Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Джек Лондон. Мартин Иден

страница №13

ого крестьянина обучают грамоте и
арифметике, следуя принципам Спенсера. И это презренное
комариное племя набрасывается на него, оскорбляет его память, а
само кормится его идеями, применяет их в жизни. Ведь тем
немногим, что осело у них в мозгах, они прежде всего обязаны
Спенсеру. Не будь Спенсера, у этих ученых попугаев не оказалось
бы и малой толики подлинного знания.
И однако даже ректор Фербенкс из Оксфорда, человек, чье
положение повыше вашего, судья Блаунт, сказал, что потомки
отвергнут Спенсера, скорее назвав его мечтателем и поэтом, чем
мыслителем. Да вся эта шатия сплошь — болтуны и брехуны. Один
изрек: "Основные начала" не вовсе лишены литературных
достоинств". А другие заявляли, что он не оригинальный
мыслитель, а просто усердный труженик. Болтуны и брехуны!
Болтуны и брехуны!
Мартин круто оборвал свою речь, ив комнате воцарилась
мертвая тишина. В семье Руфи судью Блаунта почитали как
человека влиятельного и достигшего высокого положения, и
вспышка Мартина всех ужаснула. Остаток вечера прошел как на
похоронах, судья Блаунт и мистер Морз беседовали только друг с
другом, общий разговор никак не клеился. А потом, когда Руфь
осталась наедине с Мартином, разразилась буря.
— Ты невыносим,-- рыдала она. Но его гнев еще не потух, и
он продолжал бормотать:
— Скоты! Скоты!
Руфь сказала, что он оскорбил судью.
— Сказав ему правду в глаза? — возразил Мартин.
— Мне все равно, правда это или неправда,-- настаивала
она.-- Существуют границы приличия, и ты не имеешь права никого
оскорблять.
— А тогда какое право у судьи Блаунта оскорблять правду?
— резко спросил Мартин.--Уж конечно, нападать на правду куда
предосудительней, чем оскорбить ничтожество вроде этого
Блаунта. А он поступил еще хуже. Он чернил мя великого,
благородного человека, которого уже нет в живых. Ах скоты!
Скоты!
Мартин снова разъярился, слишком много было для этого
причин, и Руфь пришла в ужас. Никогда еще не видела она его в
такой ярости и не могла понять этого непостижимого
сумасбродства. И однако к ужасу примешивалось восхищение,
которое все еще влекло ее к Мартину, и вот она прислонилась к
нему, и в этот миг наивысшего напряжения обняла его за шею. Она
была уязвлена и возмущена его выходкой и, однако, трепеща,
прильнула к нему, а он, обнимая ее, бормотал: "Скоты! Скоты!" И
потом, все еще обнимая ее, сказал:
— Руфь, милая, я больше не буду у вас обедать и портить
твоим настроение. Они меня не любят, зачем же мне им
навязываться, раз я им не по вкусу. И ведь они мне тоже не по
вкусу. Тьфу! Мне от них тошно. И подумать только, до чего я был
глуп--.воображал, если кто занимает высокие посты и живет в
красивых домах и у него есть образование и счет в банке,
значит, это люди достойные!


Глава 38




— Пошли! Идемте к здешним социалистам! Так говорил
Бриссенден, еще слабый после кровохарканья, которое произошло
полчаса назад, второй раз за три дня. И, верный себе, осушил
зажатый в дрожащих пальцах стакан виски.
— Да на что мне социализм? — вскинулся Мартин.
— Постороннему тоже можно произнести речь, дается пять
минут,-- уговаривал больной.-- Заведитесь и выскажитесь.
Скажите им, почему вы противник социализма. Скажите, что вы
думаете о них и об их сектантской этике. Обрушьте на них Ницше,
и получите за это взбучку. Затейте драку. Им это полезно. Им
нужен серьезный спор, и вам тоже. Понимаете, я хотел бы, чтобы
вы стали социалистом прежде, чем я помру. Это придаст смысл
вашей жизни. Только это и спасет вас в пору разочарования, а
его вам не миновать.
— Для меня загадка, почему вы, именно вы,
социалист,--размышлял Мартин.--Вы так ненавидите толпу. Ну что
в этой черни может привлечь вашу душу завзятого эстета. Похоже,
социализм вас не спасает.--И он укоризненно показал на стакан,
Бриссенден снова наливал себе виски.
— Я серьезно болен,--услышал он в ответ.-- Вы--дело
другое. У вас есть здоровье и многое, ради чего стоит жить, и
надо покрепче привязать вас к жизни. Вот вы удивляетесь, почему
я социалист. Сейчас объясню. Потому что социализм неизбежен;
потому что современный строй прогнил, вопиюще противоречит
здравому смыслу и обречен; потому что времена вашей сильной
личности прошли. Рабы ее не потерпят. Их слишком много, и
волей-неволей они повергнут наземь так называемую сильную
личность еще прежде, чем она окажется на коне. Никуда от них не
денешься, и придется вам глотать их рабскую мораль. Признаюсь,
радости мало. Но все уже началось, и придется ее заглотать. Да
и все равно вы с вашим ницшеанством старомодны. Прошлое есть
прошлое, и тот, кто утверждает, будто история повторяется,
лжет. Конечно, я не люблю толпу, но что мне остается, бедняге?
Сильной личности не дождешься, и я предпочту все. что угодно,
лишь бы всем не заправляли нынешние трусливые свиньи. Ну ладно,
идемте. Я уже порядком нагрузился и, если посижу здесь еще
немного, напьюсь вдрызг. А вам известно, что сказал доктор... К
черту доктора! Он у меня еще останется в дураках.
Был воскресный вечер, и в маленький зал до отказа набились
оклендские социалисты, почти сплошь рабочие. Оратор, умный
еврей, вызвал у Мартина восхищение и неприязнь. Он был сутулый,
узкоплечий, с впалой грудью. Сразу видно: истинное дитя трущоб,
и Мартину ясно представилась вековая борьба слабых, жалких
рабов против горстки властителей, которые правили и будут
править ими до конца времен. Этот тщедушный человек показался
Мартину символом. Вот олицетворение всех слабых и незадачливых,
тех, кто, согласно закону биологии, гибли на задворках жизни.
Они не приспособлены к жизни. Несмотря на их лукавую философию,
несмотря на муравьиную склонность объединять свои усилия.
Природа отвергает их, предпочитая личность исключительную. Из
множества живых существ, которых она щедрой рукой бросает в
мир, она отбирает только лучших. Ведь именно этим методом,
подражая ей, люди выводят скаковых лошадей и первосортные
огурцы. Без сомнения, иной творец мог бы для иной вселенной
изобрести метод получше; но обитатели нашей вселенной должны
приспосабливаться к ее миропорядку. Разумеется, погибая, они
еще пробуют извернуться, как изворачиваются социалисты, как вот
сейчас изворачиваются оратор на трибуне и обливающаяся потом
толпа, когда они тут все вместе пытаются изобрести новый способ
как-то смягчить тяготы жизни и перехитрить свою вселенную.
Так думал Мартин, и так он и сказал, когда Бриссенден
подбил его выступить и задать всем жару. Он повиновался и, как
было здесь принято, взошел на трибуну и обратился к
председателю. Он начал негромко, запинаясь, на ходу формулируя
мысли, которые закипели в нем, пока говорил тот еврей. На таких
собраниях каждому оратору отводили пять кинут; но вот время
истекло, а Мартин только еще разошелся и ударил по взглядам
социалистов разве что из половины своих орудий. Он
заинтересовал слушателей, и они криками потребовали, чтобы
председатель продлил Мартину время. Они увидели в нем
достойного противника и ловили каждое его слово. Горячо,
убежденно, без обиняков, нападал он на рабов, на их мораль и
тактику и ничуть не скрывал от слушателей, что они и есть те
самые рабы. Он цитировал Спенсера и Мальтуса и утверждал, что
все в мире развивается по законам биологии.
— Итак,-- наконец подвел он итог.-- Государство,
состоящее из рабов, выжить не может. Извечный закон
эволюционного развития действителен и для общества. Как я уже
показал, в борьбе за существование для сильного и его потомства
естественней выжить, а слабого и его потомство сокрушают, и для
них естественней погибнуть. В результате сильный и его
потомство выживают, и пока существует борьба, сила каждого
поколения возрастает. Это и есть развитие. Но вы, рабы,--
согласен, быть рабами участь незавидная,--но вы, рабы, мечтаете
об обществе, где закон развития будет отменен, где не будут
гибнуть слабые и неприспособленные, где каждый
неприспособленный получит вволю еды, где все переженятся и у
всех будет потомство — у слабых так же, как у сильных. А что
получится? Сила и жизнестойкость не будут возрастать от
поколения к поколению. Наоборот, будут снижаться. Вот вам
возмездие за вашу рабскую философию. Ваше общество рабов,
построенное рабами и для рабов, неизбежно станет слабеть и
рассыплется в прах — по мере того как будут слабеть и
вырождаться члены этого общества. Не забывайте, я утверждаю
принципы биологии, а не сентиментальной этики. Государство
рабов не может выжить...
— А как же Соединенные Штаты?..-- крикнул кто-то с места.
— И в самом деле, как же Соединенные Штаты?--отозвался
Мартин.--Тринадцать колоний сбросили своих правителей и
образовали так называемую республику. Рабы стали сами себе
хозяева. Никто не правил ими сильной рукой. Но жить безо всяких
правителей невозможно, и появились правители новой породы --
крупных, мужественных, благородных людей сменили хитрые
пауки-торгаши и ростовщики. И они опять вас поработили, но не
открыто, по праву сильного с оружием в руках, как сделали бы
истинно благородные люди, а исподтишка, при помощи паучьих
ухищрений, лести, пресмыкательства и лжи. Они купили ваших
рабские судей, развратили ваших рабских законников и обрекли
ваших сыновей и дочерей на ужасы, пострашней рабского труда на
плантациях. Два миллиона ваших детей непосильно трудятся
сегодня в Соединенных Штатах, в этой олигархии торговцев. У
вас, десяти миллионов рабов, нет сносной крыши над головой, и
живете вы впроголодь.
Так вот. Я показал вам, что общество рабов не может
выжить, потому что по самой природе своей это общество
опровергает закон развития. Стоит создать общество рабов, и оно
начинает вырождаться. Легко вам на словах опровергать всеобщий
закон развития, ну, а где он, новый закон развития, который
послужит вам опорой? Сформулируйте его. Он уже сформулирован?
Тогда объявите его во всеуслышание.
Под взрыв криков Мартин прошел к своему месту. Человек
двадцать вскочили на ноги и требовали, чтобы председатель
предоставил им слово. Один за другим, поддерживаемые,
одобрительными возгласами, они горячо, увлеченно, в азарте
размахивая руками, отбивали нападение. Буйный был вечер, но то
было интеллектуальное буйство--битва идей. Кое-кто отклонялся в
сторону, но большинство ораторов прямо отвечали Мартину. Они
ошеломляли его новым для него ходом мысли, и ему открывались,
не новые законы биологии, а новое толкование старых законов.
Спор слишком задевал их за живое, чтобы постоянно соблюдать
вежливость, и председатель не раз яростно стучал, колотил по
столу, призывая к порядку.
Случилось так, что в зале сидел молокосос-репортер,
которого отрядили туда в день, небогатый событиями, и он
исступленно жаждал сенсации. Журналист он был самый заурядный.
Этакое легкомысленное и бойкое перо. Уследить за спором он по
невежеству не мог. И сидел с приятным чувством своего
неизмеримого превосходства над этими одержимыми болтунами из
рабочего класса. Вдобавок он питал величайшее уважение ко всем,
кто занимает высокие посты и определяет политику государств и
газет. А еще у него была мечта — достичь того свойственного
идеальному репортеру совершенства, при котором из ничего можно
сделать нечто, и даже весьма шумное нечто.
О чем тут спорили, он так и не понял. Да и на что ему было
понимать. В таких словах, как "революция", он обрел ключ. Как
палеонтолог способен воссоздать весь скелет по одной выкопанной
кости, так и он готов был воссоздать всю речь по одному слову
"революция". Он сделал это той же ночью, и сделал недурно; а
поскольку больше, всего шуму поднялось от выступления Мартина,
молокосос-репортер всю сочиненную им речь приписал ему, сделал
его главным заправилой всего действа, преобразив его
реакционный индивидуализм в самую что ни на есть зажигательную
речь социалиста, "красного". Сей молокосос был еще и
художественной натурой — широкими мазками он наложил местный
колорит — ораторствуют длинноволосые, с горящими глазами
истерики и выродки, голоса дрожат от страсти, вскидываются
сжатые кулаки, и все это на фоне ругани, воплей, хриплого
рычания разъяренных людей.


Глава 39




Назавтра Мартин за кофе читал в своей комнатушке утреннюю
газету. Впервые увидел он свое имя в газетном заголовке, да еще
на первой странице, и с удивлением узнал, что он--известнейший
вождь оклендских социалистов. Он пробежал пылкую речь, которую
сфабриковал для него репортер, поначалу возмутился, а под конец
со смехом отбросил газету.
.-- Он настрочил это либо спьяну, либо по злому умыслу,--
сказал Мартин попозже днем, сидя на кровати, когда Бриссенден
пришел и тяжело опустился на единственный стул.
— Не все ли вам равно? — спросил Бриссенден.--Вам же не
нужно одобрение гнусных буржуа, которые читают эту газету.
Мартин ответил не сразу.
— Нет, что до их одобрения, оно ничуть меня не волнует,
— сказал он,-- я ничуть его не ищу. Но тут есть другая
сторона: скорее всего эта история несколько осложнит мои
отношения с семьей Руфи. Ее отец всегда утверждает, что я
социалист, и это дурацкое вранье окончательно его убедит в
своей правоте. Не скажу, чтобы меня волновало его мнение... а,
да какая разница? Я хочу вам прочесть то, что написал сегодня.
Это, разумеется, "Запоздавший", я уже дошел почти до середины.
Он читал вслух, и вдруг Мария распахнула дверь и впустила
в комнату молодого человека в чистеньком костюмчике — тот
быстро огляделся, явно заметил керосинку и кухню в углу и лишь
потом перевел Взгляд на Мартина.
— Присаживайтесь,--сказал Бриссенден.
Мартин подвинулся; освобождая посетителю место, и ждал
объяснения — зачем он пожаловал. — Вчера вечером я слушал
вашу речь, мистер
Иден, и пришел взять у вас интервью,-- начал тот.
Бриссенден рассмеялся.
— Собрат-социалист? — спросил репортер, окинув
Бриссендена быстрым взглядом: бледный, тощий, почти уже
мертвец--неоценимая находка для газетной сенсации.
— И это он написал тот отчет,--негромко, сказал Мартин.--
Да он же совсем мальчишка!
— Почему вы не взгреете его? — спросил Бриссенден.--
Вернули бы мне на пять минут мои легкие, тысячу долларов не
пожалел бы.
Молокосос был несколько озадачен этим разговором о нем при
нем и все же как будто его здесь нет. Но ведь за блестящее
описание собрания социалистов его похвалили и отрядили взять
интервью у Мартина Идена, вождя организованной угрозы обществу.
— Вы не против, если мы вас сфотографируем, мистер Иден?
— спросил он.-- На улице ждет наш редакционный фотограф, и он
говорит, лучше сфотографировать вас прямо сразу; пока не село
солнце. А после можно будет взять интервью.
— Фотограф,-- раздумчиво произнес Бриссенден.-- Взгрейте
его, Мартин, взгрейте!
— Наверно, я старею,--был ответ.--Надо бы взгреть, да
что-то неохота. Не стоит того.
— Ради его матери,-- убеждал Бриссенден.
— Об этом стоит подумать,-- ответил Мартия.-- Но нет,
вряд ли стоит тратить на него порох. Понимаете, взгреть
парня--для этого нужен порох. Да и какой смысл?
— Верно... ясное дело,-- весело объявил молокосос, а сам
уже с опаской поглядывал на дверь.
— Но там сплошная неправда, ни слова правды не написал,--
продолжал Мартин, обращаясь к Бриссендену.
— Понимаете, это же общий очерк,-- отважился вставить
репортер,-- и потом, такой очерк прекрасная реклама. Вот что
важно. Это вам на пользу.
— Прекрасная реклама, Мартин, дружище,-- внушительно
повторил Бриссенден.
— И мне на пользу... подумать только!--подбавил Мартин.
— Одну минутку... где вы родились, мистер Иден? --
спросил молокосос, выразив на лице усиленное внимание.
— Он не делает заметок,-- сказал Бриссенден.-- Он все
помнит.
— Я обхожусь без заметок,-- молокосос старался не выдать
тревоги.-- Умелый репортер не нуждается в заметках.
— Он обошелся без заметок... для вчерашнего отчета.-- Но
Бриссенден отнюдь не исповедовал квиетизм и вдруг резко
переменил позицию.-- Если вы не взгреете его, Мартин, так
взгрею я, даже если сразу после этого упаду замертво.
— Может быть, просто его отшлепаем?--спросил Мартин.
Бриссенден обдумал его предложение и кивнул. Миг — и
Мартин уже сидел на краю кровати, а юный репортер лежал лицом
вниз у него на коленях.
— Смотри не кусайся,-- предостерег Мартин,-- не то
придется заехать в морду, обидно будет, вон ты какой красавчик.
Поднятая рука Мартина опустилась — и пошло, и пошло,
вверх, вниз, быстро, размеренно. Молокосос вырывался, ругался,
извивался, но кусаться не смел. Бриссенден пресерьезно на это
взирал, но в какую-то минуту увлекся и, сжимая бутылку виски,
взмолился:
— Ну-ка, я разок попробую.
— Жалко, рука устала,--сказал наконец Мартин и
отступился.-- Совсем онемела.
Он приподнял молокососа и водрузил на кровать.
--Погодите, я упрячу вас за решетку,--огрызнулся
мальчишка, по багровым щекам текли слезы злой обиды.-- Вы еще
поплатитесь. Я вам покажу.
— Ну и ну!--заметил Мартин.--Он даже не понимает, что
ступил на скользкую дорожку. Возвести поклеп на ближнего своего
непорядочно, недостойно, не по-мужски, а он такое натворил и не
понимает:
— Он пришел к нам, чтобы его вразумили,-- вставил
Бриссенден.
— Да, пришел ко мне, а сперва оклеветал меня я напакостил
мне. Теперь бакалейщик наверняка откажет мне в кредите. И, что
самое скверное, несчастный мальчишка не сойдет с этой дорожки,
покуда не выродится в первоклассного газетчика и первоклассного
негодяя.
— Но еще не все потеряно,-- промолвил Бриссенден.-- Как
знать, может, вы окажетесь скромным орудием его спасения.
Почему вы не даете мне двинуть ему хоть разок. Я бы тоже рад
приложить руку к его спасению.
— Я в-в-в-вас засажу, о-об-боих васажу, с-с-ско-ты,--
рыдала заблудшая душа.
— Нет, слишком у него красивенький да слабовольный
ротик,--скорбно покачал головой Мартин.-- Боюсь, понапрасну я
натрудил руку. Этого молодого человека не исправишь. В конечном
счете он станет весьма знаменитым преуспевающим газетчиком. У
него нет совести. Уже одно это приведет его к славе.
При таких словах молокосос ступил на порог, до последней
минуты трепеща, что Бриссенден запустит в него бутылкой,
которую еще сжимал в руках.
Назавтра из утренней газеты Мартин узнал о себе еще немало
нового. "Мы заклятые враги общества,-- оказывается, сказал он
во, время интервью.--Нет, мы не анархисты, мы социалисты".
Репортер заметил ему, что между двумя течениями разница как
будто невелика, и Мартин в знак согласия молча пожал плечами.
Лицо у него, оказывается, резко асимметричное, описаны и другие
признаки вырождения. Особенно бросаются в глаза руки типичного
убийцы и свирепый блеск налитых кровью глаз.
Мартин узнал также, что по вечерам он выступает перед
рабочими в Муниципальном парке и что среди анархистов и
социалистов, которые там будоражат умы, он привлекает больше
всего народу и произносит самые революционные речи. Молокосос
живо описал жалкую комнатушку Мартина с керосинкой к
единственным стулом и его приятеля, жуткого бродягу, который,
выглядит так, будто он только что вышел из одиночной камеры
после двадцати лет заточения в крепости.
Молокосос не терял времени даром. Где он только не
побывал, немало разнюхал о родных Мартина и сфотографировал
лавку Хиггинботема, а перед ней--хозяина, Бернарда Хиггинботема
собственной персоной. Сей джентльмен был изображен как
рассудительный, исполненный достоинства коммерсант, которого
глубоко возмущают социалистические взгляды шурина, а сам шурин,
по его определению, бездельник и лодырь, не желает устраиваться
на работу, когда ему предлагают, и наверняка угодит за решетку.
Было взято интервью и у Германа Шмидта, мужа Мэриан. Он назвал
Мартина паршивой овцой их семейства и решительно отрекся от
него. "Он пытался тянуть с меня денежки, но я живо его
отвадил,-- сказал Шмидт репортеру.--Знает, бездельник, что у
нас ему не поживиться. От человека, который не хочет работать,
хорошего не жди, можете мне поверить".
На этот раз Мартин не на шутку обозлился. Бриссендена все
это только забавляло, но его уговоры не утешали Мартина,
который понимал, что предстоит трудное объяснение с Руфью. Ну,
а ее папаша, несомненно, в восторге и уж постарается извлечь из
случившегося все, что можно, чтобы расстроить помолвку. Как
постарался мистер Морз, Мартину пришлось узнать очень скоро.
Послеобеденная почта принесла письмо от Руфи. Предчувствуя
беду, Мартин вскрыл письмо и прочел тут же, возле двери, едва
получив. Читая, он машинально полез в карман за табаком и
бумагой, как бывало, пока он не бросил курить. Он не сознавал,
что карман пуст, не сознавал даже, чего ищет.
Письмо было очень спокойное. Никаких следов гнева. Но в
каждой строчке, с начала и до конца, чувствовалось, что Руфь
оскорблена и разочарована. Он обманул ее ожидания. Она
надеялась, что он одолеет свою ребяческую необузданность,
сумеет оценить ее любовь к нему и научится жить, как подобает
серьезному и порядочному человеку. А теперь ее родители
решительно потребовали, чтобы она порвала с ним. Она не может
не признать, что у родителей есть для этого все основания. Они
с Мартином не пара и не могут быть счастливы друг с другом. Все
это было ошибкой с самого начала. Лишь об одном пожалела она в
письме, и это больно задело Мартина. "Если бы только Вы
поступили на службу и попробовали себя на каком-нибудь
поприще,--писала она.-- Но этого просто не могло быть. Слишком
сумасбродной, беспорядочной была прежде вся Ваша жизнь. Я
понимаю, это не Ваша вина. Вы могли поступать только в
соответствии со своим характером и воспитанием. И потому не
виню Вас, Мартин. Пожалуйста, помните об этом. Просто мы
совершили ошибку. Мои родители были правы, мы не созданы друг
для друга, и следует радоваться, что это выяснилось не слишком
поздно... Не пытайтесь увидеться со мной,-- писала под конец
Руфь.-- Встреча была бы трудна и для нас обоих, и для мамы. Я
чувствую, что и так доставила ей слишком много мучений и
тревоги. Мне понадобится, много времени, чтобы искупить свою
вину".
Мартин внимательно, с начала до конца перечитал письмо и
сел писать ответ. Он коротко пересказал свое выступление на
собрании социалистов и подчеркнул, что оно было прямой
противоположностью речам, которые приписала ему газета. А конец
письма был страстной мольбой влюбленного, взывающего к любимой.
"Прошу тебя, ответь,-- писал он,--.и напиши лишь об одном. Ты
меня любишь? Только на этот единственный вопрос я жду ответа".
Но ни завтра, ни через день ответа не было. "Запоздавший"
лежал нетронутый на столе, а под столом с каждым днем росла
гора возвращенных рукописей. Впервые богатырский сон Мартина
нарушила бессонница, и долгими ночами он без сна ворочался с
боку на бок. Трижды звонил он у двери Морзов, и служанка,
открывавшая дверь, трижды не впускала его. Бриссенден лежал
больной у себя в гостинице, не в силах выйти, и хотя Мартин
часто навещал его, но не хотел беспокоить своими
неприятностями.
А неприятностей было хоть отбавляй. Последствий выходки
молокососа-репортера оказалось еще больше, чем предвидел
Мартин. Бакалейщик-португалец отказал ему в кредите, а
зеленщик, который был чистокровным янки и гордился этим, назвал
его предателем родины и вовсе отказался иметь с ним дело--
патриотизм его так разыгрался, что он перечеркнул счет Мартина,
пусть предатель и не пытается отдать ему долг. Подобные же
настроения чувствовались и в пересудах соседей, их возмущение
разгоралось с каждым часом. Все отвернулись от
предателя-социалиста. Несчастную Марию одолевали сомнения и
страхи, но она по-прежнему была предана Мартину. Соседские
ребятишки оправились от благоговейного трепета, который им
внушил приехавший однажды к Мартину великолепный экипаж, и с
безопасного расстояния обзывали его "лодырем" и "бродягой".
Однако выводок Сильва решительно стоял за него, дал не один
жестокий бой, защищая его честь, и, в придачу, ко всем Марииным
волнениям и заботам, теперь дня не проходило без синяков и
расквашенных носов.
Однажды на улице в Окленде Мартин повстречался с Гертрудой
и узнал то, чего и следовало ждать:
Бернард Хиггинботем взбешен, заявил, что Мартин опозорил
семью и чтоб его ноги не было у них в доме.
--Уехать бы тебе, Мартин!--взмолилась Гертруда.--Уезжай,
подыщи где-нибудь работу, остепенись. А поутрясется все,
забудется, тогда и воротишься.
