Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Господа ташкентцы

страница №12

сточек на счетах, от которого
Порфиша каждый раз вздрагивал, как будто в этом щелканье слышалась ему
какая-то сухая, безапелляционная резолюция. Бумажки, в противоположность
папашиным, были замасленные, рваные, вделанные в писаную бумагу, и это
обстоятельство тоже обратило на себя внимание Порфиши.
- Мамаша! отчего у тебя бумажки рваные, а у папаши новенькие? -
спрашивал он.
- Оттого, что мои бумажки мужички принесли! Не мешай, мой друг! пять,
шесть, семь...
Порфиша протягивал руку и дотрогивался пальцем до одной из пачек. -
Отчего же у мужичков рваные бумажки? - спрашивал он опять.
- Оттого, что у них руки потные... не трогай, мой друг! не сдвигай
пачек с места! Восемь, девять, десять...
Порфиша на время умолкал и сидел смирно; но детская подвижность
понемногу брала-таки свое, и он снова протягивал руку.
- Мамаша! у Авдея-старосты руки черные-пречерные! - говорил он, пытаясь
отвлечь внимание Нины Ираклиевны.
- У Авдея-старосты... да не тронь же, душенька, пачку! в другой раз
запрусь и не оставлю тебя с собой!
- Я, мамаша, только пальчиком!
Но вот и мамаша оканчивала поверку. "Слава богу, все верно!" - говорила
она и, уложив пачки в ящик, запирала последний ключом. Затем она на
некоторое время предавалась не то что отдохновению, а как бы сладкому
сознанию, что все до сих пор шло и идет хорошо, а завтра, быть может, будет
идти и еще лучше! Но отдохновение Нины Ираклиевны не бывало продолжительно.
Ее всегда ожидали нужные дела, в виде переговоров с сводчиками, конференций
с мужиками и старостами, приема оброка, талек, яиц и т. п.
Все сводчики ее знали и наперерыв предлагали имения. Всегда находились
люди, которые, постепенно проворовываясь, в одно прекрасное утро усматривали
себя в положении, о котором говорится: "хоть в петлю полезай". Поэтому
имений, которые нужно было продать во что бы то ни стало и за что бы то ни
стало, всегда бывало очень достаточно. Нина Ираклиевна зорко следила за
такими оказиями, имела на этот случай "руку" в опекунском совете и
находилась в постоянных сношениях с сводчиками, которые являлись у ней чуть
не каждый божий день.
- Дорого! - обыкновенно отрезывала она, выслушав предложение сводчика и
зная, что последний всегда запрашивает если не вдвое, то в полтора раза.
- Сударыня! строениев одних сколько! Избы новые, крытые тесом,
скот-с... Опять-таки мельница, лес-с...
- Не люблю я с мельницами возиться... ну их! мне мужика дай!
- И мужики исправные; у одного в Москве на Таганке заведение, у
некоторых смолокурни, дехтярные заводцы-с!
- Сколько душ-то, ты говоришь?
- Триста.
- По четыреста за душу... сколько это денег-то выйдет?
- Не по четыреста, а по двести, сударыня, в двухстах они в совете
заложены!
- Ну, ин по двести! Сто по двести - это двадцать тысяч... шестьдесят-то
тысяч! да ты, сударь, никак, с ума спятил!
Нина Ираклиевна с негодованием отбрасывала счеты и отворачивалась от
сводчика к окну.
- За пятьдесят, может быть, отдадут! - заговаривал сводчик.
Молчание.
- Хоть сорок-то пять положьте!
- Тридцать!
- Нет, за тридцать нельзя! Одних строениев сколько! опять же скот!
- Да ты скажи мне, с каких ты-то радостей торгуешься? Или уж начал и
нашим и вашим служить?
- Я, сударыня, всякому служу, кто меня просит! Вы попросите - вам
послужу; другой попросит - другому готов!
- То-то "готов"! Обе стороны продать готов! Вас за такие дела знаешь
как надо! Сказывай, народ-то смирен ли?
- Самый покорный-с! Чтобы это возмущение или бунт - и в заведении
никогда не бывало!
- Сорок - и ни копейки больше!
Сказавши это, Нина Ираклиевна уже окончательно упиралась, и результатом
этого упорства почти всегда оказывалась купчая крепость, вследствие которой,
через месяц или через два, владелец "заведения" на Таганке продавал его, а
сам, с отпускной в руках, поступал в то же "заведение" половым.
Еще чаще заставал Порфиша у мамаши мужиков. Из комнаты несся запах
дегтя и сермяжины и раздавались возгласы: "Где же взять-то, сударыня?" - и
неизбежный ответ на них: "А мне хоть роди да подай!" В большей части случаев
мужики винились, становились на колени и просили прощения, из чего Порфиша
заключил, что все они обманщики и что мамаша напрасно теряет время,
разговаривая с такими негодяями. Но изредка бывали и такие случаи, что мужик
спорил и доказывал.
- Ведь еще об рождестве я деньги-то отдал! - горячился какой-нибудь
Еремка, объясняя свою правоту.
- Не получала я, никаких я денег от тебя не подучивала; - запиралась
Нина Ираклиевна.
- Вот владычица видела, как я на самом этом месте все деньги отдал! -
упорствовал Еремка, указывая на висевший в углу приданый образ богоматери,
перед которым всегда теплилась лампадка.
- Может, и видела владычица, как ты отдавал, только кому-нибудь
другому, а не мне!
- Оборотню, что ли, я отдавал?
- Пошел вон, подлец!
Мужик уходил; Нина Ираклиевна задумывалась, болтала ногами и некоторое
время избегала смотреть на владычицу. В ней просыпалось что-то вроде упрека;
являлось колебание, не отдать ли?
- Никак, и в самом деле он заплатил? - шептали уста ее. Но Порфишу во
всей этой сцене поражали лишь грубость
Еремки и дерзость, с которою он осмеливался обличать мамашу
свидетельством владычицы. Заключение, которое он выводил из этого случая,
было то же самое, как и тогда, когда мужик винился и просил прощения. И в
первом случае мужик был обманщик, и во втором обманщик. "Стало быть, он
обманывал, если прощенья запросил!" "Обманщик - и еще смеет грубить!" - так
говорил он себе, все более и более убеждаясь, что формула "как ты смеешь?"
есть самая удобная в сношениях с мужиком.
- Мамаша! как он смеет тебе грубить! - восклицал он, с воплем бросаясь
в объятия Нины Ираклиевны.
Этот вопль окончательно улаживал все сомнения. Нина Ираклиевна
успокоивалась, и Еремка уходил домой, унося с собой эпитеты нераскаянного и
закоснелого, которые не обещали ему ничего хорошего в будущем.
Но верхом торжества Нины Ираклиевны были хозяйственные распоряжения,
выражавшиеся в приказаниях, отдаваемых старостам и приказчикам.
- У Васьки Косого лошадь хороша, так ее на барский двор взять, а ему
похуже дать! Все равно ему пахать, что на хорошей, что на худой.
- Слушаю, сударыня!
- А у Матрены-бобылки избу взять и Прохору продать. А сама пусть в
людях живет. А если хочет избу за собой оставить, пусть пятьдесят рублей
отдаст.
- Где ей эко место денег взять, сударыня!
- А негде взять, так пусть не прогневается! И в людях поживет!
- Слушаю, сударыня!
- То-то "слушаю". Ты слушай, а не разговаривай, что негде ей денег
взять. Все вы потатчики!
- Кажется, стараемся, матушка!
- Все вы стараетесь! Ты мне вот что скажи: за Федькой-то Долговязым до
сих пор овца в недоимке числится... А! Скоро ли я дождусь?
- Одна у него, сударыня! Говорит: пущай прежде объягнится!
- А знаешь ли ты, что за такие слова вашего брата в солдаты отдают! Мне
чтоб была овца! У тебя со двора сведу, если через неделю Федька не приведет!
И так далее и так далее.
Вслушиваясь в эти разговоры и постоянно обращаясь среди всякого рода
получений, Порфиша невольным образом и сам получил вкус к финансам. Я не
думаю, конечно, чтобы он относился к процессу созидания сознательно и чтобы
в нем уже зародилась та доза канальства, которая в этом случае потребна, но
едва ли ошибусь, сказав, что, как бы ни было поверхностно действие
получаемых в детстве впечатлений на человеческое сознание, все-таки они не
пропадают бесследно. Сначала эти впечатления втесняются в виде разрозненных
фактов, но потом, мало-помалу, одни отдельные факты начинают цепляться за
другие и дают повод для сравнений и сопоставлений. Память хранит целый запас
фактов, которые, казалось, прошли в свое время мимо, не возбудив даже
внимания, но на деле оказывается, что они не только не исчезли, но выступают
во всей своей свежести и ясности, и выступают именно в ту самую минуту,
когда всего более чувствуется их пригодность. Порфиша уже освоился с формою
денежных знаков, он слышал щелканье счетов, видел мужика, и хоть
поверхностно, но все-таки поражен был энергическим выражением "хоть роди да
подай", к которому любила прибегать Нина Ираклиевна. Этого достаточно было,
чтобы в свое время память выдвинула все эти факты, и жизненный опыт нашел
для них надлежащее место в общей экономии миросозерцания.
Ни Менандр Семенович, ни Нина Ираклиевна не думали сделать из сына
своего финансиста, которому впоследствии суждено будет возвыситься до идеи о
всеобщем ограблении. Да вряд ли в воспитательной практике того времени и
можно было найти примеры подобной специальной подготовки. В то время люди
воспитывались без всяких заданных тем; требовалось только, чтоб они были
понятливы, шустры и готовы на все. Что выйдет из этого впоследствии, то есть
в каком именно видоизменении "свободы телодвижений" найдет себе выход эта
готовность на все, - об этом никто не задумывался. Всякий отец и всякая мать
имели только одну заботу: чтоб ребенку хорошо было жить на свете. А это
представлялось возможным лишь тогда, когда ребенок твердо усвоивал себе все
условия окружающей среды. Поэтому, ежели школа и обучала ребенка закону
божию, арифметике, грамматике, чистописанию, то главная воспитательная
закваска лежала все-таки не в ней, а в той домашней обстановке, которая,
независимо от азбучных прописей, сама по себе отчеканивала и натуральных
юристов, и натуральных администраторов, и натуральных финансистов.
Тем не менее, ежели бы Порфиша воспитывался исключительно под влиянием
отца и матери, из него, конечно, образовался бы только обыкновенный рутинный
финансист, на манер финансистов доброго старого времени. Он копил бы деньги
без дерзости, считал бы их, крепко-накрепко замыкал бы замки в денежных
помещениях и затем умер бы, приобретя на полученный в наследство миллион еще
какой-нибудь такой же миллион. Но было обстоятельство, которое значительно
расширило его финансовый кругозор и помогло ему сойти с рутинной дороги.
Этим возбуждающим стимулом, пролившим живоносный свет на дальнейшие судьбы
Порфиши, были отыскивающие княжеского достоинства братья Тамерланцевы.
Георгий и Иван Мастрюковичи Тамерланцевы приходились по матери
двоюродными братьями Нине Ираклиевне и были чистокровные осетинцы.
Специальность их заключалась в том, что они не имели постоянного места
жительства и переезжали с одной ярмарки на другую. Сверх того, они были
прекрасно обучены на биллиарде, отыскивали княжеское достоинство, занимались
покупкой и продажей лошадей, а в карты играли так чисто, что ярмарочные
шулера называли их не иначе, как "благородными людьми".
Отец их, Мастрюк Булатович, был неизвестного происхождения осетин,
перебежавший некогда к русским, поступивший в инородческий эскадрон в чине
корнета и тотчас же начавший отыскивать княжеское достоинство. Многие
высокопоставленные лица помогали ему в этих домогательствах, но безуспешно.
Доказательств у него не было никаких, кроме собственных рассказов, из
которых явствовало, что на родине, в Осетии, у него была сакля и две козы.
- Саклем владал, пара коза кормил, ружьем ходил, свинья убивал! -
наивно объяснял он средства своего существования в состоянии дикости, но
достоверности даже этих бедных показаний ничем подтвердить не мог.
Осетия в то время еще не состояла во власти русских, следовательно, не
существовало ни губернского правления, ни даже земского суда, через которые
можно было бы доподлинно узнать, действительно ли обладание двумя козами
составляет, по местным законам, признак княжеского достоинства. Поэтому
герольдия медлила, затруднялась и требовала каких-то поколенных росписей, а
Мастрюк, ничему не внимая и ничего не понимая, твердил одно:
- Саклем владал, ружьем ходил, свинья убивал!
В таком положении находилось это дело в то время, когда Мастрюк,
дослужившийся до ротмистра и принявший фамилию Тамерланцева, умер, оставив
после себя двух сыновей: Амалата и Азамата. Умер он верным мусульманином,
хотя сам Ферлакур неоднократно убеждал его, как дальнего родственника по
жене (в это время мелкопоместный князь Крикулидзев женился на Мастрюковой
сестре, Магуль-Мегери, во святом крещении Марье Булатовне), оставить
заблуждения и познать свет истинной веры. Но Мастрюк, выслушав убеждения,
постоянно задавал Ферлакуру один и тот же вопрос:
- У тебя, бачка, много жена?
- Одна.
- Ну, а мине двадцать один жон довольна!
Но когда Мастрюк умер, сыновей живо окрестили и отдали в кадетский
корпус, переименовав старшего из Амалата в Георгия, а младшего - из Азамата
в Ивана. В корпусе оба брата отличались необыкновенною ненавистью к наукам и
особенной страстью к восточной магии и к телесным упражнениям, требовавшим
ловкости и силы. Когда они вышли в офицеры, то уже знали весьма значительное
число фокусов и потому смотрели в глаза будущему совершенно спокойно, почти
светло. Это были необыкновенно развитые в телесном отношении молодые люди, с
смуглыми, очень красивыми, хотя и совершенно безжизненными лицами, наподобие
масок. У обоих братьев были широкие сильные скулы, черные как смоль волосы и
глаза и на правой щеке по большому родимому пятну, увенчанному волосами.
Амалат пел очень приятным басом, Азамат - тенором; оба - плясали лезгинку,
как истые горцы. Женщины вольного обращения были от них без ума; старушки,
занимавшиеся покровительством скромным молодым людям, заметив их в театре,
интересовались узнать их фамилию. В полку, куда они поступили, их тоже
полюбили, потому что они охотно принимали участие в так называемых историях,
и, кроме того, никто не мог выпить столько, сколько выпивали братья
Тамерланцевы. Словом сказать, молодые люди были хоть куда.
Благодаря покровительству лиц, помнивших еще незабвенные услуги,
оказанные покойным Мастрюком, им предстояла, конечно, довольно видная
военная карьера в будущем. Быть может, им суждено было даже принять
когда-нибудь деятельное участие в воссоединении Осетии, но они сами
испортили все дело. Однажды Амалат запрег в телегу тройку жидов и одного из
них загнал, а Азамат в то же время поймал трех жидовок, вымазал их дегтем,
обвалял в перьях и пустил по городу (это происходило в одной из западных
губерний). К несчастию, и жиды и жидовки принадлежали к числу упорных, не
шедших ни на какие соглашения, так что дело нельзя было "замять", и братья
вынуждены были оставить полк.
Тогда братья обратились к проворству рук и к покровительству
чувствительных старушек. У них появились рысаки, экипажи и на всех пальцах
бриллиантовые перстни, которые они, поносив немного, заменяли очень хорошими
стразовыми. Жизнь они вели бродячую, цыганскую: покупали, продавали,
прогорали и опять возрождались, бывали даже биты. Во всех городах, где
существовали мало-мальски значительные ярмарки, они являлись непременными
посетителями, устраивались на постоялых дворах, как у 'себя дома, расстилали
на полу и., на голых скамьях персидские ковры и на все время ярмарки
заводили, как говорится, дым коромыслом. Кончится ярмарка - исчезнут и они,
исчезнет и дым, которым они наполняли свои временные пристанища. Не успеют
оглянуться - они уже на другой ярмарке; опять расстилают ковры, покупают,
продают, мечут и понтируют.
Иногда, впрочем, они основывались и в одном и том же городе на довольно
продолжительное время. Это бывало в тех случаях, когда верхнее чутье
докладывало им, что в таком-то месте есть некто, около которого можно
пощечиться. Тогда они знакомились с помещиками, представлялись губернатору,
называли себя политическими изгнанниками, прикидывались завидными женихами и
не прочь были занять денег под залог осетинских виноградников. В
провинциальных обществах их принимали очень радушно, во-первых, потому, что
они носили крупные стразовые запонки, а во-вторых, потому, что были малые на
все руки. Перекинуть ли направо-налево, устроить ли для девиц petits jeux
{игры.}, рекомендовать ли лошадку, спеть ли модный тогда романс "Черную
шаль", причем с особенным чувством проскрежетать:

Ко мне постучался презренный еврей... -

на все это они так охотно соглашались, что, где бы они ни появились,
общество немедленно оживлялось. Об Осетии они рассказывали чудеса. Как злой
дядя, за два абаза, продал их в Кахетию, и как отец ночью обратно их оттуда
украл; какая у отца их была неприступная крепость, из которой он делал на
русских набеги; какой удивительный рос у них виноград, какие вкусные чуреки
делала их мать, как прекрасен Казбек при восходе солнца и проч. и проч.
Словом сказать, объясняли все, что можно было почерпнуть из производивших
тогда фурор повестей Марлинского. И в доказательство своего подлинно
осетинского происхождения затягивали песню, в которой слышались только
гортанные звуки: га-го-ги! но которая заставляла их заливаться
горькими-горькими слезами.
Вообще, Тамерланцевы имели то свойство, что коль скоро проникали в
какой-нибудь дом, то незаметно делались в нем своими людьми. Они умели
побалагурить с лакеями, перемигнуться с горничными, привлечь на свою сторону
детей и так убедительно просили хозяев не церемониться с ними и не
беспокоиться их присутствием, что тем оставалось только махнуть рукою. В
самое короткое время, хотели или не хотели хозяева, они утверждались в доме
самым прочным образом. Лакеи, чутьем заслышав приближающийся экипаж,
бросались к подъезду и наперерыв провозглашали: "Пожалуйте-с! господа только
что за стол сели-с", или: "Пожалуйте-с! господ дома нет, да они сейчас
будут-с!" И начинали суетиться, готовить закуску, словно принимали самых
близких родных. Горничные просовывали в дверь головы, в ожидании щипка или
поцелуя. Дети с гиком и гамом устремлялись навстречу, вооруженные
свистульками, гремушками и трещотками. Даже повар - и тот говорил: "Сегодня
у нас молодые господа будут обедать" - и требовал от экономки усиленной
пропорции сахару, яиц и масла. Хозяева, обольщенные приятными манерами и
услужливостью братьев, сначала тоже были вне себя,когда же потом начинали
изыскивать способы, каким бы образом избавиться от их вездесущия, то было
уже поздно. Тамерланцевы уже крепко держались на всех пунктах, и едва
появлялись перед ними недоумевающие лица хозяев, как они самым любезным
образом восклицали:
- Евдоким Григорьич! Анна Павловна! не церемоньтесь с нами! пожалуйста,
занимайтесь вашими делами! Мы здесь с детьми. Кирюша! Параша! Ведь мы поедем
сегодня в Москву? А? Вот так: туру-ту-ту... га! в Москву поехали!
И Евдоким Григорьич отправлялся в кабинет, плюнув и говоря Анне
Павловне:
- Нет уж, матушка, ты сама! Сама приучила этих эфиопов, сама, как
хочешь, и разделывайся с ними!
Нельзя сказать, чтоб это было с их стороны предумышленно. Скорее всего,
они бессознательно стремились всюду, где можно было что-нибудь урвать или
урезать, и вообще имели так называемый чертов инстинкт. Всякий очень скоро
убеждался, что братья глупы и что, следовательно, искать в их действиях
какого-нибудь злого умысла - нет повода; но всякий, в то же время, ощущал,
что десятки самых злых озорников не в состоянии были бы привести человека в
такое беззащитное положение, в какое приводили эти два бессознательных и
бесконечно покладистых шалопая.
Нина Ираклиевна почти испугалась, когда ей доложили, что ее желают
видеть князья Тамерланцевы.
- Тети Машины дети! - воскликнула она в недоумении, по тут же, не
потеряв присутствия духа, обратилась к Менандру Семеновичу и прибавила: -
Ради Христа, не давай ты им денег!
Свидание произошло; Велентьевы были сдержанны; кузены предупредительны
и нежны.
- В государственной службе, господа, состоите? - спрашивал Менандр
Семенович.
- Нет, братец, способностей не имеем, - скромно отвечали братья.
- Ну, способности тут не бог знает какие требуются!
Братья посидели, раскланялись и уехали; затем в течение недели они еще
два раза навестили Велентьевых и каждый раз называли Нину Ираклиевну belle
cousine {прекрасной кузиной.}, уверяли, что она вполне сохранила
тамерланцевекий тип, и так крепко и часто целовали у нее ручки, что она
невольно конфузилась и жалась. Порфише (ему минуло в то время одиннадцать
лет) они, на другой же раз, подарили книжку с картинками, так что не
пригласить их обедать было уже совестно. Затем, хотя после обеда
Тамерланцевы и попросили у Менандра Семеновича денег взаймы, но, получив
отказ, не только не обиделись, но очень любезно воскликнули:
- Братец, забудьте! пусть денежные расчеты не расстраивают наших
родственных отношений! Забудьте! нам не нужно денег! мы не просили их!
Словом сказать, с Велентьевыми повторилась та же история, что и с
другими. Как ни чутко держали они себя относительно братцев, но устоять
против естественного течения обстоятельств не могли. Постепенно учащая свои
визиты, они каждый раз умели чем-нибудь подслужиться: Нине Ираклиевне
подарили настоящий персидский ковер, Порфише навезли целый ворох игрушек,
наконец у Менандра Семеновича попросили позволения осмотреть его лошадей,
нашли у одной из них подсед и дали такой мази, от которой в два дня подседа
как не бывало.
- Совсем было думал продать лошадь! - говорил Велентьев, - а теперь
опять хоть куда! Благодарю!
- Вы, братец, насчет лошадей, пожалуйста, ни к кому не обращайтесь! -
упрашивали Тамерланцевы, - у нас теперь на примете одна пара есть... ах,
какая это пара!
И действительно, почти за бесценок, сосватали Велентьеву такую пару,
что сам инспектор врачебной управы, вкупе с отставным кавалерийским
полковником, как ни осматривали животных, не могли найти в них ни одного
порока.
Но сомнение уже мучило Менандра Семеновича, и по временам он выражал
его довольно энергично.
- И черт их знает, что за народ такой! - рассуждал он сам с собою, -
цыгане не цыгане, венгерцы не венгерцы, шулера не шулера... иностранцы
какие-то!
И он на всякий случай пробовал, достаточно ли крепко заперты ящики его
письменного стола, и, удостоверившись, что крепко, отправлялся на половину к
Нине Ираклиевне.
- Да полно, братцы ли они тебе? - спрашивал он ее.
- Тети Машины дети-то! неужто ж я не знаю!
- И все-таки, ты бы запирала! Эти братцы... право, уж и не знаю!
Мало-помалу Тамерланцевы приобрели дружбу лакеев и горничных, а в
особенности полное доверие Порфиши. Тогда они уж без церемонии стали
таскаться и завтракать и обедать. Сидит Менандр Семенович в кабинете и
деньги считает - глядь, братцы приехали! В зале беготня, пение, стук, треск;
Азамат учит Порфишу лезгинку танцевать, Амалат аккомпанирует на фортепьяно и
выкрикивает: га-го-ги! Лакеи, бегает из столовой в буфетную и обратно,
стучит тарелками, ножами и готовит закуску. Менандр Семенович некоторое
время терпит и старается разрешить себе задачу: два да пять, сколько будет?
но сколько он ни прикладывает на счетах - все выходит или одним рублем
больше, или одним рублем меньше. Наконец он, как ужаленный, выбегает в
буфетную.
- Тебе кто велел? - накидывается он на лакея, поспешающего с подносом в
руках в столовую.
- Как же-с, ведь братцы-с! - отвечает лакей, очевидно даже изумленный,
что ему мог быть предложен такой странный вопрос.
Менандр Семенович краснеет, покрякивает и уже не настаивает больше. Он
с грустной покорностью снимает с себя халат, надевает домашний казинетовый
казакин и отправляется в столовую, предварительно удостоверившись, что все
ящики заперты и все в кабинете цело.
А братцы уже спешат к нему навстречу и в один голос восклицают:
- Братец, напрасно беспокоитесь! Мы здесь с Порфишей!
Но Менандр Семенович уже чувствует, что утро у него отравлено и что,
где бы он ни был, в столовой ли, в кабинете ли, мысль о "братцах" везде
будет его преследовать. Поэтому, он усаживается за стол и принимает
геройское решение занимать братцев.
- Я говорю: вы бы, господа, в государственную службу шли! - начинает
он, краснея и сам не зная, о чем, собственно, он ведет речь.
- Способности, братец, не имеем.
- А вы бы принудили себя!
- Старались, братец, да ничего не вышло.
- Гм... странно это! Молчание.
- Да вы, братец, напрасно себя беспокоите! Мы здесь вот с Порфишей, а
не то, немного погодя, к кузине Ниночке пройдем! - опять начинают братцы.
- Нина Ираклиевна занята. Я тоже. Признаться, я даже не понимаю, как
можно без занятий жить! - говорит Менандр Семенович, уже не скрывая своих
недоумений.
Но братцы как бы забавляются этими недоумениями.
- Мы, братец, тоже занимаемся, - отвечают они, - только занятия у нас
кратковременные. Вот и сегодня утром пару лошадей присмотрели... ах, какая
это пара!
- Какое уж это занятие - лошади!
Тщетно все. Как ни старался Велентьев выжить братцев - они словно
приросли. В доме все цело; денег в другой раз не просят - а между тем, как
ни посмотришь, все тут. Иногда он даже желал, чтоб они что-нибудь украли
(разумеется, не весьма ценное), лишь бы без шума отделаться от них.
- Я, сударыня, с ума скоро сойду! - жаловался он жене. - Выйти из
кабинета нельзя: один в зале с Порфишей, другой в коридоре с Агашкой
шушукается. Сведет он ее у нас!
- А коли сведет, так и купит. По мне, ежели хорошую цену даст... и бог
с ними!
А братцы между тем забрали уже себе в голову, что Порфиша года через
четыре будет гусарским юнкером и что, следовательно, имеются в перспективе
векселя под верное обеспечение смерти любезнейших родителей. Как ни
отдаленны были эти надежды, но как другого дела покамест у них не было, то
приручение Порфиши представлялось целью очень привлекательною и даже
практическою...
С своей стороны, Порфиша очень хорошо понял дяденек. Он угадал в них
присутствие именно того элемента легкомыслия, перемешанного с жульничеством,
которого ему недоставало и без которого истинный финансист все равно что
тело без души. Он видел, что дяденьки всегда свободны, беззаботны и веселы;
что они ничем не занимаются, а между тем бросают деньгами, как щепками; что
у них во всякое время - неистощимый запас игр, выдумок и фокусов. Все это,
вместе взятое, произвело на него подавляющее впечатление, и в самое короткое
время он до такой степени страстно прилепился к дяденькам, что даже перестал
следить за финансовыми операциями родителей.
Первый сделанный перед ним фокус особенно его поразил. Дядя Амалат
вынул из кармана золотой и показал его Порфише.
- Видел? - спросил он его.
- Видел.
Амалат положил золотой на ладонь и зажал его в кулак.
- Видел? тут золотой? - спросил он опять, разжимая кулак и вновь сжимая
его.
- Тут.
- Ну, теперь смотри!
Амалат сделал рукой движение, но до такой степени быстрое, что Порфиша
мог только заметить, что у него что-то мелькнуло в глазах. Потом Амалат
разжал кулак и показал Порфише пустую ладонь.
- Клац! где золотой?
Порфиша вытаращил глаза и машинально повторил:
- Где золотой?
- Ну, теперь обыскивай меня; если сыщешь - твой золотой!
Но сколько Порфиша ни искал - золотого нигде не оказалось. Тогда Амалат
повторил свой фокус наоборот, то есть показал, как в пустых руках - клац! -
вдруг оказалось по два золотых.
- Дяденька! - захлебывающимся голосом простонал Порфиша.
В другой раз на сцену выступил Азамат и изобразил штуку еще почище, а
именно: взял колоду карт и показал ее Порфише.
- Видел? Вся колода карт тут?
- Вся.
- Теперь сказывай, какую ты карту хочешь?
- Двойку пик.
Клац! - Азамат выбросил двойку пик.
- Может, ты еще двойку пик хочешь?
- Еще двойку пик хочу.
- Держись!
Клац! - Азамат опять выбросил двойку пик.
- Может быть, ты и еще двойку пик хочешь?
Но Порфиша уже не отвечал, а только взглядывал на дяденьку с разинутым
ртом.
- Ты, может быть, хочешь, чтоб вся колода была из двоек пик? смотри!
И Азамат одну за другой стал кидать двойки пик. Это до того поразило
Порфишу, что он заплакал, как бы обидевшись, что дяденьки смеются над ним.
- Погоди, мы еще не то тебе покажем! - утешали его братья Тамерланцевы.
Когда дяденьки ушли, Порфиша взял в руки грош и старался произвести с
ним ту, же эволюцию, какую Амалат производил с золотым, но ничего из этого
не вышло. Потом он попробовал то же самое сделать наоборот, то есть сжал
пустые кулаки, махнул ими крест-накрест в воздухе, сказал: "клац!" - но и
тут ничего не вышло.
- Дяденька! - приставал он, - покажите, как вы делаете?
- Погоди! вот будешь большой - до всего дойдешь! Слова эти глубоко
запали в душу Порфиши. Он повторял
их и старался угадать, что такое это "все", до чего он со временем
дойдет. Постепенно он стал задумываться и сделался рассеянным. Процесс
созидания, царствовавший в доме родителей, уже не удовлетворял его, тем
более что дяденьки, по мере ближайшего знакомства, начали открыто смеяться
над скопидомством Менандра Семеновича.
- У твоего отца много денег? - спрашивал его Амалат.
- Много.
- А знаешь ли ты, как он деньги копит?
- Как?
- А вот как, смотри!
И Амалат клал на стол золотой, накладывал на него другой, третий и т.
д., причем пыхтел, покрякивал, пожимался и озирался кругом.
- Так?
Порфиша не отвечал, но ему и самому уже начинало казаться, что "так".
- Ну, а мы вот как: сколько ты хочешь, чтоб у меня было в горсти
золотых?
- Двадцать!
- Эка хватил! Ну, держи руки, отсчитывай!
Дяденька делал вид, как будто ловил что-то руками в воздухе, и затем
отчеканивал монету за монетой до двадцати.
Нина Ираклиевна первая заметила, что Порфиша задумывается, начинает
любить уединение, шевелит губами, как бы разговаривая сам с собой, делает
какие-то странные движения руками, то сжимает кулаки, то разжимает их.
- Не болен ли ты, мой друг? - спросила она однажды сына.
- Нет, здоров.
- Что же ты ходишь точно растерянный?
Порфиша остановился и показал мамаше руки.
- Вы это видели?
Нина Ираклиевна с изумлением смотрела, как он растянул руки наподобие
фокусника, потом быстро махнул ими крест-накрест и сказал:
- Видели, что ничего не было? Теперь смотрите! Клад! Видите?
- Что видеть-то! Разжал пустые кулаки - только и всего!
- Ничего вы не понимаете! Вы только и умеете, что копейку к копейке
прижимать, а я вот - клац! - сколько захочу денег, столько и будет!
Нина Ираклиевна беспокойно взглянула ему в глаза.
- Это все Амалатка с Азаматкой! - прошептала она.
В этот же день, после обеда, Порфиша был призван, на аудиенцию к отцу.
— Какое ты давеча слово мамаше сказал? - спросил Менандр Семенович.
Но Порфиша не только не струсил, но отвечал даже дерзко:
- Какое слово? Клац! вот какое слово!
- Что же оно означает?
- А вот что!
Порфиша вытянул обе руки, сжал кулаки, встряхнул ими и сказал отцу:
- Клац! видели? Сколько захочу, денег, столько и будет!
- Да-с, это они! это Мастрюковичи! - обратился Велентьев к жене, - это
они его фокусам обучают!
Но какие ни принимали Велентьевы меры, чтоб устранить влияние дяденек,
все было напрасно. Тамерланцевым было отказано от дому, но домашние так
полюбили их, что нисколько не мешали Порфише бегать к дяденькам после обеда,
когда папаша и мамаша опочивали от трудов. Однажды, прибежав к ним, он
застал в их квартире что-то не совсем обыкновенное.
Единственная приемная комната была полна народом; на столе, около
печки, красовалась закуска и несколько наполовину опорожненных бутылок и
штофов; облака дыма выедали глаза. Дядя Азамат сидел за большим зеленым
столом и метал; дядя Амалат помещался сбоку и распоряжался кассой. Кругом
стола сидели неизвестные личности в мундирных сюртуках, венгерках и
казакинах; перед каждым лежали игранные колоды карт, из которых они с
нервным движением вытаскивали то одну, то другую карту и клали на стол. Там
и сям виднелись столбики золота, которое не считали, а передавали из рук в
руки кучками, как бы на глазомер. На пальцах рук обоих братьев сверкали
перстни. Порфиша, не ожидавший такого зрелища, оторопел.
- Ва-банк! - крикнул кто-то в ту самую минуту, как он вошел.
Руки у дяди Азамата чуть дрогнули; но Амалат так ясно сверкнул в его
сторону глазами, что банкомет тотчас же овладел собой и передернул столь
чисто, что известный шулер, майор Белокопытов, присутствовавший тут же и
понтировавший только для виду, крякнул от наслаждения.
Игра кончилась. Порфиша видел, как груда золота перешла в руки дяденек,
и посмотрел на них почти с благоговением.
- Видишь! - сказал ему Азамат, когда разошлись гости, - а твой отец еще
говорит, что мы только граним мостовую. Может ли он в целый век столько
денег добыть, сколько мы.в один час добыли!
- Дяденька! как вы это делаете?
- Нет, брат, тебе еще рано. Вырастешь - сам до всего дойдешь. Главное,
чтоб охота была, а уменье придет само собою!
Так длилось до тех пор, пока Амалат не получил наконец так называемую
неприятность, вследствие которой братья вынуждены были оставить Семиозерск и
искать убежища в другом городе.
Расчеты Тамерланцевых на Порфишу не оправдались. Он не сделался ни
игроком, ни фокусником, ни гусаром. Тем не менее общество дяденек оказало на
его будущее действие гораздо более решительное, нежели даже пример
родителей. Если последние познакомили его с наружным видом денежных знаков и
заронили в его душу первую мысль о созидании, то первые доказали воочию, что
перл созидания - это созидание из ничего. Тамерланцевы исчезли бесследно, но
уроки их неизгладимыми чертами врезались в чуткой душе Порфиши. В той сумме
впечатлений, которые даются человеку детством, примеры внешней ловкости и
быстроты всегда представляют очень компактный и характерный слой. По
удалении дяденек Порфиша сделался скучен и долгое время машинально делал
быстрые движения руками, сжимал и разжимал пустые кулаки и тщательно
рассматривал, не окажется ли там червонца. По-видимому, это были движения
бессмысленные и ненужные, но будущее доказало, что они были необходимы и
вполне уместны, ибо служили как бы смутным прообразованием тех приемов,
которые должны были впоследствии составить его славу как финансиста.
Червонцев не оказалось, но вместо них - клац! - неслышно и незримо уже
зрел в его душе проект об изготовлении дешевой и долгосохраняемой колбасы.

Формальное воспитание между тем шло своим чередом. Хотя нельзя было
сказать, чтоб Порфиша питал особенную страсть к наукам, тем не менее, до
знакомства с дяденьками, дело образования ума и сердца кое-как шло.
Некоторыми предметами он более или менее интересовался, а математику даже
полюбил настолько, что с самозабвением принялся извлекать квадратные корни,
как только этот математический прием был ему показан. Но с тех пор, как
явились дяденьки и на первый раз объяснили ему задачу "летело стадо гусей",
он постепенно делался все рассеяннее и рассеяннее. Все простое, все, что
могло быть решено наглядным образом, опротивело ему. Мысль его неудержимо
влеклась к неизвестному, сложному и до такой степени необыкновенному, что
только чудо, вроде щучьего веления, могло освободить его от сетей, в которых
путалось его воображение. Если б в то время кто-нибудь шепнул ему о
квадратуре круга или о непрерывном движении, он наверное со всем пылом
юношеской горячности увлекся бы этими задачами и стал бы с утра до вечера
вертеться около них, как белка в колесе. Но, увы! у него даже этого
ограничения не было, а было только одно магическое слово "клац!", за которым
открывалась пустая и бездонная пропасть. В этой бездне, среди целого мира
чудес, свободно парило воображение, питая само себя и гадливо отвращаясь от
всего, что напоминало о действительности. Понятно, что при таком болезненном
настроении умственных сил Порфише было уже не до квадратных корней, которыми
пичкал его Менандр Семенович.
На четырнадцатом году Порфишу отдали в одно из аристократических
заведений Петербурга, едва ли не в то же самое, в котором воспитывался и
Коля Персианов. Выбор этого заведения Менандр Семенович следующим образом
формулировал в письме к княгине Ферлакур: "Вы знаете, добрейшая! моя
благодетельница, - писал он ей, - что я не аристократ по происхождению. Хотя
и отец мой и деды, в течение, может быть, многих столетий, возносили
подателю всех благ молитву; о принесенных честных дарех, но ведь молитва в
заслугу у нас не принимается, следовательно, если б я даже мог доказать, что
происхожу по прямой линии от Аарона, то и тогда никто бы меня за аристократа
не счел. Но аристократия любезна моему сердцу потому, что назначение ее -
вливать в государственный организм возвышенный дух. Аристократия полезна
даже и в том случае, если она ничего действительно, полезного не совершает.
Она полезна потому, что она есть. Вспомните, чем я был до поступления в ваш
почтеннейший дом, и что сделали из меня вы! Вот почему я желал бы, чтоб мой
Порфирий был с детских лет окружен юношами благородных фамилий. Через
сношение с ними он получит возвышенные чувства, которые, притом же, будучи
по матери потомком древнего рода князей Крикулидзевых, он и от природы
весьма склонен иметь. В особенности было бы хорошо, если б он сии чувства
мог приобретать на казенный счет, к устройству чего вы, моя незабвенная
благодетельница, всеконечно, имеете все пути".
Порфиша был принят, но в заведении участь его была не из самых
завидных. Во-первых, товарищи скоро узнали, что отец его происходит из
духовного звания и, к довершению всего, служит советником питейного
отделения, тогда как их отцы были не только сами егермейстеры, но и дети
детей егермейстерских. Поэтому они начали явно выказывать ему чувство
гадливости, которое было тем тягостнее, что сопровождалось приставаниями и
весьма недвусмысленною назойливостью. Одни, проходя мимо него в саду,
снимали фуражки и крестились; другие делали вид, что кадят; третьи - показы-
вали рукой хапанца, как эмблему питейного отделения; четвертые, наконец,
рисовали хапанца на бумаге и утверждали, что это герб рода Велентьевых.
Во-вторых, княгиня Ферлакур, выхлопотавши помещение Порфиши в заведение на
казенный счет, этим и ограничила свои попечения об нем. В это время ей было
не до Велентьевых, потому что ее занимал вопрос о воссоединении латышей, с
которыми была тесно связана личность генерала Толоконникова.
Таким образом, Порфиша рос в заведении одинокий и забытый. По
праздникам товарищи разъезжались по домам, ездили на лихачах, лакомились в
кондитерских и ресторанах, а он сидел в заведении, ел говядину под красным
соусом, давился суконными пирогами и выслушивал сарказмы гувернера, которому
тоже до смерти опостылели стены заведения и который охотно променял бы их на
стены ресторана Доминика, где есть биллиард, домино и т. д.
- Mais, malheureux jeune homme! {несчастный молодой человек!} - укорял
его мсье Петанлер. - Vous n'avez donc ni pere, ni mere, ni parents, personne
qui puisse vous abriter! Ah! c'est singulier! {У вас, значит, нет ни отца,
ни матери, ни родственников, никого, кто мог бы вас приютить! Удивительно!}
- Personne, monsieur {Никого.}, - угрюмо ответствовал Порфиша и с
каким-то нервным нетерпением выслушивал вечером рассказы товарищей о том,
сколько они съели, в течение дня, пирожков и порций мороженого, в какой
кондитерской делаются лучшие конфекты и у какого извозчика лучше бежит
рысак.
Это одиночество еще сильнее развило в Порфише ту мечтательную
сосредоточенность, начало которой было положено еще дома педагогическими
откровениями дяденек. С нетерпением ждал он рекреационных часов, которые
позволяли ему быть в стороне от товарищеской сутолоки, и как только звонок
возвещал окончание класса, удалялся в сад, бродил по аллеям или садился на
дерновую скамейку и мечтал. Перед ним проносился весь процесс созидания,
виденный в детстве: столбики золота, бумажки новые (папашины), бумажки
старые (мамашины), мужики, запах дегтя, тальки, овчины, сушеные грибы... И
вдруг - клац! - вся эта обстановка исчезала, но исчезала лишь на минуту, для
того, чтобы - клац! - появиться вновь, но уже не в руках папаши с мамашей, а
в руках дяденек, которые он сейчас только видел пустыми. Вообще, как только
появлялись на сцену дяденьки, видения шли за видениями, целыми вереницами, и
принимали самый фантастический характер...
Не успел совсем стихнуть звонок, как уже воображение Порфиши работает.
Он видит себя заблудившимся в лесу. Он бродит, выбивается из сил, молится,
плачет - все тщетно! Вдруг, словно из земли, вырастает перед ним старик и
подает червонец. Вручая червонец, старик говорит: ты можешь разменивать его
сколько угодно, он всегда будет у тебя цел. Вот тема, за которую хватается
фантазия и по поводу которой тотчас же начинает рисовать самые разнообразные
практические применения. И лес и старик - исчезают; остается только
волшебный червонец. Порфиша мысленно отправляется с ним в кондитерскую,
покупает пять пирожков и получает два рубля семьдесят пять копеек сдачи. А
червонец тут как тут. Потом он отправляется в овощную лавку, покупает пяток
яблок и получает сдачи два рубля девяносто копеек. Червонец опять тут как
тут. Потом он идет в гостиницу, съедает бифштекс, оттуда опять в
кондитерскую, где ест порцию мороженого, везде получает сдачу и везде
удостоверяется, что драгоценный червонец неприкосновен. В этих мысленных
экскурсиях застает Порфишу звонок; он медленно идет в класс, но и там, за
уроком, начатая работа мысли не прекращается. Он складывает, умножает,
поверяет и получает проценты...
Тогда фантазия начинает другой сон, другую сказочную легенду.
Перед Порфишей - прыгающая лягушка, за которую он гонится и которую
тщетно старается убить. Вот он уже настигает ее, вот настиг, как вдруг -
клац! - перед ним уж не лягушка, а древняя сморщенная старуха, которая
говорит ему: "Тут, под этой старой липой, лежит несметный клад; разбойник
Кудеяр зарыл котел с золотыми деньгами и посадил эту самую липу". Сказавши
это, старуха исчезает, а фантазия Порфиши цепко хватается за новую тему и
начинает, по ее поводу, новый процесс созидания. Что клад будет в руках
Порфиши - это не может подлежать сомнению. С этою целью он встает по ночам,
неслышными шагами пробирается мимо дремлющего дядьки, отпирает наружную
дверь и, вооруженный заступом, выходит в сад. Аллеи длинны и темны; кругом -
тишина и загадочность; издали, в форме неопределенного шороха, то
возрастающего, то смолкающего, доносится шум неусыпающего города. Но Порфиша
не останавливается ни перед таинственностью ночи, ни перед приливами и
отливами городского шума. Он спешит к цели и начинает рыть. Он один выполнит
эту трудную задачу, потому что ни с кем не хочет разделить свою добычу. Не
то чтобы он был безгранично жаден, но ему улыбается мысль, что вдруг - клац!
- и он обладатель миллионов. Однако что-то уж звякнуло... это он! это котел
с империалами! Порфиша судорожно вскрывает крышу, черпает, черпает; но более
пуда золота зараз унести не может. Сколько золотых в пуде? Сколько составит
это в переводе на кредитные рубли? Опять звонок, опять класс. Учитель
латинского языка тщетно допрашивает Порфишу об исключениях на is. "Amnis,
anguis, axis", - бормочет Порфиша, и окончательно становится в тупик. Коли
хотите, он знает и дальше: calis, canalis и проч., но он не о том думает. Он
видит перед собою другую безлунную ночь, потом третью, четвертую и так
далее, пока воображение вновь не запутывается в собственных тенетах.
Ученье шло туго, несмотря на то что Порфиша уже дома знал гораздо
больше того, что требовалось в том классе заведения, в который он поступил.
Постоянно живя в обществе призраков, он сделался рассеян, впал в
полудремотное состояние. Это повлияло и на его поведение, или, лучше
сказать, на те отметки, которыми в заведении выражалась степень внешнего
благочиния воспитанников. Он был тих и смирен, никогда не повесничал, не
приставал, не грубил, но начальствующим почему-то казалось, что в сердце
этого мальчика свил гнездо порок. Француз-гувернер называл его не иначе как
"malheureux jeune homme" {несчастный молодой человек.}, гувернер-немец
утверждал, что спасти злосчастного юношу может только один педагогический
прием, а именно прием, носящий специальное наименование "внезапно данной
пощечины".
С родителями Порфиша виделся только летом, во время каникул. Но и к ним
он поставил себя в какие-то странные, натянутые отношения. Приезжая в
Семиозерск, он заставал в родительском доме тот же процесс простого
созидания, которому он был свидетелем и до поступления в заведение.
По-старому отец запирался каждое утро в кабинете, щелкал на счетах и по
истечении урочного времени выходил из своего заключения весь красный, как бы
стыдящийся. По-прежнему мать спекулировала мужиком, спорила, торговалась и в
конце трудового дня укладывала в пачки замасленные кредитные билеты. Но
после тех снов наяву, которые постоянно проносились перед Порфишей, снов с
кладами, неразменными червонцами, разрыв-травами и проч., - это кропотливое
копеечное созидание не могло не показаться ему просто жалким.
- А вы по-прежнему копеечку к копеечке прижимаете-с? - спросил он мать
в первый же раз, как увиделся с ней после годовой разлуки.
В первую минуту Нина Ираклиевна приняла эти слова за шутку; но тон,
которым они были сказаны, дышал такой несомненной язвительностью, что она
вдруг догадалась и словно замерла с пачкой кредитных билетов в руках.
- Курочки-с! талечки-с! грибки-с! - продолжал между тем Порфиша,
отчетливо отчеканивая каждое слово.
Нина Ираклиевна переполошилась не на шутку.
- Да ты что это, щенок, говоришь? - крикнула она на него почти
испуганно.
Но Порфиша не сконфузился даже перед этим восклицанием. Некоторое время
он исподлобья, с идиотскою иронией, взглядывал на мать, шевелил губами и
делал вид, что едва удерживается от смеха. Наконец встал и, удаляясь из
комнаты, произнес:
- Продолжайте-с! Что же-с! Талечки-с! грибочки-с! овчинки-с!
Похвально-с!
Вслед за тем подобное же недоразумение произошло у Порфиши и с отцом.
Однажды Менандр Семенович стоял в передней и провожал дорогого гостя, то
есть откупщика, который только что вручил "следуемое по положению".
- Напрасно беспокоились! - говорил Менандр Семенович.
- Помилуйте-с! Не я, а положение-с... святое дело! - расшаркивался
откупщик.
- Положение - это так; а все-таки... - настаивал Менандр Семенович.
- Совсем не "все-таки", а просто положение - и больше ничего!
И т. д.
На эту-то сцену, бог весть откуда, нагрянул Порфиша. Но вместо того
чтоб расшаркаться перед откупщиком и пожать ему руку, он пробежал мимо,
как-то странно при этом хихикнул и вполголоса, но так, что все слышали,
произнес:
- Взяточки-с!
Словом сказать, и в школе и дома, благодаря педагогическому влиянию
дяденек, Порфиша поставил себя особняком. И бог знает, куда привел бы его
этот финансовый идеализм, если б не случилось обстоятельство, которое разом
возвратило его к чувству действительности.
С переходом в старший курс умственные силы Порфиши вдруг пробудились
снова. Совершилось нечто чудесное, но чудо было вполне достойно той науки,
которая его произвела. Наука эта называлась "политической экономией" и
преподавалась воспитанникам заведения как венец тех знаний, с которыми они
должны были явиться в свет. После первых же лекций Порфиша вдруг
почувствовал себя свежим и бодрым. Ему показалось, что на него пахнуло
чем-то знакомым, что то, о чем он когда-то мечтал, уединившись в саду, снова
проходит перед ним, но под другими, более ясными формами; что он вновь
находится в обществе дяденек Амалата и Азам эта и что таинственное слово
"клац!" постепенно утрачивает свою таинственность. Мир чудес, к которому он
так страстно стремился, но который до сих пор представлялся его мысли смутно
и беспорядочно, вдруг приобрел необыкновенную выпуклость, почти осязаемость.
Прежде его выручали фантастические видения в форме волшебниц, волшебников,
кладов, неразменных червонцев - теперь ему подавала руку сама наука; прежде
процесс созидания зависел от случайностей, которые могли прийти и не прийти
на помощь, смотря по тем ресурсам, которые представляла большая или меньшая
напряженность воображения, теперь - перед ним были всегда готовые и вполне
солидные кунштюки, которые, вдобавок, носили название политико-экономических
законов. Бред наяву продолжался, но это был уже бред серьезный, могущий,
пожалуй, послужить материалом для любой докладной записки или для газетной
передовой статьи.
В заведении, о котором идет речь, преподавалась политическая экономия
коротенькая. Законы, управляющие миром промышленности и труда, излагались в
виде отдельных разбросанных групп, из которых каждая, в свою очередь,
представлялась уму в форме детской игры, эластичностью своей напоминающей
песню: "коли любишь - прикажи, а не любишь - откажи". Вот, милостивые
государи, "спрос"; вот - "предложение"; вот - "кредит" и т. д. Той
подкладки, сквозь которую слышался бы трепет действительной, конкретной
жизни, с ее ликованиями и воплями, с ее сытостью и голодом, с ее
излюбленными и обойденными - не было и в помине. Откуда явились и
утвердились в жизни все эти хитросплетения, которым присвоивалось название
законов? правильно ли присвоено это название или неправильно? насколько они
могут удовлетворять требованиям справедливости, присущей природе человека? -
все это оставалось без разъяснения. Наука - пустой пузырь с наклеенными на
нем бессмысленными этикетками; жизнь - арена, в которой регулятором
человеческих действий я

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися