Алексей Николаевич Толстой. Хождение по мукам (книга 3)

страница №14

жив, здоров, любит и целует.
Анисья, облокотись о стол, глядела на слабый огонек жестяной коптилки,
и ей чудилась то лестница (как в исполкоме), по которой она спускается с
голыми плечами, волоча шелковый подол, и потирает окровавленные руки, то
сосновый - длинным ящиком - гроб, из которого она поднимается и видит
Ромео, и видит склянку с ядом...
Так они, втроем, долго еще сидели у поющего самовара. Ночь порывисто
хлестала дождем в стекла маленького окошечка. Но что было им до непогоды,
до убожества жилища, до всей случайной скудости, - сердца их горячо,
уверенно стучали в преддверье жизни, как будто были они вечно юные...


Иван Ильич считал себя человеком уравновешенным: чего-чего, а уж головы
он никогда не терял, - так вот надо же было случиться такому, что он, безо
всякого раздумья, вдруг точно ослепнув, плохо слушающимися пальцами
отстегнул кобуру, вытащил револьвер и, приставив его к голове, щелкнул
курком. Выстрела не произошло, потому что кем-то для чего-то патроны из
его нагана были вынуты.
К Ивану Ильичу обернулись Рощин и комиссар Чесноков и начали злобно
ругать, обзывая соплей, интеллигентом, тряпкой, негодной даже, чтобы
вытереть под хвостом у старой кобылы. Кричали они на него в поле,
спешившись у стога сена, почерневшего от дождя. Тут же неподалеку стоял
эскадрон и комендантская команда, посаженная на коней. Это было все, что
осталось от бригады Телегина.
Корпус Мамонтова широким фронтом прошел по его тылам, порвал все связи,
разрушил коммуникации, уничтожил в селе Гайвороны склады продовольствия и
боеприпасов; за какие-нибудь сутки весь тыл бригады превратился в хаос,
где безо всякой связи с какой-либо Командной точкой отступали, прятались,
бродили разбросанные части и отдельные люди.
Оба стрелковых полка, не успев опомниться, оказались в мешке, - с тыла
на них налетели мамонтовцы, с фронта нажали донские пластуны.
Красноармейцы оставили фронт и рассеялись.
Размеры катастрофы выяснялись постепенно, понемногу. Телегин с
эскадроном и комендантской сотней двинулись на поиски своей бригады. У
него еще оставалась надежда собрать какие-нибудь остатки, - паника
миновала, и Мамонтов был уже далеко, - но скоро выяснилось, что под
свинцовым небом, на взбухающих жнивьях и непролазных пашнях, по оврагам и
перелескам, где путается туман, никаких людей собрать невозможно... Одни
ушли разыскивать какую-нибудь фронтовую часть, чтобы с ней соединиться,
другие разбрелись по хуторам, прося под окошками пустить обогреться,
третьи только того и ждали, - задали стрекача подальше от этих мест - по
домам, к бабам, на печки.
Два красноармейца из 39-го полка, отощавшие до того, что без сил сидели
под стогом, рассказали наехавшим на них Телегину, Рощину и комиссару
Чеснокову очень невеселую историю...
- Напрасно ездите по полю, никого не соберете, - сказал один. - Был
полк, нет его.
Другой, продолжая сидеть спиной к стогу, оскалил зубы:
- Продали нас - и весь разговор... Что мы - не понимаем боевых
приказов? Мы все понимаем - продали... Командование, мать твою! Картонные
подметки ставят! - И пошевелил пальцами, торчавшими из сапога. - Кончили
воевать... Кончено... Аминь!
У этого стога Телегин и сплоховал. В памяти его всплыл чудовищный
радиатор с двумя, разнесенными в стороны, прожекторами. Ну, где же тут
оправдаться! С ленивым благодушием все проворонил, прошляпил, растерял...
- Подождите на меня кричать, - сказал он Рощину и Чеснокову. - Ну,
ослабел, ну, струсил, ну, виноват... - И он, отвратительно морщась, начал
прятать наган в кобуру. - Всю жизнь мне везло, всю жизнь ждал, что сорвусь
когда-нибудь... Ладно, пускай судит ревтрибунал...
- Да черт тебя возьми, не в тебе сейчас дело! - дергая щекой, закричал
на него Рощин. - Куда ты ведешь эскадрон? На восток, на запад? Какие у
тебя соображения? Какая непосредственная задача? Думай!
- Дай карту...
Телегин сердито взял карту из рук Рощина и, рассматривая ее, бормотал
под нос всякие обозные выражения, относящиеся к самому себе. Названия
городов, сел, хуторов прыгали у него в глазах. Он и это наконец преодолел.
После спора было решено - двинуться на восток, ища встречи с частями
Восьмой армии.
Весь остаток дня шли на рысях - где только было возможно. Темной ночью,
когда уже не видать конских ушей, выслали разведчиков поискать поблизости
затерявшееся в непроглядной тьме село Рождественское. Остановились, не
спешиваясь, и долго ожидали. Вадим Петрович придвинул лошадь к лошади
Телегина; коснулся коленом его колена.
- Ну? - спросил он. - Может быть, все-таки объяснишь?.. Разговаривать с
тобой можно?
- Можно.
- Для чего ты устроил этот спектакль?
- Какой спектакль, Вадим?
- С незаряженным револьвером...
- Ты с ума сошел!.. - Иван Ильич перегнулся в седле к нему, но так
ничего и не различил, кроме неясного пятна с черными глазницами. - Вадим,
значит, не ты вынул патроны?
- Не я вынул патроны из твоего револьвера... Начинаю думать, что ты
хитрее, чем кажешься...
- Не понимаю... Смалодушничал... при чем тут хитрость... я бы на твоем
месте не вспоминал бы уж...
- Не виляй, не виляй...
Говорили они тихо. Рощин весь дрожал, как на парфорсном ошейнике:
- Весь эскадрон прекрасно видел эту омерзительную сцену у стога...
Знаешь, что они говорят? Что ты комедию ломал... Жизнь покупал в
ревтрибунале...
- Черт знает что ты говоришь!..
- Нет! Ты уж выслушай! - Лошадь под Рощиным тоже начала горячиться. -
Ты должен ответить мне во всю совесть... В такие дни испытывается
человек... Выдержал ты испытание? Понимаешь ты, что на тебе пятно?.. Ты не
имеешь права быть с пятном...
Лошадь его, ерзая, больно хлестнула хвостом по лицу Телегина. Тогда
Иван Ильич прохрипел голосом, упертым в горловую спазму:
- Отъезжай!.. Я тебя зарублю!..
И сейчас же комиссар Чесноков сказал из темноты:
- Ребята, будет вам лаяться, - патроны я вынул.
