Джозеф Конрад. Лорд Джим
страница №11
...вушки:- Теперь толкай дверь!
Он с силой толкнул, и дверь с треском распахнулась; к величайшему
своему изумлению, он увидел, что низкий, похожий на подземную темницу
сарай освещен мертвенным колеблющимся светом. Клубы дыма опускались на
пустой деревянный ящик, стоявший посреди сарая; какие-то тряпки и солома
словно пытались взлететь, но только слабо шелестели на сквозняке. Она
просунула факел между брусьями окна. Он увидел ее обнаженную округлую
руку, вытянутую и неподвижную, державшую факел крепко, как в кронштейне. В
дальнем углу громоздилась почти до потолка куча старых циновок, больше
ничего не было.
Джим объяснил мне, что был горько разочарован. Его стойкость столько
раз подвергалась ненужным испытаниям; в течение нескольких недель ему так
часто намекали на близкую опасность, что теперь он ждал облегчения от
встречи с чем-то реальным, осязаемым.
- Видите ли, это разрядило бы атмосферу хоть на два часа, - сказал он
мне. - Много дней я жил с камнем на сердце.
Теперь он думал, что наконец увидит что-то реальное, и - ничего!
Никаких признаков присутствия человека. Он поднял револьвер, когда дверь
распахнулась, но теперь рука его опустилась.
- Стреляй! Защищайся! - крикнула снаружи девушка надорванным голосом.
Она, стоя в темноте и просунув руку до самого плеча в маленькое отверстие,
не видела, что делается в сарае, и теперь не смела вытащить факел и
обежать кругом.
- Здесь нет никого! - презрительно заорал Джим и хотел злобно
захохотать, но не успел; в тот самый момент, когда он собрался уйти, он
поймал на себе взгляд чьих-то глаз в куче циновок. Он увидел, как
сверкнули белки.
- Выходи! - крикнул он с бешенством, все еще неуверенный, и темная
голова - голова без туловища - высунулась из кучи - странная голова,
смотревшая на него пристальным, грозным взглядом. Через секунду гора
циновок зашевелилась, и оттуда с тихим ворчанием выскочил человек и
бросился на Джима. За его спиной как будто подпрыгнули, разлетелись
циновки: правая рука его, согнутая в локте, была поднята, и над головой
виднелся тусклый клинок криса, зажатого в кулаке. Повязка, туго
стягивавшая бедра, казалась ослепительно белой на фоне бронзовой кожи:
обнаженное тело блестело, словно было влажным.
Джим все это заметил. Он говорил мне, что испытывал чувство
невыразимого облегчения, мстительного восторга. Он умышленно медлил
стрелять. Медлил одну десятую долю секунды, - пока тот успел сделать три
шага, - бесконечно долго. Он медлил, чтобы иметь удовольствие сказать
себе: "Вот мертвый человек!" Он был абсолютно уверен в себе. Он дал ему
подойти, ибо это не имело значения. Мертвый человек! Он увидел раздувшиеся
ноздри, широко раскрытые глаза, напряженно страстное, неподвижное лицо - и
выстрелил.
Выстрел в этом закрытом помещении был оглушительный. Он отступил на
шаг. Видел, как человек вскинул голову, вытянул руки и уронил крис.
Позднее он убедился в том, что выстрелил ему в рот, и пуля вышла, пробив
затылочную кость. Человек, стремительно бежавший, продолжал двигаться
вперед; лицо его внезапно исказилось; как слепой, он что-то нащупывал
руками и вдруг тяжело рухнул, ударившись лбом как раз у босых ног Джима.
Джим говорит, что заметил мельчайшие детали. Он почувствовал успокоение;
не было ни злобы, ни недовольства, словно смерть этого человека искупила
все. Сарай наполнился черным дымом факела, горевшего кроваво-красным,
немигающим пламенем. Джим решительно вошел, перешагнув через труп, и
направил револьвер на другую обнаженную фигуру, смутно вырисовывавшуюся в
дальнем углу. Когда он приготовился нажать спуск, человек с силой
отшвырнул короткое, тяжелое копье и покорно присел на корточки,
прислонившись спиной к стене, сжав руки между колен.
- Хочешь жить? - сказал Джим.
Тот не отвечал.
- Сколько вас тут? - снова спросил Джим.
- Еще двое, Тюан, - очень тихо сказал человек, глядя большими
зачарованными глазами в дуло револьвера.
И действительно, еще двое выползли из-под циновок и показали свои руки
в знак того, что были не вооружены.
32
Джим занял выгодную позицию и заставил всех троих сразу выйти из сарая;
все это время маленькая рука, ни разу не дрогнув, держала факел
вертикально. Трое повиновались, безмолвно, двигаясь как автоматы. Он
выстроил их в ряд и скомандовал:
- Возьмитесь за руки!
Они исполнили приказание.
- Тот, кто выдернет свою руку или повернет голову, умрет на месте, -
сказал он. - Марш!
Напряженные, они дружно шагнули вперед; он следовал за ними, а подле
него шла девушка в длинном белом одеянии и несла факел; ее черные волосы
спускались до пояса. Прямая и гибкая, она словно скользила, не касаясь
земли; слышался лишь шелковистый шорох и шелест высокой травы.
- Стой! - крикнул Джим.
Берег реки был крутой, снизу понесло холодком; свет падал на темную
воду у берега, пенившуюся, но не тронутую рябью. Направо и налево тянулись
ряды домов под резко очерченными крышами.
- Передайте мой привет шерифу Али, пока я сам не пришел к нему, -
сказал Джим.
Ни одна из голов не шевельнулась.
- Прыгай! - загремел он.
Три всплеска слились в один, взлетел сноп брызг, черные головы
закачались на поверхности воды и исчезли; слышался громкий плеск и
фырканье, постепенно замиравшие; люди усердно ныряли, страшась прощального
выстрела. Джим повернулся к девушке - безмолвному и внимательному
свидетелю. Сердце его вдруг словно расширилось в груди, и что-то сдавило
ему горло. Вот почему он, должно быть, молчал так долго, а она, ответив на
его взгляд, взмахнула рукой и бросила в реку горящий факел. Резкая
огненная полоса, прорезав ночь, угасла с сердитым шипением, и тихий,
нежный звездный свет мирно спустился на них.
Он не поведал мне, что он сказал, когда наконец вернулся к нему голос.
Вряд ли он был очень красноречив. Все замерло, ночь окутала их своим
дыханием, - одна из тех ночей, какие словно созданы для того, чтобы
служить приютом нежности; бывают моменты, когда душа как будто
освобождается от темной своей оболочки, делается восхитительно чуткой и
молчание становится красноречивее слов. Про девушку он рассказал мне:
- Она разнервничалась немножко. Возбуждение, знаете ли... реакция.
Должно быть, она страшно устала... и все такое. И... и... черт возьми...
понимаете ли, она ко мне привязалась... Я тоже... не знал, конечно... мне
и в голову не приходило.
Тут он вскочил и стал взволнованно шагать взад и вперед.
- Я... я горячо люблю ее. Сильнее, чем могу выразить словами. Конечно,
этого не расскажешь. Вы по иному относитесь к своим поступкам, когда
начинаете понимать, когда каждый день вам дают понять, что ваша жизнь
нужна - абсолютно необходима - другому человеку. Мне это дано
почувствовать. Удивительно! Но подумайте только, какова была ее жизнь!
Ужасно, не правда ли? И я нашел ее здесь - словно вышел на прогулку и
неожиданно наткнулся на человека, который тонет в темном, глухом месте. О
боже! Мешкать было нельзя. Она доверила себя мне... Я думаю, что могу не
обмануть доверия.
Должен сказать, что девушка незадолго до этого оставила нас вдвоем. Он
ударил себя в грудь.
- Да! Я это чувствую, но я верю, что достоин принять свое счастье.
У него был дар находить особый смысл во всем, что с ним случалось. Так
смотрел он на свою любовь; она была идиллична, немного торжественна, а
также правдива, ибо он верил с непоколебимой серьезностью юноши. В другой
раз он сказал мне:
- Я живу здесь всего два года, и теперь, честное слово, я не
представляю себе, как бы я мог жить в другом месте. Одна мысль о внешнем
мире пугает меня, потому что, видите ли, - продолжал он, опустив глаза и
кончиком ботинка разбивая кусок засохшей грязи (мы прогуливались по берегу
реки), - я не забыл, почему я сюда пришел. Еще не забыл!
Я старался на него не смотреть, но мне послышался короткий вздох;
некоторое время мы шли молча.
- По совести сказать, - заговорил он снова, - если только можно забыть
такое... то я думаю, что имею право выбросить это из головы. Спросите
любого человека здесь... - голос его изменился. - Не странно ли, -
продолжал он мягким, почти умоляющим тоном, - не странно ли, что все эти
люди, которые готовы для меня на все, никогда не смогут понять? Никогда!
Если вы мне не верите, я не могу их вызвать свидетелями. Почему-то тяжело
об этом думать. Я глуп, не правда ли? Чего мне еще желать? Если вы их
спросите, кто храбр, честен, справедлив, кому готовы они доверить свою
жизнь, - они назовут Тюана Джима. И, однако, они никогда не смогут узнать
истинную правду...
Вот что он мне сказал в тот последний день, какой я с ним провел. Я не
пропустил ни одного его слова; я чувствовал, что, хотя он и хочет еще
что-то сказать, все-таки не удастся ему осветить сущность дела. Солнце,
своим сгущенным сиянием умалявшее землю, превращая ее в беспокойный комок
пыли, опустилось за лесом, и рассеянный свет опалового неба, казалось,
окутывал мир, лишенный теней и блеска, иллюзией спокойного и задумчивого
величия. Слушая его, я - не знаю, почему - отчетливо замечал, как
постепенно темнеет река, воздух, неумолимо надвигается ночь, безмолвно
опускаясь на все видимые предметы, стирая очертания, все глубже погребая
мир, словно засыпая его неосязаемой черной пылью.
- Боже! - неожиданно воскликнул он. - В иные дни человек бывает слишком
нелепым; но я знаю, что могу сказать вам все. Я говорил о том, что
покончил с этим... с этим проклятым делом, оставшимся позади... Стал
забывать... Честное слово, я не знаю! Я могу говорить об этом спокойно. В
конце концов что оно доказало? Ничего. Вероятно, вы думаете иначе.
Я шепотом запротестовал.
- Неважно! - сказал он. - Я удовлетворен... почти. Мне нужно только
заглянуть в лицо первого встречного, чтобы вернуть себе уверенность.
Нельзя заставить их понять, что во мне происходит. Ну так что ж!
Послушайте! То, что я совершил, - не так уже дурно.
- Не так дурно, - повторил я.
- И все-таки вы бы не хотели видеть меня на борту своего собственного
судна, а?
- Черт бы вас побрал! - крикнул я. - Перестаньте!
- Ага! Видите! - воскликнул он с добродушно торжествующим видом. - А
попробуйте-ка сказать об этом кому-нибудь из здешних! Они сочтут вас
дураком, лжецом или еще того хуже. Вот почему я могу это выносить. Кое-что
я для них сделал, но вот что сделали для меня они!
- Дорогой мой, для них вы навсегда останетесь неразгаданной тайной, -
сказал я.
Последовало молчание.
- Тайна! - повторил он, не поднимая глаз. - Ну что ж, я должен остаться
здесь навсегда.
После захода солнца тьма как будто налетала на нас с каждым дуновением
ветерка. Посреди обнесенной изгородью тропы я увидел неподвижный, тощий,
настороженный и словно одноногий силуэт Тамб Итама, а по другую сторону
окутанной сумерками площадки что-то белое двигалось за столбами,
поддерживающими крышу. Когда Джим в сопровождении Тамб Итама отправился на
вечерний обход, я один пошел к дому, но внезапно дорогу мне преградила
девушка, которая, несомненно, ждала этого случая.
Трудно объяснить вам, что именно хотела она у меня выпытать. Видимо,
это было что-то простое - чрезвычайно простое и невыполнимое, - как,
например, точное описание формы облака. Она хотела получить от меня
уверение, подтверждение, обещание, объяснение, не знаю, как назвать, - нет
для этого слов.
Под выступом крыши было темно, и я видел только расплывчатые линии ее
платья, бледный овал маленького лица, белые блестящие зубы, а когда она ко
мне повернулась, я видел большие темные орбиты глаз, где, казалось, что-то
двигалось - такое движение чудится вам, когда вы смотрите в бесконечно
глубокий колодец. Что такое там движется? - спрашиваете вы себя. Слепое ли
чудовище, или только затерянные отблески вселенной?
Мне пришло в голову, - не смейтесь, - что, отнюдь не походя на сфинкса,
она в своем детском неведении была более таинственна, чем сфинкс,
предлагающий путникам ребяческие загадки. Ее увезли в Патюзан раньше, чем
она прозрела. Здесь она выросла; она ничего не видела; она ничего не
знала; она не имела понятия ни о чем. Я задаю себе вопрос, была ли она
уверена в том, что где-то еще что-нибудь существует. Какое могла она
составить представление о внешнем мире - для меня непостижимо: из
обитателей его она знала только женщину, которую предали, и зловещего
паяца. И оттуда к ней пришел ее возлюбленный, наделенный неотразимыми
чарами"... Но что сталось бы с ней, если бы он вернулся в те непостижимые
края, которые как будто всегда призывают обратно тех, кто им принадлежит?
Об этом мать со слезами предупреждала ее, умирая...
Она крепко схватила меня за руку, а как только я остановился, быстро
отдернула руку. Она была смелой и застенчивой, Она ничего не боялась, но
ее удерживала глубокая неуверенность и отчужденность - отважный человек,
ощупью пробирающийся во мраке. Я принадлежал к тому Неведомому, которое в
любой момент могло призвать Джима, как свою собственность. Я был посвящен,
так сказать, в тайную природу этого Неведомого и в его намерения, был
поверенным грозной тайны, был облечен, может быть, властью! Кажется, она
предполагала, что я одним словом могу вырвать Джима из ее объятий; я
глубоко убежден, что она томилась предчувствиями во время моих долгих
бесед с Джимом; она пережила подлинную и невыносимую пытку, которая
привела бы ее к замыслу убить меня, если бы ее неистовая душа могла
овладеть страшной ситуацией, ею же созданной. Таково мое впечатление, и
больше мне нечего вам сказать: положение постепенно для меня выяснилось, и
я был ошеломлен и удивлен. Она заставила меня ей верить, но нет у меня
слов, чтобы передать впечатление, какое произвел на меня этот быстрый
отчаянный шепот, мягкие страстные интонации, неожиданная пауза и умоляющий
жест простертых вперед белых рук. Руки упали; призрачная фигура
покачнулась, как стройное деревцо на ветру; бледный овал лица поник.
Невозможно было разглядеть ее черты, бездонны были мрачные глаза. Два
широких рукава поднялись в темноте словно раскрывающиеся крылья; она
стояла молча, сжав голову руками.
33
Я был глубоко растроган: ее молодость, неведение, ее красота,
напоминающая скромное очарование и нежную силу полевого цветка, ее
трогательные мольбы, ее беспомощность подействовали на меня почти так же
сильно, как действовал на нее этот безрассудный и вполне естественный
страх. Она боялась неизвестного, как боимся его мы все, а ее неведение еще
раздвигало его границы. Я являлся представителем неведомого - этим
неведомым был я сам, вы, весь мир, который не заботился о Джиме и нимало в
нем не нуждался. Я готов был поручиться за равнодушие этой плодоносной
земли, если бы не вспомнил о том, что Джим тоже принадлежит к этому
таинственному неведомому, породившему ее страхи, а представителем Джима я,
во всяком случае, не был. Это заставило меня поколебаться. Безнадежно
грустный шепот сорвал печать с моих уст. Я начал протестовать и заявил,
что приехал сюда, отнюдь не намереваясь увезти Джима.
Зачем же я тогда приехал? Она слегка пошевельнулась и снова застыла
неподвижно, словно мраморная статуя в ночи. Я постарался коротко
объяснить: дружба, дела; если и есть у меня какое-нибудь желание, то,
пожалуй, я хочу, чтобы он остался...
- Они всегда покидают нас, - прошептала она. Скорбная мудрость из
могилы, которую она благоговейно украшала цветами, казалось, повеяла на
нас в слабом вздохе... Ничто, сказал я, не может оторвать от нее Джима.
Таково теперь мое глубокое убеждение; в этом я был убежден тогда; это
был единственно возможный вывод из фактов. И убеждение мое не могло стать
крепче, когда она прошептала, словно думая вслух:
- Он мне поклялся в этом.
- Вы его просили? - осведомился я.
Она подошла ближе.
- Нет, никогда!
Она только просила его уйти. Это было в ту ночь на берегу реки, после
того как он убил человека, - она бросила факел в воду, потому что он так
смотрел на нее. Слишком много было света, а опасность тогда миновала... на
время... ненадолго. Он сказал, что не покинет ее у Корнелиуса. Она
настаивала. Она хотела, чтобы он ее оставил. Он ответил, что не может - не
в силах этого сделать. Он дрожал, когда это говорил. Она чувствовала, как
он дрожит...
Не требуется воображения, чтобы увидеть эту сцену - чуть ли не услышать
их шепот. Она боялась и за него. Думаю, тогда она видела в нем лишь
жертву, обреченную опасностям, в которых она разбиралась лучше, чем он.
Хотя он завоевал ее сердце и мысли и завладел ее привязанностью одним
своим присутствием, но она недооценивала его шансов на успех. Ясно, что в
то время всякий склонен был недооценивать его шансы. Точнее: у него как
будто никаких шансов не было. Я знаю, что такова была точка зрения
Корнелиуса. В этом он мне признался, пытаясь затушевать мрачную роль,
какую играл в заговоре шерифа Али, задумавшего покончить с неверным. Ясно
теперь, что даже сам шериф Али питал лишь презрение к белому человеку.
Кажется, Джима хотели убить главным образом из религиозных соображений:
простой акт благочестия (и с этой точки зрения достойный всяческого
уважения); другой цели у них не было. Такое мнение разделял и Корнелиус.
- Уважаемый сэр, - униженно говорил он мне в тот единственный раз,
когда ему удалось завязать со мной разговор. - Уважаемый сэр, как я мог
знать? Кто он был такой? Как он мог добиться, чтобы народ поверил ему? О
чем думал мистер Штейн, когда посылал такого мальчишку похваляться к
своему старому слуге? Я готов был спасти его за восемьдесят долларов.
Всего лишь восемьдесят долларов! Почему этот дурак не уехал? Разве я
должен был лезть на нож ради чужого человека?
Он пресмыкался передо мной, униженно наклоняясь и простирая руки к моим
коленям, словно хотел обнять мои ноги.
Что такое восемьдесят долларов? Ничтожная сумма. И эти деньги просил у
него беззащитный старик, которому исковеркала жизнь покойная чертовка.
Тут он заплакал. Но я забегаю вперед. В тот вечер я встретился с
Корнелиусом лишь после того, как закончилась моя беседа с девушкой.
Она не думала о себе, когда умоляла Джима оставить ее и даже покинуть
страну. Мысли ее были заняты грозившей ему опасностью, даже если она и
хотела спасти себя - бессознательно, быть может; но не забудьте
полученного ею предостережения, вспомните, что уроком ей могла служить
каждая секунда недавно оборвавшейся жизни, на которой сосредоточены были
все ее воспоминания. Она упала к его ногам, так она мне сказала, там, у
реки, при мягком звездном свете, чуть освещавшем массы молчаливых теней,
пустые пространства и слабо трепетавшем на глади реки, которая казалась
широкой, как море. Он ее поднял. Он ее поднял, и она перестала бороться.
Конечно, перестала. Сильные руки, нежный голос, надежное плечо, на которое
она могла опустить свою бедную головку. Все это так нужно было измученному
сердцу, смятенному уму - порыв юности, требование минуты. Что вы хотите!
Всякому это понятно - всякому, кто хоть что-нибудь может понять. Итак, она
была довольна, что ее подняли и удержали.
- Вы знаете... это очень серьезно... совсем не забава... - как
торопливо шепнул Джим с озабоченным видом на пороге своего дома.
Я не знаю, что сказать насчет забавы, но ничего легкомысленного в их
романе не было; они сошлись под сенью катастрофы, как рыцарь и девушка,
встретившиеся, чтобы обменяться обетами среди развалин, где бродят
призраки... Звездный свет падал на них, свет такой слабый и далекий, что
не мог претворить тени в образы и показать другой берег реки. В ту ночь я
смотрел на реку с того самого места; она струилась, немая и черная, как
Стикс. На следующий день я уехал, но мне не забыть, от чего хотела она
себя спасти, когда умоляла его оставить ее, пока не поздно. Она сама
сказала мне об этом, спокойная, - она была слишком страстно захвачена,
чтобы волноваться, - и голос ее звучал бесстрастно, и неподвижна была ее
белая фигура во мраке. Она сказала мне:
- Я не хотела умереть в слезах.
Я подумал, что ослышался.
- Вы не хотели умереть в слезах? - повторил я вслед за ней.
- Как моя мать, - с готовностью пояснила она.
Очертания ее белой фигуры не шелохнулись.
- Моя мать горько плакала перед смертью, - добавила она.
Непостижимая тишина, казалось, поднялась незаметно над землей вокруг
нас, словно разлив потока в ночи, стирая знакомые вехи эмоций. Как будто
потеряв опору среди разлившихся вод, я внезапно почувствовал ужас, - ужас
перед неведомой глубиной. Она стала объяснять: в последние минуты, когда
она была одна с матерью, ей пришлось отойти от ложа и прислониться спиной
к двери, чтобы не вошел Корнелиус. Он хотел войти и обоими кулаками
барабанил в дверь, изредка хрипло выкрикивая:
- Впусти меня! Впусти меня! Впусти меня!
В дальнем углу, на циновках, умирающая женщина уже не в силах была
говорить и не в силах поднять руку; запрокинув голову, она слабо
шевельнула пальцами, словно приказывая: "Нет! Нет!" - а послушная дочь, с
силой налегая плечом на дверь, смотрела на нее.
- Слезы текли из ее глаз, а потом она умерла, - невозмутимо, монотонно
закончила девушка, и этот голос сильнее всяких слов, сильнее, чем ее
неподвижная белая фигура, потряс меня ужасом непоправимого бедствия. Она
отняла у меня мою концепцию жизни, изгнала из того убежища, какое каждый
из нас создает себе, чтобы скрываться там в минуты опасности, как прячется
черепаха под своим щитом. На секунду мир представился мне огромным и
унылым хаосом, тогда как в действительности, благодаря нашим постоянным
усилиям, мир - веселенькое местечко, полное маленьких удобств, какие
только может придумать человек. Но все же - это продолжалось только один
момент - я тотчас же вернулся в свою скорлупу. Приходится, знаете ли, это
делать... Но все свои слова я словно растерял в том хаосе темных мыслей,
какой созерцал в продолжение одной-двух секунд. Однако и слова скоро
вернулись, ибо они служат той же спасительной концепции порядка, который
является нашим прибежищем. Слова уже были в моем распоряжении, когда она
тихо прошептала:
- Он поклялся, что не покинет меня, когда мы стояли там одни! Он
поклялся мне!..
- Может ли быть, что вы - вы! - не верите ему? - укоризненно спросил я,
искренно возмущенный. Почему не могла она верить? Зачем цепляться за
неуверенность и страх, словно они были стражами ее любви? Чудовищно! Ей бы
следовало создать себе неприступное мирное убежище из этой честной
привязанности. У нее не было знания, - не было, быть может, умения. Быстро
надвинулась ночь; там, где мы стояли, стало темно, и она, неподвижная,
растаяла во мраке, словно неосязаемый призрак. И вдруг я снова услышал ее
спокойный шепот:
- Другие тоже клялись.
Это прозвучало, как задумчивый вывод из размышлений, исполненных
грусти, ужаса. Она прибавила, пожалуй, еще тише:
- Мой отец клялся.
Она приостановилась, чтобы перевести дыхание.
- И ее отец...
Так вот что она знала! Я поспешил сказать:
- Да, но он не таков.
Это она, казалось, не намерена была оспаривать; но немного погодя
странный спокойный шепот, мечтательно блуждая в воздухе, коснулся моего
слуха.
- Почему он - не такой? Лучше ли он?..
- Честное слово, - перебил я, - я думаю, что он лучше.
Мы оба таинственно понизили голос. У хижин, где жили рабочие Джима (то
были по большей части освобожденные рабы из крепости шерифа), кто-то
затянул пронзительную, протяжную песню. За рекой большой костер -
вероятно, у Дорамина, - казался пылающим шаром, одиноким в ночи.
- Он честнее? - прошептала она.
- Да, - сказал я.
- Честнее всех других? - повторила она, растягивая слова.
- Здесь никто, - сказал я, - не подумал бы усомниться в его словах...
Никто не осмелился бы, кроме вас.
Кажется, она пошевельнулась.
- Он храбрее, - продолжала она изменившимся голосом.
- Страх никогда не оторвет его от вас, - сказал я, начиная нервничать.
Песня оборвалась на высокой ноте; где-то вдали раздались голоса. И
голос Джима. Меня поразило ее молчание.
- Что он вам сказал? Он вам что-то сказал? - спросил я.
Ответа не было.
- Что такое он вам сказал? - настаивал я.
- Вы думаете, я могу на это ответить? Откуда мне знать? Как мне понять?
- воскликнула она наконец. Послышался шорох. Мне показалось, что она
заломила руки. - Есть что-то, чего он не может забыть.
- Тем лучше для вас, - угрюмо сказал я.
- Что это такое? Что это такое? - с настойчивой мольбой спросила она. -
Он говорит, что испугался. Как я могу этому поверить. Разве я сумасшедшая,
чтобы этому верить? Вы все что-то вспоминаете. Все вы к этому
возвращаетесь. Что это такое? Скажите мне! Что это? Живое оно? Мертвое? Я
его ненавижу. Оно жестоко. Есть у него лицо и голос? Может он это
увидеть... услышать? Хотя бы во сне, когда он не видит меня... И тогда он
встанет и уйдет... Ах, я никогда его не прощу. Моя мать простила, но я -
никогда! Будет ли это знак... зов?
То было удивительное открытие. Она не доверяла даже его снам и,
казалось, думала, что я могу объяснить ей причину! Так бедный смертный,
соблазненный чарами призрака, пытается вырвать у другого привидения
потрясающую тайну того призыва, который послан миром иным душе, лишенной
телесной оболочки, заблудившейся среди страстей этой земли. Опора как
будто уходила у меня из-под ног. И все это было так просто; но если духи,
вызванные нашими страхами и нашим непокоем, когда-либо ручались за
постоянство друг друга пред нами, растерявшимися кудесниками, то я - я,
один из нас, живущих во плоти, - содрогнулся, охваченный безнадежным
холодом перед такой задачей. Знак, зов! Как красноречиво было ее
неведение. Всего несколько слов! Как она их познала, как сумела их
выговорить - я не могу себе представить.
Женщины вдохновляются напряжением данной минуты, которое нам кажется
ужасным, нелепым или бесполезным. Убедиться, что у нее есть голос, - этого
одного достаточно было, чтобы прийти в ужас. Если бы упавший камень
возопил от боли, это чудо не могло бы показаться более значительным и
трогательным. Эти звуки, блуждающие в ночи, вскрыли мне трагизм этих двух
застигнутых мраком жизней. Невозможно было заставить ее понять. Я молча
бесновался, чувствуя свое бессилие. А Джим... бедняга! Кому он мог быть
нужен? Кто вспомнил бы его? Он добился того, чего хотел. К тому времени
позабыли, должно быть, о том, что он существует. Они подчинили себе
судьбу. И у обоих она была трагична.
Неподвижная, она явно ждала, а я должен был замолвить слово за брата
своего из страны забывчивых теней. Меня глубоко взволновала моя
ответственность и ее скорбь. Я готов был отдать все, чтобы успокоить ее
хрупкую душу, терзавшуюся в своем безысходном неведении, как птица,
бьющаяся о проволоку жестокой клетки. Нет ничего легче, чем сказать: "Не
бойся!" И нет ничего труднее! Хотел бы я знать, как можно убить страх. Как
прострелите вы сердце призрака, отрубите ему призрачную голову, схватите
его за призрачное горло? На такой подвиг вы идете во сне и радуетесь
своему спасению, когда просыпаетесь, обливаясь потом, дрожа всем телом.
Такая пуля еще не отлита; клинок не выкован; человек не рожден; даже
крылатые слова истины падают к вашим ногам, как куски свинца. Для встречи
с таким противником вам нужна зачарованная и отравленная стрела,
пропитанная ложью столь тонкой, что не найти ее на земле. Подвиг для мира
грез, друзья мои!
Я начал заклинания с сердцем тяжелым, исполненным гнева. Внезапно
раздался суровый повышенный голос Джима: он распекал за нерадивость
какого-то безмолвного грешника на берегу реки.
Нет никого - сказал я внятным шепотом, - нет никого в том неведомом
мире, который, по ее мнению, стремится отнять у нее счастье, нет никого -
ни живого, ни мертвого, ни лица, ни голоса, ни власти - ничего, что могло
бы вырвать у нее Джима. Я остановился и перевел дыхание, а она прошептала:
- Он мне это говорил.
- Он говорил вам правду, - сказал я.
- Ничего, - прошептала она и, неожиданно повернувшись ко мне, спросила
еле слышным страстным шепотом:
- Зачем вы пришли к нам оттуда? Он говорит о вас слишком часто. Вы
заставляете меня бояться. Вам... вам он нужен?
Какая-то скрытая жестокость проникла в наш торопливый шепот.
- Я никогда больше не приеду, - с горечью сказал я. - И он мне не
нужен. Никому он не нужен.
- Никому, - повторила она недоверчивым тоном.
- Никому, - подтвердил я, отдаваясь какому-то странному возбуждению. -
Вы считаете его сильным, мудрым, храбрым, великим... почему же не верить,
что он честен? Завтра я уеду - и всему конец. Вас никогда не потревожит
голос оттуда. Видите ли, этот мир слишком велик, чтобы почувствовать его
отсутствие. Понимаете? Слишком велик! Вы держите его сердце в своих руках.
Вы должны это чувствовать. Должны это знать.
- Да, это я знаю, - прошептала она спокойно и твердо, а я подумал, что
так может шептать статуя.
Я почувствовал, что ничего не сделал. А что, собственно, хотел я
сделать? Теперь я не уверен. В то время мною овладел необъяснимый пыл,
словно мне предстояла великая и важная задача: влияние момента на
умственное и душевное мое состояние. В жизни каждого из нас бывали такие
моменты, такие влияния, приходящие извне, непреодолимые, непонятные -
словно вызванные таинственными столкновениями планет. Она владела, как я
ей сказал, его сердцем. У нее было и сердце его, и он сам - если бы только
она могла этому поверить. Мне следовало бы ей сказать, что в мире нет
никого, кто бы нуждался в его сердце, в его душе, его руке. Это общая наша
судьба, и, однако, ужасно говорить так о ком бы то ни было. Она слушала
безмолвно, и в ее неподвижности был теперь протест, непобедимое недоверие.
Зачем ей беспокоиться о мире, лежащем за этими лесами? - спросил я. От
этого множества людей, населяющих неведомые пространства, не придет -
уверял я ее - до конца его жизни ни зова, ни знака. Никогда! Я увлекся.
Никогда! Никогда! С удивлением вспоминаю, как настойчиво и страстно я
говорил. У меня создалось впечатление, будто я схватил наконец призрак за
горло. В самом деле, реальность казалась только сном, сном странным и со
всеми подробностями. Зачем ей бояться? Она знала, что он сильный, честный,
мудрый, храбрый. Все это так. Несомненно. И больше того. Он велик,
непобедим... и мир в нем не нуждается, - мир забыл его, он даже никогда
его не признает.
Я умолк; глубокое молчание нависло над Патюзаном, и слабый сухой звук
весла, ударяющегося о борт каноэ где-то на середине реки, казалось, делал
тишину безграничной.
- Почему? - прошептала Она.
Мною овладело бешенство, какое испытываешь во время жестокой борьбы.
Призрак пытался ускользнуть из моих рук.
- Почему? - повторила она громче. - Скажите мне!
Ошеломленный, я молчал, а она топнула ногой, как избалованный ребенок.
- Почему? Говорите!
- Вы хотите знать? - спросил я с яростью.
- Да! - крикнула она.
- Потому что он недостаточно хорош! - жестоко сказал я.
Последовала пауза; я заметил, как метнулось вверх пламя костра на
другом берегу, увеличился круг света, словно удивленно расширенный глаз, а
потом пламя внезапно съежилось в красную точку. Я понял, как близко она
стояла, когда ее пальцы сжали мою руку. Не повышая голоса, с язвительным
презрением, горечью, отчаянием она сказала:
- Он мне говорил то же самое... Вы лжете!
Эти последние два слова она выкрикнула на туземном наречии.
- Выслушайте меня! - взмолился я; она затаила дыхание, оттолкнула мою
руку.
- Ни одного человека нельзя назвать достаточно хорошим, - начал я очень
серьезно. С испугом я заметил, как трудно, захлебываясь, она дышала. Я
понурил голову. Что толку? Шаги приближались; я ускользнул, не прибавив
больше ни слова.
34
Марлоу вытянул ноги, быстро встал и слегка пошатнулся, словно его
опустили здесь после стремительного полета в пространстве. Он прислонился
спиной к балюстраде и смотрел на расставленные в беспорядке плетеные
шезлонги. Его движение как будто вывело из оцепенения распростертые на них
тела. Один или двое выпрямились, словно встревоженные; кое-где еще тлели
сигары; Марлоу смотрел на них глазами человека, вернувшегося из бесконечно
далекой страны грез. Кто-то откашлялся; небрежный голос поощрительно
бросил:
- Ну и что же?
- Ничего, - сказал Марлоу, слегка вздрогнув. - Он ей сказал - вот и
все. Она ему не поверила - и только. Что же касается меня, то я не знаю -
подобает ли, прилично ли мне радоваться или печалиться. Лично я не могу
сказать, чему я верил... я не знаю и по сей день и, должно быть, никогда
не буду знать. Но чему верил он сам, бедняга! Истина одержит верх...
Знаете ли - Magna est veritas et... Да, когда ей представится
благоприятный случай. Несомненно есть закон... и какой-то закон регулирует
ваше счастье, когда бросают кости. Это не справедливость, слуга людей, но
случай, фортуна - союзница терпеливого времени, она держит верные и точные
весы. Мы оба сказали одно и то же. Говорили ли мы оба правду... или один
из нас сказал... или ни тот, ни другой?..
Марлоу приостановился, скрестил на груди руки и заговорил другим
тоном...
- Она сказала, что мы лжем. Бедняжка! Ну, что же, предоставим дело
случаю: его союзник - время, которое нельзя торопить, а его враг - смерть,
которая не станет ждать. Я отступил - признаюсь, малодушно. Я попытался
низвергнуть страх - и, конечно, был сам повергнут. Мне удалось только
усилить ее тоску намеком на какой-то таинственный заговор, необъяснимую и
непонятную конспирацию, имеющую целью вечно держать ее в неведении. И это
произошло легко, естественно, неизбежно. Словно мне показали деяние
неумолимой судьбы, которой мы служим жертвами - и орудием. Страшно было
думать, что девушка стоит там неподвижная; шаги Джима прозвучали грозно,
когда он в своих тяжелых зашнурованных ботинках прошел мимо, не заметив
меня.
- Как? Нет света? - с удивлением сказал он громким голосом. - Что вы
тут делаете в темноте, вы двое?
Через секунду он, должно быть, заметил ее.
- Алло, девчурка! - весело крикнул он.
- Алло, мой мальчик! - тотчас же откликнулась она, удивительно владея
собой.
Так они обычно здоровались друг с другом, и гордый вызов, звучавший в
ее высоком, но приятном голосе, был очень забавен, мил и ребячлив. Джима
это восхищало. В последний раз я слушал, как они обменивались этим
знакомым приветствием, и сердце у меня похолодело. Высокий нежный голос,
забавно вызывающий; но замер он, казалось, слишком быстро, и шутливое
приветствие прозвучало, как стон. Это было ужасно.
- Где же Марлоу? - спросил Джим и, немного погодя, я услышал: -
Спустился к реке, да? Странно, что я его не встретил... Вы тут. Марлоу?
Я не ответил. Я не хотел идти в дом... Не сейчас, во всяком случае.
Попросту я не мог. Когда он звал меня, я пробирался к калитке, выходившей
на недавно расчищенный участок. Нет, я еще не мог их видеть. Понурив
голову, я быстро шел по протоптанной дорожке. Здесь был некрутой подъем;
несколько больших деревьев были срублены, кустарник срезан, трава выжжена.
Джим решил устроить тут кофейную плантацию. Высокий холм, вздымая свою
двойную вершину - черную, как уголь, в светло-желтом сиянии восходящей
луны, - словно бросал свою тень на землю, приготовленную для этого
эксперимента. Джим задумал столько экспериментов; я восхищался его
энергией, его предприимчивостью и ловкостью. Но сейчас ничто не казалось
мне менее реальным, чем его планы, его энергия и его энтузиазм.
Подняв глаза, я увидел, как луна блеснула сквозь кусты на дне ущелья.
Словно гладкий диск, упав с неба на землю, скатился на дно этой пропасти и
теперь отскакивал от земли, выпутываясь из переплетенных ветвей; голый
искривленный сук какого-то дерева, растущего на склоне, черной трещиной
прорезал лик луны. Луна как будто из глубин пещеры посылала вдаль свои
лучи, и в этом печальном свете пни срубленных деревьев казались очень
темными; тяжелые тени падали к моим ногам, моя собственная тень двигалась
по тропе, перерезанной тенью одинокой могилы, вечно увитой гирляндами
цветов. В затененном лунном свете цветы принимали формы, неведомые нашей
памяти, и неопределенную окраску, словно это были особенные цветы,
сорванные не руками человека, и росли они не в этом мире и предназначены
были только для мертвых. Их сильный аромат плавал в теплом воздухе, делая
его густым и тяжелым, как дым фимиама. Куски белого коралла светились
вокруг темного холмика, как четки из побелевших черепов, и было так тихо,
что, когда я остановился, смолкли как будто все звуки и весь мир застыл.
Была великая тишина, словно вся земля стала могилой, и сначала я стоял
неподвижно, размышляя главным образом о живых, которые погребены в
заброшенных уголках, вдали от человечества, и все же обречены делить
трагические или нелепые его несчастия. А может быть, и принимать участие в
благородной его борьбе? Кто знает! Человеческое сердце может вместить весь
мир. У него хватит храбрости нести ношу, - но где найти мужество сбросить
ее?
Должно быть, я пришел в сентиментальное настроение; знаю одно: я стоял
там так долго, что мною овладело чувство полного одиночества: все, что я
недавно видел, слышал, - даже сама человеческая речь, - казалось, ушло из
мира и продолжало жить только в моей памяти, словно я был последним
человеком на земле. Это была странная и меланхолическая иллюзия, возникшая
полусознательно, как возникают все наши иллюзии, которые кажутся лишь
видениями далекой, недостижимой истины, смутно различаемой. То был
действительно один из заброшенных, забытых, неведомых уголков земли, и я
заглянул в темную его глубину. Я чувствовал: завтра, когда я навсегда его
покину, он перестанет существовать, чтобы жить только в моей памяти, пока
я сам не уйду в страну забвения. Это чувство сохранилось у меня по сей
день, быть может оно-то и побудило меня рассказать вам эту историю,
попытаться передать вам живую ее реальность, ее истину, на миг открывшуюся
в иллюзии.
Корнелиус ворвался в ночь. Он вылез, словно червь, из высокой травы,
разросшейся в низине. Думаю, его дом гнил где-то поблизости, хотя я
никогда его не видел, так как не ходил в ту сторону. Корнелиус бежал мне
навстречу по тропе; его ноги, обутые в грязные белые башмаки, мелькали по
темной земле; он остановился и начал хныкать и извиваться; на нем был
высокий цилиндр. Его маленькая высохшая фигурка была облечена в совершенно
поглотивший его костюм из черного сукна. Этот костюм он надевал по
праздникам и в дни церемоний, и я вспомнил, что то было четвертое
воскресенье, проведенное мной в Патюзане. Во время моего пребывания там я
смутно подозревал, что он желает со мной побеседовать наедине - только бы
удалось остаться нам с глазу на глаз. С выжидающим видом он бродил
поблизости, но робость мешала ему подойти, а кроме того, я, естественно,
не желал иметь дело с таким нечистоплотным созданием. И все-таки он
добился бы своего, если бы не стремился улизнуть всякий раз, как на него
посмотришь. Он бежал от сурового взгляда Джима, бежал от меня, хотя я и
старался смотреть на него равнодушно; даже угрюмый, надменный взгляд Тамб
Итама обращал его в бегство. Он всегда был готов улизнуть; всякий раз, как
на него взглядывали, он уходил, склонив голову на плечо, или недоверчиво
ворча, или безмолвно, с видом человека, удрученного горем; но никакая
личина не могла скрыть природную его низость, - так же точно, как одежда
не может скрыть чудовищное уродство тела.
Не знаю, объясняется ли это унынием, охватившим меня после поражения,
какое я понес меньше часа тому назад в борьбе с призраком страха, но
только, нимало не сопротивляясь, я дал Корнелиусу завладеть мной. Я был
обречен выслушивать признания и решать вопросы, на которые нет ответа.
Это было тягостно; но презрение, безрассудное презрение, какое вызвал
во мне вид этого человека, облегчало это испытание. Корнелиус, конечно, в
счет не шел. Да и все было не важно, раз я решил, что Джим - единственный,
кто меня интересовал, - подчинил себе наконец свою судьбу. Он мне сказал,
что удовлетворен... почти. Это больше, чем осмеливаются сказать многие из
нас. Я, имеющий право считать себя достаточно хорошим, не смею. И никто из
вас, я думаю, не смеет?..
Марлоу приостановился, словно ждал ответа. Все молчали.
- Ладно, - снова заговорил он. - Пусть никто не знает, раз истину может
вырвать у нас только какая-нибудь жестокая, страшная катастрофа. Но он -
один из нас, и он мог сказать, что удовлетворен... почти. Вы только
подумайте! Почти удовлетворен! Можно чуть ли не позавидовать его
катастрофе. Почти удовлетворен. После этого ничто не имело значения.
Неважно было, кто его подозревал, кто ему доверял, кто любил, кто
ненавидел... в особенности, если его ненавидел Корнелиус.
Однако в конце концов и в этом было своего рода признание. Вы судите о
человеке не только по его друзьям, но и по врагам, а этого врага Джима ни
один порядочный человек не постыдился бы назвать своим врагом, не придавая
ему, впрочем, особого значения. Так смотрел на него Джим, и эту точку
зрения я разделял; но Джим пренебрегал им по другим, общим основаниям.
- Дорогой мой Марлоу, - сказал он, - я чувствую, что, если иду прямым
путем, ничто не может меня коснуться. Да, я так думаю. Теперь, когда вы
пробыли здесь достаточно долго, чтобы осмотреться, скажите откровенно - вы
не думаете, что я нахожусь в полной безопасности? Все зависит от меня и,
честное слово, я здорово в себе уверен. Худшее, что Корнелиус мог бы
сделать, это - убить меня, я полагаю. Но я ни на секунду не допускаю этой
мысли. Видите ли, он не в силах - разве что я сам вручу ему для этой цели
заряженное ружье, а затем повернусь к нему спиной. Вот что он за человек.
А допустим, он это сделает - сможет сделать. Ну так что ж! Я пришел сюда
не для того, чтобы спасти свою жизнь, - не так ли? Я сюда пришел, чтобы
отгородиться стеной, и здесь я намерен остаться...
- Пока не будете вполне удовлетворены, - вставил я.
Мы сидели тогда под навесом на корме его лодки. Двадцать весел
поднимались одновременно, по десять с каждой стороны, и дружно ударяли по
воде, а за нами Тамб Итам наклонялся то направо, то налево и пристально
глядел вперед, стараясь держать лодку по середине течения. Джим опустил
голову, и последняя наша беседа, казалось, угасла. Он провожал меня до
устья реки. Шхуна ушла накануне, спустившись по реке вместе с отливом, а я
задержался еще на одну ночь. И теперь он меня провожал.
Джим чуточку на меня рассердился за то, что я вообще упомянул о
Корнелиусе. Говоря по правде, я сказал немного. Парень был слишком
ничтожен, чтобы стать опасным, хотя ненависти в нем было столько, сколько
он мог вместить. Через каждые два слова он величал меня "уважаемый сэр" и
хныкал у меня под ухом, когда шел за мной от могилы своей "покойной жены"
до ворот резиденции Джима. Он называл себя самым несчастным человеком,
жертвой, раздавленным червем; умолял, чтобы я на него посмотрел. Для этого
я не желал поворачивать голову, но уголком глаза мог видеть его раболепную
тень, скользившую позади моей тени, а луна, справа от нас, казалось,
невозмутимо созерцала это зрелище. Он пытался объяснить, как я вам уже
говорил, свое участие в событиях памятной ночи. Перед ним стоял вопрос -
что выгоднее? Как он мог знать, кто одержит верх?
- Я бы его спас, уважаемый сэр, я бы его спас за восемьдесят долларов,
- уверял он притворным голосом, держась на шаг позади меня.
- Он сам себя спас, - сказал я, - и вас он простил.
Мне послышалось какое-то хихиканье, и я повернулся к нему; тотчас же он
как будто приготовился пуститься наутек.
- Над чем вы смеетесь? - спросил я, останавливаясь.
- Не заблуждайтесь, уважаемый сэр! - взвизгнул он, видимо теряя всякий
контроль над своими чувствами. - Он себя спас! Он ничего не знает,
уважаемый сэр, - решительно ничего! Кто он такой? Что ему здесь нужно,
этому вору? Что ему нужно? Он пускает всем пыль в глаза. И вам, уважаемый
сэр! Но мне он не может пустить пыль в глаза. Он - большой дурак,
уважаемый сэр!
Я презрительно засмеялся, повернулся на каблуках и пошел дальше. Он
подбежал ко мне и настойчиво зашептал:
- Он здесь все равно что малое дитя... все равно что малое дитя...
малое дитя.
Конечно, я не обратил на него внимания, и, видя, что мешкать нельзя, -
мы уже приближались к бамбуковой изгороди, блестевшей над черной землей
расчищенного участка, - он приступил к делу. Начал он с гнусного хныканья.
Великие его несчастья повлияли на его рассудок. Он надеялся, что по
доброте своей я забуду все, сказанное им, так как это вызвано было
исключительно его волнением. Он никакого значения этому не придавал; но
уважаемый сэр не знает, каково быть разоренным, разбитым, растоптанным.
После этого вступления он приступил к вопросу, близко его касающемуся, но
лепетал так бессвязно и трусливо, что я долго не мог понять, куда он гнет.
Он хотел, чтобы я замолвил за него словечко Джиму. Как будто речь шла о
каких-то деньгах. Я разобрал слова, повторявшиеся несколько раз: "Скромное
обеспечение... приличный подарок". Казалось, он требовал уплаты за что-то
и даже с жаром прибавил, что жизнь немного стоит, если у человека отнимают
последнее. Конечно, я не проронил ни слова, однако уши затыкать не стал.
Суть дела - постепенно оно выяснялось - заключалась в том, что он, по его
мнению, имел право на известную сумму в обмен за девушку. Он ее воспитал.
Чужой ребенок. Много трудов и хлопот... Теперь он старик... приличный
подарок... Если бы уважаемый сэр замолвил словечко...
Я остановился и с любопытством посмотрел на него, а он, опасаясь,
должно быть, как бы я не счел его вымогателем, поспешил пойти на уступки.
Он заявил, что, получив "подобающую сумму" немедленно, он берет на себя
заботу о девушке "безвозмездно, когда джентльмену вздумается вернуться на
родину". Его маленькое желтое лицо, все сморщенное, словно его измяли,
выражало беспокойную алчность. Голос звучал вкрадчиво:
- Больше никаких затруднений... Опекун... сумма денег...
Я стоял и дивился. Такого рода занятие было, видимо, его призванием. Я
обнаружил вдруг, что в его приниженной позе была своего рода уверенность,
словно он всегда действовал наверняка. Должно быть, он решил, что я
бесстрастно обдумываю его предложение, и сладеньким голоском вкрадчиво
заговорил:
- Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда приходит время
вернуться на родину.
Я захлопнул калитку.
- В данном случае, мистер Корнелиус, - сказал я, - это время никогда не
придет.
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.
- Как! - чуть не взвизгнул он.
- Да, - продолжал я, стоя по другую сторону калитки, - разве он вам
этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.
- Ох, это уже слишком! - вскричал он.
Больше он меня не называл "уважаемым сэром". С минуту он стоял
неподвижно, а потом заговорил очень тихо и без малейшего смирения:
- Никогда не уедет... а! Он... он пришел сюда черт знает откуда...
пришел черт знает зачем... чтобы топтать меня, пока я не умру...
топтать... - Он тихонько топнул обеими ногами. - Вот так... и никто не
знает зачем... пока я не умру...
Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди, сказал
конфиденциально, жалобным тоном, что не позволит себя топтать.
- Терпение... терпение! - пробормотал он, ударяя себя в грудь.
Я уже перестал над ним смеяться, но неожиданно он сам разразился диким,
надтреснутым смехом.
- Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? Украсть у меня? Все украсть! Все!
Все!
Голова его опустилась на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что
он страстно любил девушку, и жестокое похищение сломило его, разбило ему
сердце. Вдруг он поднял голову и выкрикнул грязное слово.
- Похожа на свою мать... похожа на свою лживую мать! Точь-в-точь. И
лицом на нее похожа. И лицом. Чертовка!
Он прижал лоб к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом
угрозы и гнусные ругательства на португальском языке, переходившие в
жалобы и стоны; плечи его поднимались и опускались, словно у него началась
рвота. Зрелище было уродливое и отвратительное, и я поспешил отойти. Он
что-то крикнул мне вслед - думаю, какое-нибудь ругательство по адресу
Джима, - но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома.
Я отчетливо расслышал только слова:
- Все равно что малое дитя... малое дитя...
35
Но на следующее утро за первым поворотом реки, заслонившим дома
Патюзана, все это исчезло с поля моего зрения, исчезло со всеми своими
красками, очертаниями и смыслом - как картина, созданная художником на
холсте, к которой вы после долгого созерцания поворачиваетесь наконец
спиной. Но впечатление остается в памяти, недвижное, неувядающее,
застывшее в оцепеневшем свете. Тщеславие, страхи, ненависть, надежды - они
хранятся в моей-памяти такими, как я их видел, - напряженные и словно
навеки оцепеневшие. Я повернулся спиной к картине и возвращался в мир, где
развертываются события, меняются люди, мерцает свет, жизнь течет светлым
потоком, - по грязи или по камням - неважно. Я не собирался нырять туда;
мне предстояло достаточно хлопот, чтобы удержать голову на поверхности.
Что же касается того, что я оставил позади, я не мог себе представить
никаких перемен. Огромный и величественный Дорамин и маленькая добродушная
его жена, взирающие на раскинувшуюся перед ними страну и втайне лелеющие
свои честолюбивые родительские мечты; Тунку Алланг, сморщенный и
недоумевающий; Даин Уорис, умный и храбрый, с его твердым взглядом,
иронической любезностью и верой в Джима; девушка, поглощенная своей
пугливой, подозрительной любовью; Тамб Итам, угрюмый и преданный;
Корн...