Мартин покачал головой, но объяснять ничего не стал. Что
тут объяснишь? Он был потрясен тем, какая пропасть непонимания
разверзлась между ним и его родными. Никогда не перебраться ему
через эту пропасть, не объяснить свою точку зрения, ницшеанскую
точку зрения на социализм. Нет таких слов в его родном языке,
да и в любом другом, языке, чтобы растолковать им его взгляды и
поведение. По их понятиям, для него самое правильное найти
постоянную работу. С этого они начинают и этим кончают. Таков
их лексикон прописных истин. Найди место! Устройся на работу!
Несчастные тупые рабы, думал он, слушая сестру. Неудивительно,
что мир принадлежит сильным. Рабы помешаны на. своем рабстве.
Для них работа — золотой идол, перед которым они падают ниц,
которому поклоняются.
Гертруда предложила брату денег, и он опять покачал
головой, хоть и знал, завтра не миновать идти к ростовщику.
— От Бернарда держись подальше,-- предостерегла
она.--Пройдет месяца три, поостынет он, тогда, глядишь, и
возьмет тебя, если захочешь, возчиком, товар возить. А если во
мне какая нужда, пошли за мной, я-то приду. Не забывай.
Шумно всхлипывая, она пошла прочь, и при виде этой грузной
фигуры, этой неуклюжей походки жалость пронзила Мартина. Он
глядел вслед сестре. и здание ницшеанского учения словно бы
пошатнулось и закачалось. Отвлеченное понятие "класс
рабов"--это ладно, но в применений, к собственным. родным такое
определение не слишком подходит. И, однако, если есть на свете
рабы, попираемые сильными, так сестра Гертруда--олицетворение
раба. Этот парадокс заставил Мартина свирепо усмехнуться. Хорош
ницшеанец, допустил, чтобы твои взгляды поколебались при первом
же сердечном порыве, при первом же душевном волнении; это в
тебе самом пробудилась мораль раба,-- вот, по сути, что такое
твоя жалость к сестре. Истинные аристократы духа выше щах
рабов, это всего лишь мука и пот отверженных и слабых.


Глава 40




"Запоздавший" по-прежнему лежал забытый на столе. Все
рукописи, которые Мартин разослал по журналам, вернулись и
лежали под столом. Только одну он отправлял снова и снова --
"Эфемериду" Бриссендена. Велосипед и черный костюм опять были в
закладе, и агентство проката пишущих машинок вновь беспокоилось
из-за арендной платы. Но все это больше не волновало Мартина.
Он пытался заново обрести в этом мире почву под ногами, а до
тех пор ничего он не станет предпринимать.
Через несколько недель случилось то, на что он надеялся.
Он встретил на улице Руфь. Правда, ее сопровождал брат, Норман,
и они хотели пройти мимо — и Норман сделал Мартину знак не
подходить.
— Если вы станете навязываться сестре, я позову
полицейского,--пригрозил он,--Она не желает с вами
разговаривать, и ваша настойчивость оскорбительна.
--Не мешайте, не то придется позвать полицейского, но
тогда ваше имя попадет в газеты,-- угрюмо ответил Мартин.-- А
теперь прочь с дороги, и если хотите, зовите полицейского. Я
намерен поговорить с Руфью.
— Я хочу услышать это из твоих уст,-- сказал Мартин.
Ее кинуло в дрожь, она побледнела, но взяла себя в руки и
выжидающе посмотрела на Мартина.
— В письме я задал тебе вопрос,-- напомнил он. Норман,
нетерпеливо дернулся, но быстрый взгляд Мартина обуздал его.
Руфь покачала головой.
— Ты поступаешь так по своей воле? — требовательно
спросил он.
— Да. По своей воле.--Она говорила негромко, твердо,
обдуманно.--Вы меня опозорили, я стыжусь встречаться со
знакомыми. Я знаю, все обо мне сплетничают. Больше мне нечего
вам сказать. Из-за вас я несчастлива, и я не хочу больше вас
видеть.
— Знакомые! Сплетни! Газетные враки! Да разве все это
сильнее любви? Я понимаю одно: значит, ты никогда меня не
любила.
Бледное лицо Руфи вспыхнуло.
— После всего, что было?--слабым голосом воскликнула
она.-- Мартин, вы сами не понимаете, что говорите. Я не
фабричная работница.
— Вы же видите, она не желает иметь с вами ничего
общего,-- выпалил Норман и повел Руфь прочь.
Мартин шагнул в сторону и дал им пройти, бессознательно
сунул руку в пустой карман в поисках табака и бумаги для
курева.
До Северного Окленда дорога не близкая, и Мартин понял,
что она осталась позади, лишь когда поднялся по ступенькам и
очутился у себя. Оказалось, он сидит на краю кровати и
озирается, словно лунатик, которого разбудили. Увидел на столе
рукопись "Запоздавшего", придвинул стул, потянулся за пером. В
нем слишком сильно было стремление к законченности. А тут перед
ним нечто незавершенное. Он все медлил с этим, пока не завершил
другое дело. Теперь с ним покончено и можно всецело отдаться
вот этой работе, пока не доведешь ее до конца. Что будет потом,
Мартин не знал. Знал только, что в жизни его наступил перелом.
Какой-то период подошел к концу, и он устранял недоделки, как
свойственно рабочему человеку. Будущее сейчас ему не любопытно.
Он и без того очень скоро узнает, что там ему припасено. Так
ли, эдак, не имеет значения. Казалось, ничто сейчас не имеет
значения.
Пять дней неотрывно работал он над "3апоздавшим", никуда
не ходил, никого не видел, почти не ел. Утром шестого дня
почтальон принес ему тоненький конверт от редактора
"Парфенона". С одного взгляда он понял, что "Эфемерида"
принята. "Мы послали поэму на отзыв мистеру Картрайту Брюсу,--
писал редактор,-- и он так высоко оценил ее, что мы не можем
выпустить ее из рук. Чтобы Вы убедились, как приятно нам
опубликовать поэму, хочу Вам сообщить, что мы поставили ее в
августовский номер, июльский номер уже сверстан. Не откажите в
любезности передать мистеру Бриссендену, как мы польщены и
признательны ему. Просьба сразу же выслать нам его фотографию и
сообщить биографические сведения. Если предлагаемый нами
гонорар недостаточен, пожалуйста, немедля телеграфируйте, какая
сумма для Вас приемлема".
Поскольку они предложили гонорар в триста пятьдесят
долларов, Мартин не счел нужным телеграфировать. И надо еще
получить согласие Бриссендена. Итак, он был прав. Нашелся
редактор журнала, который знает толк в поэзии. И оплата
превосходная, даже для поэмы века. А что до Картрайта Брюса,
Мартин знал, это единственный критик, вызывающий у Бриссендена
хоть малую толику уважения.
Мартин ехал в трамвае, смотрел на убегающие назад дома и
перекрестки и невесело думал, что не ощущает ликованья, какое
должен бы. вызвать успех друга и его, Мартина, знаменательная
победа. Единственно стоящий критик в Соединенных Штатах высоко
оценил поэму, и, значит; прав был Мартин, утверждая, что
настоящая вещь в, конце концов пробьется в журнал. Но пружина
восторга ослабла, и он поймал себя на том, что ему сейчас куда
важней просто увидеть Бриссендена, чем принести ему добрую
весть. Письмо из "Парфенона" напомнило, что все пять дней,
посвященные "Запоздавшему", он ничего не знал о Бриссендене и
даже не вспомнил о нем.. Только теперь он понял, до чего
оцепенела душа, и устыдился, что забыл о друге. Но и стыд не
слишком обжег. Все ощущения притупились, кроме тех, что связаны
с творчеством, с работой над "Запоздавшим". Ко всему остальному
он в эти дни был слеп и глух. Да он и сейчас еще слеп и глух.
Весь этот мир, через который с шумом мчался трамвай" казался
далеким и призрачным, и если бы каменная громада мелькнувшей
неподалеку колокольни внезапно рассыпалась в прах и рухнула на
него, вряд ли он удивился бы и, уж конечно бы, не испугался.
В гостинице он поспешно поднялся в номер Бриссендена и тут
же поспешно спустился. Номер оказался пуст. Вещей тоже не было.
— Что, мистер Бриссенден не оставлял какого-нибудь
адреса?--спросил он портье, и тот посмотрел на него с
любопытством.
— Вы разве не слыхали? — спросил он. Мартин покачал
головой.
— Да все газеты про это писали. Его нашли в постели
мертвым. Самоубийство. Прострелил себе голову.
— Похороны уже были?--Мартину почудилось, это спросил
откуда-то издалека чей-то чужой голос.
--Нет. Осмотрели тело да и отправили на Восток. Его родные
наняли законников, а уж те обо всем позаботились.
— Они, видно, не теряли времени,--заметил Мартин.
--Как сказать. Застрелился-то он пять дней назад.
— Пять дней?
— Да, пять дней.
— Вот как,-- сказал Мартин, повернулся и вышел.
На углу он зашел на телеграф и отправил в "Парфенон"
телеграмму, советуя печатать поэму. В кармане у него было лишь
пять центов на обратный проезд, и он послал телеграмму с
оплатой при доставке.
Дома он тотчас опять засел за работу. Проходили, сменяясь,
дни и ночи, а он сидел за столом и писал. Он никуда не выходил,
если не считать ростовщика, и ел, если чувствовал голод и было
из чего приготовить, а если готовить было не из чего, обходился
без еды. Мысленно он давно уже выстроил повесть, главу за
главой, но потом придумалось иное начало, гораздо сильнее, и
Мартин его написал, хотя на это потребовалось еще двадцать
тысяч слов. Не так уж необходимо было тут стремиться к
совершенству, но этого требовала его натура художника. Он
работал по-прежнему в оцепенении, странно отрешенный от всего
вокруг, и в привычной писательской упряжке ощущал себя
призраком прошлого. Вспомнилось, кто-то когда-то сказал, будто
призрак--это дух умершего, которому не хватило ума понять, что
он умер; и Мартин на минуту задумался-- может быть, он и
вправду мертв и только не сознает этого?
Настал день, когда "Запоздавший" был закончен. Агент
конторы проката пришел за машинкой и сидел на кровати, пока
Мартин, сидя на стуле, допечатывал последние страницы последней
главы. "КОНЕЦ" отстучал он заглавными буквами, и для него это
был поистине конец. Он даже с облегчением смотрел, как выносят
из комнаты пишущую машинку, потом лег на постель. Он совсем
обессилел от голода. Уже тридцать шесть часов у него маковой
росинки во рту не было, но он об этом не думал. Закрыв глаза,
лежал он. на спине без мыслей, медленно погружаясь то ли в
оцепенение, то ли в беспамятство, в котором тонуло сознание. В
полубреду он вслух бормотал строки неизвестного поэта, которые
любил читать ему Бриссенден. Это однообразное бормотанье пугало
Марию, которая в тревоге прислушивалась за дверью. Беспокоили
ее не слова, не слишком ей понятные, беспокоило, что он
непрестанно что-то бормочет.

Кончил петь--
не трону струн.
Замирают песни быстро,
Так под ветром гаснут искры.
Кончил петь--
не трону струн.
Пел когда-то утром чистым --
Вторил дрозд веселым свистом.
Стал я нем,
скворец усталый.
Песен в горле не осталось,
Время пенья миновалось.
Кончил петь --
не трону струн.

Не в силах больше это выносить, Мария метнулась к плите,
налила миску супу, зачерпнула со дна кастрюли побольше мелко
нарубленного мяса и овощей. Мартин приподнялся на кровати, сел
и принялся есть, уверяя Марию, что разговаривал не во сне и что
нет у него никакой лихорадки.
Мария ушла, а он сидел на кровати мрачный, поникший,
тусклым, невидящим взглядом обводил комнату, и вот на глаза ему
попалась надорванная обертка журнала, полученного с утренней
почтой и еще не раскрытого, и в помраченном сознании блеснул
свет. "Парфенон",-- подумал Мартин,-- августовский "Парфенон",
в нем должна быть "Эфемерида". Если бы Бриссенден дожил!"
Он листал журнал и вдруг замер. Поэма была напечатана на
видном месте, под броской заставкой, на полях рисунки в стиле
Бердсли. С одной стороны заставки — фотография Бриссендена, с
другой — британского посла сэра Джона Вэлью. Из редакторского
вступления следовало, что однажды сэр Вэлью сказал, будто в
Америке нет поэтов, а "Парфенон" публикацией "Эфемериды"
отвечает: Вот вам, сэр Вэлью, получайте! Картрайт Брюс был
подан как замечательнейший американский критик, и приводились
его слова, что "Эфемерида" замечательнейшая поэма, другой такой
американская литература не знает. И заканчивалось это
вступление так: "Мы еще не сумели оценить все достоинства
"Эфемериды", а быть может, и никогда не сумеем вполне их
оценить. Но мы неоднократно перечитывали поэму, поражались --
где нашел мистер Бриссенден такие слова, как удачно подобрал их
и как сумел связать в единое целое". А дальше шла сама поэма.
— Да, повезло, что вы не дожили до этого, Брисс,
дружище,-- пробормотал Мартин, опустил журнал, и тот
соскользнул между колен на пол.
Все это отдавало тошнотворной дешевкой, пошлостью, но
Мартин равнодушно заметил, что не так уж ему и тошно. Он бы рад
был обозлиться, но и не пытался, не хватало сил. Слишком в нем
все оцепенело. Кровь застыла, где ей вскипеть негодованием. В
конце концов, не все ли равно? Это не хуже всего прочего, что
Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе.
— Бедняга Брисс,-- прошептал Мартин.-- Он бы никогда мне
этого не простил.-- Через силу он поднялся и взял коробку
из-под бумаги для пишущей машинки. Порылся в ней, достал
одиннадцать стихотворений, написанных другом. Разодрал их и
бросил в корзинку. Проделал это медленно, вяло, а кончив, сел
на край кровати и тупо уставился в одну точку.
Он не знал, сколько времени так просидел. И вдруг перед
невидящим взором справа налево протянулась белая полоса.
Странно. Она становилась все отчетливей, и оказалось, это
коралловый риф, курящийся брызгами пены. Потом среди бурунов он
различил маленькое каноэ с выносными уключинами. На корме
молодой бронзовый бог в алой набедренной повязке; поблескивая
на солнце, мелькает у него в руках весло. Мартин узнал его. Это
Моти, младший сын Тати, вождя, это остров Таити, и за курящимся
брызгами пены рифом лежит сладостная земля Папара и у самой
реки крытый пальмовыми листьями домик вождя. Близится вечер, и
Моти возвращается после рыбной ловли домой. Он ждет, когда
накатит высокая волна, и готов перенестись на ней через риф.
Потом Мартин увидел себя в ту далекую пору — сидит в каноэ
впереди, как сиживал когда-то, опустив весло в воду, и ждет
команды Моти: едва позади встанет стеною огромный бирюзовый
вал, надо грести изо всех сил. И вот он уже не зритель, он
сидит в каноэ, Моти издал клич, и оба они бешено заработали
веслами, взлетели на крутой гребень вздымающейся бирюзы.
Рассекаемая лодкой вода шипит, будто рвется наружу пар из
котла, облаком встала водяная пыль, стремительное движенье,
рокот, раскатистый грохот, и каноэ выносится в безмятежные воды
лагуны. Моти смеется и трясет головой, трет глаза, в которые
попали соленые брызги, и они вдвоем гребут к изъеденному
волнами коралловому берегу, где за кокосовыми пальмами
золотится в лучах заходящего солнца дом Тати.
Видение растаяло, и опять перед глазами Мартина его
неприбранная убогая комнатенка. Тщетно пытался он снова увидеть
Таити. Он знал, там поют среди пальм и девушки танцуют в лунном
свете, но их он не увидел. Увидел только заваленный бумагами
стол, пустоту на месте пишущей машинки и немытое окно. Он со
стоном закрыл глаза и уснул.


Глава 41




Всю ночь Мартин проспал как убитый, разбудил его
почтальон, принесший утреннюю почту. Усталый, отяжелевший,
Мартин вяло просматривал письма. В тонком конверте оказался чек
на двадцать два доллара от одного из вороватых журнальчиков.
Полтора года Мартин добивался этих денег. А сейчас они были ему
безразличны. Куда девалось волнение, которое вызывал в нем
прежде издательский чек. В отличие от тех, прежних чеков, этот
ничего ему не сулил. Теперь это чек на двадцать два доллара,
только и всего... просто на него можно будет купить еды.
Та же почта принесла и еще один чек, из нью-йоркского
еженедельника в оплату за юмористический стишок, принятый
несколько месяцев назад, чек на десять долларов. В голову
пришла мысль, и Мартин стал неторопливо ее обдумывать. Что
делать дальше, еще неясно и пока не хочется ни за что браться.
А между тем надо жить. И у него множество долгов. Пожалуй,
выгоднее всего накупить марок и опять отправить в путь все
рукописи, что громоздятся под столом. Одну-другую глядишь,
примут. Это поможет жить дальше. Так он и порешил и, получив
по, чекам в Оклендском банке, купил на десять долларов почтовых
марок. Возвращаться к себе в тесную комнатушку и готовить
завтрак — от одной этой мысли стало тошно. Впервые Мартин
махнул рукой на свои долги. Конечно, дома можно состряпать
сытный завтрак, который обойдется в пятнадцать--двадцать
центов. Но вместо этого Мартин пошел в кафе "Форум" я заказал
завтрак за два доллара. Двадцать пять центов он дал на чай и
пятьдесят центов потратил на пачку "Египетских" сигарет. Он
закурил впервые с тех пор, как Руфь попросила его бросить. А
чего ради теперь не курить, да еще когда хочется.. А деньги,
зачем их беречь? За пять центов можно бы купить пакет дешевого
табаку "Дарем", бумаги, и свернуть сорок распрекрасных
цигарок--ну и что? Деньги для него теперь только тем и хороши,
что на них можно сразу же что-то купить. Нет у него ни карты,
ни руля, и не все ли равно, куда плыть, зато когда плывешь по
воле воля, почти и не живешь, а ведь жить больно.
Дни скользили мимо, и каждую ночь Мартин преспокойно спал
восемь часов. Хотя теперь, в ожидании новых чеков, он ел в
японских ресторанчиках, где кормили за десять центов, он стал
не такой тощий;
впалые щеки округлились. Он уже не изматывал, себя вечным
недосыпанием, работой и занятиями сверх всякой меры. Ничего не
писал, не раскрывал книги. Он много ходил, гулял среди холмов,
долгими часами слонялся по тихим паркам. Не было у него ни
друзей, ни знакомых, и он не заводил знакомств. Не хотелось.
Неведомо откуда он ждал какого-то толчка, который снова привел
бы в движение его остановившуюся жизнь. А пока жизнь его
замерла,-- бесцельная, пустая, бесполезная.
Однажды он отправился в Сан-Франциско, глянуть на "людей
из настоящего теста". Но в последнюю минуту, уже поднявшись в
подъезд, отпрянул от дверей, повернулся и бежал через
многолюдные рабочие кварталы. При мысли, что придется слушать
философские споры, страшно ему стало, и он удирал крадучись,
опасливо — вдруг столкнется с кем-нибудь из "настоящих", кто
его узнает.
Случалось, он проглядывал журналы и газеты — хотелось
посмотреть, как там измываются над "Эфемеридой". Поэма имела
успех. Но что это был за успех! Все прочитали ее и все спорили,
можно ли это назвать поэзией. Местная пресса не осталась в
стороне, и каждый день в газетах появлялись мудреные рецензии,
язвительные статейки и глубокомысленные письма подписчиков.
Элен Делла Делмар (под трубные звуки и грохот тамтамов
провозглашенная величайшей поэтессой Соединенных Штатов)
заявила, что Бриссенлену не место рядом с ней на Парнасе, и в
многословных письмах доказывала публике, что никакой он
не.поэт.
В следующем номере "Парфенон" похвалялся тем, какую поднял
бурю, насмехался над сэром Джоном Вэлью и без зазрения совести
использовал смерть Бриссендена в своих коммерческих интересах.
Некая газета, утверждавшая, что у нее полмиллиона подписчиков,
тиснула весьма оригинальный экспромт Элен Деллы Делмар с
колкостями и подковырками в адрес Бриссендена. Больше того, они
посмела еще и сочинить пародию на его поэму.
Не однажды Мартин порадовался, что Бриссенден до этого не
дожил. Ведь он так ненавидел чернь, а сейчас все прекраснейшее
в нем, самое святое, отдан во власть черни. Изо дня в день
Красота подвергалась вивисекции. Каждый дурак хватался за перо,
жалкие ничтожества спешили взмыть на волне величия Бриссендена
и помельтешить в глазах публики: "Мы получили письмо от одного
джентльмена, который недавно написал такую же поэму, только
лучше",--писала некая газета. Другая газета, упрекая Элен Деллу
Делмар за ее пародию, заявила с полной серьезностью: "Мисс
Делмар" безусловно написала это в веселую минуту, не проявив
уважения, с коим великий поэт должен бы относиться к другому,
быть может, даже более великому. Однако, даже если мисс Делмар
не чужда ревности к человеку, который сочинил "Эфемериду", она,
как и тысячи других, несомненно, зачарована его творением, и,
возможно, придет день, когда она попробует написать что-нибудь
в этом роде".
Священники начали поносить "Эфемериду" в своих проповедях,
а один, который слишком упорно защищал многие идеи поэмы, был
за ересь лишен сана. Великую поэму использовали для увеселения
публики. Ею завладели сочинители юмористических виршей и
карикатуристы и потешались вовсю, а в светских еженедельниках
пошли в ход шуточки, вроде таких: сэр Чарли Френшем строго по
секрету сказал Арчи Дженнигсу, что, прочитав пять строк
"Эфемериды", пожалуй, кинешься избивать калеку, а после десяти
строк и вовсе утопишься.
Мартин не смеялся и не скрипел в бешенстве зубами. Им
овладела глубокая печаль. Рухнул весь его мир, тот мир, что
венчала любовь, и после этого краха разочарование в журнальном
мирке к милейшей публике не так ужасало. Бриссенден совершенно
справедливо судил о журналах, а ему, Мартину, чтобы убедиться в
этом самому, потребовались годы тяжкого и напрасного труда. Да,
Бриссенден недаром клял журналы, можно было бы и еще кое-что
прибавить. Ну, да с ними покончено, утешил себя Мартин. Он
стремился к звездам, а свалился в зловонную трясину. Все чаще
ему виделся Таити,-- такие чистые, такие сладостные видения
перед глазами. А есть еще низинный Паумоту, и скалистые
Маркизские острова; теперь он часто видел себя на борту
торговой шхуны или хрупкого катерка,-- вот он на рассвете
проходит за риф у Папеэте и пускается в путь вдоль жемчужных
атоллов к Нуку-Хиве, к бухте Тайохаэ, где Тама-ри заколет в
честь его приезда кабана, а увитые гирляндами дочери Тамари
возьмут его за руки и с пес-ней и смехом обовьют и его цветами.
Это зов Южных морей, и конечно же, рано или поздно он
отзовется.
А пока он ничего не делал, отдыхал и набирался сил после
долгого перехода через царство знания. Когда от "Парфенона"
пришел чек на триста пятьдесят долларов, Мартин передал его
местному стряпчему, который по поручению родных Бриссендена
занимался делами покойного. Мартин взял расписку в получении
чека и одновременно дал письменное обязательство вернуть взятые
у Бриссендена сто долларов.
Скоро Мартин перестал быть завсегдатаем японских
ресторанчиков. В тот самый час, когда он перестал бороться,
судьба ему улыбнулась. Но улыбка запоздала. Равнодушно вскрыл
он тонкий конверт из "Золотого века", пробежал глазами чек на
триста долларов и заметил, что он выписан за принятое к печати
"Приключение". Все долги Мартина, включая проценты ростовщику,
не превышали, ста долларов. И когда он расплатился со всеми
долгами и отдал сто долларов наследникам Бриссендена, у него в
кармане еще осталось больше сотни долларов. Он заказал у
портного костюм и обедал в лучших городских кафе. Спал он
по-прежнему в своей комнатушке у Марии, но при виде его нового
костюма, соседские мальчишки перестали, забравшись на крышу
дровяного сарая или хоронясь за забором, кричать ему "бродяга"
и "лодырь".
"Уики-Уики", его гавайский рассказ, был куплен
Ежемесячником Уоррена" за двести пятьдесят долларов. "Северное
обозрение" взяло его этюд "Колыбель красоты", а "Журнал
Макинтоша"--"Гадалку", стихотворение, которое он посвятил
Мэриан. Редакторы и рецензенты вернулись после летнего отдыха,
и судьба рукописей решалась без промедления. Для Мартина
оставалось загадкой, что на них на всех напало, отчего они
вдруг встрепенулись и пошли принимать подряд все то, что упорно
отвергали целых два года. До сих пор ничто из написанного им
еще не было напечатано. Нигде, кроме Окленда, его не знают, да
и среди тех немногих в Окленде, кто думал, будто знает его, он
известен как "красный" и социалист. И решительно нечем
объяснить, почему товар его вдруг пошел в ход. Просто каприз
судьбы.
После того как "Позор солнца" был отвергнут многими
журналами, Мартин сделал, как советовал Бриссенден, с которым
он раньше не соглашался,-- отправил эту рукопись по
издательствам. После нескольких отказов его приняло
издательство "Синглтри, Дарнли и К°", пообещав опубликовать
осенью. Мартин попросил аванс, но ему ответили, что это у них
не принято,-- такого рода книги редко окупаются и навряд ли
удастся продать хотя бы тысячу экземпляров. Мартин вычислил,
сколько заработает при таком тираже. Цена одного
экземпляра--доллар, согласно договору он получает пятнадцать
процентов, стало быть, книга принесет ему сто пятьдесят
долларов. Он решил, что, если бы начинать все сначала, он бы
ограничился беллетристикой. "Приключение" вчетверо короче, а
"Золотой век" заплатил за него вдвое больше. Выходит, газетная
заметка о гонорарах, которая давным-давно попалась ему на
глаза, все-таки не лгала. Первоклассные журналы и вправду
платят. как только принимают материал, и платят хорошо. Не два,
а четыре цент

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися