронял.
Тогда она меня оттолкнула к стенке, стала одна подбирать, потом все сразу
затиснула за пазуху, в карман. Я снова за ними полез - она вцепилась и
держала меня за руки.
- Уйди! Уйди по-доброму. Ничего мне от тебя не надо! Сволочь ты,
изувер!
Она уже меня не держала. Один ее голос - из темноты египетской, через
слезы, - бухал мне в уши: "Сволочь... Изувер... Палач..."
- Не гони, я и так уйду.
- Иди! В последний раз тебя видела! Замерзни, гад...
Я нашарил щеколду, Нинка меня оттерла плечом и сама открыла дверь.
Ветер нас ожег колким снегом. Нинка сразу притихла, - верно, уже не рада
была, что гнала меня. Но не ночевать же нам тут втроем, хотя у нее и
кухонька была в этой хибаре.
Нинка спросила:
- Как же ты дойдешь такой?
Я ее погладил по плечу и пошел с косогора. Прошел шагов двадцать -
услышал: стукнула щеколда.
С катера я все хотел разглядеть ее огонек, и не увидел - расплылся он
среди прочих. Вот так весь вечер, думаю, все у меня невпопад, да он еще и не
кончился, этот вечер...
Когда причаливали у морвокзала, матрос вахтенный замешкался, не вышло у
него с ходу накинуть гашу, и я к нему полез отнимать ее, - как он меня
отпихнет локтем!
- Отскочи, ненаглядный, в лоб засвечу!
Так, думаю, ну, быть мне сегодня битым.
8
Я только успел сойти на причал, они ко мне кинулись - двое черных, как
волки в лунной степи.
- Сеня! - кричат. - Ну, теперь какие планы? Не знаю, как у бичей, а у
меня планы были в общагу идти, спать.
- А я тебе что говорил! - это Вовчик Аскольду. - Мы-то по всему городу,
с ног сбились, в милицию хотели звонить, не дай Бог замерзнет, а он - спать!
- Как это понять, Сеня? Ты постарел или с нами не хочешь знаться?
Да, вам таких корешей не иметь. Я от волнения даже сел на причальную
тумбу. Ведь и вправду же я мог замерзнуть.
- Вставай, Сень, не сиди, вредно! - Они меня подняли под локти. - Пошли
погреемся.
Вовчик сбоку плелся, дышал в воротник, а Аскольд - то вперед забежит,
то приотстанет - и зубами блестел, рассказывал:
- Я ему говорю: "Вовчик, грю, это не дело, мы грех берем на душу, что
его не разыскали". А он говорит: "Какой грех, он к бабе ушел, нас забыл".
Нет, грю, он человек верный, что-то не то, вот так люди и погибают. Ну, мы
на моторе к тебе в общагу, все щас перевернем кверху килем, а там тебя
знают, Сень, ты человек известный. "Ищите его на Абрам-мысу, - говорят. -
Бывает, он туда ездит".
- Это кто ж сказал? Толик? Лысоватый такой?
- Неважно кто, Сеня! Важно, что нашли тебя - живого-здорового!
Не иметь вам таких корешей, я честно говорю!
Так мы и до "Арктики" дошли. А оттуда уже последних вышибали, и двое
милицейских на страже стояли, с гардеробщиком. Какой-то малый к ним ломился,
ростом с дверь, убеждал сиплым голосом:
- Папаша, пустите кочегара, у меня ребенок болен. Аскольд к нему
кинулся на подмогу.
- Пустите нас, там наши дамы сидят в залоге.
- Нету ваших дам, - гардеробщик нам наотрез. -Уехали.
- Как это уехали? Без нас уехали?
Мы стали вчетвером ломиться. Да только у нас дверь поддалась - товарищ
из милиции высунулся в шубе.
- Это что за самодеятельность? - говорит. - Ох, и посидит же у нас
кой-кто сегодня. А ну, Севастьянов, бери вот этого, в куртке.
Ну, я эти штуки знаю, никакой Севастьянов меня не поведет, охота ему на
холод вылезать. Так что я ботинок просунул в дверь, помощи ожидаю справа и
слева. Но Вовчик с Аскольдом скисли тут же и сами же меня оттащили. Дверь и
закрылась. Так обидно!
- Это ничего! - орет мне пучеглазый. - Зато у меня план есть. Сейчас мы
в Росту смахаем, у Клавки доберем. Тем более понравился ты ей, Сеня!..
Ага, думаю, значит, в гости поедем. Ну, она тоже занятная, Клавка.
- А найдется у ней?
- У Клавки чтоб не нашлось! Стойте тут, я к вокзалу побежал за мотором.
Ну, пусть, думаю, сбегает, у него мослы долгие, а вокзал - метров
двести, не больше. Но наблюдаю - Вовчика шатает легонько. Стал я его
поддерживать. А он - меня. Правильно, надо вместе держаться. Кореши мы или
не кореши?
Долго ли, коротко ли мы с ним корешили, но вот и такси загудело, и
Аскольд нам из окошка машет. Мы с Вовчиком полезли, а там еще какие-то двое,
да с барахлом. Вовчик-то поместился, а у меня ноги наружу. Ну, да уж
как-нибудь.
- Как-нибудь это ты на своей будешь ездить, - это шеф, значит, голос
подает. Вылез, переложил мои ноги внутрь. Оказывается, нашлось для них
местечко. - Вам куда, капиталисты?
- В Росту вези! - пучеглазый орет. - Улица Инициативная, дом
семнадцать.
Ну, все помнит, кисанька! А ведь тоже под газом.
- Э, мне в Росту ехать - себе во вред. Смена-то кончается.
- Это не разговор, шеф! - кричит пучеглазый. - Ты сперва счетчик
выруби, тогда поговорим. Крути налево! И сам уж там баранку, что ли, вертит.
- Э! Ты мне не помогай.
- Все, шеф, мы тебя любим. Умрем за тебя.
- Не надо, поживите еще. Только у меня пассажиры до Горки, им ближе.
- Не в том дело, ближе или дальше, а мы как будто раньше сели.
Это какая-то гражданка сзади меня. Оказывается, я к ней привалился.
То-то мне было мягко. Я к ней повернулся, хотел извиниться за наше
поведение, а она мне чего-то руками в грудь уперлась.
- Сидите, - говорит, - спокойно, без этих штук. А то я, знаете, с мужем
еду.
Я и на мужа хотел поглядеть, но шея уже дальше не поворачивалась. А муж
- он тут же голос подал:
- Действительно, - говорит, - уж если мы ради вас потеснились, так не
хулиганьте. А то и милицию можно позвать.
- Хе! - сказал шеф. ~ Какая теперь милиция! И поехал, родной. Да только
мы двинулись - кто-то догоняет, приложился носом к стеклу.
- Ребятки, возьмите кочегара, у меня ребенок болен. Шеф сразу на
тормоз.
- Ты, охламон, отстанешь или нет?
- Езжай, - орет пучеглазый, - сам отвалится!
- Куда "езжай", он за ручку держится.
Стали они там объясняться на морозе. Долго руками махали. Потом шеф
снова сел и как рванет с места. Кочегар попрыгал, попрыгал и отстал.
- Послушайте, - вдруг эта гражданка говорит, - вы в самом деле счетчик
выключили? Там уже сколько-то набито!
- Действительно, - мужнин баритон, - мы уже доедем, потом свои порядки
устанавливайте.
- А тебя кто спрашивает? - говорит ему Аскольд. - Ты кто? Приезжий? Ну
и сиди, приезжий, не вякай. Мы, если хочешь знать, и за вас можем заплатить.
Видишь вот этого, в курточке? А ты думаешь, он кто? А он капитан-директор
всего сельдяного флота. Самый главный капиталист!
- Рокфеллер! - кричит Вовчик.
- Про него каждый день в газетах интервью печатают. Он всю страну рыбой
кормит. И заграницу всю кормит. Да мы тебя, приезжий, со всеми шмотками
купим! Покажи ему, Сеня, какие у нас капиталы!..
Я засмеялся, сунул руку за пазуху и вынул всю пачку. Хотя это была уже
не пачка, а ворох - мы же их с Нинкой не складывали впотьмах, совали как
придется. Я этот ворох и показал дамочке, и ее мужу, и шоферу тоже показал,
пусть не волнуется, на арапа не едем.
- Спрячь, - говорит Вовчик, - ослепнут. Они в темноте светятся.
- Понял, приезжий? - спросил Аскольд. - Тут патриоты едут родного
Заполярья. Скромные патриоты! Была бы гитара, я б тебе спел... "Суровый
Север нам дороже кавказских пальм и крымского тепла!"
И Вовчик тоже запел:
- "И наши северные ворота - бастионы мира и труда!"
- Газуй, шеф! Крути лапами!
Эх, и парень же был этот пучеглазый! Ну, и Вовчик тоже дай Бог! А
машина не шла, а просто летела над улицей, покрышками снега не касалась, и
меня так славно стало укачивать... Потом эти приезжие холоду напустили, пока
барахло свое вытаскивали. Муж чего-то там платить набивался, а пучеглазый
орал шоферу:
- Плюнь ты на ихние трешки, ты тоже патриот! Чаевые в нашем городе не
берут!
И только опять поехали, ну минуту буквально - Аскольд меня взбодрил:
- Товарищ капитан-директор, как спали? Платить надо. Я засмеялся,
расстегнул "молнию" на куртке.
- Давай плати.
Вовчик сунул руку, вытащил сколько-то там, дал шоферу. А тот, дурень,
еще застеснялся:
- Орлы, я с пьяных больше десятки не беру.
- Бледный ты, шеф! - пучеглазый орал. - Плохо питаешься. Тебе
капитан-директор премию выдает на поправку. Сень, ты подтверди!
- Ага, - я подтвердил. - Я же у нас добрый.
И правда - так хорошо мне было, счастливо, оттого что они меня все
любят, а я их любил, как родных...
А совсем я проснулся - от холода; мотоцикл трещал, и я уже не в такси
ехал, а в коляске. Когда ж это я в нее пересел? Просто уму непостижимо.
- Эй, артист! - надо мной товарищ из милиции склонился, в дохе. Сам он
сзади сидел, на колесе. - Тебя держать? Не вывалишься?
- Да хулиган он, а не артист! - еще какие-то орали. Мотоцикл медленно
выезжал со двора, и целая толпища нас провожала.
- Господи, когда же мы от них город очистим?.. Учти, лейтенант,
коллективное заявление у нас готово!..
- Отдыхайте, граждане, - лейтенант их успокаивал. Коллективных не надо,
а у кого конкретно стекла побиты. Рядом пучеглазый шел и шептал сиплым
голосом:
- Сеня, они же нас не поймут! Вспомни все лучшее, Сеня!..
Что же там лучшего-то было?.. Я какие-то обрывки помнил... По какой-то
лестнице летел башкой вперед и парадное пробил насквозь, обе двери, то-то
она у меня раскалывалась. И лицо горело, как набитое. Да точно, набитое, с
кем-то я еще перед этим дрался... Я по лицу провел ладонью и кровь на ней
увидел. Господи, да с корешами же я и дрался, с кем же еще! Вовчик меня
стукал, а пучеглазый за локти сзади держал.
Я вспомнил все лучшее и полез из коляски. Аскольд от меня отскочил на
шаг. А Вовчика я что-то не видел, друга моего, кореша бывшего.
- Сиди, - лейтенант мне надавил на плечо. - А ты чего? - у Аскольда
спросил. - С нами хочешь поехать, свидетелем? -
Только пучеглазого и видели.
- Вот так-то. Давай жми...