Ни Рощин, ни Телегин ничего не ответили на это. Не видя друг друга, они
тяжело сопели, - один от жестокой обиды, другой - весь еще ощетиненный от
ненависти. Из темноты раздались короткие, как выстрелы, голоса:
"Стой! Стой!" - "Что за люди?" - "Не хватай..." - "Чьи вы?" - "Мы свои,
а вы чьи, туды вашу растуды?"
Это разведка наскочила на разведку, и верхоконные, крутясь друг около
друга и боясь в такой чертовой тьме обнажить оружие и от злого задора не
желая разъехаться, кричали и ругались, уже чувствуя по крепости выражений,
что и те и другие - свои, красные.
"Так чего же ты за узду хватаешь?.." - "Какой части?.." - "Мать твою
богородицу не спросили, - мы крупная кавалерийская часть". - "Где ваша
часть?" - "Заворачивай с нами..."
Обе разведки наконец угомонились и мирно подъехали к эскадрону.
Оказалось, что село Рождественское - неподалеку, за лесом и речкой. На
вопрос - какая войсковая часть находится в селе - один из чужих
разведчиков ответил не слишком вежливо:
- А вот приедете, узнаете...
В избе за столом сидели Семен Михайлович Буденный и два его начдива и
пили чай из большого самовара. Семен Михайлович, увидев входящих Телегина,
Рощина и Чеснокова, сказал весело:
- Нашего войску прибыло. Здравствуйте. Садитесь, пейте с нами чай.
Они подошли к столу и поздоровались с Буденным, лукаво поглядывающим на
бродячего комбрига и его штаб (ему уже все было известно), поздоровались с
начдивом Четвертой, который был небольшого роста, но с такими устрашающими
усами, что их легко можно было заложить за уши, с начдивом Шестой,
протянувшим каждому большую руку, сжимая ее так, будто сгибал подкову, -
молодое и румяное лицо его выражало глубочайший покой.
Семен Михайлович спросил, хорошо ли они расквартировали на ночь свою
часть и нет ли какой жалобы или просьбы? Рощин ответил, что
расквартировались, как могли, жалоб никаких нет.
- А нет, так тем лучше, - ответил Буденный, отлично зная, что в селе,
где стал на короткую ночную передышку его конный корпус, даже мухе негде
приткнуться как следует. - Так что ж вы стоите, берите лавку,
присаживайтесь. А ведь я вас хорошо запомнил, товарищ Телегин, баню тогда
устроили донским казакам... Эге... - И он, очень довольный, щурясь,
оглянул собеседников за столом; начдив Шестой спокойно кивнул,
подтверждая, что действительно была тогда баня казакам, и начдив Четвертой
гордо, сухо кивнул калмыцким лицом. - Значит, на этот раз Мамонтов вас
потрепал маленько. А что с вами - комендантская команда или боевая часть?
- Боевая часть, усиленный эскадрон, - сказал Телегин.
- Кони в каком состоянии?
- Кони в прекрасном состоянии, - быстро ответил Рощин, - кованы на
передние ноги.
- Скажи - даже кованы на передние ноги! - удивился Буденный. - Я думаю,
зачем вам идти далеко - искать Восьмую армию, может быть, она уже не там,
где была...
- Я должен подать рапорт командарму, - сказал Телегин.
- Подай рапорт мне... А что, начдивы, берем комбрига с его усиленным
эскадроном?
Оба начдива согласно кивнули. Буденный из жестяной коробочки взял
щепоть табаку и начал свертывать.
- Далеко ходить вам некуда, - повторил он. - Присоединяйтесь к нам. Мы
так вот с начдивами как-то посидели и подумали, а подумав, решили: кони у
нас жиреют, бойцы у нас скучают, - пойдем на север - искать генерала
Мамонтова. Вот и бегаем, - он от нас, а мы за ним...


Семен Михайлович шутил, а дела были очень серьезные. Узнав о переходе
корпуса Мамонтова через красный фронт, он рискнул своей головой, ослушался
личного приказа председателя Высшего военного совета - неуклонно
продолжать выполнение явно теперь глупого и давно уже опороченного, если
не предательского, военного плана, - и по собственному разумению бросился
в погоню за Мамонтовым. И Буденный, и его начдивы хорошо представляли
себе, как яростно заскрипели перья в канцелярии главкома и какие, пахнущие
могилой, угрозы ожидают их на "морзянке", на конце прямого провода. Но
спасение Москвы было им дороже, чем свои головы. А спасение они видели
только в немедленной погоне за Мамонтовым, в разгроме этой лучшей конницы
белых. А то, что она не выдержит удара семи тысяч буденновских сабель и
ляжет, порубленная, где-нибудь на широких полях между Цной и Доном, в этом
они не сомневались, - лихое дело было настичь Мамонтова, который перенял у
бандитов обычай сменять подбитых и усталых коней по селам и хуторам.
У Мамонтова, в его лихих, но избаловавшихся донских полках,
насчитывалось значительно больше сабель. Но он не искал встречи с
Буденным, он боялся гнавшегося за ним опытного противника: это была уже не
партизанская конница, но самое страшное, с чем - не дай боже -
встретиться, сшибиться в чистом поле, - регулярная русская кавалерия.
Буденный двигался медленнее, но умнее, - то выбирал короче или удобнее
дорогу, то жал Мамонтова в такие места, где трудно было добыть фураж или
свежих коней.
День за днем шла эта погоня, смертельная игра двух мощных конниц.
Дымами с заревами в осенних туманах отмечался путь Мамонтова. Он
набрасывался на тыловые части красных и торопливо отскакивал в сторону. И,
наконец Буденный обманул и настиг его. Ранним утром, чуть только
проступили угольные очертания старых ветел на огородах, Семен Михайлович
ворвался с эскадроном в плохонькую деревеньку, где ночевал Мамонтов.
Но тотчас на другом конце деревеньки из ворот вылетела рыжая тройка и
стала уходить. В открытой коляске, обернувшись на сиденье, Мамонтов, с
непокрытой головой, в незастегнутой шинели, несколько раз выстрелил по
скачущему головному усатому всаднику в черной бурке, - он узнал Буденного,
но карабин плясал у него в руках. За тройкой погнались, но рыжие донские
кони, как ветер, унесли коляску.
По дворам еще раздавались дикие вскрики, лязг оружия, одиночные
выстрелы, - это насмерть дрались казаки личной генеральской охраны.
Буденновцы, обшаривая деревню, начали выгонять изо всех углов на улицу
каких-то перепуганных людей, - кто был в подштанниках, кто, со страху, об
одном сапоге. Оказались - музыканты. Их окружили, стали над ними смеяться.
Подъехал Семен Михайлович и, узнав, в чем дело, приказал им принести
инструменты.
