Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Господа ташкентцы
страница №13
...вляется даже не борьба, а просто изворотливость,надувательство и бездельничество.
Порфише эта коротенькая наука пришлась по нраву. Ома была как бы
продолжением его детских снов, осуществлением таинственного "клац!", которое
так долго смущало его воображение. Слова: "спрос", "предложение", "кредит",
"ажиотаж", "акционерные компании" - не сходили у него с языка. Он скоро
сделался любимейшим учеником профессора и отвечал на все вопросы так быстро
и несмущенно, как будто ответы давно уже таились в нем, а теперь он отыскал
лишь приличную форму для них. Он понял науку не только в ее общих законах и
выводах, а в самом действии. Он чувствовал себя участником этого действия и
лично на самом себе испытывал последствия каждого экономического закона.
Игра в "спрос и предложение" представляла целую повесть, исполненную
разнообразнейших эпизодов; игра в "кредит" разрасталась в роман; игра в
"ажиотаж" превращалась, по мере своего развития, в бесконечную поэму...
- Кредит, - толковал он Коле Персианову, - это когда у тебя нет
денег... понимаешь? Нет денег, и вдруг - клац! - они есть!
- Однако, mon cher, если потребуют уплаты? - картавил Коля.
- Чудак! ты даже такой простой вещи не понимаешь! Надобно платить - ну,
и опять кредит! Еще платить - еще кредит! Нынче все государства так живут!
Коля удовлетворялся этим объяснением, во-первых, потому, что оно
согласовалось с практикой, которой следовали его предки, а во-вторых, и
потому, что оно отвечало его собственным видам и пожеланиям. Что предстояло
Коле в будущем? - ему предстояла жизнь праздная, легкая и удобная. На
"производство богатств" он не рассчитывал, на "накопление" их - и того
менее. Из всех экономических законов, о которых гласила школа, на нем
отражался только закон "распределения богатств" - в виде оброков,
присылаемых из деревень, да еще закон "потребления" - в форме приобретения
рысаков и производства всевозможных кутежей. Но, увы! действие закона
потребления давало себя знать всегда как-то сильнее, нежели действие закона
распределения, и потому он очень был рад, когда в форме "кредита" ему явился
совершенно готовый исход из этого затруднения.
И чем дальше шла вперед наука, тем чудодейственнее и чудодейственнее
становился открываемый ею мир. Хороша была игра, в силу которой "спрос" с
завязанными глазами бегал за "предложением", а "предложение", в свою
очередь, нащупывало, нет ли где "спроса"; но она уже представлялась простыми
гулючками по сравнению с игрой в "ажиотаж" и в "акционерные компании",
которая ждала Порфишу впереди. То был волшебный, жгучий бред, в котором
лились золотые реки, обрамленные сапфировыми и рубиновыми берегами. Порфиша
в каком-то экстатическом упоении утопал в этой светящейся бездне. Он был
властелином биржи; перед ним преклонялись языцы в виде армян, греков и
жидов. С недетскою проницательностью угадывал он момент, когда нужно было
купить бумагу и когда нужно было ее продать. Или, лучше сказать, не
угадывал, а сам устраивал этот момент. Он продавал, и за ним бросались
продавать все. Происходила паника, вследствие которой на сцену являлось
"предложение", а "спрос" был в отсутствии. Тогда он начинал покупать, и за
ним бросались покупать все. Новая паника, вследствие которой на сцену
являлся "спрос", а "предложение" было в отсутствии. И все эти перевороты
совершались с быстротой изумительной, ибо он понимал, что главное
достоинство капитала - это его подвижность и способность обращаться быстро.
Насытившись биржевой игрой, он придумывал новые экономические комбинации:
отыскивал неслыханные дотоле источники богатств, устраивал акционерные
общества и т. д. Мысленный взор его устремлялся всюду: и на Ледовитый океан,
в котором мирно плавали стада китов, тюленей, морских коров и т. д., и на
Скопинский уезд, в недрах которого без вести пропадали залежи каменного
угля, и на Печорский край, реки которого кишели семгою, нельмою и максуном.
Открывши новый источник богатств, он немедленно устраивал акционерную
компанию, но, выпустив акции и продав их с премией, не останавливался
подолгу на одном и том же предприятии, а спешил к другим источникам и другим
акционерным обществам.
Это была какая-то лихорадочная, неусыпающая деятельность, тем более
достойная удивления, что она носила чисто отвлеченный характер. Процесс
накопления доставлял Порфише неисчерпаемый источник наслаждений, независимо
от всяких личных практических применений, одними перипетиями, которые его
сопровождали. Если Коле Персианову был необходим "кредит" для того, чтоб
позавтракать устрицами, отобедать с шампанским и окончить день в доме
терпимости, то Порфише он нужен был совсем для других целей. Он видел в
"кредите" известную экономическую функцию, без которой нельзя было обойтись
в ряду прочих экономических функций. Экономическая наука представлялась ему
в виде шкафа с множеством ящиков, и чем быстрее выдвигались и задвигались
эти ящики, тем более умилялась его душа.
Но что всего замечательнее, на глазах у Порфиши не было даже
практических примеров, с помощью которых его мысль могла бы ориентироваться.
Время тогда было самое глухое; из значительных железных дорог существовала
только одна; об акционерных обществах и биржевой игре не было и помину.
Никому не приходила в голову ни неистощимая печорская семга, ни беспримерные
в летописях мира скопинские залежи каменного угля. Ничем не руководимый, с
помощью одного инстинкта, Порфиша проникал и в недра земли, и в глубины
морских хлябей - и везде находил что-нибудь полезное. Его не смущало то, что
все финансовые построения, которым он так неутомимо предавался, были
построениями бесплотными, разлетавшимися при первом прикосновении
действительности. Он ничего лично для себя не желал, а только выполнял свою
провиденциальную задачу. Быть может, он уже чувствовал, что тот момент
недалек, когда он явится с зажатыми горстями, торжественно разожмет их, и -
клац! - покажет изумленной России пустые ладони.
Был, однако ж, один очень важный практический результат, который
Порфиша извлек лично для себя из своих финансовых снов: к нему с уважением
стали относиться товарищи.
- Il est par trop theoricien, ce cher Velentieff {Он слишком
теоретичен, этот милый Велентьев.}, - выражался о нем Коля Персианов, - mais
c'est egal, c'est une bonne tete, et avec le temps on pourra l'utiliser {но
все равно, это хорошая голова, и со временем его можно будет использовать.}.
Сам директор был изумлен, когда однажды при нем Порфиша, бойко и без
запинки, в каких-нибудь четверть часа, объяснил краткие правила к познанию
биржевой игры.
- Ну, Велентьев, не ожидал! - сказал он. - Судя по началу, я думал, что
ты так и вырастешь дураком, а ты вон как развернулся!
Но Порфиша не увлекался похвалами и, по-видимому, даже не понимал их.
Он рассеянно выслушивал сравнения, которые проводились между его прошлым и
настоящим, и очень может быть, что в голове его в это время мелькала мысль:
"Чудаки! как будто что-нибудь изменилось! Как будто я не тот же
Порфиша, которому когда-то снились клады и неразменные червонцы, а теперь
снятся непроглядные вятские леса и скопинские каменноугольные залежи!"
Один Менандр Семенович с прежним недоверием относился к сыну и,
выслушивая его рассказы о самоновейших способах накопления богатств,
невольно припоминал о Амалатке и Азаматке. Очевидно, он уже подозревал в
Порфише реформатора, который придет, старый храм разрушит, нового не
возведет и, насоривши, исчезнет, чтоб дать место другому реформатору,
который также придет, насорит и уйдет...
Незавершенные замыслы и наброски
Господа ташкентцы
<Две редакции очерка "Господа ташкентцы" из воспоминаний одного просветителя)>
<1>
ГОСПОДА ТАШКЕНТЦЫ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОДНОГО ПРОСВЕТИТЕЛЯ
НУМЕР ВТОРОЙ
Я принадлежу к очень хорошей фамилии. Один из моих предков ездил в
Тушино (кажется, он был не прочь поволочиться за хорошенькою Маринкою);
другой кому-то целовал крест, потом еще кому-то целовал крест и наконец и
еще кому-то целовал крест. За все эти поцелуи ему выщипали бороду и сослали
в Чердынский острог, где он и скончался. Третий предок одно время соперничал
с Бироном в грасах, но как-то оплошал и был вследствие того обвинен в измене
и бит кнутом.
Стало быть, с этой стороны я обеспечен достаточно.
С материальной стороны обстановка моя далеко не столь привлекательна.
Предки мои жили весело. Нимало не стесняясь, они наказывали на теле и
даже травили собаками живых людей; но так как и в то отдаленное время насчет
этого существовали довольно строгие законы, то весьма естественно, что от
ответственности приходилось откупаться очень дорогою ценою. Мой прадедушка
просудил свое саратовское имение (около 800 душ) за то, что в бочке скатил с
горы попа. Моя прабабушка просудила свое пензенское имение (около 600 душ)
за то, что высекла капитан-исправника и потом, вымазав его медом, держала в
этом виде несколько дней на солнечном припеке. Но всех проказ и не
перескажешь. Очевидно, что между общественным мнением и законами существовал
разлад. Что первое называло только проявлением веселонравия, то вторые
признавали чуть не злодейством. Жертвою этого разлада сделались чуть-чуть не
все наши имения, так что когда мне пришлось вступать во владение, то передо
мною предстало почти неуловимое село Прахово, при котором значились какие-то
странные земли: по болоту покос, да по мокрому месту покос, да камню с
песчаным местом часть, да лесу ненастоящего часть. Даже мужики были какие-то
странные, ненастоящие. Или совсем дряхлые, или подростки с огромными,
выпяченными вперед животами.
- Как же вы живете, любезные, коли у вас даже настоящей земли нет? -
удивился я, когда они пересказали мне свои обстоятельства.
- А так и живем, что настоящей жизни не имеем, - отвечали мне они, и
казалось, что животы у них при этом не то чтобы колыхались, а словно
плескались, как будто они созданы были из студня.
Разумеете", я сейчас же всю эту чушь побоку, и, получив куш (последний
куш!), отправился с ним в Петербург. Но будем продолжать по порядку.
Воспитание я получил очень изящное, но должен сознаться откровенно:
сведениями похвалиться не могу. В том закрытом заведении, где протекли годы
моей юности, науки нам преподавались коротенькие: тетрадки в две, в три - не
больше. Приводились примеры рыцарских чувств и утонченной вежливости, но
примеров чувств не рыцарских, равно как и примеров невежливости мы не знали.
Говорят, что это пропуск значительный и что мы довольно много потеряли,
утратив возможность проводить сравнения и параллели. Я, собственно, не знаю,
право, как и сказать об этом. Кажется, впрочем, что и самое знание, если оно
известным образом сервировано, может способствовать невежеству, укрепляя в
детях антитезы рыцарства, объяснив им, о чем тут, собственно, идет речь. А
то некоторые из нас и тогда уже сомневались, действительно ли следует видеть
утонченную вежливость в том обдирании различных manants {мужланов}, которому
предавались рыцари. Вот если бы нам рассказали, что эти manants были люди
гнусные, завистливые и беспокойные, что они были заражены язвой социализма,
коммунизма (как я узнал это впоследствии), тогда, конечно, мы поняли бы, что
даже в обдирании может заключаться своего рода - положим, не то чтобы
вежливость - а мероприятие...
По субботам, а очень часто и в простые дни (нынче начальство очень
либерально насчет праздников: оно понимает, что истинное воспитание делается
не в школе, а за стенами ее) нас отпускали к родителям. Но родители у нас
были милые и, точно так же как и мы, воспитывались в чувствах рыцарства и в
правилах утонченной вежливости. Ничего буржуазного, ничего такого, что
напоминало бы скучный семейный очаг (a la Dickens {по-диккенсовски.}) не
было и в помине. Когда мы являлись домой, нас очень любезно осматривали,
давали целовать ручку (всегда со вложением), произносили: amusez-vous!
{развлекайтесь!} - и уезжали в гости. Собственно у меня maman была настоящая
конфетка или севрская куколка, и всякий раз, как я приезжал из школы
(особливо когда я был уже в высшем курсе), то в каком-то детском страхе
закрывала себе глаза и восклицала: "Ах! какой большой! ах! какой большой!"
Казалось, она готова была расплакаться.
- Но нельзя же, ma chere, - утешал ее papa, - таков закон природы -
молодое растет, старое старится (он отлично знал наши прекрасные русские
поговорки)!
- Ах, нет! ах, нет! я хочу, чтоб он был маленький! всегда, всегда
маленький! - повторяла maman, и затем бросала последний взгляд на свой
туалет и уезжала в гости.
Милая maman! Как легко она огорчалась! с какою грациозною
раздражительностью она принимала всякое противоречие, всякий отказ в ее
маленьких, почти детских желаниях! Я не могу забыть, например, следующей
сцены, происходившей между papa и mamart.
- Я вам отдала все, - говорила maman, - все! и молодость, и красоту, и
блестящее положение (вспомните, кто меня любил!), а вы не хотите сделать мне
малинового бархатного платья!
Сверх своего обыкновения, papa в этот раз заупрямился и ушел в кабинет.
Но через полчаса maman была уже там и говорила:
- Я вам отдала все: и молодость, и красоту, и блестящее положение
(вспомните, кто меня любил!), а вы не хотите сделать мне малинового
бархатного платья!
До трех или четырех раз повторялась эта сцена. Maman разделась и
объявила, что никогда (au grand jamais! {никогда в жизни!}) не выйдет из
своей комнаты и не поедет в гости. Наконец малиновое бархатное платье было
принесено...
Я потому так живо помню эти подробности, что чуть-чуть было, благодаря
упрямству papa, не остался в этот вечер дома наслаждаться прелестями
семейного очага.
Другой случай был тоже довольно оригинальный. Однажды папаша как-то
расчувствовался (я в то время уж понимал это выражение), подсел к мамаше и
назвал ее... бомбошкой!
Maman, которая тоже была готова расчувствоваться, услышав это странное
слово, вдруг взглянула на него удивленными глазами.
- Где вы таким словам выучились? - спросила она papa. Папа сконфузился
и что-то такое пробормотал, вроде того,
что он слышал это слово сначала в Александрийском театре, потом - в том
совете, где он по вторникам присутствует. Одним словом, совершенно спутался
в своих показаниях. Maman целый вечер плакала.
- Вы ходите в русский театр! в какие он места ходит! - говорила она,
ломая в отчаянье руки.
- Ma chere! но теперь все русские литераторы так пишут! - оправдывался
papa, - как член совета, должен же я следить за выражениями, которые нынче в
ходу.
- В какие места он ходит! какие он книги читает! - упорствовала maman,
- я отдала ему все: и молодость, и красоту, и блестящее положение (он знает,
кто меня любил!), а он... он читает какие-то русские книги... русские!
русские!
Это был единственный вечер, в который maman так-таки и не ездила в
гости, и это было особенно памятно для меня, который должен был ухаживать за
бедной больной, вместо того чтоб наслаждаться обществом очаровательной
Леокади!
Леокади!
С этим именем связано воспоминание о моем грехопадении.
Мы, воспитанники закрытого заведения, жили тогда очень весело. У нас
была особенная комната за кулисами в театре Берга, в которой разыгрывалось,
так сказать, в сыром виде все то, что должно было затем происходить на
сцене. Мы были мальчики лет по шестнадцати и по семнадцати и ничего не
знали, кроме чувства рыцарства. Но здесь я позволю себе небольшое
отступление...
Наконец maman примирилась с мыслью, что я "большой", и я так подружился
с нею, что даже почти не считал ее своею матерью. Когда мы встречались дома,
то обыкновенно ходили обнявшись по зале и рассказывали друг другу свои
маленькие секреты. В числе этих секретов я рассказал однажды и о наших
похождениях у Берга. Надо было видеть, как заискрились глазки у бедной
maman!
- Возьми меня к Бергу! - говорила она.
- Но, chere maman, там происходят такие вещи... - отвечал я.
- Возьми меня к Бергу! - твердила она.
Наконец я вынужден был шепнуть ей на ухо одно словечко, после которого
она только закрыла руками свое личико и убежала в свою комнату...
Милая maman! Но оставим этот эпизод и будем продолжать повесть о моем
грехопадении.
В числе участников по найму и устройству комнаты был один гусар, Поль
Беспалый, которого я полюбил без памяти. Это был именно беззаветнейший
малый, который с рыцарской беззаботностью тратил состояние своих предков и в
то же время с самою, если можно так выразиться, святою доверчивостью глядел
на будущее.
- Mon cher! - говорил он мне, - будем жить, покуда живется! Потом, a
trente ans {в тридцать лет}, когда мы сделаемся губернаторами, еще
достаточно найдется времени и для абракадабры, и для хиромантии (так называл
он скучную, но полезную арену мероприятий), а теперь... buvons, chantons et
dansons! {Будем пить, петь и танцевать!}
Итак, Поль Беспалый познакомил меня с Леокади. Это была удивительная
особа; казалось, у нее не существовало ни одного местечка, которое не
представляло бы ресурса. Только француженка может _воспитать_ в себе этот
молочный бюст, эти волнующиеся бедра, эту очаровательную ножку, эти стальные
икры! Посмотришь на наших российских женщин...
Как в лугу весной бычка
Пляшут девицы российски
Под свирелью пастушка...
Кувалды - и больше ничего! Иная и хорошенькая, даже очень, очень
хорошенькая, а все ничего из этого не выходит. Ничего не умеет показать в
своем виде, ничем не умеет возбудить любопытство! Топчется на месте, ни
нервов, ни мускулов у нее нет - так точно кисель трясется. Как будто
говорит: кто захочет, тот на меня и наступит! То ли дело Леокади! Она не
была даже красавицей, но именно _воспитала_ в себе то, что неудержимо
привлекает мужчину. Роста она была более среднего, не толста, но худощава
настолько, чтоб дать возможность чувствовать тело и в то же время иметь
смутное ощущение кости. Бюст она имела великолепный; не было ничего похожего
на гималайские горы, а было нечто эфирное, напоминавшее самую легкую, чистую
морскую пену. Les hanches {Бедра.} - приводили в изумление; она не шла, а
плыла... нет, и не плыла, а как-то покачивалась, так что почти, нельзя было
заметить никакого движения. Ножка, икры...
Когда она меня в первый раз потрепала по щечке и сказала: oh, le joli
garcon! {какой хорошенький мальчуган!} - я весь зарделся и в первый раз
почувствовал себя юношей...
С тех пор я не раз присутствовал при ее туалете, вместе с Полем, и живо
помню, как билось у меня сердце, как глупо я таращил глаза.
И вот в одну из суббот я забрался к ней, когда Поля еще не было: он
должен был приехать через час, чтобы вместе отправиться к Бергу. Она только
что начала одеваться, хотя была уже причесана. Как и всегда, я сел в угол,
но, должно быть, таращил глаза более обыкновенного, так что даже она,
привыкшая к пантомиме глаз, заметила это.
- Что вы так вертите глазами, Vassia (Вася)? - спросила она меня,
смотрясь в зеркало, в котором, по всей вероятности, отражались мои дурацкие
взоры.
Я не отвечал; я буквально задыхался.
- Да отвечайте же! - сказала она, делая полуоборот ко мне.
Но я продолжал молчать. Я ощущал в себе какую-то дикую силу и в то же
время не смел, буквально не смел двинуться с места.
- Вы очень меня любите, бедный мальчик?
Что было после этого, я не помню. Помню только, что я плакал (мне было
всего шестнадцать лет!), что я с трудом удерживал крик, который вдруг созрел
в моей груди. Казалось, она несколько изумилась этому.
- Будет, - сказала она, - не надо плакать. Если узнает Поль, нельзя
будет...
И, говоря это, прижала меня к груди, целовала в лоб, гладила по голове
и как-то так глядела на меня, что мне показалось, что и в ней в первый раз
дрогнуло что-то такое, что дрожит только однажды в жизни, что только однажды
наводняет грудь почти невместимым потоком счастья, а потом тихо-тихо
разливается по всему организму. И теперь мне довольно часто приходится
говорить: "Madame! permettez-moi de gouter de ce bonheur ineffable! {Мадам!
позвольте мне вкусить этого несказанного счастья!}" - но я чувствую, что все
это только фраза, и что собственно так называемый bonheur ineffable бывает
только раз в жизни.
И этот момент, эта сладчайшая минута жизни дается нам... кокотками!
Какой урок!
Спрашивается, однако ж, лучше ли было бы, если б мы получали эту минуту
от наших крепостных психей? вопрос этот я отдаю на разрешение господ
московских публицистов, с такой неуклюжей горячностью защищающих наше
национальное варварство.
Таким образом произошло мое первое грехопадение.
Теперь расскажу, как я в первый раз напился пьян.
Мне было тогда тринадцать лет; но в закрытом заведении мальчик всегда
развивается быстрее, чем на воле. Мы собрались в числе нескольких человек и
отправились в трактир. У нас была одна цель: напиться пьяными; мы даже
хорошенько не знали, чем можно напиться приличнее. К несчастью, трактир, в
который мы пришли, был русский, и половой на наше требование !вина подал
водки. Я помню, первая проглоченная рюмка как будто переломила меня надвое,
мне показалось и горько и скверно, но я все-таки похвалил и сряду проглотил
другую. Эта вторая рюмка хотя уже не была так отвратительна на вкус, однако
после нее в голове моей поселился какой-то неясный шум или что-то вроде
нашего родного петербургского тумана. Я стал нехорошо слышать, что говорили
мои товарищи, и вынужден был по нескольку раз переспрашивать. Говорят, что я
много смеялся, и притом без всякой причины. После третьей рюмки я был то,
что называется пьян.
На другой день, проснувшись, я увидел у своего изголовья maman, которая
примачивала мне голову уксусом. Никогда, ни прежде, ни после, не бывало мне
так скверно. Мне казалось, что я совершил какое-то преступление, что я
совсем-совсем погиб! Во рту было сухо, голова и все тело горели, глаза
помутились...
- Maman! maman! как я нахлестался! - вскрикнул я в ужасе.
- Фи, мой друг! какие у тебя выражения! разве ты мужик, чтобы говорить
о себе: нахлестался! - с упреком сказала мне maman.
И больше я не слыхал от нее ни одного упрека, ни одного слова. Мне
показалось даже, что мое поведение не столько огорчило, сколько поразило ее.
Странно было, что все это так рано и так бистро случилось, - но вот и все.
Что оно должно было рано или поздно случиться - это подразумевалось само
собою.
Но я сказал правду: я действительно _нахлестался_. Позднее я узнал, что
когда люди напиваются водкой, то это называется _нахлестаться_, когда же
напиваются шампанским и другими порядочными винами, то это называется быть
навеселе.
Бедная maman! она и не воображала, что я именно в то время нахлестался!
-----
Итак, мы были воспитаны в чувствах рыцарства и утонченной вежливости.
Никто лучше нас не умел держать корпус несколько наклоненным вперед, никто
изящнее нас не умел пробегать целые пространства на цыпочках, никто не
угадывал быстрее мановения глаз, движения руки и т. д.
И вдруг понадобились какие-то "принципы". Зачем?
Я не могу обстоятельно рассказать историю этого нововведения, потому
что не заметил ни момента его зарождения, ни процесса его развития. Кажется,
впрочем, что тут не было ни зарождения, ни развития, а было просто что-то
вроде внезапного помрачения. "Принципы" явились на сцену жизни, как являются
не помнящие родства на сцену полицейского действия. Как? откуда? где
ночевал? где днем шатался? кто был пристанодержателем? Никто ничего
объяснить не может. Видят только факт - и ничего больше.
Годы летели мимо меня с такой быстротой, что я положительно не
чувствовал их. Серые рысаки сменялись вороными, вороные - караковыми;
Леокади уступила место Селине, Селина, в свою очередь, очистила вакансию для
Жозефины (не француженка, а шведка). Даже Марья Петровна какая-то была (из
русских). Все это плыло, плыло и плыло, и вслед за собой заставляло уплывать
и тысячи, вырученные через продажу села Прахова с ненастоящей землей,
ненастоящими мужиками и ненастоящей жизнью. Я возмужал, а в кармане
оставалась только одна тысяча... на всю жизнь!
Очень натурально, что я не отчаивался. Смешно было бы думать, что при
моем положении и с моим воспитанием... я не найду средств! Если у меня нет
ни имений, ни капиталов, если предки мои проживали свое достояние, как они
выражались, "для вящего Российской империи блеску и авантажа", то должен же
я быть вознагражден за эти пожертвования!
Я не могу, однако ж, сказать, чтоб слово "принцип" было мне совершенно
неизвестно. По временам оно проскальзывало и в мой слух, но я никогда не был
об нем особенно хорошего мнения. Когда это слово произносилось, то в понятии
моем возникало что-то лохматое, неумытое, тайнодействующее, лишенное
перчаток, а пожалуй, и нижнего белья. Представьте же мое удивление, когда
мои домогательства насчет места были встречены словами:
- Место получить вы можете, но прежде всего необходимо знать, имеете ли
вы принципы.
Я смешался; я думал, что меня хотят испытать, и потому с негодованием
отвечал:
- Никаких принципов я никогда не имел!
- Каким же образом вы предполагаете управлять тою частью, которой
домогаетесь?
- Я буду подписывать бумаги! - отвечал я, - каждый день пишутся новые
бумаги, и я каждый день буду подписывать их!
Увы! Оказалось, что бумаги подписывать, конечно, надо, но в то же время
надо и нечто умышлять! Что бумага есть не просто бумага, но в то же время и
каверза! Что люди, движущиеся перед нашими глазами, суть не просто Петры,
Иваны, Сидоры и т. д., одинаково подлежащие воздействию, но имеют еще
особенные клички, сообразно с которыми самое воздействие должно быть
умеряемо или усиливаемо! Все это отлично растолковал мне Поль Беспалый (к
счастью, мне с ним пришлось иметь дело).
- Mon cher! - сказал он мне, - я, конечно, могу оказать содействие к
удовлетворению вашего справедливого желания, но прежде всего вы должны иметь
принципы. Далеко уже то доброе старое время, когда всякий, кто жевал жвачку,
имел право думать, что он живет, служит и вообще вносит лепту. Если жвачка
не перестала быть жвачкой, то явилась необходимость ее осветить. Осветить
принципами. Многие задумываются над этим словом и не знают, как его
определить. Однако ж нет ничего легче, как выполнить эту задачу. Наш принцип
- это то самое, что поэты называют признательностью сердца и что, по моему
мнению, было бы гораздо прямее назвать сердечною субординацией. Тут,
собственно, нет даже принципа, а есть энтузиазм, есть рыцарское чувство.
Есть люди, которые рыцарское чувство чем-нибудь наполняют, то есть сперва
придумают принцип, а потом привяжут к нему рыцарство. Мы действуем
совершенно наоборот; для нас рыцарское чувство есть рыцарское чувство - и
больше ничего. В этом наш принцип. Наши симпатии - не наши; наши ненависти -
не наши, и наоборот. Процесс, посредством которого все "не наше"
претворяется в "наше", так сложен, что снаружи кажется даже простым. Мы не
анализируем, не размышляем, не критикуем - мы пламенеем! Кажется, просто, а
сквозь какой сложный жизненный процесс должно было пройти, чтоб достичь этой
чистоты, этой беззаветности рыцарства!
- Я не знаю, но мне кажется, я всегда... я тоже... - осмелился я
прервать моего собеседника.
- Понимаю, что вы хотите сказать, и вполне верю, что вы стоите на
хорошей дороге, dans le bon chemin. Но дело в том, что вы стоите на ней
слишком естественно. Вы хорошо чувствуете, хорошо мыслите, потому что у вас
хорошая природа, потому что вы порядочный человек. Надо, чтоб это хорошее
вышло из своего состояния естественности и сделалось - не то чтобы
противоестественным, - а (тут Поль задумался, ища слова)... а... ну да,
почти что противоестественным. Вы хорошо мыслите, но не относитесь
критически к мыслям других, не требуете, чтоб и другие хорошо мыслили. В
прежнее время это было очень возможно, потому что в прежнее время вообще
мало мыслили; нынче, напротив, почти все стали мыслить, и мыслить по большей
части вредно. Самое лучшее, конечно, было бы опять прийти к прежнему
положению, но кажется, что такая задача не по силам. Поэтому нужно
добиваться, чтоб люди мыслили хорошо. Можете ли вы сказать, что выполните
эту задачу?
Я начинал понимать. Но все-таки задача казалась мне столь огромною, что
я невольно терялся.
- Везде... куда... где... во всяком случае... до последней капли
крови... - бормотал я бессвязно.
- Прекрасно; но будем развивать нашу мысль далее. Уверяют, будто бы,
увлекаясь одним рыцарством, мы рискуем набрести на людей, не имеющих ни
талантов, ни знаний, ни даже действительной честности. Mon cher! если уж на
то пошло, то все эти громкие фразы о талантах, знании, честности и т. д. -
все это только одно недоразумение. Рыцарское чувство - вот единственное
твердое основание. Говорят, будто бы с этим твердым основанием можно дойти
до всеобщего обессиления, до поголовного мютизма - опять-таки недоразумение,
не более как недоразумение. Все зависит от того, что кому нужно. Мой идеал:
внутренняя тишина и внешний блеск. Если эти два понятия оказываются
несовместимыми, то я говорю себе: счастье живет не в одних золоченых
палатах, но и в хижинах...
Шуми, Иртыш!..
et... et vogue la galere! {И... и будь что будет!}
Поль покраснел и стал быстро ходить по комнате, как бы обдумывая
решительный шаг. Я был весь вниманье. Наконец он остановился,
- Дело в том, - продолжал он, - что я отстаиваю свое существование. На
это дает мне permis {разрешение.} сам идол наших нигилистов, Дарвин. Мне
говорят, что я шалопай; я не желаю ни оспаривать это мнение, ни соглашаться
с ним; я просто отвечаю: и шалопаи имеют право на существование. Пускай
попробуют опровергнуть меня на этой почве! Дарвин... ха-ха! Connu,
messieurs, connu! {Известно, господа, известно!}
Опять последовала пауза, в продолжение которой Поль машинально
насвистывал романс "На заре ты ее не буди".
- Вот этот-то самый романс и сгубил нас, - сказал он, смеясь, - если б
мы тогда "ее не будили", - кто знает, может быть, все оставалось бы на своих
местах! Но я чувствую, что я слишком увлекся своею задачей и наговорил тебе
с три короба таких околичностей, которые прямо к делу не относятся. Итак,
постараюсь резюмироваться. Тебе надо знать: должен ли ты иметь принципы и
какие именно? На это отвечаю: должен, а если тебя спросят, что ты под этим
разумеешь, то ты можешь смело отвечать тремя словами: les bons principes
{хорошие принципы.}. Этого вполне достаточно, потому что под этим разумеется
все хорошее, все пригодное, все непостыдное. В обстоятельном разъяснении это
значит: отрицание всяких принципов (тех самых, которых ты инстинктивно
боялся), но отрицание твердое, неуклонное, или, как любят нынче выражаться,
принципияльное. Да-с, messieurs, принципияльное! Смейтесь, смейтесь над этим
каламбуром, но не забудьте, что в конце его есть одна штучка, от которой
ой-ой как вам не поздоровится! Затем, мой друг, ты можешь дерзать всюду и
даже бежать куда глаза глядят. Можешь махать руками направо и налево, можешь
сегодня делать, а завтра переделывать, можешь внимать и не внимать, можешь
действовать мерами кротости или палить... Я знаю: у тебя есть слабость -
женщины! Можешь, мой друг, можешь и это! Пускай наши милые провинциялки
узнают, какие произошли по сей части усовершенствования в столицах! Одним
словом, можешь все; можешь даже... быть глупым, хотя я и не предполагаю в
тебе возможности иметь такое желание...
Говоря последние слова, Поль взял меня за обе руки и, как мне
показалось, взглянул мне в глаза несколько иронически. Но я не имел даже
времени покраснеть, потому что он продолжал:
- Одного не можешь, - голос его сделался почти что торжественным, -
одного не можешь: это изменить чувству рыцарства и дисциплине сердца, о
которой мы сейчас беседовали!
Я вышел от Поля слегка отуманенный; но постепенно мне становилось все
легче и легче, как будто тяжелое бремя скатывалось с души моей.
- Что ж! - говорил я себе, - все это я давно знал, только не мог
хорошенько выразить - вот и все! Ведь если наш разговор пересказать своими
словами, то выйдет так: принцип есть неимение никаких принципов...
помилуйте! да разве я когда-нибудь думал противное! Стало быть, я не совсем
глуп, и он напрасно посмотрел на меня иронически, когда утверждал, что,
обладая принципом, я имею право быть даже... глупым! нет, это не так, mon
cher!
И я чувствовал, как во мне зарождалось и с изумительной быстротой
крепло сознание. Покуда я ехал по Невскому, покуда повернул в Большую
Морскую, все уже было готово. Двери Дюссо распахнулись передо мною, но
как-то нерешительно, как будто не узнали меня. Перед ними стоял старый
Базиль, Васюк, Васька, все, что хотите, но под новым лаком.
- Принципы! - весело твердил я, - et dire que ce n'est que ca! {только
и всего!}
Они все были в сборе. Появление мое произвело сенсацию.
- Вася! Васька! Васюк! как поживает последняя тысяча! - раздавалось со
всех сторон.
- Messieurs! - сказал я, - отныне вы должны смотреть на меня серьезно!
Вы видите перед собой... l'homme aux principes {человека с принципами.}.
Сначала грянул взрыв хохота; потом последовал так называемый обмен
мыслей.
- Уж не дал ли ему кто-нибудь взаймы денег!
- Нет, он открыл новый способ подделывать духовные завещания!
- Нет, он отыскал добрую старушку, которая соглашается за известное
вознаграждение уделить ему часть своих капиталов.
- Он вступает в компанию с Бергом!
- Он основывает журнал!
- Он получает концессию!
И т. д. и т. д.
- Messieurs! - сказал я, - не шутите! "принципы" - это то, что каждый
из вас носит в самом себе! Но вы не знаете, что вы носите, а я - знаю.
- Черт возьми! ты, кажется, сказал целый период!
- Да; я сказал период, и скажу еще два, три, бесконечное число
периодов... потому что я человек принципа!
- Ну, говори! говори! внимание!
- Вы вот сидите у Дюссо, пьете вино, едите, болтаете вздор и не знаете,
что вы делаете это по принципу. Вы ездите к Бергу, слушаете гривуазные
песни, видите всякое подниманье - и не знаете, что делаете это по принципу.
Вы целый день рыскаете по городу, не зная, куда приклонить голову, и думая,
что все это не больше как шалопайство, - и не знаете, что вы делаете это по
принципу! Вы занимаете деньги без отдачи, не платите вашему портному,
обсчитываете вашу прачку, кормите завтраками вашего лакея - и не знаете, что
все это делает в вас принцип! А я - знаю!
- Браво! продолжай! Васенька, продолжай!
- Принцип, messieurs, есть не что иное, как последовательно проведенный
образ действия. Пусть каждый из вас сойдет в глубины своего сердца, пусть
каждый подвергнет зрелому обсуждению свое прошлое! Если окажется, что он
обманывал своего портного постоянно, то это значит, что в нем жив принцип;
если окажется, что он обманывал только временно, то это будет значить, что
принцип ослабевал! Но что же надобно сделать, чтобы принцип никогда, никогда
не ослабевал! Для этого надобно, чтоб те, которые чувствуют в себе его
присутствие, подали друг другу руки и тесно сдвинули ряды свои! Тогда, и
только тогда, messieurs, мы образуем живую изгородь, сквозь которую не
проскочит ни один неблагонамеренный заяц, или лучше сказать, заплетем такую
сеть, которая опутает собой все пространства и перспективы!
Я кончил. Я чувствовал, что это был мой первый ораторский успех. По
местам еще раздавалось хихиканье; но более серьезные из собутыльников
задумались. Их поразила идея: сдвинуть ряды.
- Как? как ты это сказал? "сдвинуть ряды"? - переспрашивали меня.
- Подадим друг другу руки, messieurs, и сдвинем наши ряды! - повторил
я, поднимая бокал.
- Браво! - раздался общий голос.
Один Simon (известный служитель в ресторане) не принимал участия в
общем энтузиазме и, по-видимому, рассчитывал, сколько придется ему на водку.
- Нас называют проходимцами, говорят que nous sommes des hommes perdus
de dettes {что мы люди, погрязшие в долгах.}, докажем же миру, что мы люди
принципов, что в нас есть нечто такое, что составляет силу.
- Докажем! докажем!
- И начнем с того, что отсюда поедем всей толпой к Бергу!
- Отлично! delicieux! {восхитительно!}
Через полчаса мы были уж там. Комплот восприял начало.
-----
Через месяц я был уже в городе N.
Речь, которую я сказал на первый случай, была моим вторым ораторским
успехом.
Затем, я приказал составить мне список людей, которые о чем-нибудь
думают и выражают свои мысли, и в ожидании отправился осматривать N-ских
дам. Alea jacta est. {Жребий брошен.}.
<2>
ГОСПОДА ТАШКЕНТЦЫ. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОДНОГО ПРОСВЕТИТЕЛЯ
НУМЕР ТРЕТИЙ
Я принадлежу к хорошей фамилии. Один из моих предков ездил в Тушино;
другой кому-то целовал крест, потом еще целовал крест и потом еще целовал
крест. За все эти поцелуи ему выщипали по волоску бороду и заточили в
Чердынский острог. Третий предок соперничал в грасах с Бироном, но оплошал и
за измену был сослан в Березов.
С материальной стороны обстановка моя представляется далеко не столь
блистательною.
Предки мои жили весело; но так как и в то время насчет этого
существовали законы, то мои веселые дедушки и бабушки почти постоянно
находились под судом. Мой прадедушка просудил свое саратовское имение (около
800 душ) за то, что скатил в бочке с горы попа; моя прабабушка просудила
свое пензенское имение (около 600 душ) за то, что вымазала
капитан-исправника медом и выдержала его в этом виде несколько часов на
солнечном припеке.
Результатом всех этих веселостей было то, что когда мне пришлось
вступить во владение наследственным имением, то предо мной предстало
неуловимое село Прахово, при котором значились какие-то странные земли: по
болоту покос, да по мокрому месту покос, да лесу ненастоящего часть и т. д.
Даже мужики явились какие-то ненастоящие: или совсем дряхлые, или подростки
с огромными, выпяченными вперед животами.
Разумеется, я сейчас же всю эту чущь побоку и, получис куш (последний
куш!), отправился с ним в Петербург.
Воспитание получил я очень изящное, но не могу скрыть, что знаний
больших не имею. В том закрытом заведении, где протекли годы моей юности,
науки преподавались коротенькие: тетрадки в две, в три, не больше.
Приводились примеры рыцарских чувств и утонченной вежливости; излагалось
кратко, что рыцари имели обыкновение сечь (rosser) и обдирать различных
буржуа и manants, но за что собственно производилось это хроническое сечение
- этого никто нам не объяснял. Только уже по выходе из школы я узнал, что
это была целая величественная система, задуманная в видах предотвращения
коммунизма и нигилизма...
По субботам нас отпускали к родителям. Но родители у нас были милые и,
точно так же как и мы, воспитывались в чувствах рыцарства и утонченной
вежливости. Ничего буржуазного, ничего такого, что напоминало бы унылый
семейный очаг. Когда мы являлись домой, нас очень любезно осматривали,
давали целовать ручку, произносили: amusez-vous! и уезжали в гости. После
этого мы были свободны, как ветер в поле.
Собственно у меня maman была настоящая конфетка. Всякий раз, как я
являлся домой (особенно когда я был на последнем курсе), она в каком-то
детском страхе зажмуривала глаза и восклицала:
- Ах, какой большой! ах, какой большой!
- Но нельзя же, ma chere, - утешал ее papa, - таков закон природы!
Молодое растет, старое старится! (Он отлично знал наши прекрасные русские
поговорки.)
- Ах, нет! ах, нет! я хочу, чтоб он был маленький! всегда, всегда
маленький! - повторяла maman и затем, бросив последний взгляд на свой
туалет, уезжала в гости.
Затем из всех воспоминаний моего детства остались в моей памяти только
два: воспоминание о том, как я в первый раз напился пьян (мне было тогда
тринадцать лет, и, клянусь честью, я думал, что совершил бог весть какое
преступление!) и воспоминание о моем первом грехопадении (мне было тогда
пятнадцать лет... Леокади!).
Ни наук, ни искусств...
Ничего, кроме рыцарских чувств и утонченной вежливости.
-----
Годы летели мимо меня с такой быстротой, что я даже не чувствовал их.
Умер папа, скончалась maman; я поплакал. Серые рысаки сменились караковыми,
караковые - вороными. Леокади уступила место Армансе, Арманса - Жозефине (не
француженке, а шведке). Даже Марья Петровна какая-то была... из русских. Все
это плыло и плыло и заставляло вместе за собой уплывать те тысячи, которые
были выручены через продажу села Прахова с ненастоящей землею и ненастоящими
мужиками. Я возмужал, а в кармане у меня оставалась только одна тысяча... на
всю жизнь!
Когда я убедился в этом, то мне показалось, как будто я сейчас только
родился. Я понял, что покуда у меня были деньги в кармане, я их расходовал;
что теперь у меня нет денег в кармане, и я не могу расходовать. Что такое:
нет денег? почему я не могу расходовать?.. Я думал, что я с ума сойду! Весь
мир представлялся мне в каком-то новом свете; все эти портные, прачки,
квартиры, лакеи, все, что прежде представлялось как во сне, вдруг приняло
какие-то живые образы, заговорило, запротестовало... я положительно думал,
что сойду с ума!
Но ежели у меня нет ни имений, ни капиталов, если предки мои проживали
свое достояние, как они выражались, "ради вящего Российской империи блеску и
авантажа", - ужели я не должен быть за это вознагражден? Рыцарские чувства!
утонченная вежливость! - tout ca est bel et bon, messieurs! {все это
прекрасно, господа!} но мне нужен пирог, настоящий пирог, который я мог бы
кусать a belles dents! {в полное свое удовольствие!} я желаю его! я требую
его! я требую той доли, на которую мне дают право мои рыцарские чувства, мои
правила утонченной вежливости!
И вот, в эту критическую минуту, в уме моем созрела мысль о месте в
провинции.
Я рвался в провинцию, потому что жизнь уже поистрепала меня. Борьба с
кокотками подорвала мои силы; опасение встретиться с портным (которому я
много лет не платил) убило во мне всякую предприимчивость. В Петербурге я
решительно не годился; Петербург требует, чтоб человек разглядывал свою
добычу издалека и налетал на нее с уверенностью. Я никогда не мог достичь
этой виртуозности. Я был хищник второго разряда; я не нападал, а просил и
вследствие этого очень скоро поступил в разряд пик-ассьетов. С тех пор никто
не хотел смотреть на меня серьезно. Самые, что называется, шалопаи из
шалопаев - и те легкомысленно улыбались при упоминовении моего имени. В тех
редких случаях, когда мне поручалось какое-нибудь дело по службе, - это
считалось анекдотом, который, с разными прибаутками, ходил по городу,
услаждая всеобщие досуги. Когда у меня появлялись деньги, то говорили, что я
придумал новый способ подделывать духовные завещания или что я вступил в
компанию с некоей Адольфинкой и выписал, по ее поручению, женщину с усами...
Каждый мой поступок истолковывался самым непозволительным образом, а
некоторые утверждали, что у меня даже совсем нет поступков... Меня кормили
обедами и поили шампанским и в то же время вымещали на мне каждый съеденный
кусок, каждую выпитую бутылку. Иногда это оскорбляло меня. Ужели я в самом
деле гороховый шут? - спрашивал я себя внутренне и давал слово проучить
первого шалопая, который позволит себе назвать меня этим именем. Но самый
гнев выходил у меня как-то странно, и вместо того чтоб устрашать, пробуждал
еще больший взрыв веселости...
Несмотря на все это, я продолжал жить. Я чувствовал, что еще одна
минута - и все будет кончено. Голова наполнялась каким-то туманом, в глазах
мелькал хаос, в ушах звенело. Я вставал утром с постели и спрашивал себя:
скоро ли? Я ложился спать на ночь и спрашивал себя: скоро ли? Я целый день
куда-то спешил, сам не отдавая себе отчета, куда спешу, и только спрашивая
себя - скоро ли?
Провинция! Не там ли тихая гавань, в которой должно навсегда
погрузиться мое прошлое, в которой, в первый раз в жизни, сказанное мною
слово не будет встречено ни хохотом, ни щелчками!
Но тут, на первых же порах, я был озадачен совершенно неожиданным
образом.
- Ваши принципы? - спросили меня, едва я успел заикнуться о предмете
моих вожделений.
Я смутился; я думал, что меня хотят испытать.
- Никаких принципов я никогда не имел! - отвечал я с негодованием.
- Подумайте и придите в другой раз.
Собеседник мой улыбнулся (он некогда видал меня у Леокади) и прошел
далее.
- Ваши принципы? - вторично раздался в ушах моих вопрос, обращенный уже
к следующему соискателю.
- Священное исполнение предписаний начальства... до последней капли
крови... Ваше превосходительство! ежели!..
С говорившим сделалось дурно.
Я вышел словно ошеломленный. Принципы!
Я не могу сказать, чтоб это слово было мне совершенно неизвестно. Я
знаю, что принципы существуют, но при этом слове в воображении моем всегда
рисовалось что-то лохматое, неумытое, тайнодействующее. И вдруг я слышу это
самое слово... где? когда? по какому случаю?
Как зародилось это нововведение? какой был процесс его развития?
По-видимому, тут не было ни зарождения, ни развития, а было только внезапное
помрачение. Принципы явились на сцену жизни, как являются не помнящие
родства на сцену полицейского действия. Откуда? как? где ночевал? где днем
шатался? кто был пристанодержателем? - никто ничего не знает, никто ничего
объяснить не может. Приходит откуда-то нечто и требует, чтоб его взяли в
острог. Острогом оказалась чья-то голова. Вот и все.
К счастию, у меня был приятель Поль Беспалый, который мог объяснить мне
все это. Он служил сначала в гусарах, потом определился к штатским делам,
потом прошел огонь и воду и имел один недостаток: терпеть не мог, когда его
называли действительным статским кокодеесом.
- Mon cher, - сказал я ему, - ты, который знаешь все, ты должен
объяснить мне, что такое "принципы"!
Мне показалось, что на лице его выразилось моментальное изумление. По
крайней мере, он не тотчас ответил, а ущипнул меня разом за обе щеки и
сказал:
- Душка!
- Но, мой друг, мне предложен вопрос, имею ли я принципы, и я завтра
же, в одиннадцать часов утра, должен дать ответ!
- И ты меня спрашиваешь об этом! ты, который снизу доверху преисполнен
самыми лучшими принципами! нет, это какое-то недоразумение! - весело смеялся
Поль.
- Да не смейся же, Поль! скажи, что должен я отвечать?
- Во-первых, ты ничего отвечать не должен; во-вторых, ты должен
приложить руку к сердцу, в-третьих, слегка закатить глаза и, в-четвертых,
что-нибудь пробормотать. "Смею уверить"... "безграничная преданность"...
"святое исполнение долга"... что-нибудь в этом роде. Чем невнятнее, тем
лучше, потому что это докажет, что в тебе говорит не ум, а чувство. Скажи,
пожалуйста, ведь ты... не очень умен?
Вопрос этот был так неожидан, что я невольно сконфузился.
- Виноват, мой друг, - продолжал Поль, - но этот вопрос нам необходимо
очистить, чтоб иметь под ногами совершенно твердую почву.
Как я ни привык к веселонравию моих друзей, но ответ был так щекотлив,
что просто-напросто не срывался с моего языка.
- Хорошо; будем говорить яснее, - вновь начал Поль. - Возьмем для
примера хоть наши теперешние взаимные отношения. Я тебя искренно люблю, и ты
меня искренно любишь - это несомненно; но почему же мы любим друг друга?
спрашиваю я тебя. А потому, душа моя, что мы оба: и ты, и я - оба _не очень_
умны. Понимаешь: оба, не ты один! Ты расскажешь мне какой-нибудь проект, и я
тебе расскажу какой-нибудь проект - и нам обоим... не стыдно! Тогда как,
если б ты был _очень_, а я _не очень_ умен, то мне было бы постоянно
совестно, и я кончил бы тем, что возненавидел бы тебя... понял?
- Так, но ведь я могу, наконец, скрыть свой ум?
- Нет, это уж не то! Человек, который скрывает свой ум, хоть невзначай
да обмолвится. Нет, если ты хочешь успеть, то лучше не скрывай, а прямо так,
как есть. Итак, этот вопрос очищен...
- Позволь, тут могут встретиться еще некоторые подробности, которые
тоже необходимо предусмотреть... Например, может понадобиться мой взгляд,
мое мнение... que sais-je enfin! {как знать, наконец!}
- Ну да, и взгляды, и мнения... все это ты обязан! Ах, да пойми же,
душа моя, что ты сам весь состоишь из взглядов и мнений и только не
подозреваешь, что все это называется взглядами и мнениями...
Поль сделал несколько туров по комнате, как бы желая наглядно
объяснить, в чем заключаются взгляды и мнения.
- Все взгляды известны, все мнения составлены, - продолжал он,
останавливаясь передо мною, - разумеется, не очень умные. И чем больше ты
будешь высказывать таких взглядов и мнений, тем лучше. Ты не поверишь, мой
друг, как это развязывает язык, когда знаешь наверное, что не скажешь
ничего... _очень_ умного! У нас в клубе случился на днях поразительный
пример в этом роде. Сорок лет сряду прожил Пьер Накатников на белом свете, и
сорок лет нельзя было разобрать, говорит он или молчит. Говорят, будто он
боялся сказать что-нибудь _очень_ умное. И вдруг этот человек убедился, что
он хоть и умен, но не _очень_... и заговорил! И что ж! мы целый час его
слушали, и, право, слушали не без удовольствия... Потому ...


