Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Господа ташкентцы
страница №10
...о угасает в этомсемействе и, может быть, даже давно угасла бы, если б от времени до времени
не пробуждал ее Миша прикосновением своего скромного, но все-таки молодого
задора.
- Нынче, батюшка, у нас кулебяка не прежняя! - начинает беседу Семен
Прокофьич, обращаясь к старику Рыбникову, - нынче невскими-то сижками князья
да графы... да вот аблакаты лакомятся, а с нас, действительных статских, и
ладожского предовольно! Да ведь и то сказать, чем же ладожский сиг - не сиг!
Рыбников мычит что-то в ответ, но, очевидно, только из учтивости,
потому что ничего не слышит, хотя Нагорнов и старается говорить как можно
отчетливее.
- Прежде, батюшка, ваше превосходительство, говядина-то восемь копеечек
за фунт была, а нынче бог так привел, что и за бульонную по двадцати
копеечек платим. Дорог понастроили, думали, что хоть икра дешевле будет, ан
и тут легости нет. Вот я за самую эту квартиру прежде пятьсот на ассигнации
платил, а нынче она уж пятьсот-то серебрецом из кармана стоит-с! Так-то вот!
Общее молчание. Все понимают, что Семен Прокофьич к чему-то ведет свою
речь, и ждут понурившись. И действительно, по тем подергиваньям, с которыми
он режет пирог и посылает в рот куски его, видно, что на сей раз дело не
обойдется без нравоучения.
- А сыночек вот в аблакаты устремляется! - разражается наконец Семен
Прокофьич, - а от этих, прости господи, сорванцов и бедствия-то все на нас
пошли!
Молчание делается еще глубже и тягостнее.
- У отца за душой гроша нет, а у сынка уж актрисы на уме... да как
эти... камелиями, что ли, они у вас прозываются?
- Камелиями, папенька.
- Камелия, батюшка, - это цветок такой. Цветками назвали! настоящим-то
манером стыдно назвать, так по цветку название выдумали!
- Помилуйте, папенька, разве я...
- Я не об тебе, мой друг, а вообще про молодежь про нынешнюю...
Зависть, батюшка, ваше превосходительство, у них какая-то появляется, коли
они у которого человека в кармане рубль видят! Мысли другой никакой нет! Так
вот и говорит тебе в самые глаза: не твой рубль, а мой! И так это на тебя
взглянет, что даже сконфузит всего! Точно ты и в самом деле виноват перед
ним! точно и в самом деле у тебя не свой, а его рубль-то в кармане!
Миша слушает, уткнувшись в тарелку. Очевидно, он недоволен. Как
представитель молодого поколения, он считает своим долгом хотя пассивно, но
достойно протестовать против клеветы на него.
- Иду я это, батюшка, намеднись по Катериновке, - продолжает обличать
Семен Прокофьич, - а передо мной два школяра идут. "Вот бы, - говорит один,
- кабы в этой канаве разом всю рыбу выловить - вот бы денег-то много забрать
можно!" Так вот у них жадность-то какова! А того и не понимает, малец, что в
нашей Катериновке, кроме нечистот из Зондерманландии, и рыбы-то никакой нет!
При слове "Зондерманландия" старик Рыбников обнаруживает некоторое
оживление.
- Да, брат, бывали! бывали мы там! - шамкает он.
- Вот он, аблакат-то этот, как нахватает чужих-то денег, ему и не
жалко! В лавку придет - всю лавку подавай! На садок придет - весь садок
подавай! А мы терпи! Он чужой двугривенчик-то за говядину отдает, а мы свой
собственный, кровный, по милости его, подавай!
- Бывали! бывали! - прерывает старик Рыбников, думая, что речь все идет
об Зондерманландии.
- Нет, да вы, батюшка, ваше превосходительство, послушали бы, какой у
них аукцион насчет этих деверий-камелий идет! Офицер говорит: полторы,
говорит! Он: две, говорит!
Офицер опять: две с половиной! Он: три, говорит! Откуда он деньги-то
берет! Вы вот что мне, батюшка, объясните!
- Да... да... в Зондерманландии... это точно!
- И ведь ничего-то у него на уме, кроме стяжанья этого, нет! Не то
чтобы государству или там отечеству... послужить бы там, что ли... Нет,
только одну мысль и держит в голове: как бы мамон себе набить!
Семен Прокофьич постепенно приходит в такой азарт, что даже бросает на
тарелку нож и вилку.
- А нас взяточниками обзывают! - гремит он, - мы обрезочки да обкусочки
подбирали - мы взяточники! А он целого человека зараз проглотить готов - он
ничего! он благородный! Зачем, мол, сей человек праздно по свету мыкается!
Пускай, мол, он у меня в животе отлежится!
Гусь стоит посреди стола нетронутым. Анна Михайловна и сестрицы
притихли; у Миши слегка вздрагивают губы; даже старик Рыбников начинает
понимать, что происходит нечто неладное.
- И вот тебе мой отцовский завет, Михайло Семеныч! - в упор обращается
к сыну старик Нагорнов. - В аблакаты - ни-ни! Просвирками-то, брат, не
проживешь, да ты и теперь уж над просвирками-то посмеиваешься! Ты, брат,
может, на заграницу засматриваешься, что там аблакат-то в почете! Так ведь
там он человек вольный: сегодня он аблакат, а завтра министр - вот оно что!
А ты здесь что! и сегодня мразь, и завтра мразь. Мразь! мразь! мразь!
-----
Миша убеждается, что, благодаря отцовскому предупреждению, двери в
адвокатуру для него закрыты. Он решается идти в прокуроры, и в согласность
этому решению приучает себя слегка голодать. "У прокурора, - говорит он
себе, - живот должен иметь форму вогнутого зеркала, чтобы служил не к
обременению, а чтобы всегда... везде... ваше превосходительство!.. готов-с!"
Тип надорванного, с вогнутым животом, и всегда готового исполнителя -
тип еще нарастающий, будущий... но он будет. Или, лучше сказать, он
существовал искони, но временно как бы поколебался и утратил свою ясность.
Это все тот же русский Митрофан, готовый и просвещаться и просвещать, и
сражаться и быть сражаемым. В последнее время он несколько замутился
благодаря новизне некоторых положений и неумению с желательною скоростью
освоиться с ними; но несомненно, что он воспрянет, что он вновь сделается
чистым, как скло, и овладеет браздами...
Миша уже и ведет себя так, как будто он заправский прокурор. Строго,
сдержанно, немножко сурово. Из уст его так и сыплются: "по уложению о
наказаниях", "по смыслу такого-то решения кассационного департамента", "на
основании правил о судопроизводстве", "в Своде законов гражданских, статья
такая-то, раздел такой-то, изображено" и т. д. Даже в дружеской беседе с
товарищами он все как будто обвиняет и убеждает кого-то сослать в каторгу.
- Тебя, брат, за такие дела, по статье такой-то, следовало бы, по малой
мере, в исправительный дом на три года запрятать! - говорит он, - да моли
еще бога, что смягчающие обстоятельства натянуть можно!
В большой зале, в ресторане Бореля, светло и людно. Говор, смех,
остроты и шутки не умолкают. Татары бесшумно мелькают взад и вперед,
переменяя тарелки, принимая опорожненные бутылки и устанавливая стол новыми.
Это пируют за субботним товарищеским ужином будущие прокуроры, будущие
судьи, будущие адвокаты.
Приближается время выпуска, и молодые люди постепенно эмансипируются.
Частенько-таки собираются они то в том, то в другом ресторане и за бокалом
вина обсуждают ожидающие их впереди карьеры. Начальство знает об этом, но,
ввиду скорого выпуска, смотрит на запрещенные сходки сквозь пальцы.
Разговор дробится по группам. На одном конце стола ведут речь о том,
что выгоднее: в столице быть адвокатом или в провинции?
- Ловкачев! ты куда?
- Странный вопрос! разумеется, в адвокаты! не в судьях же пять лет на
одном стуле сидеть!
- Я, брат, тоже в адвокаты, да только думаю в провинцию. Здесь уж очень
много нашего брата развелось!
- Что ж! это мысль!
- Я, брат, на днях одного провинциального адвоката встретил, так очень
хвалит! Такое, говорит, житье, что даже поверить трудно!
- А как, однако?
- Да тысяч пятнадцать, двадцать в год! Только, говорит, у нас
деликатесы-то бросить надо!
- То есть, в каком же это смысле?
- А так, говорит, какая сторона больше даст - ту и защищай!
- Это само собой! да там дела-то все мозглявые!
- Это нужды нет! Мне, говорит, хоть по зернышку, да почаще! Ведь он там
один как перст - ну, все и захватил! А ежели приедет, говорит, еще адвокат -
сейчас, говорит, в другой город переберусь!
- Да; двоим - это точно... пожалуй, и делать там нечего!
- А теперь, представь себе, как ему хорошо! Что ни дело, то верный
выигрыш, потому что у него и противников-то настоящих нет. Народ
бессловесный все, стало быть, истец ли, ответчик ли, как только не успел
заручиться им, так уж и знает зараньше, что дело его пропало. Для меня,
говорит, любое дело защитить - все одно что в вист с тремя болванами партию
сыграть!
- Да! это мысль! об этом стоит подумать!
В другой группе, средоточием которой служит Миша Нагорнов, идет тот же
разговор, но с другими вариациями.
- Нет, Проходимцев, я с тобой не согласен! - ораторствует Миша, - в
существовании прокурора есть тоже свои хорошие стороны!
- Еще бы не было! даже египетские аскеты, когда жевали акрид, - и те
находили, что существование их имеет свои хорошие стороны!
- Ну, нет-с; тут не акридами пахнет. Это не совсем так. Я заранее
приглашаю тебя на прокурорский обед, и будь уверен, что ты всегда найдешь у
меня кусок сочного "бульи", и стакан доброго вина!
- "Бульи"!
- Что ж! и "бульи" не у всякого адвоката бывает! Конечно, есть между
ними такие, которые из трюфлей не выводят - я заранее уступаю тебе, что в
прокуратуре я этого не найду! - ну, да ведь это из десятка у одного,
трюфли-то! Но чего у тебя никогда не будет в твоей адвокатуре - это
возможности восходить по лестнице должностей, это возможности расширять твои
горизонты и встать со временем на ту высоту, с которой человеческие интересы
кажутся каким-то жалким миражем, мгновенно разлетающимся при первом
появлении из-за туч величественного светила государственности!
- Ну, еще когда доползешь до этой высоты-то!
- Нет, отчего ж! Я понимаю, что препятствия будут, и даже препятствия
очень серьезные! Но мне кажется, что ежели я сумею заслужить доверие моего
начальства, то самые препятствия обратятся мне же на пользу! Они только
закалят меня и в то же время утратят характер непреодолимости!
- Вот закал-то этот...
- Да ты пойми, душа моя, два-три хороших убийства - и у меня дело в
шляпе... Я уж на виду! А если тут не повезет, можно по части проектцев
пройтись! Проектец, например, по части изменения судебных уставов... какие
тут виды-то представиться могут!
- Так, значит, будем резаться друг против друга?
- Значит, будем резаться!
В других пунктах стола идут разговоры более отрывочные.
- Да с этого дела, - выкрикивает кто-то, - не то что тридцать, сто
тысяч взять мало! Это уж глупо! Это просто-напросто значит дело портить!
- Ну, брат, сто тысяч - дудки! Кабы нашего брата поменьше было - это
так! Я понимаю, что тогда можно было бы и сто тысяч заполучить! А теперь...
откажись-ка от тридцати-то тысяч - десятки на твое место явятся! Нет, брат,
нынче и за тридцать тысяч в ножки поклонишься!
- Я наверное это знаю, - выкрикивает другой, - что ежели ты ему вперед
тысячи рублей не выложишь, он пальцем об палец для тебя не ударит! Намеднись
в Пензу по делу о растлении малолетней его приглашали, так он прямо наотрез
потребовал: первое - восемь тысяч на стол - это уж без возврата, значит! -
второе, ежели вместо каторги только на поселение - еще восемь тысяч; третье
- ежели совсем оправлю - двадцать тысяч!
- Ну, это, брат, молодец!
- Господа! - выкрикивает третий, - я предлагаю составить компанию для
отравления этой немки!
- Какой немки? какой немки? - сыплются со всех сторон вопросы.
- Да вот той, которая двадцать миллионов долларов в наследство
получила! Боковая линия пятидесяти процентов не пожалеет, чтоб ее извести!
- Этот-то вопрос не важный! - выкрикивает четвертый, - вопрос-то об
единоутробии! Да ежели его как следует разработать, какой свет-то на всю
судебную практику прольется! Ведь мы впотьмах, господа, бродим! Ведь это что
ж, наконец!
И вдруг, среди этого хаоса восклицаний, вопросов и пререканий, влетает
в зал цвет, слава и гордость адвокатуры, сам господин Тонкачев.
Тонкачев уже два года, как вышел из "заведения", и с тех пор с честью
подвизается на поприще адвокатуры. Это вообще очень изящный молодой человек;
на нем черная бархатная визитка и тончайшее, ослепительной белизны белье.
Претензий на щегольство - никаких; но все так прилично и умненько пригнано,
что всякий при взгляде на него невольно думает: какой, должно быть,
способный и основательный молодой человек! Стулья с шумом раздвигаются,
чтобы дать место новому и, очевидно, дорогому гостю.
- Тонкачев! вот это мило! вот это сюрприз! - восклицают молодые люди,
обступая адвокатскую знаменитость.
- Извините, господа, я попросту! Я здесь в соседней комнате ужинал -
вдруг, слышу, знакомые голоса! Думаю, отчего старых приятелей не навестить!
- И прекрасно! выпьем вместе! Человек! шампанского! Господа! за
здоровье Владимира Васильевича Тонкачева!
- Принимаю и благодарю. И, в свою очередь, пью за вас, господа. Пью за
эту блестящую плеяду будущих молодых деятелей, которым через два месяца
суждено испробовать свои силы! Приветствую в вас то еще недалекое и навсегда
для меня незабвенное прошлое, когда и я, полный молодых надежд, выступал из
стен заведения! Приветствую в вас то прекрасное будущее, которое, впрочем,
прекрасно не для одних вас, но с вами и, так сказать, по случаю вас - и для
всей страны! Да, господа, это мое глубокое, несокрушимое убеждение: вы
призваны совершить перерождение горячо любимой нами родины и, конечно,
будете стоять на высоте этого призвания! С такими бодрыми, сильными, смелыми
деятелями можно смотреть вперед с доверием. Можно смело поднимать завесу
будущего - и не опасаться! Пускай подкапывается под нас злоба, пускай
обращает она на нас свой змеиный шип - мы останемся твердыми, как скала!
Волны клеветы будут лизать ноги наши, но никогда не досягнут до головы. Мы
не утописты, господа, не политики, не идеологи - следовательно, у нас даже
мест таких не имеется, в которые клевета могла бы без труда запустить свое
жало! У нас нет даже ахиллесовой пяты. Мы простые, честные труженики. Мы
употребляем в дело свой труд, свои познания, и получаем за это посильное
вознаграждение: вот наша роль, господа; роль в высшей степени скромная, но и
в высшей степени плодотворная. Итак, господа, повторяю: я счастлив, поднимая
за вас этот бокал! За вас я пью, за эту блестящую плеяду будущих молодых
деятелей, которым суждено довершить то, что так счастливо начали их
предшественники!
Тонкачев произнес эту речь совсем невзначай и с такою легкостью, что,
казалось, как будто вошел человек и плюнул. Тем неописаннее был
произведенный ею в молодежи фурор.
- Браво, Тонкачев! вот так спасибо! Это, что называется,
по-товарищески! Человек! шампанского! - раздавалось со всех сторон.
Но вот, среди поцелуев и обниманий, к Тонкачеву приближается Миша с
бокалом в руках.
- Позвольте мне, - начинает он взволнованным голосом, - позвольте мне,
вашему бывшему противнику по состязательному процессу, приветствовать в вас
славу, надежду и гордость нашего молодого, только что нарождающегося
сословия адвокатов! Из-за скромных стен нашего заведения мы следили за
вашими успехами и радовались им. Мы, смею так выразиться, гордились ими. На
долю нашего заведения выпал счастливый жребий, господа. Сколько дало оно
стране высокопоставленных лиц, сколько людей, отмеченных печатью гения!
Следовательно, выходя из стен школы, мы прямо уже видим перед собою примеры,
которых вполне достаточно, чтоб ободрить молодой дух и вдохнуть в молодое
сердце решимость следовать по стопам предшественников. Что может быть
величественнее, поучительнее, благотворнее, как зрелище людей, неуклонно
шествующих по стезе долга! А мы, мы видим это зрелище постоянно, и постоянно
имеем возможность вдохновляться им! Чтоб быть твердыми, нам не нужно
особенных усилий: нам стоит только взглянуть вперед. Там, в этом блестящем
сонмище людей, посвятивших себя служению истине, мы встретим не только
полезный пример, но и действительную помощь, совет и ободрение. Нам ли не
преуспевать? нам ли не подвигаться быстрым и твердым шагом по лестнице
должностей! Через два месяца мы выходим, господа. Через два месяца мы
предстанем перед вами, Владимир Васильевич! перед вами и вашими славными
сподвижниками! Вы не отвернетесь от нас, вы подадите нам руку помощи,
которая так необходима для нашей неопытности! Я убежден в этом, и в этой
сладкой уверенности, с чувством заранее несущейся от сердца признательности,
поднимаю за вас бокал мой! За Владимира Васильевича Тонкачева, господа! За
красу и гордость нашего заведения! За славу нашего молодого, только что
нарождающегося сословия адвокатов!
Восторг школяров не знает пределов. Тонкачева качают, Нагорнова качают,
потом поочередно качают Ловкачева, Проходимцева, даже Осликова.
- Ты, Осликов, как? - спрашивает его Тонкачев.
- А я, брат, кажется, на скамье подсудимых сидеть буду! - отвечает
Осликов, залпом выпивая громадную рюмку коньяку и заедая ее булкой с икрой.
- Ну, в таком случае бери меня в защитники! - любезно предлагает
Тонкачев, - только, чур, не виниться, как, помнишь, в тот раз!
- Я, брат, нонче тверд. Невиновен - кончено дело! Общий взрыв хохота.
Тонкачев усаживается в центре стола и начинает беседовать.
- В нашем деле, господа, больше всего смелость нужна! - ораторствует
он, - смелость и находчивость; это средство на судей без ошибки действует!
- Да, удивительно, как вы зининское дело выиграли! - восклицает
Ловкачев.
- А почему я его выиграл? Потому что нашелся! А не найдись я, не пусти
в ход того блестящего парадокса... помните?.. противная сторона откатала бы
меня!
- Ну, с вами-то не так легко справиться!
- Я, господа, вот как рассуждаю: адвокат должен не про сто говорить, а
говорить, так сказать, с картинками. Вот как книжки: и с картинками и без
картинок издают, так и адвокатская речь: может быть и с картинками и без
картинок. Чуть только суд задумываться стал - ну, тут уж не плошай! Все
картинки, какие есть, - все на стол разом выкладывай!
- Но ведь для этого талант особенный нужно иметь!
- Без таланта, батюшка, ничего нельзя. За талант-то, собственно, и
деньги нам платят. За талант, за смелость, за уменье найтись. Наше дело
такое, что тут все в соображение принимать следует: и характер судей, и
домашнюю их обстановку, и даже случайность всякую. Да, даже просто
случайность. Иногда, кажется, вот-вот проиграл дело, ан подвернется под руку
случай - и поправился! Я даже в запасе всегда какую-нибудь случайность имею.
Анекдот там, что ли, цитату... ну, просто глупость какую-нибудь. Дам
противнику выговориться, да тут его и накрою: в некотором, мол, царстве, в
некотором государстве жил-был истец... И пошел! и пошел!
- Удивительно! бесподобно!
Тонкачев окончательно входит в роль и начинает, так сказать,
прорицать...
- Мне стоит только взглянуть на состав суда, - говорит он, - чтоб
сейчас же определить, выиграю я дело или проиграю. Вот тут-то именно и нужна
мне сноровка. Ежели состав суда благоприятный, я все силы употреблю, чтоб
дело было рассмотрено именно в этом заседании; ежели состав суда
неблагоприятный - я из кожи лезу, чтоб мое дело было отложено. Вы думаете,
как я кондыревское дело выиграл? - именно этот фортель в ход пустил! Вижу,
Левушка Сибаритов в числе судей сидит - ну, думаю, плохо дело. И подвел,
знаете, кулеврину! И до тех пор откладывал да откладывал, покуда Левушку в
Чернолесск председателем не перевели. Тогда и покончил.
В публике слышится ропот удивления.
- Я не такие еще штуки выделывал! Один раз я перед присяжными
показывал, как через веревочку прыгают. Встал посередке зала и начал
прыгать. Оправдали. Другой раз стал доказывать, что один человек может целый
папушник съесть - и съел. Я к одному из будущих заседаний такую штуку
приготовляю, такую штуку! Вот увидите!
- Расскажите, Тонкачев! Ну, пожалуйста!
- Нет, господа, покуда это секрет. Я должен поразить неожиданно, чтобы
никто не опомнился. У меня, господа, сто пять дел в производстве было -
сколько отчаянных между ними, ну самых, то есть, таких, что даже издали
взглянуть на него противно! - и девяносто семь из них выиграл! Заметьте: из
ста пяти дел только восемь проигранных! Такого tour de force даже Отпетый не
совершал!
- Тонкачев! шампанского! servez-vous! {пожалуйста!}
- Нет, господа, вы уж позвольте мне самому фетировать вас! человек!
двенадцать бутылок! вы, господа, какое предпочитаете?
- Редерер! Редерер!
- А я, грешный человек, предпочитаю Heidzick-cabinet! Суше. А впрочем,
можно от времени до времени и ледерцу пропустить. Только предварительно
надлежит по коньячкам пройтись, чтобы приличное осаже сделать после всего
этого изобилия плодов земных!
Попойка возобновляет течение свое и принимает более и более шумный
характер. Через час пирующие уже перестают понимать друг друга. Один
Тонкачев, что называется, ни в одном глазе, и только хвастает в несколько
более усиленных размерах, чем обыкновенно.
- Вот когда вы выйдете из заведения, все ко мне приходите! - говорит
он, - так прямо и приходите! Я всех в помощники приму! Мы целую фабрику
заведем! Мы такое судоговоренье устроим, что небу жарко будет! Истец ли,
ответчик ли - все будет одно, все в наших руках. Сам истец, сам и ответчик!
Вот мы какую штуку удерем! Я, ты, он - все одно! все один черт!
Наконец дело доходит до того, что некоторые из беседующих начинают
плакать, другие смеяться, третьи призывать небо и землю в свидетели. Один из
школьников подходит к зеркалу и, завидев там свое изображение, начинает к
нему придираться. Опьянел наконец и Тонкачев.
- А ведь по правде-то, - говорит он коснеющим языком, - как ежели по
совести... свиньи мы, господа! Ничего-то ведь у нас за душой. Ну просто, так
сказать, в душе кабак... ей-богу, так!
Далеко за полночь молодых людей не без труда развозят по домам татары.
-----
Наконец сдан и последний экзамен. Будущие прокуроры и адвокаты
рассыпаются по стогнам Петербурга.
Миша вышел первым. В щегольском фраке, с капитанским чином на плечах,
он с выпускного обеда является в отчий дом. Но так как он навеселе, то ему
кажется, что перед ним не скромная квартира Семена Прокофьича Нагорнова в
Подьяческой, а величественное здание суда.
- Принимая во внимание, - говорит он, останавливаясь в дверях передней
и указывая на отца, - принимая во вниманье, что этот человек совершил
преступление с полным сознанием содеянного, и притом без всяких уменьшающих
вину его обстоятельств, а потому полагаем...
- Друг ты мой! - восклицает Анна Михайловна в какомто неописанном
волнении.
- Ну, Христос с ним! выпил... Христос с ним! - с нежностью говорит
Семен Прокофьич, крестя сына.
- И за что они меня в прокуроры отдали! Я в адвокаты хочу! -
всхлипывает Миша каким-то наболевшим голосом, и слезы градом катятся из глаз
его.
Будущего прокурора укладывают спать.
ПАРАЛЛЕЛЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Никто не мог сказать определительно, каким образом Порфирий Велентьев
сделался финансистом. Правда, что еще в 1853 году, пользуясь военными
обстоятельствами того времени, он уже написал проект под названием:
Дешевейший способ продовольствия армии и флотов!!
или
Колбаса из еловых шишек с примесью никуда негодных мясных обрезков!!
в котором, описывая питательность и долгосохраняемость изобретенного им
продукта, требовал, чтобы ему отвели до ста тысяч десятин земли в
плодороднейшей полосе России для устройства громадных размеров колбасной
фабрики, взамен же того предлагал снабжать армию и флот изумительнейшею
колбасою по баснословно дешевым ценам. Но, увы! тогда время для проектов
было тугое, и хотя некоторые помощники столоначальников того ведомства, в
котором служил Велентьев, соглашались, что "хорошо бы, брат, разом этакой
кус урвать", однако в высших сферах никто Порфирия за финансиста не признал
и проектом его не соблазнился. Напротив того, ему было даже внушено, чтобы
он "несвойственными дворянскому званию вымыслами впредь не занимался, под
опасением высылки за пределы цивилизации". На том это дело и покончилось.
Порфирий года четыре прожил смирно, состоя на службе в одном из
департаментов министерства финансов.
Но молчание его было вынужденное, и втайне Велентьев все-таки давал
себе слово во что бы ни стало возвратиться к проекту о колбасе. Перечитывая
стекающиеся отовсюду ведомости о положении в казначействах сумм и капиталов
всевозможных наименований, он пускался в вычисления, доказывал
недостаточность употреблявшихся в то время способов для извлечения доходов,
требовал учреждения особого министерства под названием "министерства
дивидендов и раздач", и, указывая на неисчерпаемые богатства России, лежащие
как на поверхности земли, так и в недрах оной, восклицал:
- Столько богатств - и втуне! Ведь это, наконец, свинство!
Но никто уже не верил ему. Даже помощники столоначальников и те
сомневались, хотя каждому из них, конечно, было бы лестно заполучить
местечко в "министерстве дивидендов и раздач". Все считали Велентьева
полупомешанною и преисполненною финансового бреда головой, никак не
подозревая, что близится время, когда самый горячечный бред не только
сравняется с действительностью, но даже будет оттеснен последнею далеко на
задний план...
Наконец наступил 1857 год, который всем открыл глаза. Это был год, в
который впервые покачнулось пресловутое русское единомыслие и уступило место
не менее пресловутому русскому галдению. Это был год, когда выпорхнули целые
рои либералов-пенкоснимателей и принялись усиленно нюхать, чем пахнет. Это
был год, когда не было той скорбной головы, которая не попыталась бы хоть
слегка поковырять в недрах русской земли, добродушно смешивая последнюю с
русской казною.
Промышленная и акционерная горячка, после всеобщего затишья, вдруг
очутилась на самом зените. Проекты сыпались за проектами; акционерные
компании нарождались одна за другою, как грибы в мочливое время. Люди,
которым дотоле присвоивались презрительные наименования "соломенных голов",
"гороховых шутов", "проходимцев" и даже "подлецов", вдруг оказались гениями,
перед грандиозностию соображений которых слепли глаза у всех не посвященных
в тайны жульничества. Всех русских быков предполагалось посолить и в соленом
виде отправить за границу. Все русские болота представлялось необходимым
разработать, и извлеченные из торфа продукты отправить за границу. X.
указывал на изобилие грибов и требовал "устройства грибной промышленности на
более рациональных основаниях". Z. указывал на массы тряпья, скопляющиеся по
деревням, и доказывал, что если бы эти массы употребить на выделку бумаги,
то бумажные фабрики всех стран должны были бы объявить себя несостоятельными
Y. заявлял скромное желание, чтобы в его руки отданы были все русские
кабаки, и взамен того обещал сделать сивуху общедоступным напитком. Хмель,
лен, пенька, сало, кожи - на все завистливым оком взглянули домашние
ловкачи-реформаторы и из всего изъявляли твердое намерение выжать сок до
последней капли. Повсюду, даже на улицах, слышались возгласы:
- Ванька-то! курицын сын! скажите, какую штуку выдумал!
Одним словом, русский гений воспрянул...
Но как ни грандиозны были проекты об организации грибной
промышленности, об открытии рынков для сбыта русского тряпья и проч. - они
представлялись ребяческим лепетом в сравнении с проектом, который созрел в
голове Велентьева. Те проекты были простые более или менее увесистые
булыжники; Велентьев же вдруг извлек целую глыбу и поднес ее изумленной
публике. Проект его был озаглавлен так: "О предоставлении коллежскому
советнику Порфирию Менандрову Велентьеву в товариществе с вильманстрандским
первостатейным купцом Василием Вонифатьевым Поротоуховым в беспошлинную
двадцатилетнюю эксплуатацию всех принадлежащих казне лесов для непременного
оных, в течение двадцати лет, истребления"... Перед величием этой концессии
все сомнения относительно финансовых способностей Порфирия немедленно
рассеялись. Все те, которые дотоле смотрели на Велентьева как на исполненную
финансового бреда голову, должны были умолкнуть. Столоначальники и
начальники отделений, встречаясь на Подьяческой, в восторге поздравляли друг
друга с обретением истинного финансового человека минуты. Директоры
департаментов задумывались; но в этой задумчивости проглядывал не
скептицизм, а опасение, сумеют ли они встать на высоту положения, созданного
Велентьевым. Словом сказать, репутация Велентьева как финансиста
установилась на прочных основаниях, и ежели не навсегда, то, по крайней
мере, до тех пор, пока не явится новый Велентьев, с новым, еще более
грандиозным проектом "о повсеместном опустошении", и не свергнет своего
созию с пьедестала, на который тот вскарабкался.
Само собой разумеется, что часть славы, озарившей Велентьева, должна
была отразиться и на вильманстрандском купце Поротоухове. О Поротоухове еще
менее можно было сказать, каким образом он сделался финансистом. Большинство
помнило его еще под именем Васьки Поротое Ухо, сидельцем кабака в одной из
великорусских губерний; хотя же он в этом положении и успел заслужить себе
репутацию балагура, но так как в те малопросвещенные времена никто не
подозревал, что от балагура до финансиста рукой подать, то никто и не
обращал на него особенного внимания. Тем не менее должно полагать, что
Васька занимался не одним балагурством, но умел кое-что и утаить. И вот, в
одно прекрасное утро, он явился в одно из присутственных мест, где
производились значительные торги на отдачу различных поставок и подрядов, и
под торговым листом совершенно отчетливо подписался: "Вильмерстанский
первастатейнай купец Василей Велифантьяф Портаухаф сим пат Писуюсь".
Присутствующие так и ахнули. Поротоухов - первостатейный купец? Не может
быть! Васька! ты ли это?! Но Поротоухов смотрел так светло и ясно, как будто
он так и родился "вильмерстанским купцом". По-видимому, он расцвел в одну
ночь, расцвел тайно от всех глаз, с тем чтобы разом явить миру все
благоухания, которыми он был преисполнен. И расцвел не затем, чтобы вмале
завянуть, а затем, чтобы явиться финансистом-практиком, правою рукой того
плодотворного дела, душою которого суждено было сделаться Велентьеву.
Таким образом, на нашем общественном горизонте одновременно появилось
два финансовых светила. Другое, более слабонервное общество не выдержало бы,
но мы выдержали. Велентьев и Поротоухов пошли в ход. Железными когтями
вцепились они в недра русской земли и копаются в них доднесь, волнуя
воображение россиян перспективами неслыханных барышей и обещанием каких-то
сокровищ, до которых нужно только докопаться, чтобы посрамить остальную
Европу.
Но общественное мнение, справедливо угадав в Велентьеве и Поротоухове
людей, отвечавших потребностям минуты, все-таки не совсем правильно
взглянуло на те условия, в силу которых они появились на арене общественной
деятельности не в качестве прохвостов, какими бы им надлежало быть, но
окруженные ореолом авторитетности. Оно увидело в них баловней фортуны,
гениальных самоучек, в которых идея о всеобщем ограблении явилась как плод
внезапного откровения. Это было заблуждение. Не с неба свалилась к этим
людям почетная роль финансовых воротил русской земли, а пришла издалека. Над
ними прошло целое воспитание, вследствие которого они так же естественно
развились в финансистов самоновейшего фасона, как Миша Нагорнов - в
неусыпного служителя Фемиды, а Коля Персианов - в администратора высшей
школы.
-----
На этот раз займемся собственно Порфишей Велентьевым, предоставляя себе
поговорить о Василье Поротоухове при случае.
Отец Порфиши, Менандр Велентьев, происходил из духовного звания. Даже и
теперь, в одной из подмосковных губерний, имеется село Велентьево, в котором
Порфишин дед был, в течение сорока лет, священником. Благодаря
существовавшему в двадцатых годах спросу на молодых людей из духовного
звания Менандру посчастливилось, да к тому же и способности у него были
прекрасные. Еще будучи в семинарии, он с такою легкостью усвоивал себе всю
книжную мудрость, от патристики до догматического богословия включительно,
что отец ректор не раз решался переименовать его в Быстроумова, но, к
счастию для Менандра, а еще более для Порфиши, почему-то не успел наложить
на род Велентьевых неизгладимое клеймо племени Левитова. Впоследствии, как
отличный, Менандр был переведен в Духовную академию, в Петербург, где тоже
блистательно кончил курс, но, при выходе из академии, духовной карьеры не
пожелал, а предпочел ей карьеру чиновника. Обстоятельства
поблагоприятствовали ему и тут. В это самое время князь
Оболдуй-Щетина-Ферлакур искал для своего сына воспитателя, и, по совету
жены, обратился к единственному в то время надежному источнику истинного
просвещения - к Духовной академии. Отец ректор порекомендовал князю Менандра
Велентьева.
Князь Оболдуй-Щетина-Ферлакур был первый из русских Ферлакуров. Княжна
Оболдуй-Щетина была последнею представительницей знаменитого рода князей
Оболдуев-Щетин. Дабы не дать угаснуть воспоминанию об этом роде, княжна,
вышедши замуж за французского эмигранта Ферлакура, исходатайствовала, чтобы
к фамилии последнего была присоединена и ее собственная. Таким образом
устроился трисоставный князь Оболдуй-Щетина-Ферлакур. Новоиспеченный князь
Российской империи оказался вполне достойным внезапно постигшего его
счастия. Он сразу понял, что настоящее отечество для праздношатающегося -
там, где представляется возможность кататься как сыр в масле, и затем,
нимало не колеблясь, принял православие, и с этой минуты не иначе говорил о
себе, как "мы, русские". Долгих усилий ему стоило, чтобы полюбить севрюжину
с хреном, но так как он понял, что без этого быть истинно русским нельзя, то
не только полюбил севрюжину, но даже охотно пил квас, а о каше выражался не
иначе как: "Каша есть матерь наша". Он щеголял тем, что он русский, хотя и
Ферлакур, и предсказывал, что недалеко время, когда все французские
Ферлакуры будут русскими. В разговоре он любил вклеивать малоупотребительные
слова, вроде "токмо", "вящий", "вмале", "книжица", "иждивение" и т. д. Но
когда он, наконец, написал книжицу, в которой изобразил, какими
неисповедимыми путями он дошел до сознания истин святой православной веры,
то все признали, что более благонадежного русского, чем этот русский
Ферлакур, - и желать не надо. Пользуясь этим благоприятным поворотом мнения
высших административных сфер, князь достиг того, что неторопливыми, но
верными шагами шел себе да шел по лествице должностей и, наконец, получил
совершенно обеспеченное положение в ведомстве Святейшего синода.
Таким образом, когда Менандр Велентьев поступил, в качестве домашнего
воспитателя, в дом князя Оболдуй-Щетина-Ферлакура, последний был уже наверху
почестей и славы.
Менандр скоро и ловко освоился с своим новым положением. Он понял, что
ему следует быть почтительным без низкопоклонства, откровенным без
фамильярности и, наконец, по крайней мере, в такой же степени русским, как и
князь Оболдуй-Щетина-Ферлакур. Последнее было для него, конечно, довольно
легко, потому что он не только ел севрюжину с хреном, но и гороховицу
употреблял довольно охотно. Но найти середину между почтительностью и
низкопоклонством, отыскать ту ноту, которая не дозволяла бы откровенности
перейти в фамильярность, было несколько труднее. Как и все семинаристы,
Менандр был до крайности угловат, и потому решительно не владел своим телом.
Он не знал, что делать с руками (по временам он порывался их прятать, как бы
под гнетом ощущения рясы на плечах), и вообще всею фигурой напоминал
танцующего медведя. Желание попасть в тон и показать знание светских
приличий убивало его и заставляло делать тысячи несообразностей. Он то
спешил и устремлялся, то вдруг останавливался и упирался, как бык; то
чрезмерно улыбался, стараясь сложить губы наподобие сердечка, то вдруг
насупливал брови и по целым часам глядел исподлобья. По-французски он
понимал отлично, но разговор его был нерешительный, как будто его постоянно
преследовала мысль: а не по-латыни ли я говорю? Сверх того, он был
ширококост и говорил таким открытым басом и с такою невозмутимою
рассудительностью, как будто непрерывно проповедовал или вразумлял. Но что в
особенности вредило ему, так это тогдашний модный костюм, которым он
поспешил обзавестись. Вообразите вишневого цвета с искрой фрак, совершенно
облизанный спереди и с узенькими фалдочками назади, штаны в обтяжку, высокий
галстух, до того туго повязанный, что всякий франт того времени казался
всегда живущим под угрозой паралича, и наконец прическу, состоящую из кока
посреди лба, гладко выстриженного затылка и волос, зачесанных на виски в
виде толстых запятых, - и вы будете иметь возможность представить, как
должен был казаться смешным в таком виде этот плотный семинарист, только что
перешедший с академической парты в великолепные салоны первого русского
Ферлакура.
Но Менандру, что называется, везло, и потому даже нелепая внешность
послужила ему в пользу.
Княгиня была женщина еще не старая, но не очень красивая и набожная. В
обществе ее уважали за то, что она умела умно вести теологические споры, но
так как даже и в то суровое время молодые люди предпочитали амурные
разговоры теологическим, то княгиня постоянно видела себя окруженною людьми,
имевшими не менее статского советника на плечах. Но статские и
действительные статские советники говорили так резонно, что даже на нее
наводили тоску. С одной стороны - старый Ферлакур с своими "книжицами" и
"иждивениями", с другой - какой-нибудь генерал-майор Толоконников, читающий
на soiree causante {} проект "немедленного воссоединения унии, буде нужно,
даже с помощью оружия", - вот убивающая обстановка, в которой ей суждено
было влачить изо дня в день свое существование. Поэтому, хотя княгиня и не
сознавалась даже самой себе, что отсутствие в ее салонах молодого элемента
раздражало ее, но по временам сами статские советники замечали, что на нее
находят порывы какой-то странной теологической резвости. То вдруг начнет
цитировать Вольтера и энциклопедистов, то возбудит вопрос о папской
непогрешимости и окажет явную наклонность к поддержанию ее (подивимся,
читатель! где-то, на отдаленном севере, слабая женщина еще в двадцатых годах
провидела вопрос, повергающий в смущение современную католическую Европу!).
Статские советники слушали, хлопали глазами и расходились по домам
"смущенные и очи спустя". А княгиня, оставшись наедине с самой собою,
начинала вздыхать, швыряла теологические диссертации на пол, садилась к окну
и с каким-то безнадежным томлением устремляла вдаль глаза свои. Ждала ли она
чего-нибудь? сознавала ли даже, что чего-то ждет? - на эти вопросы я
отвечать не берусь. Я знаю только, что когда маленькому князенку стукнуло
десять лет, она с каким-то лихорадочным нетерпением начала торопить старого
Ферлакура, чтоб он как можно скорее приискивал сыну воспитателя.
Княгине понравилась и неловкость Велентьева, и даже его необыкновенный
французский язык. Тут было много пикантного, много такого, над чем можно
было поработать. Она прямо взяла Менандра под свое покровительство и, надо
сказать правду, повела дело приручнения дикаря с большим тактом. Прежде
всего, она внушила ему полное доверие к себе своим ровным, мягким и открытым
обращением. Из своих отношений к нему она изгнала всякую подготовленность,
все, что могло бы намекнуть Велентьеву, что она выдерживает школу, а не
свободно относится к нему. Потом, она предприняла внушить ему, что она
"святая" (une sainte), и в этом качестве имеет некоторое право
снисходительно указывать людям на их недостатки, без всякого намерения
оскорбить их самолюбие. Пользуясь тем, что Менандр занимал должность
воспитателя ее сына, она часто и подолгу беседовала с ним, но никогда не
давала заметить, что его открытый бас по временам уже слишком переходит в
порывистый вой или глубокомысленное урчание, а только нюхала спирт и
противопоставляла этим странным голосовым тонам мягкие и ровные тоны своего
собственного голоса.
Вслушиваясь в ее свободно льющуюся, хотя и несколько бесцветную речь,
Велентьев невольным образом сравнивал ее с своими захлебываниями и начинал
догадываться, почему княгиня ощущает потребность нюхать спирт, когда он
говорит. И вследствие этих сравнений, его собственная речь невольным
образом, хотя и не без некоторой с его стороны работы, становилась все более
и более спокойною. Та же самая тактика была с успехом применена и
относительно прочих внешних манер. Княгиня начала с того, что, идя к обеду,
потребовала, чтоб Велентьев подавал ей руку, но когда она сделала это в
первый раз, то Менандр, во-первых, бросился к ней со всех ног и чуть не
обрушился на нее всем корпусом, и, во-вторых, изогнулся таким образом, что
сам князь удивился и сказал: "Нет необходимости, друг мой, столь вяще
изломиться". С тех пор княгиня всегда сама подходила к Менандру, брала его
за руку и в качестве "святой" позволяла себе незаметно сообщать его корпусу
надлежащее направление. В результате оказалось, что через какой-нибудь месяц
Велентьев говорил очень приятным и изъятым от всякой натуги басом и имел
походку настолько непринужденную, что княгиня без всякого риска могла даже
при гостях призывать его к себе с другого конца комнаты.
По вечерам княгиня читала с. Велентьевым Боссюэта и Массильона.
Начинала она всегда сама, но потом, под предлогом утомления, передавала
книгу Менандру. Велентьев, путаясь и краснея, выводил латинские фразы и
употреблял неимоверные усилия, чтобы произносить их как можно более в нос.
Княгиня с ангельским терпением выносила эту тарабарщину, и только тогда,
когда можно было сделать это без неприличия, вновь брала у Менандра книгу и
продолжала читать сама.
- Вы читаете с большим одушевлением, - дружески говорила она, - я редко
слышала чтение до такой степени ясное, как ваше; но произношение у вас еще
недостаточно выработано. При ваших блестящих способностях, вы, конечно, в
самое короткое время успеете преодолеть небольшие трудности языка.
И действительно, постепенно Менандр до того навострился, что даже сам
старый Ферлакур, выслушав, в одно прекрасное утро, его рапорт о вчерашних
воспитательных занятиях юного князька, в изумлении воскликнул:
- Ah ca! ah mais! mais il est tout a fait comme il faut, ce coquin de
seminariste! {Вот так так! ну-ну! но он вполне порядочный, этот плут
семинарист.} Еще одно вящее усилие, мой юный друг, и днесь все будет к
наилучшему концу!
По временам княгиня посвящала его и в тайны светского разговора.
Обыкновенно это случалось вечером, когда в доме не было гостей, когда старый
князь уезжал в клуб, а маленький князек уже спал. Начитавшись Массильона,
перебрав все доводы pro и contra {"за" и "против".} воссоединения церквей,
княгиня в задумчивости полулежала на кушетке, а Менандр, сложив губы
сердечком (от этой скверной привычки даже она не могла его отучить), сидел
против нее.
- Ах, что-то будет за гробом? - произносила княгиня, закрывая глаза.
- Я полагаю, будет жизнь бесконечная, - отвечал Велентьев.
Княгиня некоторое время молча вздыхала. Не особенно высокая грудь ее
слегка колебалась, голова закидывалась назад; складки темной шелковой блузы
мягко вздрагивали.
- Нет, я не об том, - начинала она вновь, - я хотела бы знать, что
такое ангелы?
- Ангелы-с - это бесплотные духи. По крайней мере, так учит наша святая
православная церковь.
- Однако многие праведные люди их видели. Согласитесь, что если б они
были совсем-совсем бесплотными, разве можно было бы видеть их?
- Нетленным очам, ваше сиятельство, я полагаю...
- Ах нет, опять не то! Знаете ли, я бы сама хотела быть ангелом! Только
тогда, быть может, я убедилась бы, что такое значит "бесплотная", и в то же
время плоть есть.
- Ваше сиятельство! Ежели судить по сердцу, то и в настоящее время едва
ли впадет в ошибку тот, кто будет утверждать, что вы ангел!!!
- Вы думаете?.. Однако... я не бесплотная...
Княгиня взглядывала на него исподлобья. Велентьев краснел как рак и
начинал тяжело дышать.
- Я не бесплотная, - тихо повторяла княгиня, снова закрывая глаза и
окончательно впадая в мечтательность.
Через несколько времени Менандру было объявлено, что он причислен с
чином коллежского секретаря к одной из канцелярий. Но так как на его руках
лежало более важное дело воспитания молодого Ферлакура, то само собой
разумеется, что все его обязанности относительно государственной службы
должны были ограничиваться получением за отличие чинов. Это было время его
перевоспитания, то время, когда он должен был совлечь с себя ветхого
семинариста и облечься в ризу серьезного молодого человека, до тонкости
понимающего приличия света. Княгиня продолжала заниматься его
перевоспитанием со всем увлечением экзальтированной женщины. Она
переговорила с ним все разговоры того времени, но под конец как-то всегда
сводила речь к ангелам и старалась допытаться, в чем заключаются особенности
ангельского жития. Он же, с своей стороны, осмелился до того, что
мало-помалу стал заводить речь о "телесном озлоблении" и, по зрелом
рассмотрении этого предмета, приходил к заключению, что "сколь сие ни
прискорбно кажется, но надобно оное, по возможности, утишить, дабы душа
могла свободнее воспарить".
- Какой вы, однако ж, материалист, Менандр! - с легким укором
выговаривала ему княгиня.
- Невозможно, ваше сиятельство! - возражал он, - извольте рассудить
сами; естественное ли дело, чтобы душа человеческая чувствовала себя
свободною, коль скоро сдерживающие ее узы не находят себе надлежащего
разрешения?..
Княгиня на минуту задумывалась и потом, как бы про себя, произносила:
- Au fond, peut-etre, vous etes dans le vrai! {В сущности, быть может,
вы правы!}
A молодой Ферлакур между тем подрастал, приятнейшим образом проводя
время в девичьей, в обществе нянек и горничных, и лишь по временам ощущая на
себе воспитательное влияние Велентьева.
Года через три Менандр, однако ж, сообразил, что, предаваясь разговорам
об ангельском житии и телесном озлоблении, он не только не уйдет далеко, но
даже может скомпрометировать свое будущее. Он понял, что как ни
ангелоподобна княгиня, но к этой ангелоподобности уже начинает примешиваться
некоторое количество "телесного озлобления". Затем представился вопрос: что
такое княгиня и что такое он сам? Вопрос этот Велентьев, нимало не
обольщаясь, разъяснил себе таким образом: княгиня - женщина избалованная,
капризная и притом властная; он же - червь, в самом реальном значении этого
слова. Поэтому он решился оставаться, в отношениях своих к княгине, на почве
исключительной дружбы, не увлекаясь никакими любовными фантазиями, как бы ни
легко казалось их осуществление...
В это время молодой Ферлакур поступил в университет. Затем, хотя
обязанности воспитателя и продолжали по-прежнему лежать на Велентьеве, но он
был уже настолько свободен, что мог, без ущерба для этих обязанностей,
искать для себя и других занятий. Вследствие этого, он начал порываться на
действительную службу, и устроил это дело так ловко, что сама княгиня
убедилась, что действительно государственному механизму чего-то недостает и
что этот пропуск может быть лучше всего восполнен Велентьевым, у которого
кстати была наготове целая законодательная система, ждавшая только удобного
случая для своего осуществления.
- Законы, ваше сиятельство, к тому должны быть направлены, чтобы всех
людей добродетельными сделать! - так формулировал Менандр свой взгляд на
законодательство.
- Странный вы человек, Велентьев! разве кто-нибудь сомневался, что люди
обязаны быть добродетельными! Но как этого достигнуть? - возражала княгиня.
- Достигнуть, ваше сиятельство, всего возможно, если правительством
будут допущены необходимые в сем случае приспособления.
- Я понимаю: вы хотите сказать, что в основание законодательства
следует положить систему наказаний и наград?
- Точно так, ваше сиятельство. Ежели для добродетели будут ассигнуемы
от правительства поощрения и награды, а пороку будут указаны в перспективе
арестантские роты и смирительные дома, и ежели указания эти будут выполнены
неупустительно, то всякому вразумительно будет, по какой стезе ему надлежит
идти.
- Да, но вы забываете, что смирительные дома уже существуют, а что
касается до наград, то вряд ли казна будет в состоянии...
- Ваше сиятельство! Я так об этом предмете думаю, что истинно
добродетельный человек, и не обременяя казны, сам себя сумеет вознаградить,
если ему будут преподаны надлежащие к тому средства!
Одним словом, при содействии княгини, Менандр в скором времени очутился
в самом центре той кипучей деятельности, среди которой неслышно, но
неуклонно разработывается общественное прокрустово ложе...
Двадцатые года были уже на исходе, и прежний пиетизм заменился страстью
к законодательству. Канцелярия, в которой приютился Велентьев, занималась
преимущественно законами. Там писались новые законы, изменялись,
согласовались и редижировались старые. Целые полчища семинаристов окунали
перья в сокровищницу первозданного, н...