Видя, что большевики их не рубят шашками, а только смеются, музыканты
побежали, живо приоделись и принесли свои фанфары, огромные геликоны,
рожки, корнеты, - все трубы у них были чистого серебра. Буденновцы,
удивляясь, цыкали языками. Вот это добыча!
- Ну что ж, - сказал Семен Михайлович, - с паршивой собаки хоть шерсти
клок... А умеете вы играть "Интернационал"?
Музыканты могли играть все, что угодно, - среди них были ученики
Московской консерватории, вот уже полтора года - в поисках заработка и
белых булок - бегавшие из города в город, спасаясь от погромов, заполнения
анкет и уличной стрельбы, покуда в Ростове их не мобилизовали.
Капельмейстер, с губчатым носом, пропитанным алкоголем, заявил даже, что
он - старый убежденный революционер. Глядя на его сизо-лиловый нос, ему
поверили, что вредить не станет.
Мамонтов и на этот раз уклонился от встречи. Корпус его быстрым
маневром вышел из соприкосновения. Погоня продолжалась. Но уже было
очевидно его намерение - проскочить через красный фронт на свою сторону.
Этого Буденный опасался больше всего: тогда весь поход - впустую и тогда,
пожалуй, не пришлось бы отвечать перед главкомом и, еще хуже, - перед
председателем Высшего военного совета.
Плохо было и то, что не удавалось установить никакой связи и узнать,
что делается на белом свете в эти дни... Наконец дошли до железной дороги.
Буденный со своим начштабом и комиссаром поскакал вперед, на вокзал, и сел
на аппараты. По телефонным проводам понеслись на него такие новости, что
он срочно вызвал на вокзал начдивов и старших командиров.
Собрались в буфетном зале, где в большие разбитые окна было видно, как
в походном строю приближались эскадроны и проходили через полотно. Позади
них раскинулся мрачный закат - у самой земли, под гнетом туч. Ряды
всадников, со значками на пиках, поднимаясь на изволок, казались
чугунными, непомерно сильными на сильных конях. Телегина поразило лицо
Вадима Петровича, глядевшего в окно, - в отсвете заката - гордое,
застывшее, будто в исступлении.
- Мы должны были знать, что она такая... - глухо проговорил он, и Иван
Ильич придвинулся, чтобы яснее расслышать. - Мы забыли это... Нет той
казни, чтобы казнить за такую измену... Поцелуй землю за то, что простила
тебя...
После ссоры у стога Вадим Петрович в первый раз так заговорил. Телегин
понимал, что мучается и молчит он не от гордости, а, вернее, от отчаяния,
что нечем - не словами же: "Прости, Иван..." - повиниться перед Телегиным.
Сейчас, в длительном напряжении и усталости, настала у него минута
переполняющего ощущения им потерянной, забытой и вновь обретенной родины,
и это было также его мольбой о прощении...
Иван Ильич, покашляв, тоже захотел сказать доброе Вадиму Петровичу,
зачеркнуть к чертям - как будто и не было ее - дурацкую ссору... В это
время из телеграфного отделения вышел Буденный. Его окружили. Он сказал:
- Товарищи, большие новости... Начнем с неприятных. Орел, товарищи,
взят Кутеповым. Разведки его уже под Тулой. Этим наступлением он вбил
широкий клин в наш фронт. Восьмая и Десятая отброшены на восток. Девятая и
Тринадцатая - на запад... Так вот, это было на прошлой неделе. - Буденный
помолчал, и глаза его весело блеснули. - С тех пор многое изменилось,
товарищи... Во-первых, могу вас порадовать: все главное командование
сменено. И председатель Высшего военного совета больше не хозяйничает на
Южном фронте... Орел взят нами обратно... Прославленные корниловские,
марковские и дроздовские полки вдребезги разбиты между Орлом и Кромами...
Чего мы долго ждали, - началось... Подробности пока еще не известны, но
против Кутепова удачно действует особая ударная группа...
Семен Михайлович опять остановился, вертя в руках обрывок телеграфной
ленты, пошевелил усами и ястребом взглянул на стоящих вокруг него
командиров.
- Операции нашего корпуса происходили не согласно приказу главкома, но
против приказа... Нам приказано было идти на юг, в Сальские степи, на
Маныч, где едва не сложила головы Десятая армия, - мы поднялись на север.
Вместо левого берега - оказались на правом берегу Дона. Вместо чем уходить
от донской конницы, - вцепились ей в хвост. Нехорошо, не годится!.. А что
до нашего простого разумения, так наши головы - мужицкие, казацкие, не
должно у нас быть своего разумения, - на то в штабе у главкома имеются
просвещенные, светлые головы... Вот мы и шли, а приказы главкома шли за
нами, - я их не брал, не читал: прочтешь, и шашка, пожалуй, из рук
вывалится... Все-таки, хочешь не хочешь, а приказ догнал меня... Приказ
без длинных слов... - Он развернул телеграфную ленту так, чтобы она не
перекручивалась, и прочел: - "Комкору Конного Буденному... Последние
данные разведки указывают на движение неприятельской конницы из района
Воронежа на север. Приказываю комкору Конного Буденному разбить эту
конницу противника..." Вот и все, коротко и ясно. Значит - правильно
разумели наши головы... Приказ подписан председателем реввоенсовета Южного
фронта Сталиным в ставке главного командования, в Серпухове.


Катя вернулась в Москву, в тот самый Староконюшенный переулок на
Арбате, в особнячок с мезонином (куда в начале войны Николай Иванович
Смоковников переехал вместе с Дашей из Петербурга и куда из Парижа
вернулась Катя), в ту самую комнату, где в печальный день похорон Николая
Ивановича так безнадежно сгустилось уныние над Катиной жизнью. Тогда,
прикрывшись на постели шубкой, она не захотела больше жить... Повздыхав,
вылезла из-под шубки и пошла в столовую, чтобы принести немножко воды -
запить морфий, и в сумерках неожиданно увидела свою вторую жизнь: Вадим
Петрович сидел и ждал ее...
И вот и этот - второй круг ее жизни, - напряженный, любовный,
мучительный, - завершился. Позади остался долгий, долгий путь
невозвратимых потерь. Особенно остро почувствовала это Катя, когда - в
середине июля - шла с узелком с Киевского вокзала... В обмелевшей
Москве-реке плескались маленькие дети, и голоса их пронзительно грустно
звучали в тишине, да на берегу, на чахлой траве, сидел старый человек с
удочкой; выйдя на Садовую, где по всему бульвару исчезли изгороди и
решетки, Катя поразилась тишине, - только шелестели огромные липы, важно
прикрывая зеленой тенью своей опустевшие особнячки; на когда-то
многолюдном Арбате - ни трамваев, ни извозчиков, лишь редкий прохожий,
повесив голову, переходил ржавые рельсы. Катя дошла до Староконюшенного,
свернула по нему и наконец увидела свой дом, - у нее ослабли ноги. Она
долго стояла на противоположной стороне тротуара. В воспоминаниях этот
особнячок представлялся ей прекрасным, золотистого цвета, с плоскими
белыми колонками, и чистыми окнами, занавешенными шторами... Там жили тени
Кати, Вадима Петровича, Даши... Разве может без следа исчезнуть то, что
было? Разве жизнь уносится, как сновидение в лежащей на подушке голове, и,
поманив бесплодным обманом, истаивает после вздоха пробуждения? Нет, нет,
в минувших днях где-то так и застыли в нежданной радости - Катя, уронившая
на ковер склянку с морфием и без сил повисшая на закаменевших руках Вадима
Петровича, и он, шепчущий ей слова любви, весь точно обуглившийся от
волнения. Это не было сном, это не исчезло, это и сейчас там - за черными
окнами. И там же их первая ночь, без сна, в молчаливых и глубоких, как
страдание, поцелуях и в повторении все тех же и все новых слов изумления
оттого, что это - единственное на земле чудо, соединившее так тесно
сплетенными смуглыми сильными и белыми хрупкими руками - самое нежное и
самое мужественное...
Особнячок стоял кривенький, убогий, весь облупленный, и никаких на нем
не было белых полуколонок. Катя их выдумала. Два крайних окна в первом
этаже закрыты изнутри газетными листами, остальные так забрызганы сухими
лепешками грязи, что ясно: там никто не живет... В мезонине, где была
Дашина спальня, выбиты все стекла.
Катя перешла улицу и постучала в парадную дверь, на которой коричневая
краска оглуплялась целыми стружками. Катя долго постукивала, покуда не
заметила, что вместо дверной ручки - дыра, забитая пылью. Тогда она
вспомнила, что на черный ход нужно пройти с переулка. Калитка была
открыта, и от нее через дворик, заросший травой, вела едва заметная
тропинка. Значит, здесь все-таки жили.
Катя постучала в кухонную дверь. Немного спустя дверь открыл маленький
человек, бледный, как бумага, блондин, в очках, с большой всклокоченной
головой:
- Я же кричу вам, что дверь не заперта. Что вам нужно?
- Простите, я хотела спросить: здесь еще живет Марья Кондратьевна,
старушка?
- Да, здесь, - ответил он голосом, каким рассуждают о математических
формулах. - Но она умерла...
- Умерла! Когда?
- Как-то недавно, точно не помню...
- Что же я буду делать теперь? - растерянно проговорила Катя. - Моя
квартира занята?
- Понятия не имею - ваша или не ваша эта квартира, но она занята...
Он хотел было уже закрыть дверь, но, видя, что у красивой женщины глаза
полны слез, помедлил.
- Как это неприятно... Я прямо с вокзала, - куда же теперь деваться?
Два года не была в Москве, вернулась домой и - вот...
- Домой вернулись? - переспросил он с изумлением. - В Москву?..
- Да. Я все время жила на юге, потом на Украине...
- Вы что - ненормальная?
- Нет... А почему, - разве вернуться домой так странно?
На истощенном, бумажном лице этого человека тонкие губы приподнялись с
одного угла, морща ввалившуюся щеку:
- Вы что же - не знаете, что в Москве умирают с голоду?
- Я слышала, что с едой плохо... Но мне мало нужно... Потом - ведь это
же временно... Когда очень трудно - лучше быть дома.
- Вы, собственно, кто же такая?
- Я - учительница, Рощина Екатерина... Да я вам сейчас покажу...
Катя зубами начала развязывать узелок на холщовом мешке. Достала
удостоверение Наркомпроса.
- Я работала до самой эвакуации в Киеве, в русской школе для самых
маленьких... Нарком потребовал, чтобы я ни за что не оставалась при
белых... Я бы сама не осталась... И дал еще вот это письмо к наркому
Луначарскому... Но оно запечатано...
Человек прочел удостоверение, прочел адрес на конверте, - все движения
у него были замедленные.
- Собственно, комната старухи никем не занята. Если вам непременно
хочется жить именно здесь, - въезжайте... Хотя здесь все гниль и
рухлядь... В Москве можно занять любой пустой особняк.
Он посторонился и пропустил Катю в полутемную кухню, заваленную
изломанной мебелью. Он указал на ключ от комнаты старухи, висящий на
гвозде в закопченном коридорчике, и медленно ушел к себе (в бывший кабинет
Николая Ивановича). Катя с трудом отворила дверь в душную комнату с двумя
окнами, залепленными снаружи грязными лепешками. Это была ее спальня, и на
том же месте стояла ее кровать, и все так же на стене висел резной
шкафчик-аптечка с поблекшим Алконостом и Сирином на дверцах, - из него она
взяла тогда морфий. Покойная Марья Кондратьевна стащила сюда лучшие вещи
со всей квартиры, - диваны, кресла, этажерочки были навалены друг на
друга, поломанные и покрытые паутиной и пылью.
Катю охватило отчаяние, - в огромной, раскаленной под июльским солнцем,
пустынной и голодной Москве, в этой загроможденной ненужными вещами,
непроветренной комнате нужно было начать жить, начать третий круг своей
жизни. Она села на голый матрац, и молча заплакала. Она очень устала и
была голодна. Предстоящие трудности и сложности показались непреодолимыми
для ее силенок. Ей вспомнилась милая, обожаемая, покосившаяся хатенка
около школы, палисадник, холмистое поле за плетнем... Веник у порога,
кадка с водой в сенях, зеленоватый свет сквозь листву в окошке, падающий
на детские тетрадки... Беспечные, веселые дети, любимый мальчик - Иван
Гавриков...
Почему нельзя было там остаться навсегда?
Катя слезла с кровати, чтобы принести немного воды, - размочить сухую
булочку, привезенную из Киева. Но даже стакана не нашлось, чтобы начать
жить! Катя уже сердито вытерла глаза и пошла к бледному человеку.
Тихонько постучав, она сказала тоненьким голосом:
- Простите, пожалуйста, я вам все мешаю...
Он медленно подошел, отворил дверь и, будто с трудом соображая,
пристально глядел на Катю.
- Простите, пожалуйста, нет ли у вас стакана, мне хочется пить.
- Меня зовут Маслов, товарищ Маслов, - сказал он. - Какой вам нужен
стакан?
- Какой-нибудь лишний...
- Хорошо...
Он пошел в глубь комнаты, оставив дверь открытой, и Катя увидела много
книг на прогнувшихся полках из неструганных досок, раскрытые книги и
рукописи на письменном столе, жалкую железную койку, на которой тоже
валялись книги, мусор на полу и пожелтевшие газеты на окошках. Маслов все
так же замедленно вернулся к Кате и подал ей грязный стакан:
- Можете его взять совсем...
В кухне Катя с трудом пробралась к раковине, доверху заваленной
мусором, но вода шла. Вымыв стакан, Катя с наслаждением напилась и
вернулась к себе. Ей захотелось - раньше, чем съесть булочку, - отворить
окна и хотя бы немного помыться. Но отодрать замазанные рамы оказалось
нелегко. Катя долго возилась, ковыряла, колотила ножкой от стула по
шпингалетам, громко вздыхала. На шум явился Маслов и некоторое время с
тихим изумлением глядел на Катю.
- Зачем вам понадобилось отворять окошки?
- Здесь можно задохнуться.
- Вы думаете, уличный воздух будет чище? Пыль и смрад. По всем дворам
гниет... Не советую. - Катя выслушала это, стоя на подоконнике, поджала
губы и опять принялась стучать ножкой от стула. - Предположим, вы
отворите, а на ночь опять придется затворять... Зачем лишние усилия...
Шпингалет наконец поддался, Катя соскочила с подоконника, распахнула
окно и высунулась, жадно вдыхая уличный воздух.
- Да, да, - раздумчиво проговорил Маслов, - проблему города мы не
решили. - Колени его вдруг, дрыгнув, подогнулись, он оглянулся - куда бы
сесть - и прислонился к косяку, засунул большие пальцы за шнурок, слабо
перепоясывавший его холщовую несвежую рубашку. - Стаял снег, и вся грязь,
мусор, собачья, кошачья и даже лошадиная падаль осталась на улицах и
дворах... Кое-что смыло дождями, но это не решение проблемы...
Катя перебила его:
- Скажите, ванная у вас действует?
- Понятия не имею... Жил здесь одно время водопроводчик... По
воскресеньям возился на кухне и в ванной - в порядке личной инициативы, но
ушел на фронт...
- Знаете что, вы уйдите, - решительно сказала Катя. - Я хоть немножко
приберу комнату, помоюсь и приду к вам... Во-первых, мне необходимо узнать
разные адреса... Я же ничего не знаю в Москве... Вы мне поможете, хорошо?
- Да, да, сегодня воскресенье, я весь день буду дома...
Он медленно отделился от косяка и ушел. Катя повернула за ним дверной
ключ. Важно было рассердиться, и тогда дело закипит. Она сняла кофточку и
юбку, чтобы не запачкать их, и начала борьбу с пылью. Тряпья по разным
ящикам было сколько угодно. Роясь, Катя нашла постельное белье со своими
метками, потом нашла свои рубашки и штанишки и несколько пар штопаных
чулок. Вот золотой человек Марья Кондратьевна, - сохранила такие бесценные
вещи!.. Покойная старушка в общем-то была вороватая и жадная... Ну и пусть
- земля ей пухом...


В этот же вечер Маслов показал Кате свои рукописи и даже прочел кое-что
из них, это было историческое исследование о классиках
утопистах-социалистах. Он говорил Кате, сидевшей на его неприбранной
койке:
- Вам покажется странным, что в такое время можно заниматься
утопистами? Утопия - в эпоху пролетарской диктатуры! Где же внутренняя
логика? Сознайтесь - вы удивлены?
Катя, у которой слипались глаза, покивала, подтверждая, что удивлена.
- А между тем тут есть логика... Я подробно останавливаюсь на попытках
отдельных лиц и небольших групп в середине девятнадцатого века провести в
жизнь утопические идеи. Это одна из самых любопытных страниц истории
социального движения.
Он отвернулся от Кати, чтобы скрыть усмешку, обнажившую его мелкие
зубы.
- Но писать приходится только по воскресеньям. Я нагружен в районном
комитете, и нас мало: в Москве почти не осталось партийцев... Я был
освобожден от мобилизации на фронт только по крайне слабому состоянию
здоровья... Я истощен физически и морально...
Несмотря на свое болезненное состояние и кажущуюся почти полную
невещественность, Маслов оказался довольно расторопен. На другой же день
он пошел с Катей в Наркомпрос, познакомил ее с нужными товарищами и помог
ей оформиться и получить продовольственные карточки.
Без него Катя совсем бы растерялась в огромном наркомате, со множеством
отделов, столов и заведующих, тем более что дух беспокойства и отвращения
к рутине гнал сотрудников, по крайней мере, раз в неделю, перетаскиваться,
вместе со столами, шкафами и архивами, с места на место, из этажа в этаж,
а также менять внутреннюю систему подчинения, связи и ответственности.
Катя сейчас же получила назначение педагогом в начальную школу на
Пресне. У другого стола ее мобилизовали в порядке общественной нагрузки на
вечерние курсы по ликвидации безграмотности. У третьего стола ее зачалил
невероятно худой, оливковый человек, с лихорадочными, огромными глазами, -
он повел Катю по коридорам и лестницам в отдел пропаганды искусства. Там
ее нагрузили выездными лекциями на заводы.
- Содержание лекций мы уточним после, - сказал ей оливковый человек, -
вам будет дана соответствующая литература и план. Не нужно паники, вы -
культурный человек, этого достаточно. Наша трагедия в том, что у нас
слишком мало культурных людей, - больше половины интеллигенции саботирует.
Они горько пожалеют об этом. Остальное поглотил фронт. Ваш приход произвел
на всех очень благоприятное впечатление...
И, наконец, в одном из коридоров на Катю наскочил плотный, чрезвычайно
суетливый человек с большими губами и в парусиновой толстовке,
прозеленевшей под мышками.
- Вы актриса? Мне на вас только что указали, - торопливо заговорил он
и, не обращая внимания на ответ Кати, что она учительница, обнял ее за
плечи и повел по коридору. - Я вас включаю в летучку, поедете на фронт в
отдельном вагоне, по выезде из Москвы - хлеб не ограничен, сахар и лучшее
сливочное масло... Репертуар - а! С вашей-то фигуркой - спели,
протанцевали, красноармейцы будут хлопать... Я послал на фронт профессора
Чебутыкина, ему шестьдесят лет, он химик или астроном, - я знаю? так он
называется теперь "король летучки", - поет куплеты из Беранже... Можете
меня не благодарить, я чистый энтузиаст...
- Слушайте! - крикнула Катя, освобождаясь из-под его руки. - У меня
школа, лекции и ликбез... Я физически не могу...
- Что значит физически? А я могу физически? Шаляпин тоже не может
физически, однако я достал ему ящик коньяку, так он теперь сам просится на
фронт... Хорошо, вы подумайте... Я вас найду...
Катя шла домой, подавленная ответственностью. Горячий ветер, дуя из
пустынных переулков, закручивал вихри пыли и бумажек на булыжной мостовой.
Катя свернула на Тверской бульвар. Она высчитывала - хватит ли ей времени,
если спать шесть часов? Значит, остается восемнадцать... Мало! Занятия в
школе, проверка тетрадей, подготовка к завтрашним урокам... Ликбез - два
часа, не меньше... Боже мой, а ходьба туда и обратно? А чтение лекций с
ходьбой туда и обратно? Потом - надо же к ним готовиться... Восемнадцати
часов мало!
Катя присела на бульваре, кажется, на ту самую скамейку, где они с
Дашей в шестнадцатом году встретили Бессонова, он шел - весь пыльный, едва
волоча ноги... Какая чушь! Две абсолютно ни к чему не пригодные женщины не
знали, что им делать от переизбытка времени, и переживали невесть какую
трагедию, когда Бессонов - совсем из стихов Александра Блока: "Как тяжко
мертвецу среди людей живым и страстным притворяться..." - поклонился им и
медленно прошел мимо, и они глядели ему вслед, и особенно жалким
показалось им то, что у него будто сваливались на ходу полувоенные
штаны...
Надо спать четыре часа и отсыпаться по воскресеньям. А еще ведь
продуктовые очереди! Катя закрыла глаза и застонала... Ветер раздувал у
нее завитки волос на тоненькой шее; залетая в старую липу над Катиной
головой, жестоко шумел листьями... И под этот шум Катя в конце концов
перестала мучить себя разрешением задачи, как из суток выкроить больше,
чем двадцать четыре часа. Ничего, обойдется!.. Мысли ее пошли блуждать
вокруг той странной в ней самой перемены, которая не переставала ее
изумлять и радовать. В тот час, когда, прижавшись затылком к печи, глядя в
разъяренное лицо Алексея, она сказала: "Нет!" - в ней начало расти
покойное и уверенное ожидание какого-то нового счастья. Немножко этого
счастья она испытала весной: каждый вечер перед сном она вспоминала
проведенный день, - в нем ничего не было темного, ничего душного. Катя
сама себе нравилась. И вот сейчас она преувеличенно играла в ужас и
отчаяние - будто бы от невозможности справиться с общественными
нагрузками... Совсем не в этом дело: еще недавно жалкий подобранный
котенок вдруг оказался значительным существом, - в Кате, оказывается, даже
нуждались, ответственный товарищ с оливковым лицом и очень красивыми
глазами говорил с ней с большим уважением... Надо было все это оправдать,
- настоящий ужас, если в Наркомпросе скажут: "А мы-то на нее
понадеялись..." Здесь, в Москве, было совсем не то, что трястись в степи
на возу позади Алексеевой тройки, грызть соломинку и думать: "На что тебе,
полонянка, твоя красота?"
Маслов потребовал у Кати подробный отчет. Когда она передала ему
разговор с оливковым товарищем, вся правая щека у Маслова собралась
концентрическими морщинами кривой усмешки.
- Да, да, - и он отвернул лицо от Кати, - трагедия с интеллигенцией еще
половина беды... Есть кое-что гораздо более трагичное.


Первого августа Катя открыла школу. Маленькие босые девочки с
косичками, завязанными тряпочками или веревочкой, и маленькие, наголо
стриженные мальчики в драных рубашонках тихо пришли и тихо расселись на
партах. У многих лица были прозрачны и стариковские от худобы.
Катя весь первый день знакомилась с детьми, присаживаясь к ним на
парты, расспрашивала и вызывала их на разговоры. У нее уже был небольшой
опыт, как можно сразу заинтересовать детей. Она брала книжку, раскрывала:
"Вот книжка, - белые страницы, черные буквы, серые строчки. Глядите на нее
хоть с утра до вечера, - ничего в ней больше нет. А если научишься читать,
писать да узнаешь историю, географию и арифметику и еще много другого,
книжка эта вдруг оживет..."
Она вспоминала - каким любопытством, бывало, начинали блестеть глазенки
у девочек и мальчиков у нее в школе в селе Владимирском. Особенно она
увлекательно рассказывала про "царя Салтана":
"Ты начал учить - а, б, в, потом писать буквы на доске, потом по буквам
читать слова, а потом - непременно вслух - читать слова подряд от точки к
точке... И вдруг, в один прекрасный день, строчки начнут пропадать у тебя
в глазах, вместо строчек - увидишь синее море и бегущую на берег волну и
услышишь даже, как волна разобьется о берег, и выйдут из морской пены
сорок богатырей в железных кольчугах и шлемах, веселые и мокрые, и с ними
бородатый дядька Черномор..."
Рассказывая это здесь, на Пресне, она чувствовала, как слова ее будто
не попадают в детские уши, слова тускло увядают в классной комнате, где
половина звеньев в окнах забита фанерой и на стенках штукатурка облупилась
до кирпича. Девочки с такими худыми руками, что их можно пропустить в
салфеточное кольцо, и мальчики, с морщинками и болячками, тихо слушали, и
в их глазах она замечала лишь снисходительность... Все они думали о
другом.
На большой перемене дети пошли на двор, но только несколько девочек
стали прыгать на одной ноге, перебрасывая камушек, да двое мальчиков
затеяли угрюмую ссору. Большинство уселось в тени забора, где росли
лопухи, и так сидели, - никто из них не принес с собой еды.
Все они были сыновьями и дочерьми рабочих, живших в этом районе, у
многих из них отцы ушли на фронт. Один из мальчиков, опустив руки на
землю, глядел на облако, стоявшее над Пресней, похожее на дым. Катя села
около, спросила деловито:
- Петров Митя, правильно я запомнила?
- Ага.
- Папа твой где работает?
- Папаня давно на войне.
- А мама как твоя?
- Мама - дома, больная.
- Папа пишет с фронта?
- Не.
- А что же он не пишет?
- А чего писать-то... Радости мало... Он уходил, сказал маме: я за твою
трудовую грыжу десять генералов убью... Он страсть смелый.
- Ты вырастешь, - кем хочешь быть?
- Не знаю... Мама говорит - эту зиму не переживем...


На Москву надвигались белые полчища, а еще скорее надвигалась осень.
Просияло несколько золотистых грустных дней бабьего лета, и ветер упорно
заладил с севера, гоня тучи беспросветными грядами.
В школе нечем было топить железную печку. Катя ходила в Наркомпрос к
оливковому человеку жаловаться, он только кивал головой, не отрывая
лихорадочных глаз от Катиного милого лица: "Понимаю, Екатерина Дмитриевна,
ваше беспокойство и ценю вашу горячность, но с топливом будет ужасно в эту
зиму: Наркомпросу обещаны дрова, но они в Вологодской губернии, откуда их
нужно везти гужом... В общем, толкайтесь, нажимайте, где только можно..."
Дети приходили в школу посиневшие и мокрые, в таких худых пальтишках, в
старых мамкиных кацавейках, которые разве только на огород повесить, что
Катя наконец решилась на открытый бандитизм и назначила субботник по
снесению забора. Школьный сторож - глухой старик с деревянной ногой. Катя
и дети, - а они пришли почти все, - темным вечером, под шум ненастного
ветра, разломали забор и все снесли в школьные сени. Сторож напилил дров,
и наутро в классной комнате было тепло, влажно, от сырых стен шел пар,
дети сидели повеселевшие, и Катя рассказывала им с кафедры о солнечной
энергии (об этом она сама узнала только вчера из полезной книжки "Силы
природы").
- Все, что вы видите, дети, - эта кафедра, эти парты и огонь в печи, и
вы сами - это солнечная энергия... Овладеть ею - задача человечества...
Вот для чего нужно учиться и учиться, бороться и бороться... А теперь мы
перейдем к уроку русского языка... Русский язык - это ведь тоже солнечная
энергия, поэтому им нужно хорошо овладеть...
Во время перемен дети рассказывали Кате всякие новости. Дети знали все,
что делалось на Пресне в Москве, и даже за границей у лордов-мордов. Катя
очень многое почерпнула из этих рассказов. Так, раньше чем из газет она
узнала о прорыве белых под Орлом, откуда стали прибывать раненые. Две
девочки собственными ушами слышали, как у Микулиных - куда они нарочно
бегали - Степан Микулин, токарь, только что вернувшийся, бедный, весь
простреленный, приподнялся на койке, - а ему докторами строго ведено
лежать, - и кричал дурным голосом жене и матери:
- Измена у нас на фронте, измена! Дайте мне бумаги, чернил, я напишу
Владимиру Ильичу! Лучшие пролетарии кровью умываются, сырой землей
укрываются, а Москву не хотят отдавать белому генералу... Не мы виноваты,
что Орел сдан, - измена!..
Петров Митя, слушая эти рассказы девочек, сделался бледный, как
штукатурка, и глаза у него все расширялись, такие мученические, что Катя
села рядом на парту, прижала его голову к груди, но он молча выпростался,
- ему было не до утешения, не до ласк.
Несколько дней ливмя лил дождь, и Пресня, казалось, по колено
погрузилась в жидкую, оловянную грязь, - дети приходили совсем растерянные
от страшных слухов, как чума, распространявшихся по городу. Было трудно
заставить детей сосредоточиться на уроках. Рыженькая девочка, Клавдия, не
приготовившая сложения и вычитания, громко заплакала посреди урока
арифметики. Катя постучала карандашом о кафедру.
- Возьми сейчас же себя в руки, Клавдия.
- Не могу, те-е-е-тя К-а-а-тя...
- Что случилось?
Девочка ответила хриповато:
- Мама говорит: все равно, не учись, Клашка, арифметике...
- Что за глупости, мама твоя никогда этого не говорила!
- Нет, она сказала: все равно - вышла из грязи и уйдешь в грязь...
Офицеры всех нас конями потопчут...
В сумерках Катя пошла на ликбез, - пробиралась под самыми заборами,
чтобы как можно меньше замочить ноги, в отчаянии останавливалась на
перекрестках, не зная, как перебраться через улицу. На квартиру рабочего
Чеснокова (не так давно посланного на фронт комиссаром) из десяти женщин,
с которыми она занималась, не пришла в этот вечер ни одна. Чесночиха,
полгода тому назад вышедшая замуж, беременная. страшно исхудавшая, вся в
желтых пятнах, сказала Кате:
- Не ходите вы сейчас к нам, погодите, не до того нам... Да и вам будет
лучше.
Она показала Кате записочку от мужа, с фронта: "Люба, если Тулу
возьмут, тогда готовьтесь. Москву отдавать не будем, только через
последний труп... Пишу наспех с оказией... Может случиться, к тебе зайдет
военный товарищ Рощин - ты ему верь. Он расскажет обо всем, - хорошо, если
его послушают наши товарищи... Да пусть ему помогут, если ему что будет
нужно. За всем тем жив, здоров, научился ездить верхом, о чем никогда не
гадал..."
- Ждем этого товарища Рощина, да что-то не едет, - сказала Чесночиха,
тоскливо глядя на мокрое окошко. - Приходите тогда, послушайте, я за вами
девчонку пришлю... Это кто же Рощин - не ваш ли муж?
- Нет, - ответила Катя, - мой муж давно убит.
Вернувшись домой, она затопила железную печурку с трубой в форточку -
"пчелку", окрещенную так потому, что печечки эти попевали, когда их топили
лучинками, - ее сделали на Пресне рабочие и сами установили в Катиной
комнате, полагая, что их учительнице будет много работоспособнее ночевать
в некотором тепле. Катя сняла размокшие башмаки, чулки и юбку,
забрызганную грязью, вымыла ноги в ледяной воде, надела все сухое, налила
чайник и поставила на пчелку, вынула из кармана пальто кусочек серого
колючего хлеба, - нарезав кусочками, положила на чистую салфетку рядом с
чашкой и серебряной ложечкой. Все это она делала рассеянно. Когда стукнула
кухонная дверь и в коридоре проволоклись невыносимо медленные шаги
Маслова, она пошла и постучалась к нему.
- А! Мое почтение, Екатерина Дмитриевна. Присаживайтесь. Сволочь
погода... А вы все, я вижу, хорошеете. Хорошеете. Так-с...
Он был почему-то необыкновенно зол в этот вечер. На вопрос Кати: что в
конце концов происходит, почему такая повсюду тревога? - он, не
отворачиваясь, устроил тонкими губами одну из своих самых ядовитых
усмешечек:
- Вас интересуют партийные новости или что еще? Фронт? Наших бьют. Что
еще я могу вам сказать? Бьют! А в Москве, как всегда, оптимистическое,
бодрое настроение... Массовая мобилизация коммунистов против Деникина... В
Петрограде массовые обыски в буржуазных кварталах... Вынесено решение о
закрытии всех фабрик и заводов из-за недостатка топлива... Последняя, уже
окончательно ободряющая, новость: объявлена перерегистрация партийных
билетов, то есть очистка авгиевых конюшен... И вот тут-то мы и победим и
Деникина, и Юденича, и Колчака...
Он возил ноги по комнате, забросанной окурками; из-под концов мокрых,
грязных брюк его волочились развязавшиеся тесемки подштанников...
Расхаживая, он щелкал пальцами, которые от вялости плохо щелкали.
- Вот тут-то и победим, тут-то и победим, - повторял он издевательским
голосом. - Вам, разумеется, это все непонятно... И не удивительно, что вам
непонятно... Гораздо удивительнее, что и мне, например, непонятно... Не
понимаю больше ни-че-го... Социализм строится на базе материальной
культуры. Социализм - высшая форма производительности труда. Так. Наличие
высокоразвитой индустрии - обязательно? Да. Наличие высокоразвитого
многочисленного рабочего класса - обязательно? А как же! Мы Карла Маркса
читали, крепко читали... Ну что ж, займемся перерегистрацией... Есть еще у
нас порох в пороховницах...
Катя так от него ничего не узнала толком. В Наркомпросе, куда на
следующий день она пошла за инструкциями, в главном коридоре, где никогда
не замечалось сквозняка, а сегодня (не то где-то вышибли окошко, не то
нарочно растворили) дуло пронзительным холодом, и, несмотря на это,
повсюду собирались шепчущиеся кучки сотрудников; Катя напрасно ходила из
комнаты в комнату, - ей только сообщила одна сотрудница, пряча нос в
скунсовый вытертый воротник:
- Да вы что - спросонок, гражданка, не знаете, что мы, должно быть,
эвакуируемся в Вологду...
И вдруг, так же внезапно, произошла крутая перемена. Утром, только
забрезжило. Катя побежала в школу. На Садовой ей пришлось остановиться и
пережидать. По закаменевшей грязи, дробя замерзшие лужи, под огромными,
воющими уже по-зимнему, голыми липами проходили вооруженные отряды
рабочих. За ними ехали телеги. И снова, тесно ряд к ряду, шли колонны,
ступая медленно, как зачарованные. То тут, то там суровые неспевшиеся
голоса затягивали "Интернационал". На кумачовых полотнищах, которые они
несли, наспех, кривыми буквами было написано: "Все на борьбу с белыми
бандами Деникина!", "Да здравствует пролетарская революция во всем мире!",
"Осиновый кол мировой буржуазии!". Из утренней хмурой мглы приближались и
проходили все новые колонны. Катя глядела на эти лица - обросшие, худые,
истощенные, темные, и казалось, у всех у них было единое во взгляде, в
плотно сложенных ртах: преодоленное страдание, решимость, неумолимость...
В школе дети сейчас же рассказали Кате новость: вчера на Пресне, на
Механическом заводе, был Ленин, и началась партийная неделя...


Неподалеку от Воронежа к Мамонтову присоединился кубанский корпус
Шкуро. Теперь у него было шесть кавалерийских дивизий против двух у
Буденного. Он остановился и стал поджидать его. Мамонтов был осторожен. Он
выделил часть сил для укрепления обороны Воронежа; оба корпуса перестроил
в три колонны и выбрал место для боя, где будет окружена и уничтожена
красная конница, - огромное поле, упирающееся в полотно железной дороги,
по которой крейсировал бронепоезд - стальная черепаха с шестидюймовками.
Буденный был смел, но расчетлив. Он получал подробные сведения о всех
приготовлениях и махинациях генерала Мамонтова... Какая-нибудь девчонка, с
коряво нацарапанной запиской, запрятанной под платок - под косу, или
горемычная бабушка, с мешком для кусков, проходили через заставы белых,
мало кто польстится на вшивую девчонку, а уж от бабули отплюется всякий
казак, - и они находили буденновских разведчиков и передавали им сведения.
Буденный остановился между лесом и болотами, не дойдя до широкого поля,
предназначенного ему для гибели. Он приказал вволю кормить коней и хорошо
осмотреть подковы (кони были кованы только на передние ноги). Приказал
пополнить огнеприпасы и взамен пшена да пшена - приелось пшено - выдать
бойцам трофейной солонины с бобами, сладкого консервированного молока да
разного рассыпчатого печенья и духовитого табаку, чтобы позабавиться у
костров. Все это добывалось из "передвижного арсенала", как назывались
богатые обозы белых. Сейчас они день и ночь тянулись из Воронежа к
Мамонтову. Особенно наказывал Семен Михайлович - взять новенькие японские
карабины, чтобы заменить ими, насколько возможно, старые винтовки,
расшлепанные в боях, а также канцелярские принадлежности.
Прикрываясь лесом и болотами, можно было спокойно отоспаться перед
серьезной операцией. Но она представлялась бойцам все же столь серьезной,
- схватиться врукопашную с шестью донскими дивизиями, - что мало у кого
наблюдалось спокойствие. Они чистили коней не как-нибудь, а до белого
платочка, чинили седла, точили шашки. Ни песен, ни гармошек не слышалось
по эскадронам, - велись глубокомысленные разговоры. Завидят комиссара и
машут, - поди сюда, коммунист... "Расскажи нам, товарищ дорогой: кончим
Мамонтова - неужто не будем брать Воронеж, ведь эдакая сила у них там
всякого добра?.." Комиссар отвечал, что насчет Воронежа Семен Михайлович
пока распоряжения не давал. Тогда начинались споры: можно ли кавалерией
брать укрепленный район? Одни говорили, что можно при большом одушевлении,
другие утверждали, что это противозаконно.
Телегинский эскадрон, назначенный в сторожевое охранение, стоял у края
болота. На юг начиналось поле, где время от времени маячили белые
разведчики. Было известно, что в той стороне группировалась одна из трех
мамонтовских колонн. Там по ночам мерцал в тучах слабый отсвет костров.
В эскадроне также много было разговоров вокруг да около предстоящей
битвы, на которую съехались такие небывало крупные и могучие конные массы.
Старый кавалерист Горбушин рассказывал, как в четырнадцатом году был один
такой бой под Бродами: австрийская гвардейская дивизия - четыре полка -
лихо атаковала нашу легкую кавалерийскую дивизию, да после этого боя
австрияки уже отвели всю свою конницу в тыл... Атаковали они сверху с
полугоры, рассчитывая опрокинуть наших в лощину. А наши вылетели навстречу
из лощины в гору, на флангах по четыре казачьих сотни с пиками, в центре
уланы, с пиками же, да ахтырские гусары, с желтыми околышами, желтыми
кантами, - лихие были гусары! Наши понимают, что австриякам с горы, с
такого разгона, нельзя будет поворачивать, - и как начали они с нами
сближаться, не ожидали они такой нашей злости, сдерживают коней, - поздно!
Наши их пиками - снизу вверх - очень способно; ткнет, да пику-то бросит,
да через строй проскочит, да обернется и - рубит шашкой, да не по плечам,
- у них под погонами подложены стальные пластины, - а поперек туловища...
Так и остались лежать на полугоре все четыре гвардейских полка,
порубленные, приколотые к земле пиками, - страховище!
Латугин, который не особенно любил, когда кто-нибудь при нем
занимательно рассказывал, перебил этого старого рубаку:

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися