Алексей Николаевич Толстой. Хождение по мукам (книга 3)
страница №3
...рячил вороного коня, подскакал к начдиву и, осадив, сказалрезким повелительным голосом:
- Бывайте здоровы, товарищ, с кем я говорю?
- Вы говорите с начальником морозовско-донской дивизии, здравствуйте,
товарищ, а вы кто будете?
- Кто буду я? - усмехаясь, ответил всадник. - Вглядись. Буду я тот
самый, кого главком Одиннадцатой объявил вне закона и хотел расстрелять в
Невинномысской, а я - видишь - пришел в Царицын, да, кажется, вовремя.
Начдиву не слишком понравилась такая длинная и хвастливая речь;
нахмурясь, он сказал:
- Значит, вы будете Дмитрий Жлоба...
- Так будто меня звали с детства. А ну, укажи, - где мне здесь
поговорить по телефону с военсоветом.
- Я уже говорил, военсовету все известно.
- А на что мне, что ты говорил, мой голос пускай послушают, - надменно
ответил Дмитрий Жлоба и так толкнул коня, что вороной жеребец сиганул, как
бешеный.
7
Тогда же, поздно вечером, Иван Ильич послал полковнику Мельшину
записку: "Петр Николаевич, я здесь, очень хочу тебя видеть..." Мельшин
ответил с тем же посланным: "Очень рад, управлюсь - приду, много есть чего
порассказать... Между прочим, здесь твоя..."
Но карандаш ли у него сломался или писал впотьмах, только Иван Ильич не
разобрал последних слов, хотя и сжег несколько спичек...
Мельшин так и не пришел. После полуночи степь начала освещаться
ракетами. На батарее был получен приказ - приготовиться.
- Ну вот, товарищи, надо считать, что начинается, - сказал Иван Ильич
команде. - Значит, давайте стараться, чтобы уж ни один снаряд не
разорвался даром... И еще, значит, вам известен приказ командарма, чтобы
без особого распоряжения ни на шаг не отступать. В бою всякое бывает,
значит... ("Вот черт, - подумал, - что ко мне привязалось это "значит"). В
пятнадцатом году у нас в тылу ставили пулеметы, генералы не надеялись, что
мужичок всю кровь отдаст за царя-батюшку... Хотя, надо сказать, уж как,
бывало, в окопах честят Николашку, а Россия все-таки своя... Страшнее
русских штыковых атак ничего в ту войну не было...
- Командир, ты чего нам поешь-то? - вдруг сипло спросил Латугин. - К
чему? Ну?
Иван Ильич, - будто не услышав это:
- Нынче за нашей спиной пулеметов нет... Страшнее смерти для каждого из
нас - продать революцию, значит, - чтоб своя шкура осталась без дырок...
Вот как надо понимать приказ командарма: чтобы не ослабеть в решающий час,
когда земля закипит под тобой. Говорят, есть люди без страха, - пустое
это... Страх живет, головочку поднимает, - а ты ему головочку сверни...
Позор сильнее страха. А говорю я к тому, товарищ Латугин, что у нас есть
товарищи, еще не испытавшие себя в серьезных боях... И есть товарищи с
больными нервами... Бывает, самый опытный человек вдруг растерялся... Так
вот, если я, командир, ослабел, скажем, пошел с батареи, - приказываю
застрелить меня на месте... И я, со своей стороны, застрелю такого,
значит... Ну, вот и все... Курить до света запрещаю...
Он опять кашлянул и некоторое время шагал позади орудий. Хотел сказать
много, а как-то не вышло...
- Разговаривать не запрещаю, товарищи...
- Товарищ Телегин, - позвал опять Латугин, и Иван Ильич подошел к нему,
заложив за спину руки. - Вот еще до военной службы походил я по людям...
Гол и бос и неуживчив - и на пристанях грузчиком, и по купцам дрова рубил,
нужники чистил, у архиерея был конюхом, да поругался с его преосвященством
из-за пустых щей... С ворами одно время связался... Всего видал! Ох, и
дурак же, был, драчун; бивали меня пьяного, мало сказать, что до
полусмерти...
- Из-за баб, надо понимать, - сказал Байков, и слабый свет далеко
лопнувшей ракеты осветил его мелкие зубы в густой бороде...
- Из-за баб тоже бивали... Не к тому речь. А вот к чему: ты, товарищ
Телегин, нам не то сказал, - вокруг да около, а не самую суть...
Революционный долг, - ну, что ж, правильно. А вот почему долг этот мы на
себя приняли добровольно? Вот ты на это ответь? Не можешь? Другую пищу ел.
А нас в трех щелоках вываривали, душу из нас вытряхивали - уж, кажется, ни
одно животное такого безобразия не вытерпит... Да ты бы на нашем месте
давно, как мерин, губу повесил и тянул хомут. Постой, не обижайся, мы
разговариваем по-человечески. Почему моя мать всю жизнь шаталась по людям?
Чем она хуже королевы греческой?
- Ой, загнул! - опять перебил Байков. - В тринадцатом году мы королеву
греческую видали в Афинах, чего ж ты ее вспомнил?..
- Почему мой батька жил как свинья и пришибли его стражники в поле да
еще плюнули? Почему звание мое - сукин сын?
- Так не годится, - проговорил Шарыгин, приподнимаясь с колен, - сидел
он на своем месте у снарядов. - Латугин, неорганизованный разговор ведешь.
При чем тут сукин сын, при чем - королева греческая? Это все надстройка. А
суть в классовой борьбе. Ты должен себя определить - кто ты: пролетарий
или ты деклассированный элемент...
- А ну тебя к черту! Я царь природы, - крикнул ему Латугин. - Понятно
это тебе или ты еще молод?.. Прочел я одну книжку, там сказано: человек -
царь природы. Вот отчего я стою у этого орудия. Жив в нас царь природы.
Долг, долг, страх, страх! Я в господа бога тарарахну сегодня очередь, не
то что по генералу Мамонтову, - вот тебе и надстройка! Зубами хрящи буду
перегрызать...
- Тихо, товарищи! - крикнул из прикрытия Сергей Сергеевич, сидевший у
полевого телефона. - Сообщаю: под Сарептой у нас большой успех. Разбиты
два полка кавалерии и полк пластунов, полторы тысячи убиты, восемьсот
пленных...
Слух об успехе под Сарептой облетел фронт. Одна из частей Десятой
армии, отрезанная наступлением пятой колонны, - конная бригада Буденного,
- пробивалась в то время из Сальских степей на Царицын. Поход был тяжелый,
и люди и кони притомились. А когда на одном из полустанков нечаянно
удалось соединиться по телефону со штабом морозовцев и чей-то веселый
голос, пересыпая речь крепкой солью приговорок, гаркнул в трубку: "Так что
же вы спите, не знаете, что под Сарептой изрубили в собачье крошево две
кавалерийских дивизии гадов, приходите пленных считать..." - услышав про
такое знаменитое дело, хотя бы даже и сильно преувеличенное, бригада
оставила под охраной свои обозы и стоверстным маршем пошла на север -
навстречу гадам генерала Денисова.
Но успех под Сарептой все же был местный, и на главных царицынских
позициях не стало от этого легче, а стало труднее. Мамонтов со всей
быстротой учел счастливый случай с двумя крестьянскими полками, в ночь
перестроил штурмовые колонны и с зарей все напряжение атак перенес на этот
наиболее уязвимый пятиверстный участок фронта, жидко заслоненный рабочими
дружинами.
Равнину, по которой наступал цвет донского войска, прорезали с запада
на восток два огромных глубоких оврага, - они пересекали фронт и тянулись
до самого города. По ним-то казачья конница стала подбираться вплотную к
красным окопам. Вся равнина, как муравейниками, была покрыта кучечками
земли: это ползла пехота. Перед нею взад и вперед слепыми гусеницами
двигались огромные танки. Аэропланы кружились над батареями, над
вереницами обозов, тянущихся по степи из Царицына и в Царицын, сбрасывали
небольшие грушевидные бомбы, рвущиеся с ужасающей силой.
Бронепоезд Мамонтова дымил на горизонте. Справа и слева от него вся
степь полнилась телегами станичников. Теснясь ось к оси, они двигались
вплотную за войсками. Торговым казакам уже был виден город с куполами,
фабричными трубами и дымами пожаров на окраинах. Ох, и глаза ж горели под
насупленными бровями у этих дымом, салом и дегтем пропахших людей.
Над степью, надавливая воздух, неслись снаряды и с грохотом опоясывали
красные укрепления взметающимися и падающими фонтанами земли. Из глубоких
оврагов, с визгом выносилась конница и, не глядя ни на что, шла через
проволоки на окопы с такой пьяной яростью, что иного казака уже шлепнула
пуля и в глазах - смертная тьма, а он все еще на скаку режет воздух
шашкой, покуда не завалится в седле и, вскинув руки, будто от бешеного
смеха, покатится с шарахнувшегося коня.
Пехотные цепи, подползая, кидались вперед. У красных окопов мешались в
схватке конные и пешие. Мамонтов в этот день всем казакам приказал
повязать белые ленточки на околыши фуражек, чтобы сгоряча свои не рубили
своих. И тем страшнее, упорнее был бой, что с обеих сторон дрались русские
люди... Одни - за неведомую новую жизнь, другие - за то, чтобы старое
стояло нерушимо.
И каждый раз волны атак отливали, отброшенные красными бронелетучками.
Эти оборудованные наспех на царицынских заводах бронепоезда, - из двух
бензиновых цистерн или из двух товарных платформ с паровозом посредине, -
курсировали по окружной дороге частью впереди, частью позади фронта. С
пулеметами и пушками они врезались порой в самую гущу свалки. Выжимая из
старых паровозов-кукушек последние силы, они сквозь взрывы, в облаках пара
из простреленных паровозных боков; носились по развороченным путям,
развозя в окопы воду, хлеб и огнеприпасы.
- Ложись!
Рядом рвануло так, что свет потемнел и тело вдавило, и сейчас же по
спинам, по головам, обхваченным руками, забарабанили падающие комья.
- К орудию... По местам! - кричал Телегин, вскакивая и смутно сквозь
пыль различая задранную одним колесом кверху пушку и людей, злобно
подскочивших к ней... "Все целы - Латугин, Байков, Гагин, Задуйвитер...
нет Шарыгина... здесь... цел... Второе орудие в порядке, - Печенкин,
Власов, Иванов... головой мотает..."
- Левее, шесть восемьдесят, прицел шесть ноль, батарея, огонь! - хрипел
Сапожков, высовываясь с телефонной трубкой из завалившегося прикрытия.
Кашляя пылью, Телегин повторял команду. Шарыгин кидал снаряд Байкову,
тот осматривал взрыватель и перебрасывал заряжавшему - Гагину, Задуйвитер
откидывал замок, Латугин, устанавливая наводку, поднимал руку.
- Огонь...
Стволы орудий дергались, снаряды уносились... Торопливые движения людей
замирали, как в остановленной киноленте... Так и есть, - снова метнулась
свирепая тень - молния в землю, рядом.
- Ложись!
И все повторялось - грохот, вихрь земли, удушье... Злоба была такая, -
жилы, кажется, лопнут... Но что можно было сделать, когда с той стороны
снарядов не жалели, а здесь оставалось их - счетом, и на дивизионном
наблюдательном пункте сидел слепой черт, не мог как следует нащупать
тяжелую батарею...
На этот раз ранило Латугина. Он сидел, скрипя зубами. Около него мягко
и проворно двигалась Анисья, - непонятно, куда она пряталась, откуда
появлялась, - живо стащила с него бушлат, тельник, перевязала плечо.
"Батюшка, - сказала она, присев на корточки перед его глазами, - батюшка,
пойдем, я сведу на пункт". Он, голый по пояс, окровавленный, ощеренный,
будто действительно грыз хрящи, оттолкнул Анисью, кинулся к орудию.
Наконец случилось то, чего нестерпимо ждала злоба, томившая всех уже
много часов с начала этого неравного артиллерийского поединка. Сапожков
только что сообщил на запрос командиру дивизиона о количестве оставшихся
снарядов и ждал ответа; грязные слезы из воспаленных глаз его ползли по
лицу, время от времени он отнимал от уха телефонную чашку и дул в нее. В
самом воздухе внезапно что-то произошло: наступила тишина и загудела в
ушных перепонках. Телегин, обеспокоенный, полез животом на бруствер, и -
как раз вовремя... Началась решительная всеобщая атака. Простым глазом
можно было различить темные массы казачьей кавалерии и пехоты и кое-где
среди них - блеск золотых хоругвей, - это подвезенные на автомобилях попы
благословляли войско в открытом поле, на виду у красных батарей...
Моряки тоже вылезли - животами на бруствер. Дышали тяжело. Байков
сказал, чтобы насмешить:
- Эх, по ангелам прямой бы наводкой.
Никто не засмеялся. Латугин сказал резко, повелительно:
- Командир, давай выкатывать орудия на открытое, - что мы тут, как
крысы, в яме...
- Без упряжек не справиться, Латугин.
- Справимся...
- Не смеешь, не смеешь ты в бою спорить с командиром, это анархия! -
закричал Шарыгин до того неожиданно, некрасиво, по-ребячьему, что моряки
угрюмо оглянулись на него. Он схватил в обе горсти песку и начал тереть
себе лицо изо всей силы. Вернулся на место, на номер, и стал неподвижно,
только большие ресницы его дрожали над натертыми щеками.
Телегин слез с бруствера, подошел к пушке, тронул ее за колесо.
- Латугин внес правильное предложение, товарищи... На всякий случай
давайте-ка здесь раскидаем землю.
Моряки, до этого следившие за его движениями, молча кинулись к лопатам
и начали раскидывать уступ в котловане в том месте, где легче всего можно
вытащить орудие на открытое место.
- Телегин, - надрывая осипшее горло, закричал Сапожков, - Телегин,
командир спрашивает - возможно ли своими силами выкатить орудия на
открытое?
- Ответь: возможно.
Телегин сказал это спокойно и уверенно. Латугин, работая лопатой, хотя
нестерпимо жгло и ломило раненое плечо и кровь сочилась сквозь повязку,
толкнул локтем Байкова:
- Люблю антилигентов. А?
Байков ответил:
- Поучатся еще решетом воду носить, кое-чему у мужика и научатся.
Внезапно тишина разодралась грохотом ураганного огня. Телегин кинулся к
брустверу. Равнина вся наполнилась движущимися войсками. Справа -
наперерез их - по невысокому полотну, завывая, дымя, выбрасывая ржавые
дымки, неслись бронелетучки прославившегося в этот день командира
Алябьева. Внимание Ивана Ильича было сосредоточено на ближайшем прикрытии
- роте качалинского полка, лежавшей за проволокой даже не в окопах, а в
ямках. Только что им повезли бочку с водой. Лошадь забилась, повернула,
опрокинула бочку и умчалась с передками. Телегин увидел вчерашнего
чудака-верзилу Ивана Гору. Он, точно вприсядку, бегал на карачках вдоль
окопов, - должно быть, раздавал патроны - по последней обойме на
стрелка...
Левее расположения роты (и телегинской батареи), ближе, чем в
полуверсте, залегал тот самый овраг, прорезавший фронт до самого города.
Весь день овраг был под обстрелом, и казачьи лавы выносились из него
далеко отсюда. Сейчас Иван Ильич, следя за особенной тревогой бойцов Ивана
Горы, понял, что казаки непременно должны пробраться оврагом поглубже -
атаковать окопы с тылу и батарею с фланга и наделать неприятностей. Так и
случилось...
Из оврага, совсем близ укреплений, вынеслись всадники, раскинулись, -
часть их стала поворачивать в тыл Ивану Горе, другие мчались на батарею.
Телегин кинулся к орудиям. Моряки, сопя и матерясь, вытаскивали пушку из
котлована на бугор, колеса ее увязали в песке.
- Казаки! - как можно спокойнее сказал Телегин. - Навались! - И
схватился за колесо так, что затрещала спина. - Живо, картечь!
Уже слышался казачий дикий визг, точно с них с живых драли кожу. Гагин
лег под лафет и приподнял его на плечах: "Давай дружно!" Пушку выдернули
из песка, и она уже стояла на бугре, криво завалясь, опустив дуло. Гагин
взял в большие руки снаряд и, будто даже не спеша, всадил его в орудие.
Всадников тридцать, нагнувшись к гривам, крутя шашками, скакало на
батарею. Когда навстречу им вылетело длинное пламя и визгнула картечь, -
несколько лошадей взвилось, другие повернули, но десяток всадников, не в
силах сдержать коней, вылетел на бугор.
Тут-то и разрядилась накипевшая злоба. Голый по пояс Латугин, хрипло
вскрикнув, первый кинулся с кривым кинжалом-бебутом и всадил его под
наборный пояс в черный казачий бешмет... Задуйвитер попал под коня, с
досадой распорол ему брюхо и, не успел всадник соскользнуть на землю,
ударил и его бебутом. Гагин, уклонясь от удара шашки, схватился в обнимку
с дюжим хорунжим, - новгородец с донцом, - стащил его с коня, опрокинул и
закостенел на нем. Другие из команды, стоя за прикрытием орудия, стреляли
из карабинов. Телегин замедленно-спокойно, как всегда у него бывало в
таких происшествиях (переживания начинались потом уже, задним, числом),
нажимал гашетку револьвера, закрытого на предохранитель. Схватка была
коротка, четверо казаков осталось лежать на бугре, двое, спешенных,
побежали было и упали под выстрелами.
Последняя атака отхлынула так же, как прежние в этот день. Не удалось
прорвать красный фронт, - лишь в одном, самом уязвимом, месте цепи
пластунов, глубоко вклинились между двумя красными дивизиями. Наступал
вечер. Раскалились жерла пушек, примахались кони, отупела злоба у конницы,
и пехоту все труднее стало поднимать из-за прикрытий. Бой окончился,
затихали выстрелы на опустевшей равнине, где лишь ползали санитары,
подбирая раненых.
На батареи и в окопы потянулись бочки с водой и телеги с хлебом и
арбузами, - на обратном пути они захватывали раненых. Потери во всех
частях Десятой армии были ужасающие. Но страшнее потерь было то, что за
этот день пришлось израсходовать все резервы, - город ничего уже больше
дать не мог.
В классный вагон, стоявший позади станции Воропоново, вернулся
командарм. Он медленно слез с коня, взглянул на подошедших к нему
начальника артиллерии армии - того рослого, румяного, бородатого человека,
приезжавшего разговаривать с интеллигенцией на телегинскую батарею, - на
взбудораженного, похожего на студента, вернувшегося с баррикад начальника
бронепоездов Алябьева. Оба товарища ответили ему на взгляд улыбками: они
рады были его возвращению с передовых линий, где командарму пришлось
несколько раз в этот день участвовать в штыковых атаках. Бекеша его была
прострелена, и ложе карабина, висевшего на плече, раздроблено.
Командарм пошел в салон-вагон и там попросил воды. Он выпил несколько
кружек и попросил папиросу. Закурил, - сухие глаза его затуманились, он
положил папиросу на край стола, придвинул к себе листки сводок и
наклонился над ними. Да... Потери тяжелы, чрезмерно тяжелы, и огнеприпасов
на завтра оставалось мало, отчаянно мало. Он развернул карту, и все трое
нагнулись над ней. Командарм медленно повел огрызком карандаша линию, -
она лишь кое-где изломилась за этот день, но незначительно, а под Сарептой
далеко даже загнулась к белым; но на том участке, где вчера произошла
неприятность с крестьянскими полками, линия фронта круто поворачивала к
Царицыну. Все медленнее двигался карандаш командарма. "А ну-ка, - сказал
он, - проверим еще..." Сводки были точны. Карандаш остановился в семи
верстах от Царицына, как раз по руслу оврага, и так же круто повернул
обратно, к западу. Получался клин. Командарм бросил карандаш на карту и
тылом ладони ударил по этому клину:
- Это все решает.
Начальник артиллерии, насупясь в бороду и отведя глаза, сказал упрямо:
- Берусь сгрызть этот клин, подкинь за ночь снарядов.
Начальник бронепоездов сказал:
- Настроение в частях боевое: поедят, поспят часок-другой, - выдержим.
- Выдержать мало, - ответил командарм, - надо разбить, а линия фронта
для этого неблагоприятна. Скажи, паровоз прицеплен? Ладно, я еду... - Он
сидел еще с минуту, скованный усталостью, поднялся и обнял за плечи
товарищей:
- Ну, счастливо...
Начальник артиллерии и начальник бронепоездов вернулись на
наблюдательный пункт, на одиноко торчащую железнодорожную водокачку,
которую весь день усиленно обстреливали с земли и воздуха. Поднявшись
наверх, где помещались телефоны, они нашли принесенный им ужин: два ломтя
черствого хлеба и на двоих половину недозрелого арбуза. Начальник
артиллерии был человек полнокровный и жизнерадостный, и такой скудный
рацион его огорчил.
- Дрянь арбуз, - говорил он, стоя у отверстия, проломанного в кирпичной
стене, - если арбуз режут ножиком, это уже не арбуз, - арбуз нужно колоть
кулаком. - Выплевывая косточки, прищуриваясь, он поглядывал на равнину,
видную, как на ладони, под закатным солнцем. - Горячих галушек миску, вот
это было бы сытно. А как ты думаешь, Василий, ведь похоже на то, что в
ночь будет приказ - отступить...
- То есть как отступить? Отдать окружную дорогу? Да ты в уме?
- А ты был в уме, когда допустил прорыв, - чего дремали твои
бронелетучки?
Начальник артиллерии, разговаривая, нет-нет да и подносил к глазу два
раздвинутых пальца или вынимал из кармана спичечную коробку и, держа ее в
вытянутой руке, определял углы и дистанции с точностью до полусотни шагов.
- Да у них же саперы специально шли за цепями и успели подорвать путь в
десяти местах.
- И все-таки клина нельзя было допустить, - упрямо повторил начальник
артиллерии. - Слушай, взгляни-ка, ты ничего не замечаешь?
Только острый, наметанный глаз мог бы заметить, что на бурой равнине,
уходящей на запад, не было безлюдно и спокойно, но происходило какое-то
осторожное движение. Все неровности земли, все бугорки, похожие на тысячи
муравьиных куч, отбрасывали длинные тени, и некоторые из этих теней
медленно перемещались.
- Сменяются цепи, - сказал начальник артиллерии. - Ползут, красавцы...
Возьми-ка бинокль... Замечаешь, как будто поблескивают полосочки?..
- Вижу ясно... Офицерские погоны...
- Это понятно, что офицерские погоны поблескивают... Ух, как поползли,
мать честная, гляди, как пауки!.. Что-то много офицерских погонов...
Других и не видно...
- Да, странно...
- Третьего дня Сталин предупреждал, чтоб мы этого ждали... Вот,
пожалуй, они самые и есть...
Алябьев взглянул на него. Снял картуз, провел ногтями по черепу,
взъерошив слипшиеся от пота волосы, серые глаза его погасли, он опустил
голову.
- Да, - сказал, - понятно, почему они так рано сегодня успокоились...
Этого надо было ждать... Это будет трудно...
Он быстро сел к телефону и начал названивать. Затем надвинул картуз и
скатился по винтовой лестнице.
Начальник артиллерии наблюдал за равниной, покуда не село солнце. Тогда
он позвонил в военсовет и сказал тихо и внятно в трубку:
- На фронте офицерская бригада сменяет пластунов, товарищ Сталин.
На это ему ответили:
- Знаю. Скоро ждите пакет.
Действительно, скоро послышался треск мотоцикла. По скрипучей лестнице
затопали шаги, в люк едва пролез мужчина, весь в черной коже. Начальник
артиллерии был не мал ростом, а этот мотоциклист - навис над ним:
- Где здесь начальник артиллерии армии?
И, услышав: "Это я", - мотоциклист потребовал еще и удостоверение,
чиркнул спичку и читал, покуда она не догорела до ногтей. Тогда только он
с величайшей подозрительностью вручил пакет и затопал вниз.
В пакете лежала половинка четвертушки желтой буграстой бумаги, на ней
рукой предвоенсовета было написано:
"Приказываю вам в ночь до рассвета сосредоточить все ("все" было
подчеркнуто) наличие артиллерии и боеприпасов на пятиверстном участке в
районе Воропоново - Садовая. Передвижение произвести по возможности
незаметно для врага".
Начальник артиллерии читал и перечитывал неожиданный и страшный приказ.
Он был более чем рискован, выполнение его - неимоверно трудно, он означал:
сосредоточить на крошечном участке (в районе прорыва) все двадцать семь
батарей - двести орудий... А если противник не пожелает полезть именно на
это место, а ударит правее, или левее, или, что еще опаснее, - по флангам,
на Сарепту и Гумрак? Тогда - окружение, разгром!..
В глубоком душевном расстройстве начальник артиллерии сел к телефонам и
начал вызывать командиров дивизионов, давая им указания - по каким дорогам
идти и в какие места передвигать все огромное и громоздкое хозяйство:
тысячи людей, коней, двуколок, телег, палаток - все это надо было
нагрузить, отправить, передвинуть, разгрузить, поставить на место, окопать
орудия, протянуть проволоку, и все это - за несколько часов до рассвета.
Не отрываясь от телефона, он крикнул вниз, чтобы принесли фонарь да
сказали бы всем вестовым - держать коней наготове. Расстегнув ворот
суконной рубахи, поглаживая начисто обритую голову, он диктовал короткие
приказы. Вестовые, получая их, скатывались с водокачки, кидались на коней
и мчались в ночь. Начальник артиллерии был хитер, - он велел, чтобы на
местах расположения батарей - после того как они снимутся - разожгли бы
костры, не слишком большие, а такие, чтоб огонь горел натурально, - нехай
враг думает, что красные в студеную ночь греют у огня свои босые ноги.
Еще раз перечтя приказ, он размыслил, что не годится совсем обнажать
фланги, и решил все же оставить под Сарептой и Гумраком тридцать орудий.
Когда командиры дивизионов ответили ему, что упряжки на местах, снаряды и
санитарное хозяйство погружены и костры, как приказано, запалили кое-где,
- начальник артиллерии сел в старенький автомобиль, ходивший на смеси
спирта и керосина и гремевший кузовом, как цыганская телега, и поехал в
Царицын, в штаб.
Он прогромыхал по темному и пустынному городу, остановился у
купеческого особняка, взбежал по неосвещенной лестнице на второй этаж и
вошел в большую комнату с готическими окнами и дубовым потолком,
освещенную лишь двумя свечами: одна стояла на длинном столе, заваленном
бумагами, другую высоко в руке держал командарм, - он стоял у стены перед
картой. Рядом с ним председатель военсовета цветным карандашом намечал
расположение войск для боя на завтра.
Хотя в комнате были только эти двое старших товарищей - друзей, -
начальник артиллерии со всей военной выправкой подошел, остановился и
рапортовал о предварительном исполнении приказа. Командарм опустил свечу и
повернулся к нему. Предвоенсовета отошел от карты и сел у стола.
- Двадцать батарей до рассвета будут передвинуты на лобовой участок, -
сказал ему начальник артиллерии, - семь батарей я оставил на флангах, под
Сарептой и Гумраком.
Предвоенсовета, зажигавший трубку, отмахнул от лица дым и спросил тихо
и сурово:
- Какие фланги? При чем тут Сарепта и Гумрак? В приказе о флангах не
говорится ни слова, - вы не поняли приказа.
- Никак нет, я понял приказ.
- В приказе сказано (нижние веки у него дрогнули и глаза сузились), - в
приказе сказано ясно: сосредоточить на лобовом участке всю артиллерию, всю
до последней пушки.
Начальник артиллерии взглянул на командарма, но тот тоже глядел на него
серьезно и предостерегающе.
- Товарищи, - горячо заговорил начальник артиллерии, - ведь этот приказ
- ставка на жизнь и на смерть.
- Так, - подтвердил предвоенсовета.
- Так, - сказал командарм.
- Ну, что из того, что на лобовом участке мы соберем мощный кулак да
начисто обнажим фланги? Где уверенность, что белые полезут именно на
лобовой участок? А если поведут бой в другом месте? Одной пехоте атак не
выдержать, пехота вымоталась за сегодняшний день. А снова перестраивать
батареи будет уже поздно... Вот чего я боюсь... Бронелетучки нам уже не
подлюга, пехоту все равно придется оттянуть за ночь от окружной дороги...
Вот чего я боюсь.
- Не бояться! - Предвоенсовета стукнул пальцем в стол один и другой
раз. - Не бояться! Не колебаться! Неужели вам не ясно, что белые все силы
должны бросить завтра именно на лобовой участок... Это неумолимо
продиктовано всей обстановкой вчерашних боевых операций. Их серьезнейшая
неудача под Сарептой, - сунуться туда во второй раз они уже не захотят, им
известно движение бригады Буденного в тыл пятой колонны. Их вчерашний
успех на центральном участке - удачное вклинение в наш фронт. Наконец вся
выгодность плацдарма под Воропоново - Садовая, - овраги и кратчайшее
расстояние до Царицына. Вы сами сообщили мне о смене пластунов офицерской
бригадой. Делайте отсюда вывод. Офицерская бригада - это двенадцать тысяч
добровольцев, кадровых офицеров, умеющих драться. Мамонтов не станет
бросать такую часть для демонстрации... У нас все основания быть
уверенными в атаке на лобовой участок.
- Вечерняя сводка подтверждает это, - сказал командарм, - белые сняли с
южного и северного направлений четырнадцать или пятнадцать полков и
передвигают их грунтом... Это - не считая офицерской бригады...
- Таким образом, - сказал Предвоенсовета, - противник сам для себя
создает обстановку, в которой - если мы без колебаний будем решительны и
смелы - он сам подставит нам для разгрома свои главные силы. И наша задача
завтра - не отразить атаку, а уничтожить ядро донской армии...
Начальник артиллерии широко усмехнулся, сел, стукнул себя кулаком по
колену.
- Смело! - сказал. - Смело! Возражать нечего. Так я ж ему такую баню
устрою, аж до самого Дону будет бежать без памяти.
Предвоенсовета придвинул свечу к трехверстной карте, и начальник
артиллерии начал давать разъяснения, как он намерен расположить батареи, -
тесно, ось к оси, в сколько ярусов.
- Не закапывайся в землю, - сказал ему командарм, - ставь орудия на
открытых буграх. Пехоту придвинем вплотную к батареям. Иди звони
командирам.
Через несколько минут на всем сорокаверстном фронте началось молчаливое
и торопливое движение. По темной равнине, над которой вызвездило небо и
Млечный Путь мерцал так, как бывает только в редкие осенние ночи, мчались
конные упряжки с пушками и гаубицами, ползли - по восемь пар коней -
тяжелые орудия, вскачь проносились телеги и двуколки. Незаметно снимались
и отступали пехотные части, уплотняясь на суженном полукольце обороны.
На седой от инея равнине горнисты заиграли зорю, поднимая на бой
казачьи полки. Выкатилось солнце из-за волжских степей. Загремели вдали
орудия. Застучали пулеметы. Красный фронт молчал, он был весь в тени,
против солнца. Всем батареям было сказано: ждать сигнала - четырех высоких
взрывов шрапнели.
Атака белых началась ураганным огнем с линии горизонта. Все живое
прилегло, поджалось, притаилось, каждая кочка, каждая ямка стала защитой.
Сквозь грохот слышался иногда дикий вскрик да вместе с комьями рванувшейся
земли взлетало тележное колесо или дымящаяся солдатская шинель. Сорок пять
минут длилась артиллерийская подготовка. Когда люди смогли поднять головы,
- вся равнина уже колыхалась от двигающихся войск. Шли в несколько рядов,
уставя штыки, офицерские цепи, не торопясь и не ложась, за ними
двенадцатью колоннами шли офицерские батальоны, с интервалами, как на
параде. Развевались два полковых знамени, поднятые высоко. Надрывно
трещали барабаны. Свистали флейты. А позади, за пехотой, колыхались черные
массы бесчисленных казачьих сотен...
- ...Иван Ильич, вот это - классовые враги! Вот это вояки!
- Обуты... Одеты... Мясом кормлены...
- Ох, жалко будет такую одежду рвать...
- Товарищи, перестаньте балагурить, насторожите внимание.
- Так мы же со страху заговорили, товарищ Телегин...
...Передние ряды ускорили шаг, они были уже в пятистах шагах... Можно
было разглядеть лица... Не дай господи увидеть еще раз такие лица, - с
запавшими, белесыми от ненависти глазами, с обтянутыми скулами,
напряженные, перед тем как разодрать пасть ревом: "Ура!"
Начальник артиллерии высунулся по пояс в пролом в кирпичной стене
водокачки, вытянул позади себя руку, чтобы ею подать сигнал телефонисту:
четыре шрапнели! Ждал еще минутку: колыхающиеся в мерном шаге, под
барабаны и флейты, цепи и колонны должны перейти линию окружной железной
дороги... Еще минутка... Только бы они, дьяволы, не перешли с шага на
бег...
- ...Товарищ ротный... Не могу больше... Ей-богу...
- Лезь в окоп обратно, так твою...
- Тошнит... Я ж отойду только...
- Убью, так твою...
- Товарищ Иван Гора... Не надо!
- Бери винтовку!
...Начальник артиллерии загадал: вот эти передние дойдут до столбика...
Передняя часть уже изгибается, колышется, уже люди ступают косолапо,
кое-как... Сощурясь, он четко видел этот покосившийся столбик с обрывком
проволоки... Он-то и решал судьбу всей атаки, судьбу сегодняшнего дня,
судьбу Царицына, судьбу революции, черт возьми!.. Вот этот - в желтых
сапогах - вырвался первый, шагнул за столб... Начальник артиллерии разжал
за спиной кулак, растопырил пальцы, высунулся из пролома, рявкнул
телефонисту: "Сигнал!.."
Высоко над идущими колоннами в ясном небе лопнули ватными облачками
четыре шрапнели. Тяжелый, никем никогда не слыханный грохот потряс воздух.
Зашаталась каменная водокачка. Телефонист уронил трубку и схватился за
уши. Начальник артиллерии топал ногами, точно плясал, и руки его
помахивали, будто перед оркестром...
Равнина, по которой только что стройно и грозно двигались серо-зеленые
батальоны, стала похожа на дымно кипящий гигантский кратер вулкана. Сквозь
пыль и дым можно было разглядеть, как, пораженные, залегли наступавшие
цепи, смешались задние. С севера по оставшейся незанятой кольцевой дороге
уже неслись им в тыл бронелетучки. Из окопов поднялись красные роты и
бросились в контратаку. Начальник артиллерии выхватил у телефониста
трубку: "Перенести огонь глубже!.." И когда огневой шквал загородил
отступление белым, в гущу их врезались грузовики с пулеметами, и начался
разгром.
8
Даша сидела на дворике, на ящике с надписью "медикаменты"; она опустила
на колени руки, только что вымытые и красные от студеной воды, и, закрыв
глаза, подставляла лицо октябрьскому солнцу. На голой акации, там, где
кончалась тень от крыши, топорщились перьями, чистились, хвастались друг
перед другом воробьи с набитыми зобами. Они только что были на улице, где
перед белым одноэтажным особняком валялось сколько угодно просыпанного
овса и конского навоза. Их спугнули подъехавшие телеги, и воробьи
перелетели на березу. Птичье щебетанье казалось Даше невыразимо приятной
музыкой на тему: живем во что бы то ни стало.
Она была в белом халате, испачканном кровью, в косынке, туго повязанной
по самые брови. В городе больше не дребезжали стекла от канонады, не
слышалось глухих взрывов аэропланных бомб. Ужас этих двух дней закончился
воробьиным щебетаньем. Если глубоко вдуматься, - так это было даже и
обидно: пренебрежение этой летучей твари с набитыми зобами к человеку...
Чик-чирик, мал воробей, да умен, - навозцу поклевал, через воробьиху с
веточки на веточку попрыгал, пискнул вслед уходящему солнышку, и - спать
до зари, вот и вся мудрость жизни...
Даша слышала, как за воротами остановились телеги... Привезли новых
раненых, вносили их в особняк. От усталости она не могла даже разлепить
веки, просвечивающие розовым светом. Когда надо будет - доктор позовет...
Этот доктор - милый человек: грубовато покрикивает и ласково
посматривает... "Сию минуту, - сказал, - марш на двор, Дарья Дмитриевна,
вы никуда не годитесь, присядьте там где-нибудь, - разбужу, когда
нужно..." Сколько все-таки чудных людей на свете! Даша подумала - было бы
хорошо, если бы он вышел покурить и она рассказала бы ему свои наблюдения
над воробьями, - чрезвычайно глубокомысленные, как ей казалось... А что же
тут плохого, если она нравится доктору?.. Даша вздохнула, и еще раз
вздохнула, уже тяжело... Все можно вынести, даже немыслимое, если
встречаешь ласковый взгляд... Пускай мимолетный, - навстречу ему
поднимаются душевные силы, вера в себя. Вот и снова жив человек... Эх,
воробьишки, вам этого не понять!
Вместо доктора вылез из подвала, где помещалась кухня, гражданин с
желтоватым нервным лицом и трагическими глазами. Он был одет в пальто
ведомства народного просвещения, но уже на этот раз не подпоясанное
веревкой. Поднявшись на несколько ступеней кирпичной лестницы, он вытянул
тонкую шею, прислушиваясь. Но только щебетали воробьи.
- Ужасно! - сказал он. - Какой кошмар! Бред!
Он зажал уши ладонями и тотчас отнял их. Низкое солнце сбоку освещало
его лицо с тонким хрящеватым носом и припухлыми губами.
- Этому нет конца, боже мой!.. У вас когда-нибудь был звуковой бред? -
неожиданно спросил он Дашу. - Простите, мы не знакомы, но я вас знаю... Я
вас встречал до войны, в Петербурге, на "Философских вечерах"... Вы были
моложе, но сейчас вы красивее, значительнее... Звуковой бред начинается с
отдаленной лавины, она еще беззвучна, но близится с ужасающей быстротой.
Нарастает разноголосый гул, какого нет в природе. Он наполняет мозг, уши.
Вы сознаете, что ничего нет в реальности, но этот шум - в вас... Вся душа
напряжена, кажется: еще немного - и вы больше не выдержите этих
иерихонских труб... Вы теряете сознание, вас это спасает... Я спрашиваю -
когда конец?
Он стоял перед Дашей против солнца, перебирал тонкими пальцами и
хрустел ими.
- Я должен где-то накопать глины, замесить ее и починить печь, потому
что нас выселили в подвал, как нетрудовой элемент... Мой отец всю жизнь
прослужил директором гимназии и построил этот дом на свои сбережения...
Вот вы это им и скажите... В подвале валяются обгорелые кирпичи; два
окошка на тротуар - такие пыльные, что не пропускают света. Мои книги
свалены в углу... У моей матушки миокардит, ей пятьдесят пять лет, у моей
сестры от малярии - паралич ног. Надвигается зима... О, боже мой!
Даша подумала, что он, как душа Сахара в "Синей птице" из
Художественного театра, сейчас отломает себе все десять пальцев.
- Кто не работает, тот не ест!.. Окончить историко-филологический
факультет, почти закончить диссертацию... Три года преподавать в женской
гимназии, в этом роковом городе, в этой безнадежной дыре, где я скован по
рукам и ногам болезнью матери и сестры... И - финал всей жизни: кто не
работает, тот не ест! Мне суют в руки лопату, насильственно гонят рыть
окопы и грозят, чтобы я поклонялся революции. Насилию над свободой!..
Торжеству мозолей!.. Надругательству над наукой!.. Я не дворянин, не
буржуй, я не черносотенец. Я ношу на себе шрам от удара камнем во время
студенческой демонстрации... Но я не желаю поклоняться революции, которая
загнала меня в подвал... Я не для того изощрял свой мозг, чтобы из подвала
через пыльное окошко глядеть на ноги победителей, топающие по тротуару...
И я не имею права насильственно прекратить свою жизнь, - у меня сестра и
мать... Даже в мечтах мне некуда уйти, некуда скрыться... "Унесем
зажженные светы!.." Их некуда уносить, на земле не осталось больше
уединенных пещер...
Он проговаривал все это необыкновенно быстро, глаза его блуждали. Даша
слушала его, не удивляясь и не сочувствуя, как будто этот выскочивший из
полуподвальной кухни нервный человек был таким же необходимым завершением
ужаса этих дней - грохота, пожаров, стонов раненых.
- Что вас привело к ним? - неожиданно бытовым, ворчливым голосом
спросил он. - Недомыслие? Страх? Голод? Так знайте же - я следил за вами
эти два дня, я вспоминал, как в Петербурге на "Философских вечерах"
безмолвно любовался вами, не смея подойти и познакомиться... Вы - почти
блоковская незнакомка... (Даша сейчас же подумала: "Почему - почти?")
Царевна, вышивающая золотые заставки, - в грязном халате, с красными
руками, таскает раненых... Ужас, ужас!.. Вот - лицо революции...
Даша вдруг так рассердилась, что, поджав губы, ни. слова не ответив
этому желто-бледному неврастенику, пошла в дом, где после свежести двора в
лицо ей тяжело пахнул запах йодоформа и страдающего человеческого тела.
В каждой комнате лежали раненые на тесно установленных койках из
неструганых досок. В операционной, где - до выселения - учитель женской
гимназии писал свою диссертацию, она нашла доктора. Он вытирал полотенцем
оголенные выше локтя волосатые руки и, увидев Дашу, подмигнул ей карим
глазом:
- Ну как, успели посопеть носиком? А у меня тут была интересная
операция: отрезал парню аршин пять тонких кишок и через месяц буду с ним
пить водку. Тут еще привезли одного командира, тяжелый случай шока...
Впрыснул камфару, сердце работает, но сам пока без сознания... Последите
за пульсом, если начнет падать, сделайте еще одну инъекцию...
Перекинув полотенце через плечо, он подвел Дашу к дощатой койке. На ней
навзничь лежал Иван Ильич Телегин. Глаза его были с усилием зажмурены,
точно в них был ослепительный свет. Растянутые губы сжаты. Левую руку его,
лежавшую на груди, доктор взял, попробовал пульс, мягко встряхнул:
- Видите, а была стиснута, как судорогой... Шок, я вам скажу, дает
иногда любопытнейшую картину... Штучка мало изученная... Тут такая же
механика, как родимчик у младенцев... Центральная нервная система не
успевает выставить защиту против неожиданного нападения...
Доктор оборвал на полуслове, потому что, хотя и в слабой степени, сам
получил неожиданный шок... Дарья Дмитриевна мягко опустилась на колени
перед койкой и всем лицом прижалась к брошенной доктором руке этого
командира...
9
Вадим Петрович Рощин проснулся поздно в дрянной гостиничной комнате, с
грязным окном, занавешенным пожелтевшей газетой, на коротенькой койке, под
тощим одеялом. Поезд уходил поздно ночью. Предстоял пустой день. В
папиросной коробке оставалась одна папироса. Он помял ее, закурил и стал
смотреть на свою худую, жилистую руку, с гусиной кожей. Поиски Кати ни к
чему не привели... Кати он не нашел. Отпуск кончился, надо было
возвращаться на Кубань в полк.
Через двое суток он вылезет из вагона, сядет в бричку, поедет степью,
не заговаривая с нижним чином на козлах. В станице, на широкой улице,
колеса брички завязнут в колеях, полных уже бесплодной в ноябре дождевой
воды. Он вылезет прямо в грязь, прикажет отнести чемодан в хату и зашагает
к станичному управлению, в штаб, к командиру полка, генерал-майору Шведе.
Он застанет этого выхоленного дурака за чтением стишков символистов:
"Пламенный круг" Сологуба или "Жемчуга" Гумилева. После рапорта Вадим
Петрович примет взвод. Может быть, получит роту. Начнется однообразное:
строевые занятия, посещение офицерского собрания, где его будут
расспрашивать о девочках, о кутежах, острить по поводу его худобы, седых
волос и мрачного вида. По вечерам - шаганье из угла в угол у себя в хате.
В десять часов денщик молча стащит с него сапоги... Это - одна
вероятность, а другая - если полк на фронте, в боях...
Ему представилась та же мертвая степь с грядами северных туч, печные
трубы среди пожарища, завязшие в грязи телеги с ранеными, дохлые лошади и
- крайняя черта этой степи: окоп с людьми, валяющимися среди кала и
окровавленных тряпок... Он представил себя профессиональным бодряком,
легендарным фаталистом, показывающим пример холодной ненависти, которой у
него нет, которой у него давно больше нет. В нем только брезгливость и
тошнота при мысли о людях.
Он приподнялся на койке, стараясь застегнуть пуговку на сорочке,
потянулся в поисках табаку за штанами, свалившимися на пол, и лег опять,
закинув руки.
"Все-таки с таким настроением нельзя", - проговорил он тихо, и этот не
его голос ему не понравился, гадливость поднялась в нем к тому, как он это
проговорил... "Почему нельзя? Чего это "все-таки" нельзя? Все можно!
Вплоть до ременного пояска, - одним концом - к дверной ручке, другим - за
шею... Давай, Рощин, по-честному... Экий ты чистоплюй... Такая же сволочь,
как все".
И он зло и мстительно стал вспоминать тысячи встреч здесь, в
Екатеринославе... Женщин со следами эвакуации на лицах и с жалкими
остатками неприступности, бегающих по гостиницам с предложением разных
вещиц, "дорогих по воспоминаниям"; генералов, которые похлопывают по
спине, - называя батенькой, - иссиня-бритых, сочащихся здоровьем, бешено
развязных знатоков по продаже и покупке железнодорожных накладных на
казенные товары; громогласных помещиков, спугнутых из своих усадеб, - они
теснились в номерах вместе со своими бестолковыми помещицами и длинными,
веснушчатыми, разочарованными дочерьми, перехватывая деньжонки,
полнокровно кушали в ресторане. где учили поваров готовить невиданные
блюда, называли революцию заварухой и, в общем, коротали время среди самых
радужных надежд, не покидавших российское дворянство даже в самые
затруднительные времена. Он вспоминал в вестибюле гостиницы всякий люд, с
чрезвычайной быстротой потерявший общественную устойчивость, - лишь по
гербовым пуговицам да фуражкам можно было догадаться: это - прокурор и,
видишь ты, вцепился в какого-то нахального мальчишку, счастливого
спекулянта, силясь всучить ему сломанные часы; а этот - начальник
департамента акцизных сборов, седой, кашляющий, с палочкой, - он, видимо,
разбазарил уже свои ценности и с завистью поглядывает на богатые сделки,
на мелькающие руки, в которых шевелятся кредитки...
Пронырливые спекулянты в шикарных костюмах влетают сквозь парадные
двери, вертят пальцами и глазами, сбиваются в кучки, нервно шепчутся и
уносятся снова на улицу, как крылатые Гермесы - боги торговли и удачи. В
вестибюле можно узнать о продвижении казенных грузов, о затерявшейся
цистерне с машинным маслом, о курсе доллара, вскакивающего и падающего по
нескольку раз в день, в прямой зависимости от французских или германских
контратак на Западном фронте, но это уже - дела серьезные... Мелкие
спекулянты в вестибюле раздаются в стороны, прыгающие от возбуждения глаза
их устремляются на "большого" человека...
Степенно и не спеша он входит в очень длинном пальто, в картузике или в
бархатной шляпе на затылке, в руке зонтик, борода его от подбородка
залоснена к шее, от этой неприкосновенной бороды можно лишь - для
сосредоточия умственной деятельности - отделить пальцами один волосок и
покрутить. Глаза его отражают напряженную духовную жизнь, отрешенную от
мелочей, ибо он - мыслитель: он сопоставляет, ищет и находит те категории,
которые обусловливают падение или подъем концентратов мировой энергии - то
есть твердой валюты...
Здесь, в вестибюле и на улицах близ гостиницы, происходит игра.
Официально гетманскими властями и германским оккупационным командованием
она запрещена. Игроки находятся в постоянном движении на тротуаре - от
дверей гостиницы до ближайшего перекрестка. При помощи пристально
устремленных глаз, движения пальцев и нескольких слов они продают и
покупают. Ни у кого из них валюты нет, она спрятана, и вообще количество
ее в городе неизвестно. Играют на разницу курса и рассчитываются
гетманскими карбованцами. В минуту создаются состояния, в минуту богач
становится нищим. Счастливец идет с прихлебателями в кафе - кушать
пирожное с желудевым кофе, неудачник отчаянно бредет по бульвару, и
ноябрьский ветер, метущий бумажки и опавшие листья, подхватывает пыльные
полы его длинного пальто.
Люди, населяющие эту гостиницу, скопляющиеся на тротуарах, в табачных
лавчонках, кафе, шашлычных, торгующие и объегоривающие друг друга, были
частью шумного, прожорливого стада, которое мычало и орало по всем отбитым
у революции городам, где ему не мешали жрать, пить, совокупляться,
жульничать и спекулировать... Это стадо надо было оберегать штыками и
пушками, отвоевывать для него новые города, восстанавливать для него
очищенную от большевистской скверны великую, единую, неделимую Россию...
- Пошлость, пошлость и ложь! - снова вслух проговорил Вадим Петрович. -
Ну-с, а если дезертировать?
И он стал размышлять об этом, в первый раз за свою жизнь отпустив
моральные вожжи, с острым наслаждением открывая в себе залежи подлости и
низости... Он даже посмеивался со стиснутыми зубами... Мысли его были как
неожиданное творчество, как первый грех...
"Во имя каких таких святынь проколесил ты, голубчик, по жизни на
натянутых вожжах? Считал себя порядочным человеком, принадлежал к
порядочному обществу, даже ушел из полка в университет, чтобы расширить
умственный кругозор... В юности тебе казалось, что ты похож на Андрея
Болконского. Нравственный импульс доставлял тебе удовлетворение, и этого
было вполне достаточно: ты чувствовал себя чистоплотным. От всего
сомнительного и нечистого ты воротил нос, как от помойной ямы. У тебя было
всего только три связи с замужними женщинами, и ты порвал с этими бабами
на высоте самых утонченных отношений, когда взволнованное любопытство
начинало сменяться сочно привычными поцелуями... И вот - общий итог: куда
же привела тебя безупречная жизнь с гордо поднятой головой? Пожарище! От
человека - одна обгорелая печная труба!"
Подведя такой итог, Вадим Петрович методично начал обдумывать
возможности дезертирства. Бежать за границу? Весь мир охвачен войной.
Повсюду сыщики ищут подозрительных иностранцев, везут в тюрьмы и там
вешают... Во всем мире бодрыми ребятами грузятся транспорты... "Тру-ля-ля,
- орут ребята, - поскорее всыплем свиньям немцам и вернемся к веселым
подружкам..." В океанах их торпедируют, и веселые ребята барахтаются в
ледяной воде вокруг масляного пятна... В Европе колонны молодых людей в
защитной одежде, сшитой как на покойников, густыми цепями, в безнадежном
отчаянии покорно идут на пулеметы, на бомбометы, на минометы, на огнеметы,
- огонь спереди, огонь сзади. Поездка за границу отпадает... Можно
пробраться в Одессу, достать липовый паспорт и - в шашлычную - половым...
Но кто-нибудь: "Ба, ба, ба, - удивится, - да, никак, это - Рощин, что же
это вы, батенька?" Спекулировать по мелочам или даже - воровать? Нужен
запас большой жизнерадостности... Сутенером? Стар... "Ну, хорошо,
предположим - просуществую как-нибудь до окончательной победы: социалисты
перевешаны, мужичье перепорото, англичане нас простили, с виноватым видом
начинаем за Волгой собирать армию - колотить немцев. Оружие роздали, и в
один ненастный день солдатье запарывает господ офицеров, героев "ледяного
похода", и сказка начинается сначала. Бедная моя Катя, так и не найденная,
где-нибудь на вокзале с выбитыми окнами, среди спящих, бредящих и мертвых,
позовет в последний раз: "Вадим, Вадим..." Итак, есть еще возможность:
повеситься, немедленно... Страшно? Нисколько... Противно делать это усилие
над собой..."
Руки его были как лед, он затылком чувствовал их холод. Никакого
решения он принять не мог. И будто маленькие человечки, бегая по нему, как
мухи, растаскивали его волю, его душу... Когда стемнеет, он встанет,
наденет штаны, пойдет пешком на вокзал и, наверное, даже папирос купит на
дорогу... И будет жить, - такого и шашка не тронет, и пуля не шлепнет, и
тифозная вошь не укусит...
За стеной, там, где была дверь, заставленная комодом, уже давно
торопливо спорили два сердитых мужских голоса. Один все начинал фразу:
"Слушайте, господин Паприкаки, если бы я был бог..." Но другой не да...


