Джозеф Конрад. Лорд Джим

страница №10

трицал этот подвиг.
Весь частокол - настойчиво объяснял он - представлял собою жалкое
укрепление: шериф Али полагался главным образом на неприступную позицию.
Кроме того, заграждение было во многих местах уже пробито и держалось
только чудом. Джим налег на него, как дурак, плечом и, перекувырнувшись
через голову, упал во дворе. Если бы не Даин Уорис, рябой татуированный
дикарь пригвоздил бы его копьем к бревну, как Штейн пришпиливает своих
жуков. Третий человек, ворвавшийся во двор, был, кажется, Тамб Итам, слуга
Джима.
Этот малаец с севера, чужестранец, случайно забрел в Патюзан и был
насильно задержан раджей Аллангом и назначен гребцом одной из
принадлежащих государству лодок. Оттуда он удрал при первом удобном случае
и, найдя ненадежный приют и очень мало еды у поселенцев буги, стал служить
Джиму. Лицо у него было очень темное и плоское, глаза выпуклые и налитые
желчью. Что-то неукротимое, чуть ли не фанатическое было в его преданности
"белому господину". Он не разлучался с Джимом, словно мрачная его тень. Во
время официальных приемов он следовал за ним по пятам, держа руки на
рукоятке криса и угрюмыми свирепыми взглядами не подпуская народ. Джим
сделал его своим управителем, и весь Патюзан его уважал и ухаживал за ним,
как за особой очень влиятельной. При взятии крепости он отличился,
сражаясь с методической яростью. По словам Джима, штурмовой отряд налетел
так быстро, что, несмотря на панику, овладевшую гарнизоном, "в течение
пяти минут шел во дворе жаркий бой врукопашную, пока какой-то болван не
поджег навесы из листьев и сена, и все мы должны были убраться".
Враг, видимо, был разбит наголову. Дорамин, неподвижно сидевший в
кресле на склоне холма, под дымом пушек, медленно расплывавшимся над его
большой головой, встретил эту весть глухим ворчанием. Узнав, что сын его
невредим и преследует неприятеля, он, не говоря ни слова, попытался
встать; слуги поспешили к нему на помощь: почтительно поддерживаемый под
руки, он с величайшим достоинством удалился в тенистое местечко, где
улегся спать, с головы до ног закрытый куском белого полотна.
Патюзан был охвачен страшным возбуждением. Джим говорил мне, что с
холма, поворачиваясь спиной к тлеющему частоколу, черной золе и
полуобгоревшим трупам, он видел, как время от времени на открытые площадки
между домами по обоим берегам реки, суетясь, выбегали люди и через секунду
снова скрывались. Снизу слабо доносился оглушительный грохот гонгов и
барабанов. Бесчисленные флаги развевались, словно маленькие белые, красные
и желтые птицы над коричневыми коньками крыш.
- Должно быть, вы были в восторге, - прошептал я, заражаясь его
волнением.
- Это было... это было грандиозно! Грандиозно! - громко воскликнул он,
широко раскинув руки.
Этот неожиданный жест меня испугал, словно я увидел, как он открывает
тайны своего сердца сиянию солнца, хмурым лесам, стальному морю. Внизу
город отдыхал на извилистых берегах словно задремавшей реки.
- Грандиозно! - повторил он в третий раз, обращаясь шепотом к самому
себе.
Грандиозно! Действительно, это было грандиозно - успех, увенчавший его
слова, завоеванная земля, по которой он ступал, слепое доверие людей, вера
в самого себя, вырванная из огня, его подвиг. Все это, как я вас
предупреждал, умаляется в рассказе. Я не могу передать вам словами
впечатление полного его одиночества. Знаю, конечно, что там он был один,
оторванный от себе подобных, но скрытые в нем силы заставили его так
близко соприкоснуться с окружающей жизнью, что это одиночество казалось
лишь следствием его могущества. И одиночеством подчеркивалось его величие.
Не было никого, с кем бы его сравнить, словно он - один из тех
исключительных людей, о которых можно судить лишь по величию их славы; а
слава его, не забудьте, гремела на много миль вокруг. Вам пришлось бы
грести, продвигать лодку баграми или проделать долгий, трудный путь,
пробиваясь сквозь джунгли, чтобы уйти от ее голоса. Этот голос не был
трубным гласом той порочной богини, которую все мы знаем, - не был дерзким
и бесстыдным. Он был окрашен тишиной и мраком страны без прошлого, где
слово его было единственной правдой каждого преходящего дня. В нем было
что-то от того молчания, какое сопровождало вас в неизведанную глубь
страны; он непрерывно звучал подле вас, всепроникающий и настойчивый, -
срывался с уст шепчущих людей, исполненный удивления и тайны.



28



Потерпев поражение, шериф Али бежал, нигде не задерживаясь, из страны,
а когда жалкие, загнанные жители начали выползать из джунглей и
возвращаться в свои полусгнившие дома, Джим, пользуясь советами Даина
Уориса, назначил старшин. Так он стал фактически правителем страны.
Что касается старого Тунку Алланга, то вначале страх его был
безграничен. Говорят, что, узнав об успешном штурме холма, он бросился
ничком на бамбуковый пол в своей парадной зале и пролежал неподвижно всю
ночь и целый день, испуская заглушенные стоны, столь жуткие, что ни один
человек не осмеливался подойти к его распростертому телу ближе, чем на
длину копья. Он уже видел себя позорно изгнанным из Патюзана; видел, как
скитается, всеми покинутый, оборванный, без опиума, без женщин и
приверженцев, - легкая добыча для первого встречного. За шерифом Али
придет и его черед, а кто может противостоять атаке, которою руководит
такой дьявол? И в самом деле он был обязан жизнью и тем авторитетом, какой
у него оставался во время моего посещения, исключительно представлению
Джима о справедливости. Буги горели желанием расплатиться за старые обиды,
а бесстрастный старый Дорамин лелеял надежду увидеть своего сына
правителем Патюзана. Во время одного из наших свиданий он умышленно
намекнул мне на эту свою тайную тщеславную мечту. Удивительно, с каким
достоинством и осторожностью он коснулся этого вопроса.
Сначала он заявил, что в дни молодости он полагался на свою силу, но
теперь состарился и устал... Глядя на его внушительную фигуру и надменные
маленькие глазки, бросавшие по сторонам зоркие, испытующие взгляды, вы
невольно сравнивали его с хитрым старым слоном: медленно вздымалась и
опускалась широкая грудь - мощно и ровно, словно дышало спокойное море. Он
утверждал, что безгранично доверяет мудрости Тюана Джима. Если бы он
только мог добиться обещания! Одного слова было бы достаточно!.. Его
молчание, тихий рокот его голоса напоминал последние усилия затихающей
грозы.
Я попробовал уклониться. Это было трудно, так как не могло быть
сомнений в том, что власть в руках Джима; казалось, в этом новом его
окружении не было ничего, что бы он не мог удержать или отдать. Но
повторяю, это было ничто по сравнению с той мыслью, какая пришла мне в
голову, пока я внимательно слушал: я подумал, что Джим очень близко
подошел к тому, чтобы обуздать наконец свою судьбу.
Дорамин был обеспокоен будущим страны, и меня поразил оборот, какой он
придал разговору. Страна остается там, где положено ей быть, но белые
люди, - сказал он, - приходят к нам и немного погодя уходят. Они уходят.
Те, кого они оставляют, не знают, когда им ждать их возвращения. Они
уезжают в свою родную страну, к своему народу, и так поступит и этот
молодой человек...
Не знаю, что побудило меня энергично воскликнуть: "Нет, нет!" Я понял
свою неосторожность, когда Дорамин обратил ко мне свое лицо, изборожденное
глубокими морщинами и неподвижное, словно огромная коричневая маска, и
задумчиво сказал, что для него это - добрая весть, а затем он пожелал
узнать - почему?
Его маленькая добродушная, похожая на колдунью, жена сидела по другую
сторону от меня, поджав под себя ноги; голова ее была закрыта. Она глядела
в огромное отверстие в стене. Я видел только прядь седых волос, выдавшуюся
скулу и острый подбородок; она что-то жевала. Не отрывая глаз от леса,
раскинувшегося до самых холмов, она спросила меня жалостливым голосом, -
почему он, такой молодой, покинул свой дом, ушел так далеко, пройдя через
столько опасностей? Разве нет у него семьи, нет близких в его родной
стране? Нет старой матери, которая всегда будет вспоминать его лицо?
К этому я был совершенно не подготовлен. Я пробормотал что-то невнятное
и покачал головой. Впоследствии я понял, что имел довольно жалкий вид,
когда старался выпутаться из затруднительного положения. С той минуты,
однако, старый накхода стал молчалив. Боюсь, он был не очень доволен, и,
видимо, я дал ему пищу для размышлений. Странно, что вечером того же дня
(то был последний мой день в Патюзане) я еще раз столкнулся с тем же
вопросом: неизбежное в судьбе Джима "почему?", на которое нет ответа.
Так я подхожу к истории его любви. Должно быть, вы думаете, что эту
историю легко можете сами себе представить. Мы столько слыхали таких
историй, и многие из нас вовсе не называют их историями любви. Большей
частью мы считаем их делом случая - вспышкой страсти или, быть может,
только увлечением молодости, которое в конце концов обречено на забвение,
даже если оно и прошло сквозь подлинную нежность и сожаление. Такая точка
зрения обычно правильна, и, быть может, так обстоит дело и в данном
случае... Впрочем, не знаю. Рассказать эту историю отнюдь не так легко,
как может казаться, - если подходишь с обычной точки зрения. По-видимому,
она похожа на все истории такого рода; однако я вижу на заднем плане
меланхолическую фигуру женщины - призрак жестокой мудрости, - женщины,
похороненной в одинокой могиле; она смотрит серьезно, беспомощно; на устах
ее лежит печать. Могила, на которую я набрел во время утренней прогулки,
представляла собой довольно бесформенный коричневый холмик, обложенный
кусками белого коралла и обнесенный изгородью из расщепленных деревцов, с
которых не снята кора. Гирлянда из листьев и цветов обвивала сверху тонкие
столбики, - и цветы были свежие.
Таким образом, является ли призрак плодом моей фантазии, или нет, - но
я, во всяком случае, могу указать на тот знаменательный факт, что могила
не была забыта. Если же я добавлю, что Джим собственноручно сделал
примитивную изгородь, вам тотчас же станет ясен своеобразный характер этой
истории. В том, как он принимал воспоминания и привязанности другого
человеческого существа, была свойственная ему серьезность. У него была
совесть - и совесть романтическая.
В течение всей своей жизни жена ничтожного Корнелиуса не имела иного
собеседника, поверенного и друга, кроме своей дочери. Каким образом бедная
женщина вышла замуж за этого ужасного португальца с Малакки после разлуки
с отцом своей девочки, и чем вызвана была эта разлука - смертью ли,
которая бывает подчас милосердна, или жестоким стечением обстоятельств, -
все это остается для меня тайной. Из того немногого, о чем обмолвился в
моем присутствии Штейн, знавший столько историй, я делаю вывод, что она
была женщиной отнюдь незаурядной. Отец ее был белый и занимал
ответственный пост; это был один из тех блестяще одаренных людей, которые
недостаточно тупы, чтобы лелеять свой успех, и чья карьера так часто
обрывается в тени облака. Полагаю, что и ей тоже не хватало этой
спасительной тупости, - и ее карьера закончилась в Патюзане.
Общая наша судьба (ибо где найдете вы человека, - я имею в виду
настоящего, мыслящего человека, - который смутно не вспоминал бы о том,
как был покинут в момент обладания кем-то или чем-то более ценным чем
жизнь?) ...общая наша судьба с сугубой жестокостью преследует женщин. Она
не карает, как господин, но подвергает длительной пытке, словно утоляя
тайную, непримиримую злобу. Можно подумать, что, предназначенная править
на земле, она старается выместить злобу на тех, кто готов вырваться из пут
земной осторожности; ибо только женщины умеют иногда вложить в свою любовь
тот еле ощутимый элемент сверхчеловеческого, внушающий нам страх, то
дуновение неземного. С недоумением спрашиваю я себя: каким кажется им мир,
- имеет ли он ту же форму и субстанцию, какую знаем мы? Одним ли с нами
воздухом они дышат? Иногда я себе рисую мир безрассудный и возвышенный,
где трепещут их отважные души, - мир, озаренный сиянием всех опасностей и
отречений. Однако я подозреваю, что в мире очень мало женщин, хотя,
конечно, мне известно о множестве людей, которые равно делятся на два
пола.
Но я уверен: мать была такой же настоящей женщиной, какою казалась
дочь. Я невольно представляю себе обеих: сначала молодую женщину и
ребенка, потом старуху и молодую девушку, - жуткое сходство и
стремительный ход времени, барьер лесов, уединение и сутолока вокруг этих
двух одиноких жизней, и каждое слово, каким они обмениваются, проникнуто
грустью. Были, должно быть, признания; полагаю, они касались не столько
фактов, сколько сокровенных чувств - сожаления, страха; были, несомненно,
и предостережения - предостережения, не вполне понятные младшей, пока не
умерла старшая... и не появился Джим. Тогда, я уверен, она поняла многое -
не все - и главным образом страх. Джим называл ее именем, которое означает
драгоценность, драгоценный камень - Джюэл. Хорошенькое имя, - не правда
ли? Но он способен был на все. Ему было по плечу его счастье и, должно
быть, по плечу было и его несчастье. Он называл ее Джюэл и произносил это
так, как сказал бы "Джен", любовно, спокойно, по-домашнему. Впервые я
услышал это имя через десять минут после того, как подошел к его дому;
сначала он потряс мне руку так, что едва ли не оторвал, потом взбежал по
ступеням и радостно, по-мальчишески волнуясь, закричал у дверей под
тяжелым навесом:
- Джюэл! Джюэл! Скорей! Друг приехал...
...и вдруг повернулся ко мне в полумраке веранды и, вглядываясь в мое
лицо, с жаром забормотал:
- Вы понимаете... это... это очень серьезно... совсем не забава!.. И
рассказать вам не могу, как я ей обязан... Понимаете... я... все равно,
как если бы...
Его торопливый тревожный шепот оборвался, когда в доме мелькнула белая
фигура, раздалось тихое восклицание, и детское, но энергичное маленькое
личико с тонкими чертами и глубокими внимательными глазами выглянуло из
мрака, словно птица из гнезда.
Конечно, меня поразило это имя, но лишь позднее я с ним связал
удивительную сплетню, какую слышал во время своего путешествия в маленьком
приморском местечке на двести тридцать миль к югу от реки Патюзан. Шхуна
Штейна, на которой я плыл, зашла туда, чтобы забрать какие-то продукты, и,
сойдя на берег, я, к великому своему изумлению, убедился, что
отвратительное местечко может похвастаться третьесортным заместителем
помощника резидента - крупным жирным полукровкой, вечно подмигивающим, с
вывороченными, лоснящимися губами. Я застал его развалившимся на
тростниковом стуле; костюм его был мерзко расстегнут, на макушке потной
головы лежал какой-то большой зеленый лист; такой же лист он держал в руке
и лениво им обмахивался...
...Едете в Патюзан? О да! Торговая компания Штейна. Об этом ему было
известно. Штейн имел разрешение. Это его не касается. Потом он небрежно
заметил, что теперь там не так уж плохо, и, растягивая слова, продолжал:
- Я слышал, туда пролез какой-то белый бродяга... А? Что вы сказали?
Ваш друг? Так!.. Значит, правду говорили, что там появился один из этих
проклятых... Что он такое задумал? И нашел же, плут, дорогу! А я
хорошенько не знал. Патюзан... они там перерезают друг другу глотку... Не
наше дело...
Он оборвал свою речь и застонал.
- Фу! Всемогущее небо! Ну и жара! Ну и жара! Так... Значит, в конце
концов есть доля правды в этой истории, и...
Тут он закрыл один мутный глаз - веко его все время дрожало, - а другой
злобно скосил на меня.
- Слушайте, - сказал он таинственно, - если... вы понимаете?.. Если
парень действительно раздобыл что-нибудь стоящее - не какое-нибудь там
зеленое стеклышко - понимаете? - я правительственный чиновник, и вы,
конечно, скажете этому бездельнику... А? Что? Ваш друг?..
Он по-прежнему сидел, развалившись в кресле.
- Да, вы говорили; вот именно! Я рад, что вам намекнул. Полагаю, вы
тоже не прочь поживиться? Не перебивайте! Вы только ему скажите, что я об
этом слышал, но своему правительству рапорта не подавал. Еще не подавал.
Понятно? Зачем подавать рапорт? А? Скажите ему, чтобы ехал ко мне, если
они его выпустят оттуда живым. Пусть остерегается. А? Я обещаю никаких
вопросов не задавать. Потихоньку, понимаете? Вы... вы тоже чем-нибудь
поживитесь. Комиссионные за хлопоты. Не перебивайте. Я - правительственный
чиновник и никакого рапорта не подаю. Это сделка. Поняли? Я знаю хороших
людей, которые охотно купят стоящую вещь; я могу ему дать такие деньги,
каких этот негодяй и не видывал. Я эту породу знаю.
Он раскрыл оба глаза и в упор посмотрел на меня, а я стоял перед ним,
совершенно сбитый с толку, и недоумевал - с ума он сошел или пьян. Он
потел, пыхтел, слабо стонал и почесывался с таким отвратительным
спокойствием, что я не мог вынести этого зрелища и ушел, не добившись
толку.
На следующий день, разговорившись с подданными маленького туземного
раджи этого местечка, я выяснил, что сюда дошел слух о каком-то
таинственном белом человеке в Патюзане, который завладел удивительным
драгоценным камнем - огромным изумрудом, не поддающимся даже оценке.
Видимо, изумруд больше всяких других драгоценных камней действует на
восточное воображение. Мне рассказали, что белый человек получил его
отчасти благодаря своей удивительной силе, а отчасти благодаря хитрости, -
получил от правителя одной далекой страны, откуда он немедленно бежал и в
великом отчаянии явился в Патюзан, где запугал народ неукротимой своей
жестокостью, которую ничто, казалось, не могло сломить.
Большинство моих собеседников придерживалось того мнения, что камень,
должно быть, приносит несчастье, - подобно знаменитому камню султана
Суккаданы, навлекшему в древние времена войны и неслыханные бедствия на
страну. Быть может, это был тот самый камень, - но в точности никто не
знал. На самом деле история о баснословно большом изумруде начала
распространяться с того времени, как появились на Архипелаге первые белые
люди; и вера в него так упорна, что не дальше как сорок лет назад
голландцы производили официальное расследование. Такая драгоценность,
объяснил мне один старик, который сообщил детали удивительного мифа о
Джиме, - он занимал должность писца при жалком маленьком радже, - такая
драгоценность, сказал он, поднимая на меня свои подслеповатые глазки (из
почтения ко мне он сидел на полу каюты), лучше всего сохраняется, если ее
прячет на себе женщина. Но не всякая женщина для этого пригодна. Она
должна быть молода, - тут он глубоко вздохнул, - и нечувствительна к
соблазнам любви. Он скептически покачал головой. И, однако, такая женщина,
кажется, и в самом деле существует. Ему говорили о рослой девушке, к
которой белый человек относится с великим почтением и заботливостью и
которая никогда не выходит одна из дома. Рассказывают, что белый человек
проводит с ней почти целый день. Они открыто прогуливаются вместе, он
просовывает ее руку под свою и прижимает к себе - вот так, - самым
необычным образом. Он допускал, что это враки, ибо действительно такое
поведение очень странно; но, с другой стороны, нет никаких сомнений в том,
что у нее на груди спрятан драгоценный камень белого человека.



29



Таково было объяснение вечерних супружеских прогулок Джима. Я часто
принимал в них участие, всякий раз с неудовольствием вспоминая Корнелиуса,
который считал себя оскорбленным в своем законном отцовстве и сновал
поблизости, вечно кривя рот, словно готов был заскрежетать зубами. Но
замечаете ли вы, как на расстоянии трехсот миль от телеграфных проводов и
морских почтовых путей вянет и умирает грубая утилитарная ложь нашей
цивилизации, сменяясь чистым проявлением фантазии, которая отличается
бесполезностью, нередко очарованием, а иногда глубоко скрытой истиной
произведений искусства? Романтика наметила Джима своей добычей - вот
единственно правдивый штрих в этой истории, которая во всех остальных
отношениях является выдумкой. Он не прятал своей драгоценности. В сущности
он чрезвычайно гордился ею.
Теперь я понимаю, что, в общем, очень мало ее видел. Лучше всего помню
я ровную оливковую бледность ее лица и иссиня-черный блеск пышных волос,
выбивавшихся из-под маленькой малиновой шапочки, которую она носила на
затылке. Голова у нее была безукоризненной формы, движения свободны и
уверенны; краснея, она заливалась густым румянцем. Когда Джим и я
разговаривали, она приходила и уходила, бросая на нас быстрые взгляды, -
грациозная, чарующая, явно настороженная. В ней любопытно сочетались
робость и отвага. Прелестная улыбка быстро сменялась выражением
молчаливого, сдержанного беспокойства, словно обращалась в бегство при
воспоминании о какой-то постоянной опасности. Иногда она присаживалась к
нам, подпирала маленькой рукой нежную щеку и слушала нашу беседу; ее
большие светлые глаза впивались в наши губы, как будто каждое
произнесенное слово было облечено в видимую форму. Мать научила ее читать
и писать; у Джима она выучилась английскому языку и говорила очень
забавно, переняв его мальчишеские интонации и проглатывая концы слов.
Ее нежность трепетала над ним, словно крылья птицы. Она всецело жила
созерцанием Джима и внешне стала на него походить, чем-то напоминала его
своими движениями, манерой протягивать руку, поворачивать голову, бросать
взгляды. Ее настороженная любовь была такой напряженной, что казалась
почти осязаемой; словно, пребывая в окружающем пространстве, любовь эта
окутывала его своеобразным ароматом, пронизывала солнечный свет трепетной,
заглушенной и страстной мелодией.
Должно быть, вы думаете, что и я романтик, но это не верно. Я трезво
передаю вам то впечатление, какое произвели на меня юность и странный,
тревожный роман, который довелось мне увидеть на моем пути. Я с интересом
следил за его... ну скажем - за его счастьем. Он был любим ревниво; но
почему она ревновала и чем вызвана была эта ревность - я не могу сказать.
Страна, народ, леса были ее сообщниками, сторожили его бдительно и
согласно, и в этом была тайна и непобедимая сила. Не к кому было, так
сказать, апеллировать; он сам своей властью держал себя в плену. А она
хотя и готова была положить к его ногам свою голову, но неумолимо стерегла
свое завоевание, словно его трудно было удержать.
Даже Тамб Итам, следовавший с откинутой назад головой по пятам за своим
господином, свирепый и, словно янычар, вооруженный крисом, топором и
копьем (не говоря уж о ружье Джима), - даже Тамб Итам напускал на себя вид
неумолимого стража, точно угрюмый преданный тюремщик, готовый отдать жизнь
за своего пленника. Когда мы поздно засиживались по вечерам, его
молчаливая неясная фигура, неслышно ступая, ходила под верандой, или,
подняв голову, я неожиданно замечал его, неподвижно стоящего навытяжку, в
тени. Как правило, он вскоре исчезал бесшумно, но, когда мы вставали,
появлялся снова, как бы выскакивал из-под земли, готовый выслушать
приказания, какие пожелает отдать Джим.
Девушка, кажется, тоже никогда не ложилась спать раньше, чем мы
расходились на ночь. Не раз видел я из окна своей комнаты, как она и Джим
тихонько выходили на веранду и стояли, облокотившись на грубую балюстраду,
- две белые фигуры, стоявшие бок о бок; его рука обвивала ее талию, ее
голова покоилась на его плече. Их легкий шепот доносился до меня,
вкрадчивый, нежный, спокойно-грустный в тишине ночи, словно один человек
беседовал сам с собой на два голоса.
Позже, ворочаясь на постели под сеткой от москитов, я слышал легкий
скрип, тихое дыхание, кто-то осторожно откашливался, - и я догадывался,
что Тамб Итам все еще бродит вокруг. Хотя он имел дом, "взял себе жену" и
не так давно имел счастье стать отцом, но, кажется, каждую ночь он спал на
веранде, - во всяком случае, пока я там гостил. Очень трудно было
заставить этого верного и угрюмого слугу говорить. Даже Джим мог добиться
от него лишь отрывистых, коротких фраз. Казалось, он давал вам понять, что
разговор не его дело. Самую длинную фразу, какую он произнес добровольно,
я услыхал от него однажды утром, когда, вытянув руку, он указал на
Корнелиуса и сказал:
- Вот идет назарянин [назарянами (назарейцами) магометане и иудеи
называли христиан (Христос считается родом из Назарета)].
Не думаю, чтобы он обращался ко мне, хотя я стоял подле него; казалось,
его целью было привлечь негодующее внимание вселенной. За этим последовало
упоминание о собаках, о запахе жареного, что я счел удивительно уместным.
Двор - большой четырехугольник - был раскален палящими лучами солнца,
и, купаясь в необычайно ярком свете, Корнелиус пробирался через открытое
пространство с таким видом, будто подкрадывался тайком. В нем было что-то
омерзительное. Его медленная походка напоминала движения отвратительного
жука, у которого с мучительным трудом передвигаются одни ноги, а тело
скользит, как бы застывшее. Полагаю, он направлялся прямо к тому месту,
куда хотел попасть, но одно его плечо было выставлено вперед, и казалось,
что он пробирается бочком. Я часто видел, как он медленно кружил у сараев,
словно шел по чьему-то следу, или шмыгал перед верандой, украдкой
поглядывая наверх, и не спеша скрывался за углом какой-нибудь хижины.
То, что он мог свободно здесь разгуливать, доказывало нелепую
беспечность Джима или же бесконечное его презрение, ибо Корнелиус сыграл,
выражаясь мягко, очень сомнительную роль в одном эпизоде, который мог
окончиться для Джима фатально. В действительности же этот эпизод
способствовал его славе. Но славе его способствовало все. В этом была
ирония его судьбы: он, который однажды был слишком осторожен, теперь жил
словно заколдованной жизнью.
Следует вам знать, что он очень скоро покинул резиденцию Дорамина -
слишком рано, если принять во внимание грозившую ему опасность, и,
конечно, задолго до войны. Его подстрекало чувство долга; он говорил, что
должен блюсти интересы Штейна. Не так ли? С этой целью он пренебрег всякой
осторожностью, переправился через реку и поселился в доме Корнелиуса. Как
этот последний ухитрился пережить смутное время, я не знаю. Должно быть,
он как агент Штейна находился до известной степени под защитой Дорамина.
Так или иначе, но ему удалось выпутаться из всех опасных передряг, и я
не сомневаюсь, что поведение его, какую бы линию он ни вынужден был
избрать, было отмечено подлостью, словно наложившей печать на этого
человека.
Вот его характерная черта: он был подл и в глубине души и внешне; ведь
бывают же иные люди и внешне отмечены печатью великодушия, благородства
или доброты. То была сущность его натуры, которая окрашивала все его
поступки, страсти и эмоции; он бесновался подло, улыбался подло и подло
грустил; и любезность его и негодование были подлы. Я уверен, что любовь
его была самым подлым чувством, - но можно ли себе представить
отвратительное насекомое влюбленным? И отвратительная внешность его была
подлой, - безобразный человек по сравнению с ним показался бы благородным.
Ему нет места ни на переднем, ни на заднем плане этой истории, - он просто
шныряет на задворках ее, загадочный и нечистый, отравляя аромат ее юности
и наивности.
Его положение было, во всяком случае, жалкое, но весьма возможно, что
он извлекал из него и выгоду. Джим рассказал мне, что сначала был им
принят любезно и дружелюбно до приторности.
- Парень был как будто вне себя от радости, - с отвращением сказал
Джим. - Каждое утро он прибегал ко мне, чтобы пожать мне обе руки, черт бы
его подрал! Но я никогда не мог заранее сказать, получу ли завтрак. Если
удавалось за два дня три раза поесть, я считал, что мне повезло, а он
каждую неделю заставлял меня подписывать чек на десять долларов. По его
словам, мистер Штейн не желал, чтобы он кормил меня даром. А он, можно
сказать, почти не кормил меня. Приписывал это неурядицам в стране и делал
вид, что рвет на себе волосы, по двадцать раз на день выпрашивая у меня
прощение; наконец я взмолился и попросил его не беспокоиться. Тошно было
смотреть на него. Половина крыши над его домом провалилась, грязь,
отовсюду торчат клочья сухой травы, рваные циновки хлопают по стенам. Он
изо всех сил пытался доказать, что мистер Штейн в долгу у него за
последние три года, но все его книги были изорваны, а иные потерялись. Он
попробовал намекнуть, что это - вина его покойной жены. Каков негодяй!
Наконец я ему запретил упоминать о покойной жене. Это доводило Джюэл до
слез. Я не мог выяснить, куда девались все товары; на складе ничего не
было, кроме крыс, а те веселились вовсю среди обрывков оберточной бумаги и
старого холста. Меня все уверяли, что он зарыл где-то много денег, но от
него я, конечно, ничего не мог добиться. Жалкое существование я влачил в
этом проклятом доме. Я старался исполнить свой долг по отношению к Штейну,
но мне приходилось думать и о других вещах. Когда я убежал к Дорамину,
старый Тунку Алланг струсил и вернул все мои вещи. Это было сделано
окольным путем и очень таинственно через одного китайца, который держит
здесь лавочку; но как только я ушел от буги и поселился с Корнелиусом, все
открыто заговорили о том, что раджа принял решение в скором времени меня
убить. Приятно, не правда ли? А я не знал, что может ему помешать, если он
действительно принял такое решение. Хуже всего было вот что: я невольно
чувствовал, что никакой пользы Штейну не приношу, да и для себя толку не
вижу. О, настроение было ужасное все эти шесть недель!



30



По его словам, он не знал, что помогло ему выдержать, - но, конечно мы
можем догадываться. Он глубоко сочувствовал беззащитной девушке,
находившейся во власти этого "низкого, трусливого негодяя". Видимо,
Корнелиус обращался с ней ужасно, воздерживаясь только от побоев, - для
этого, полагаю, ему не хватало храбрости. Он настаивал на том, чтобы она
называла его отцом...
- И с уважением... с уважением... - визжал он, потрясая перед ее носом
маленьким желтым кулачком. - Я человек, пользующийся уважением, а ты кто
такая? Говори, кто ты такая? Думаешь, я собираюсь воспитывать чужого
ребенка и не видеть к себе уважения? Должна радоваться, что я тебе
позволяю называть меня отцом. Ну, говори: "Да, отец"... Не хочешь?..
Подожди же!..
Тут он начинал осыпать ругательствами покойницу, пока девушка не
убегала, схватившись за голову. Он преследовал ее, бегая вокруг дома и
между сараями, загонял ее в какой-нибудь угол, а она падала на колени,
затыкая себе уши; тогда он останавливался на некотором расстоянии и в
течение получаса сквернословил.
- Твоя мать была чертовка, хитрая чертовка, - и ты тоже чертовка! -
взвизгивал он наконец и, захватив пригоршню земли или грязи (грязи вокруг
дома было в изобилии), швырял ей в голову.
Но иногда она, исполненная презрения, выдерживала до конца и стояла
перед ним молча, с мрачным искаженным лицом, и лишь изредка произносила
одно-два слова, от которых тот подпрыгивал и корчился, как ужаленный. Джим
говорил мне, что эти сцены были ужасны. В самом деле, странная картина для
лесной глуши. Если подумать, безвыходность этого тяжелого положения
покажется устрашающей.
Почтенный Корнелиус (Инчи Нелиус, как называли его с многозначительной
гримасой малайцы) был глубоко разочарованным человеком. Не знаю, каких
выгод он ждал от своей женитьбы, но, видимо, свобода воровать, расточать и
присваивать себе в течение многих лет и любым способом товары торговой
фирмы Штейна (Штейн неутомимо пополнял склады, пока ему удавалось
уговорить своих шкиперов доставлять туда запасы) казалась ему
недостаточной наградой за то, что он пожертвовал своим честным именем.
Джим с величайшим удовольствием избил бы Корнелиуса до полусмерти; с
другой стороны, эти сцены были столь тягостны и отвратительны, что ему
хотелось уйти подальше, чтобы ничего не слышать и пощадить чувства
девушки. Когда Корнелиус затихал, она, дрожащая, безмолвная, с окаменевшим
скорбным лицом, прижимала руки к груди, а Джим подходил и с жалким видом
бормотал:
- Ну, послушайте... право же... что толку... вы бы попытались немножко
поесть...
Или проявлял свое сочувствие как-нибудь иначе. Корнелиус выползал из
двери, шнырял по веранде, немой как рыба, украдкой бросая злобные,
недоверчивые взгляды.
- Я могу положить этому конец, - сказал ей однажды Джим. - Скажите
только слово.
А знаете, что она ему ответила? Она сказала, - Джим сообщил мне об этом
очень внушительно, - что у нее хватило бы храбрости убить его
собственноручно, не будь она уверена в том, что он сам глубоко несчастен.
- Подумайте только! Бедную девушку, почти ребенка, довели до того, что
она говорит такие слова! - в ужасе воскликнул он.
Невозможным казалось спасти ее не только от этого гнусного негодяя, но
даже от нее самой. Не то чтобы он так сильно ее жалел, утверждал Джим; это
было сильнее жалости, словно что-то грузом лежало на его совести, пока она
вела такую жизнь. Покинуть дом казалось ему низким дезертирством. Он понял
наконец, что ждать ему нечего - он не добьется ни счетов, ни денег, ни
какой бы то ни было правды, - но продолжал жить в доме и довел Корнелиуса
если не до безумия, то чуть ли не до вспышки храбрости.
Между тем он чувствовал, как со всех сторон надвигается на него
неведомая опасность. Дорамин дважды посылал к нему верного слугу, серьезно
предупреждая, что ничего не может для него сделать, если он не
переправится снова через реку и не поселится, как раньше, среди буги.
Стали приходить люди, люди самые разнообразные, - часто во мраке ночи, -
чтобы открыть ему заговоры на его жизнь. Решено его отравить. Он будет
заколот в бане. Сделаны приготовления к тому, чтобы пристрелить его с
лодки на реке. Каждый из этих доносчиков называл себя верным его другом.
Этого было достаточно, - говорил мне Джим, - чтобы навеки лишить человека
покоя. Кое-что было не только возможно, но и весьма вероятно, однако
лживые предостережения пробудили в нем только такое чувство, будто все
окружающие со всех сторон строят во мраке козни. Ничто не могло
воздействовать сильнее на самую здоровую нервную систему.
Наконец как-то ночью сам Корнелиус, с видом встревоженным и
таинственным, развернул торжественным, заискивающим тоном маленький план:
за сто долларов или даже за восемьдесят, - скажем, за восемьдесят, - он,
Корнелиус, раздобудет надежного человека, который доставит Джима в целости
и сохранности к устью реки. Ничего больше не остается делать - если Джим
хоть сколько-нибудь ценит свою жизнь. Что такое восемьдесят долларов?
Пустяк! Ничтожная сумма! Тогда как он, Корнелиус, вынужденный остаться,
несомненно рискует жизнью, чтобы доказать свою преданность молодому другу
мистера Штейна. Трудно было вынести, сказал мне Джим, его отвратительное
кривлянье: он рвал на себе волосы, бил себя в грудь, раскачивался из
стороны в сторону, прижимая руки к животу и делая вид, будто плачет.
- Да падет ваша кровь на вашу голову, - взвизгнул он наконец и выбежал
из комнаты.
Любопытно знать, до какой степени Корнелиус был искренен. Джим
признался мне, что ни на секунду не мог заснуть после того, как ушел этот
парень. Он лежал на тонкой циновке, покрывавшей бамбуковый пол, пытаясь
разглядеть стропила и лениво прислушиваясь к шорохам в дырявой
тростниковой крыше. Звезда мигнула сквозь дыру. В его мозгу был какой-то
вихрь - одна мысль сменяла другую; и тем не менее в ту самую ночь созрел
его план, как одержать верх над шерифом Али. Мысль об этом не оставляла
его в те свободные минуты, какие он мог урвать, будучи занят безнадежным
расследованием дел Штейна, но в ту ночь он вдруг ясно представил себе все.
Он видел даже пушки, поднятые на вершину холма. Он лежал, разгоряченный и
взволнованный; о сне нечего было и думать. Вскочив, он босиком вышел на
веранду. И там, бесшумно шагая, наткнулся на девушку, неподвижно стоявшую
у стены, словно на страже. В том состоянии, в каком он тогда находился,
его нисколько не удивило, что она бодрствует; не удивил и вопрос, заданный
тревожным шепотом, - где мог быть Корнелиус?
Он ответил просто, что не знает. Она тихонько простонала и заглянула в
кампонг. Все было тихо. Он был до такой степени поглощен своим новым
замыслом, что не мог удержаться и тут же рассказал ей обо всем. Она
выслушала, тихонько захлопала в ладоши и шепотом выразила свое восхищение,
но, видимо, все время была настороже. Кажется, он привык обращаться к ней,
как к своей поверенной, а она, со своей стороны, несомненно давала ему
полезные указания относительно положения дел в Патюзане. Он не раз уверял
меня, что ее советы всегда ему помогали. Как бы то ни было, но он
приступил к детальному разъяснению своего плана, как вдруг она стиснула
ему руку и скрылась. Откуда-то появился Корнелиус и, заметив Джима,
пошатнулся, словно в него выстрелили, а потом неподвижно застыл в
полумраке. Наконец он осторожно шагнул вперед, как недоверчивый кот.
- Тут проходили рыбаки с рыбой, - сказал он дрожащим голосом. -
Продавали, знаете ли, рыбу...
Было, должно быть, два часа ночи - самое подходящее время, чтобы
торговать рыбой!
Джим, однако, пропустил это замечание мимо ушей и ни на секунду не
задумался. Другие мысли его занимали, а кроме того, он ничего не видел и
не слышал. Он удовольствовался тем, что рассеянно сказал: "О!" - выпил
воды из стоявшего там кувшина и покинул Корнелиуса, который был охвачен
необъяснимым волнением: парень обеими руками обхватил подточенные червями
перила веранды, словно ноги у него подкашивались. Джим снова вошел в дом,
лег на свою циновку и стал думать. Вскоре он услышал крадущиеся шаги.
Потом все стихло. Чей-то дрожащий голос шепотом спросил через стену.
- Вы спите?
- Нет! Что такое? - бодро отозвался он; слышно было, как кто-то
отскочил, словно в испуге, и снова стало тихо. Джим, очень раздраженный,
стремительно выскочил из комнаты, а Корнелиус, слабо взвизгнув, побежал
вдоль веранды и у ступеней уцепился за сломанные перила. Сбитый с толку
Джим издали его окликнул, чтобы узнать, что ему, черт подери, нужно.
- Вы поразмыслили о том, что я вам говорил? - спросил Корнелиус, с
трудом выговаривая слова, как человек, охваченный лихорадочным ознобом.
- Нет! - гневно крикнул Джим. - Я об этом не думал и думать не
собираюсь. Я буду жить здесь, в Патюзане.
- В-вы з-з-здесь у-м-м-м-рете, - ответил Корнелиус, все еще дрожа и
каким-то угасающим голосом.
Вся эта сцена была до того нелепа и возмутительна, что Джим не знал -
смеяться ему или злиться.
- Не раньше, чем вас похоронят, можете быть уверены! - крикнул он
раздраженно, но готовый вот-вот расхохотаться. Возбужденный своими
мыслями, он продолжал кричать: - Ничто не может меня коснуться. Делайте,
что хотите.
Почему-то темная фигура Корнелиуса там, вдали, показалась ему
ненавистным воплощением всех затруднений и неприятностей, встретившихся на
его пути. Он перестал сдерживаться - нервы его уже много дней были
натянуты - и осыпал Корнелиуса ласкательными именами: негодяй, лжец,
жалкий мошенник, - словом, держал себя необычно. Джим признает, что
преступил все границы, был вне себя, бросал вызов всему Патюзану - пусть
попробуют его запугать. Он заявил, что все они еще попляшут под его дудку,
и продолжал в таком же тоне, с угрозами и похвальбой. В высшей степени
напыщенно и смешно, сказал он. Уши его покраснели при одном воспоминании.
Он словно с цепи сорвался... Девушка, сидевшая с нами, быстро кивнула мне
головой, чуточку нахмурилась и с детской серьезностью сказала:
- Я его слышала.
Он засмеялся и покраснел. Остановило его, наконец, молчание, глубокое
страшное молчание неясной фигуры там, вдали, которая скорчившись повисла
на перилах и застыла в жуткой неподвижности. Джим опомнился и вдруг
замолчал, дивясь самому себе. С минуту он прислушивался. Ни шороха, ни
звука.
- Словно парень умер, пока я так орал, - сказал он.
Сильно пристыженный, он, не говоря ни слова, поспешил войти в дом и
снова бросился на циновку. Эта вспышка, кажется, пошла ему на пользу:
остаток ночи он спал, как младенец. Много недель он так крепко не спал.
- Но я не спала, - вставила девушка, подперев рукой щеку. - Я
сторожила.
Ее большие глаза вспыхнули, потом она впилась в мое лицо.



31



Можете себе представить, с каким интересом я слушал. Все эти детали
имели отношение к тому, что произошло через двадцать четыре часа. Утром
Корнелиус не заикался о событиях прошедшей ночи.
- Вероятно, вы вернетесь в мое убогое жилище, - угрюмо пробормотал он,
появляясь в тот самый момент, когда Джим садился в каноэ, чтобы ехать в
кампонг Дорамина.
Не глядя на него, Джим кивнул головой.
- Вас это, несомненно, забавляет, - кислым тоном проворчал тот.
Джим провел день у старого накходы, проповедуя о необходимости перейти
к действию старшинам общины буги, которых призвали на совещание. Он с
удовольствием вспоминал, как красноречиво и убедительно говорил.
- В тот же день мне, конечно, удалось вдохнуть в них мужество, - сказал
он.
Во время последнего своего набега шериф Али опустошил предместья
поселка, и несколько женщин, живших в самом поселке, были уведены в
крепость. Накануне видели на базарной площади разведчиков шерифа Али; они
высокомерно разгуливали в своих белых плащах и похвалялись дружеским
расположением раджи к их господину. Один из них стоял в тени дерева и,
опираясь на длинный ствол ружья, призывал народ к молитве и покаянию,
советуя убить всех чужеземцев, из которых одни, по его словам, были
неверные, а другие еще того хуже - дети сатаны во облике мусульман. Было
получено донесение, что кое-кто из приверженцев раджи, находившихся среди
слушателей, громко выражал свое одобрение. Простой народ был охвачен
ужасом. Джим, чрезвычайно довольный успехом этого дня, снова переправился
через реку перед заходом солнца.
Ему удалось убедить буги перейти к наступлению, и он отвечал головой за
успех, а потому находился в приподнятом настроении и попытался даже быть
вежливым с Корнелиусом. Но Корнелиус в ответ на такую любезность стал
необузданно весел, и Джим, по его словам, едва мог вынести этот пискливый
фальшивый смех, гримасы и подмигивание; время от времени Корнелиус
хватался за подбородок и низко пригибался к столу, глядя безумными
глазами. Девушка не появлялась, и Джим рано ушел спать. Когда он поднялся,
чтобы пожелать спокойной ночи, Корнелиус вскочил, опрокинул стул и присел
на пол, - словно хотел что-то поднять. Его "спокойной ночи" хрипло
донеслось из-под стола. Джим с изумлением смотрел на него, когда он
поднялся с отвисшей челюстью и глупо вытаращенными, испуганными глазами.
Он цеплялся за край стола.
- Что с вами такое? Вы нездоровы? - спросил Джим.
- Да, да, да! Страшные колики в животе, - отозвался тот, и, по мнению
Джима, это была сущая правда. Если так, то, принимая во внимание
задуманный им план, нужно отдать должное Корнелиусу - совесть его еще не
окончательно притупилась и давала о себе знать столь омерзительно.
Как бы то ни было, но дремота Джима была нарушена сновидением: словно
трубный глас с неба взывал к нему: "Проснись! Проснись!" - так громко,
что, несмотря на отчаянное его сопротивление, он и в самом деле проснулся.
Его ослепил блеск красного потрескивающего пламени, взвившегося в воздух.
Завитки густого черного дыма вились вокруг головы какого-то призрака,
какого-то неземного существа в белом одеянии, с суровым, напряженным,
взволнованным лицом. Через секунду он узнал девушку. В поднятой руке она
держала смоляной факел и настойчиво, монотонно повторяла:
- Вставай! Вставай! Вставай!
Он вскочил на ноги, и она тотчас же сунула ему в руку револьвер - его
собственный револьвер, на этот раз заряженный, который все время висел на
гвозде. Моргая от света, он схватил его молча, ничего не соображая. Он не
понимал, что должен он для нее сделать.
Она спросила быстро и очень тихо:
- Можешь ты с этим револьвером справиться с четверыми?
Он со смехом рассказывал этот эпизод, вспоминая свою учтивую
готовность. Кажется, он говорил очень красноречиво.
- Конечно... разумеется... конечно... к вашим услугам.
Он еще не совсем проснулся и, очутившись в таком необычайном положении,
был очень предупредителен и проявил преданную готовность ей служить. Она
вышла из комнаты, а он последовал за ней. В коридоре-они потревожили
старую каргу, которая исполняла в доме обязанности стряпухи, хотя, по
дряхлости своей, едва понимала человеческую речь.
Она поднялась и потащилась за ними, бормоча что-то беззубым ртом. На
веранде Джим задел локтем гамак из парусины, принадлежащий Корнелиусу.
Гамак был пуст.
Станция в Патюзане, как и все станции торговой фирмы Штейна,
первоначально состояла из четырех строений. Два из них представляли собой
две кучи палок, сломанного бамбука, гнилого тростника, над которыми
печально склонились четыре угловых деревянных столба; но главный склад,
находившийся против дома агента, был еще цел. То была длинная хижина,
сложенная из грязи и глины; в одном конце - широкая дверь из крепких
досок, еще не сорванная с петель, а в одной из боковых стен -
четырехугольное отверстие, нечто вроде окна, с тремя деревянными брусьями.
Перед тем как спуститься с веранды, девушка оглянулась через плечо и
быстро сказала:
- На тебя хотели напасть, когда ты спал.
Джим говорит, что был разочарован. Старая история! Ему надоели эти
покушения на его жизнь. Хватит с него тревог. Он сыт по горло. По его
словам, он рассердился на девушку за то, что она его обманула. Он
последовал за ней уверенный, что это она нуждается в его помощи, и теперь,
раздосадованный, готов был повернуть назад.
- Знаете ли, - глубокомысленно заметил он, - я, кажется, был немножко
не в себе все эти последние недели.
- О нет, ошибаетесь, - не мог не возразить я.
Но она быстро пошла вперед, и он спустился за ней во двор. Забор
давным-давно развалился; по утрам соседские буйволы, громко фыркая,
спокойно здесь прогуливались; джунгли уже подступали к дому. Джим и
девушка остановились в буйно разросшейся траве. За светлым кругом, в
котором они стояли, тьма казалась сгущенно-черной, и только над их
головами ярко сверкали звезды. Джим говорил мне, что ночь была чудная,
прохладная, и легкий ветерок дул с реки. Видимо, он обратил внимание на
ласковую красоту ночи. Не забудьте, что сейчас я вам рассказываю любовную
историю. Ночь любви, казалось, окутывала их тихой лаской. Пламя факела
развевалось, как флаг, и сначала ничего не было слышно, кроме тихого
потрескивания.
- Они ждут в сарае, - прошептала девушка, - ждут сигнала.
- Кто должен дать сигнал? - спросил он.
Она встряхнула факел, который разгорелся ярче, выбросив фонтан искр.
- Но ты спал так тревожно, - продолжала она шепотом. - А я оберегала
твой сон.
- Ты! - воскликнул он, вытягивая шею и всматриваясь в темноту.
- Ты думаешь, я сторожила только эту одну ночь! - сказала она с
каким-то грустным негодованием.
Он говорит, что этими словами она словно нанесла ему удар. Он глубоко
вздохнул. Почему-то назвал себя мысленно ужасной скотиной и почувствовал
раскаяние; он был растроган, счастлив, горд. Разрешите еще раз вам
напомнить: это любовная история; об этом вы можете судить по нелепости -
не отталкивающей, но экзальтированной нелепости всего происходящего и
этого разговора при свете факела, словно они пришли сюда специально для
того, чтобы объясниться в присутствии притаившихся убийц. Если бы, как
заметил Джим, у лазутчиков шерифа Али была хоть капля мужества, они
использовали бы этот момент для нападения. Сердце у него колотилось не от
страха, - но вдруг ему послышался шорох в траве, и он быстро вышел из
круга света. Что-то темное, неясное скользнуло в сторону. Он громко
крикнул:
- Корнелиус! Корнелиус!
Последовало глубокое молчание: казалось, в двадцати футах уже не слышно
было его голоса. Снова девушка подошла к нему.
- Беги! - сказала она.
Старуха приблизилась к ним; ее сгорбленная фигура, подпрыгивая,
ковыляла у края светлого круга; они услышали ее бормотанье и тихий
протяжный вздох.
- Беги! - взволнованно повторила девушка. - Они испугались... этот
свет... голоса... Теперь они знают, что ты бодрствуешь... что ты большой,
сильный, бесстрашный...
- Если это так... - начал он, но она его перебила:
- Да, в эту ночь! Но что будет завтра ночью? И послезавтра? И в
долгие-долгие будущие ночи? Смогу ли я всегда сторожить?
Голос ее оборвался, и это подействовало на него так, что он лишился
дара речи.
Он говорил мне, что никогда не чувствовал себя таким маленьким, таким
бессильным; а храбрость... что толку в ней? - подумал он. Он был так
беспомощен, что даже бегство казалось бесцельным, и, хотя она с
лихорадочной настойчивостью шептала: "Беги к Дорамину! Беги к Дорамину!" -
он понял, что спасение от этого одиночества, удесятерявшего все опасности,
он может найти только у нее.
- Я думал, - сказал он мне, - что уйди я от нее - и всему настанет
конец.
Но так как они не могли вечно стоять посреди двора, он решил пойти и
заглянуть в сарай. Он не подумал протестовать, когда она пошла за ним,
словно они были неразрывно связаны.
- Я бесстрашный, да? - бормотал он сквозь зубы. Она удержала его за
руку.
- Подожди, пока не услышишь моего голоса, - сказала она и, с факелом в
руке, легко забежала за угол. Он остался один во мраке, повернувшись лицом
к двери: ни шороха, ни дыхания не доносилось оттуда. Старая карга
застонала где-то за его спиной. Он услышал пронзительный, почти визгливый
крик де

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися