Алексей Николаевич Толстой. Хождение по мукам (книга 3)
страница №13
...азал Сапожков, влезая в плетеный тарантас иусаживаясь в сене рядом с Телегиным. - Поздравляю, Иван.
- Грустно это все, Сергей Сергеевич. По своей-то воле я бы так уж и
остался командиром наших качалинцев. Новые люди, новые заботы, - не по мне
это все.
- Чего стариком-то прикидываешься?
- Да пройдет, - устал немножко...
Лошади шли рысцой по проселочной дороге, плетушку встряхивало, налево
темнел дубовый лес, направо на жнивье едва различались в сумерках кучки
снопов, уложенные крестами. Пахло пшеничной соломой. Высыпали августовские
звезды.
- А кто у тебя в бригаде будет начальником штаба?
- Назначат кого-нибудь.
Дорога свернула ближе к лесу, откуда слабо потянуло сыростью. Лошади
начали пофыркивать.
- Мне писем нет, конечно? - спросил Телегин.
- Ой, прости, Иван, тебе письмо.
Иван Ильич сидел - согнувшись, усталый, задремывающий, - вдруг
вскинулся:
- Как же ты, ах, Сергей Сергеевич! Где оно?
Сапожков долго рылся в сумке. Остановили лошадей и чиркали спичками,
которые шипели и отскакивали. Телегин взял письмо, - оно было от Кузьмы
Кузьмича, - и вертел его в пальцах.
- Толстое какое, сколько написал-то, - шепотом сказал Сапожков.
- А что? - так же шепотом спросил Телегин. - Это плохо?
Он выскочил из тарантаса и пошел к лесной опушке. Там торопливо начал
ломать сучья, зажег спичку и дул на веточки.
- Да ты возьми сноп, он сразу займется. - Сапожков бегом принес ему
пшеничный сноп и отошел. Солома сразу запылала. Телегин опустился на
корточки, читая письмо. Сапожков видел, как он прочел, рукавом вытер глаза
и опять начал читать. Значит, дело ясное. Сергей Сергеевич шмыгнул носом,
влез в тарантас и закурил. Сидевший на козлах старик, которому хотелось
поскорее вернуться домой, сказал:
- Как бы на поезд не опоздать, тут дальше дорога, - один песок, да еще
броду искать... Проканителимся...
Сапожков не стал глядеть на Телегина, когда тот подошел к плетушке,
тяжело перегнув ее, влез и опустился в сено. Лошади тронули рысцой. На
расстоянии трех миллионов световых лет над головой Сапожкова протянулся
раздваивающейся туманностью Млечный Путь. Поскрипывало вихляющееся заднее
колесо у плетушки, но старик на козлах не обращал на это внимания, -
сломается так сломается, чего же тут поделаешь...
Телегин сказал придушенным голосом:
- Какая сила духа у нее. Вечная борьба за обновление, за чистоту,
совершенство... Просто я потрясен...
- Да жива она?
- Ну, а как ты думаешь! В Костроме и поправляется...
Сергей Сергеевич живо обернулся к нему, и оба засмеялись. Сапожков
толкнул его кулаком, и Телегин толкнул его. Потом он подробно рассказал
содержание письма, опустив только случай с бриллиантами. Это были те самые
драгоценности, о которых она прошлым летом писала отцу, так обнаженно
борясь за жизнь и вместе уничтожая себя. Видимо, тогда же, в дни ее
смятения, Даша зашила камушки в пальто. И она ни разу не упомянула о них
Ивану Ильичу. Очевидно, забыла - это так на нее похоже, - забыла и
вспомнила только в бреду. И - "выбросить, выбросить", - у Ивана Ильича
схватывало горло восторженным волнением... Конечно, во всей этой истории
много было темного, но он никогда и не пытался до конца понимать Дашу.
- Мне одно ясно, Сергей Сергеевич, заслужить любовь женщины, скажем,
такой, как Даша, - это большой выигрыш в жизни.
- Да, тебе здорово повезло, я всегда это говорил.
- Ох, как надо постоянно быть на высоте, Сергей Сергеевич! А ведь -
срываешься... Ты ведь тоже, наверно, срываешься?
- У меня - совсем другое...
- Неужели у тебя нет вечной тоски - найти такую женщину, как моя Даша?
- Женщины как-то не играют такой роли в моей жизни... Я к этим вещам
отношусь гораздо проще... Без хлопот...
- Поехал! Знаю я тебя... Сергей Сергеевич, жизнь у нас приподнятая:
победа или смерть, - к этому все сведено. И - живем! И еще как живем с
этим! В отношениях с женщиной всякие мелочи должны быть устранены...
Любовь надо беречь. Всегда будь начеку! Пробовал ты заглядеться в любимые
глаза? Это чудо жизни...
Сергей Сергеевич не ответил, понемногу фуражка его совсем съехала на
затылок, - он опять глядел на Млечный Путь.
- В той стороне где-то есть провал во вселенной, - сказал он, -
беззвездное, черное место в виде очертания лошадиной головы... На
фотографии это очень страшно. Настанет время, когда мы поймем, -
совершенно просто и очевидно, - что ужаса непомерного пространства нет.
Каждый атом нашего тела - та же непомерная звездная система. И в ту и в
другую сторону - бесконечность. И мы сами - бесконечны, и все в нас
бесконечно. И воюем мы с тобой за бесконечность против конечного...
Впереди показались неясные очертания огромных деревьев, но оказалось,
что это невысокие прибрежные кусты. Запахло речной сыростью. Плетушка
спускалась под гору. Лошади, сторожась, громко зафыркали и зашлепали по
мелкой воде.
- Как бы нам в яму не угодить, - сказал старик. Но речку проехали
благополучно. На той стороне он легко, как молодой, соскочил с козел и
побежал сбоку плетушки, дергая вожжами и покрикивая. Лошади вынесли по
песку на подъем и остановились, тяжело дыша. Старик взобрался на козлы.
Отсюда до станции было уже недалече. Он обернулся:
- Не выйдет у него ничего из этих делов, только зря народ бьют. На
деревне у нас так говорят: землю назад все равно не отдадим, силой с нами
не справишься, сегодня не девятьсот шестой год, мужик окреп, ничего не
боится. В Колокольцевке, - он указал в темноту кнутовищем, - с аэроплана
бросили листок, мужики прочли, - значит, он предлагает выкупать землицу.
Вот куда повернул, - уж не надеется, что мы даром отдадим... Ничего, мы
подождем, как он прикатился, так и укатите"... Ах, Деникин, Деникин!
Утром Телегин и Сапожков приехали в штаб Южного фронта, в Козлов, в
яблочное царство. Вот уж - матушка-Россия! Домишки с линялыми крышами,
герани в маленьких окошках, да пролетающий клуб пыли вслед за драной
извозчичьей пролеткой по горбатой булыжной мостовой мимо унылых
телеграфных столбов с обрывками бумажных змеев на проволоках, да кирпичная
лавка с навесом и - крест-накрест - досками заколоченной дверью, да босая
девочка испуганно перебегает дорогу, таща кривоногого, переваливающегося
братишку, да неубранный щебень разрушенной часовни около общественного
водопоя на грязной площади, где раньше был базар, а теперь - пусто. За
ветхими и наполовину разобранными заборами - тяжелые от румяных и
зелено-восковых плодов яблони. И над садами, и над крышами летает веселая
стая скворцов, враз показывая изнанку крыльев.
Здесь, кажется, так бы и прожил в безвременье обыватель еще тысячу лет,
кабы вот не такая оказия - революция. А впрочем, и терять-то здесь ничего
не жалко, - жизнь копеечная. Только что спали много.
- И ведь подумай, - говорил Сапожков, трясясь рядом с Телегиным в
извозчичьей пролетке, - за морем секунды переводят на деньги, человека
штампуют под чудовищным прессом, чтоб был пригоден для производства, как в
бреду, у них валятся из фабрик товары, товары, - десять миллионов человек
пришлось убить, чтобы на короткое время расторговаться. Цивилизация! А тут
бумажные змеи на проволоках висят... Вон, гляди, дядька в окошке чешет
спросонок всклокоченную башку... И прямо отсюда перемахиваем в неведомое,
- строить всечеловеческую мечту... Вот, Россия-матушка!.. Весело жить,
Ванька... Яблоками здорово пахнет, почти что как молодой бабенкой...
Дожить бы! Чувствую - напишу я книжку...
Извозчик подвез их к штабу фронта, откуда изо всех раскрытых окон
неслась трескотня пишущих машинок.
Дожидаясь приема, Телегин и Сапожков тут же узнали все военные новости.
Общая картина была такова: вооруженные силы главнокомандующего Деникина,
после короткой заминки, продолжают наступление на Москву тремя группами.
Отрезая от центральной России хлебные края - Заволжье и Сибирь, - вдоль
Волги движется Северокавказская армия генерала Врангеля (от которой в июле
месяце Десятой армии удалось оторваться, пожертвовав Камышином); походный
атаман Сидорин с донской армией, восстановленной новым донским атаманом
Богаевским, - ставленником Деникина, - жмет в направлении на Воронеж, имея
во главе два ударных конных корпуса - Мамонтова и Шкуро; Добровольческая
армия под командой Май-Маевского, талантливого, но всегда пьяного
генерала, развивает наступление широким фронтом, одновременно очищая
Украину от красных войск и партизанских отрядов и нацеливаясь своим
кулаком, - гвардейским корпусом генерала Кутепова, на Орел - Тулу -
Москву.
Военные успехи Деникина - налицо, снабжение у него великолепное,
добровольческие полки, хотя и сильно уже разбавленные крестьянскими
контингентами, дерутся уверенно, умело. Но в тылах у него настроение с
каждым днем все более угрожающее (причем он катастрофически это
недооценивает): Кубань хочет отделения, полной самостоятельности, и ему,
чтобы навести там великодержавный порядок, пришлось повесить двух
виднейших членов кубанской рады; на Тереке - кровавые раздоры; донское
казачество, когда был объявлен поход на Москву, заговорило: "Тихий Дон был
наш и будет наш, а Москву Деникин пускай сам себе добывает"; крестьянский
вопрос в занятых добровольцами областях разрешается с военной простотой -
поркой шомполами; сажают губернаторов, уездных начальников и царских
жандармов, и мужики опять, как при германцах в прошлом году, пилят
винтовки на обрезы и ждут Красную Армию; Махно, после того как ухитрился
лично застрелить своего главного соперника - атамана Григорьева, открыто
объявил вольный анархический строй по всей Екатеринославщине, собрал тысяч
пятьдесят бандитов и грозится отобрать у Деникина Ростов, и Таганрог, и
Крым, и Екатеринослав, и Одессу... Появились еще зеленые, - особая
разновидность атаманщины, - убежденные дезертиры, и там, где леса и горы,
- там и они под боком у Деникина.
Красная Армия, после тяжелых поражений Тринадцатой и Девятой и
героического отступления Двенадцатой с Днестра и Буга, выровняла фронт.
Настроение улучшается, и боеспособность растет главным образом потому, что
идет массовый прилив коммунистов из Петрограда, Москвы, Иванова и других
северных городов. Со дня на день ждут приказа главкома о контрнаступлении.
Оформив новые назначения, - Телегин - командиром отдельной бригады,
Сапожков - командиром качалинского полка, - они в тот же день выехали
обратно, всю дорогу рассуждая о полученных новостях; оба сходились на том,
что грандиозный план Деникина повисает в пустоте, и то, что в прошлом году
ему удалось на Кубани, повторить в Великороссии не удастся: там он побил
Сорокина, а здесь ему придется схватиться с самим Лениным, с коренным,
потомственным пролетариатом, да и мужик здесь жилистый, - здешний мужик
Наполеона на вилы поднял...
- Знамя вперед! Снять чехол!
Знаменосец и стоявшие с ним на карауле - Латугин и Гагин - шагнули
вперед. Телегин, передававший полк новому командующему, Сергею Сергеевичу
Сапожкову, был серьезен, хмуро сосредоточен, и даже обычный румянец сошел
у него с загорелого лица. В руке держал листочек, на котором набросал
речь.
- Качалинцы! - сказал он и взглянул на красноармейцев, стоявших под
ружьем: он знал каждого, знал, у кого какая была рана и какая была забота,
это были родные люди. - Товарищи, мы с вами исколесили не одну тысячу
верст, в зимнюю стужу и в летний зной... Вы дважды под Царицыном покрыли
себя славой... Отступая, - не по своей вине, - дорого отдавали врагу
временную и ненадежную победу. Много было у вас славных дел, - о них не
написано громких реляций, рапорты о них потонули в общих сводках... Это
ничего... (Телегин покосился на листочек, лежавший у него в согнутой
ладони.) Предупреждаю вас - впереди еще много трудов, враг еще не сломлен,
и его мало сломить, его нужно уничтожить... Эта война такая, что в ней
надо победить, в ней нельзя не победить. Человек схватился со зверем, -
должен победить человек... Или вот пример: проросшее зерно своим ростком,
- уж, кажется, он и зелен и хрупок, - пробивает черную землю, пробивает
камень. В проросшем семени вся мощь новой жизни, и она будет, ее не
остановишь... Ненастным, хмурым утром вышли мы в бой за светлый день, а
враги наши хотят темной разбойничьей ночи. А день взойдет, хоть ты тресни
с досады... (Он опять озабоченно взглянул на записку и смял ее.) Признаюсь
вам, товарищи, мне не весело, тяжело будет без вас... Много значит -
просидеть вместе целый год у походных костров. Покидаю вас, прощаюсь с
вашим боевым знаменем. Хочу и требую, чтобы оно всегда вело к победам
славный качалинский полк...
Иван Ильич снял фуражку, подошел к знамени и, взяв край полинявшего,
простреленного полотнища, поцеловал его. Надел фуражку, отдал честь,
закрыл глаза и крепко зажмурился, так, что все лицо его сморщилось.
После проводов, устроенных в складчину Сапожковым и всеми командирами,
у Ивана Ильича шумело в голове. Сидя в плетушке, придерживая под боком
вещевой мешок (где между прочими вещами находились Дашины фарфоровые
кошечка и собачка), он с умилением вспоминал горячие речи, сказанные за
столом. Казалось - невозможно было сильнее любить друг друга. Обнимались,
и целовались, и трясли руки. Ох, какие хорошие, честные, верные люди!
Молодые командиры, вскакивая, пели за всемирную - словами простыми и даже
книжными, но уверенно. Батальонный, скромный и тихий человек, вдруг
захотел лезть на стол, и влез, и отхватил бешеного трепака среди
обглоданных гусячьих костей и арбузных корок. Вспомнив это, Иван Ильич
расхохотался во все горло.
Тележка остановилась при выезде из села. Подошли трое - Латугин, Гагин
и Задуйвитер. Поздоровались, и Латугин сказал:
- Мы рассчитывали, Иван Ильич, что ты нас не забудешь, а ты забыл
все-таки.
- Да, мы ждали, - подтвердил Гагин.
- Постойте, постойте, товарищи, вы о чем?
- Ждали тебя, - сказал Латугин, поставив ногу на колесо. - Год вместе
прожили, душу друг другу отдавали... Ну, тогда прощай, если тебе все
равно. - Голос у пего было злой, дрожащий.
- Постой, постой. - И Телегин вылез из плетушки.
Задуйвитер сказал:
- Что мы здесь, в пехоте? - чужие люди! Что же нам, - век ногами
пылить?
- Морские артиллеристы, ты поищи таких-то, - сверкнув глазами, сказал
Гагин.
- В Нижнем сели, было нас двенадцать, - сказал Латугин, - осталось трое
да ты - четвертый... Ты сел в тарантас - и до свиданьица... А мы - не
люди, мы Иваны, серые шинели... Были и прошли. Да чего с тобой, пьяным,
разговаривать!
Задуйвитер сказал:
- Теперь у вас, Иван Ильич, бригада, имеется под началом тяжелая
артиллерия...
- Да иди ты в штаны со своей артиллерией, - крикнул Латугин. - Я
капониры буду чистить, если надо! Мне обидно человека потерять! Поверил я
в тебя, Иван Ильич, полюбил... А это знаешь что - полюбить человека? А я
для тебя оказался - пятый с правого фланга. Ну, кончим разговор... По
дороге остальное поймешь...
- Товарищи! - У Ивана Ильича и хмель прошел от таких разговоров. - Вы
раньше времени меня осудили. Я именно так и рассчитывал: по приезде в
бригаду - отчислить вас троих к себе в артиллерийский парк.
- Вот за это спасибо, - просветлев, сказал Задуйвитер.
А Латугин зло топнул разбитым сапогом.
- Врет он! Сейчас он это придумал. - И уже несколько помягче, хотя и
погрозив Телегину согнутым пальцем: - Совести одной мало, товарищ, на ней
одной далеко не ускачешь. Хотя и на том спасибо.
Телегин рассмеялся, хлопнул его по спине:
- Ну и горячка! Ну и несправедливый же ты человек...
- А на кой мне, к лешему, справедливость, - я не собираюсь людей
обманывать. Только за то тебя можно простить, что ты прост. За это тебя
бабы любят. Ну, ладно, не сердись, садись в тарантас. - И крепко схватил
его за локоть: - Знаешь, как за товарища на нож лезут? Не случалось? - И
шарил светлыми, широко расставленными, холодно-пылкими глазами по лицу и
глазам Ивана Ильича. - Соврал ведь, а? Соврал?
Иван Ильич нахмурился, кивнул:
- Ну, соврал. А вы хорошо сделали, что напомнили, надоумили...
- Теперь правильно разговариваешь...
- Отпусти его, чего ты привязался... Опять - царь природы, царь
природы, - прогудел Гагин.
Ни слова более не говоря, Иван Ильич простился с ними, влез в плетушку
и долго еще в пути усмехался про себя и покачивал головой.
До штаба отдельной бригады можно было долететь на самолете за один час,
на лошадях - потратить сутки с гаком, Иван Ильич ехал по железной дороге
четверо суток, пересаживаясь и до одури томясь на грязных, голодных
вокзалах. Отдельного салон-вагона, как ему твердо обещали, разумеется, не
было, последний отрезок пути пришлось ехать в теплушке, до половины
загруженной мелом, непонятно кому и для чего понадобившимся в такое время.
Кроме того, на нарах находился пассажир с жирным лицом, похожим на кувшин
в пенсне. Он все время мурлыкал про себя из Оффенбаха: "...ветчина из
Тулузы, ветчина... Без вина эта ветчина будет солона..." А когда стемнело,
- начал возиться со своими мешками, что-то в них перекладывая, вынимая,
нюхая и опять засовывая.
Иван Ильич, который устал до тошноты и был голоден, начал отчетливо
различать запахи разного съестного. Когда же этот мерзавец принялся
колоть, посапывая, лупить и есть каленое яичко, Иван Ильич не выдержал:
- Слушайте-ка, гражданин, сейчас будет остановка, немедленно
выкатывайтесь с вашими мешками.
Тот, в темноте, сейчас же перестал жевать и не шевелился. Через минуту
Иван Ильич почувствовал резкий запах колбасы около своего носа и со
злостью оттолкнул протянутую невидимую руку.
- Вы меня не так поняли, товарищ военный, - мягким теноровым голоском
сказал этот человек, - просто предлагаю выпить и закусить. Ах! - Он
вздохнул, и Телегин опять носом почувствовал, что колбаса тянется к нему.
- Все у нас теперь принципы да принципы. Ну какой же в малороссийской
колбасе особый принцип? - с чесночком да с жирком. Спирт есть, - по
глотку. - Он выжидающе замолчал, и Телегин молчал. - Вы, наверно,
принимаете меня за спекулянта или мешочника?.. Извиняюсь! Я артист. Может
быть, я - не Качалов, не Юрьев, не Мамонт Дальский, упокой господи его
черную душу. Вот был великий трагик! Вообразил, скотина, себя вождем
мировой анархии, понравилось ему грабить московские особняки; а уж в карты
с ним, бывало, и не садись... Фамилия моя - Башкин-Раздорский,
небезызвестная в провинции, - пишусь с красной строчки... - Он ожидал,
должно быть, что Телегин воскликнет: "А! Башкин-Раздорский, ну как же,
очень приятно..." Но Телегин продолжал молчать. - Два сезона играл в
Москве, в Эрмитаже и у Корша... Владимир Иванович Немирович-Данченко начал
уже вокруг меня петли делать. "Э, нет, - отвечаю я ему, - дайте мне,
Владимир Иванович, еще поиграть досыта, тогда берите..." В восемнадцатом
открылись мы у Корша "Смертью Дантона", - я играл Дантона... Рыкающий лев,
трибун, вывороченные губы, бык, зверь, гений, обжора, чувственник... Что
было! Какой успех! А дров нет, в Москве темнота, сборов никаких, труппа
разбежалась. Мы - пять человек - давай халтурку по провинции, эту же
"Смерть Дантона". В Москве наркомпрос Луначарский нам запретил, а уж в
провинции мы распоясались, - в последнем акте вытаскиваем на сцену
гильотину, и мне голову - тюк... Сборы - ну! Публика, не поверите, кричит:
"Давай еще раз, руби..." Играли - Харьков, Киев, - это еще при красных,
потом - Умань - в пожарном сарае, Николаев, Херсон, Екатеринослав. Черт
нас понес в Ростов-на-Дону. Сыграли - успех дикий. Один офицер даже
наладил стрелять из ложи в Робеспьера... И на другой день городоначальник
вызывает меня и по-старорежимному лезет кулаком в рожу: "Молитесь богу за
главнокомандующего Деникина, а я бы вас повесил... Вон из Ростова в два
счета..." Да, тяжело сейчас с искусством. Мечемся но медвежьим углам, как
цыгане. Декорации истрепали вдрызг, стыдно ставить... Гильотину нам в
Козлове не позволили грузить в вагон, как предмет неизвестного
назначения... Пожалуйста! - будем рубить мне голову топором! Спички у вас
есть? А то бы я вам показал: голова у меня в мешке. В Малом театре, в
Москве бутафор сделал, - гений... А уж эта цензура! Приносишь экземпляр,
товарищ читает, читает... Объясняешь: это исторический факт... Опять он
муслит страницы... "А где здесь удостоверено, что это исторический факт?"
Показываешь восторженную рецензию Луначарского... Он ее тоже читает... "А
нельзя ли вам что-нибудь повеселее изобразить?" Так, знаете ли, дернет
когтями по нервам... Не знаю, что сейчас с нами будет... Едем играть в
Энск, в штаб отдельной бригады...
Неожиданно для него Телегин спросил:
- А где же ваша труппа?
- Рядом, в теплушке с декорациями. Робеспьер - на паровозе, - артист
Тинский, слыхали, конечно, лучший Робеспьер в республике... Это уже будьте
покойны: спирт он из-под земли достанет, - гений! - сейчас же садится на
паровоз, и мы едем спокойно. Так как же, товарищ военный, - закусим? - не
откажите...
- Да уж, пожалуй, не откажусь.
- Очень обяжете. - Башкин-Раздорский шарил по мешкам, кряхтя и шепча:
"Куда, ну куда ее засунул..." В руку Телегина попало яичко, кусок колбасы,
сухарь. - Отыграем в Энске и - в Москву... Спасибо, - поцыганили! На
Неглинном проезде, в доме номер пять, во дворе, один армянин устроил
закусочную, - гений! Сосиски, поджарки, все, что хотите. Милиция каждый
день - обыск. В чем дело? - ото всех посетителей пахнет спиртом.
Обыскивают и спирт найти не могут, и не найдут... У него бидон - на
четвертом этаже, на чердаке, и присоединен к пустой водопроводной трубе. А
внизу - в закусочной - раковина и обыкновенный кран. Открываете кран,
наливаете себе стопочку спирту, и вы дома.
С наслаждением жуя колбасу и чувствуя умиление от глотка спирта,
Телегин сказал ему:
- Я вам постараюсь предоставить все удобства, отдохните, прорепетируйте
не торопясь, - и уж дайте нам хороший спектакль. В Энске вы будете моими
гостями, я командир бригады...
- У-У-У-У, - тихо затянул Башкин-Раздорский, - так вот вы кто... А я-то
все время смотрел на вас, - ох, думаю, вот она, моя смерть! Напустили вы
страху! - говорю, говорю и сам не понимаю, - почему я еще не под
откосом... Голубчик, сыграем мы вам, сыграем от души, для себя,
по-актерски...
Телегин с вещевым мешком вылез из теплушки. Разбитый керосиновый фонарь
едва освещал на перроне несколько человек военных.
- Здравствуйте, товарищи, - сказал Иван Ильич, подходя к ним. -
Поджидаете комбрига? Так это я, Телегин. Извините, что в таком виде...
Пожимая им руки, он с удивлением взглянул на одного - седого,
небольшого роста, сухого, строгого, с хорошей выправкой... Когда шли через
вокзал на темную площадь, он еще раз покосился на него через плечо, но
лица так и не разобрал. Ивана Ильича усадили в пролетку, и он долго ехал
по непроглядному полю, где пахло свалками. У какого-то длинного дома,
похожего на сарай с высокой крышей, остановились. Здесь Ивану Ильичу была
приготовлена комната, только что выбеленная и пустая. На подоконнике
горела свеча и стояла тарелка с едой, прикрытая тарелкой. Он бросил мешок
на пол, снял гимнастерку, потянулся и, сев на чисто постеленную койку,
начал стаскивать запачканные мелом сапоги.
В дверь тихо постучали. "Надо бы сразу задуть свечку, пойдут теперь
разговоры, черт, ведь пятый час..." - с досадой подумал он и ответил:
- Да, войдите...
Быстро вошел тот самый, небольшого роста, седой военный, притворил за
собой дверь и коротким движением поднял прямую ладонь к виску.
Телегин, наступив каблуком на до половины стянутый сапог, так и
остановился, уставился на этого двойника...
- Простите, товарищ, - сказал он, - на перроне не совсем ловко вышло,
но я уж решил представления, вообще дела отложить до завтра... Если не
ошибаюсь, вы мой начальник штаба?
Военный, продолжавший стоять у двери, ответил коротко:
- Так точно...
- Простите, ваша фамилия?
- Рощин, Вадим Петрович.
Телегин начал беспомощно оглядываться. Раскрыл рот и несколько раз
заглотал воздуху.
- Ага... Значит... - Лицо его задрожало, и он - уже шепотом: - Вадим?
- Да.
- Понимаю, понимаю... Очень странно... Ты - у нас, мой начальник
штаба... Господи помилуй!
Рощин сказал все так же твердо, сухо:
- Иван, я решил теперь же поговорить с тобой, чтобы не создавать для
тебя завтра неловкости.
- Ага... Поговорить...
Иван Ильич быстро натянул полуснятый сапог, поднял с пола и начал
надевать гимнастерку. Вадим Петрович, опустив лоб, следил за его
движениями, как будто наблюдая, без нетерпения, без волнения.
- Боюсь, Вадим, что мы несколько не поймем друг друга.
- Поймем...
- Ты умный человек, да, да... Я горячо тебя любил, Вадим... Я помню
прошлогоднюю встречу на ростовском вокзале... Ты проявил большое
великодушие... У тебя всегда было горячее сердце... Ах, боже мой, боже
мой...
Он подтягивал пояс, вертел пуговицы, шарил в карманах - то ли от
величайшей растерянности, то ли чтобы как-нибудь оттянуть неизбежность
тяжелого разговора.
- Ты, очевидно, рассчитываешь, что мы поменялись местами, и я, в свою
очередь, должен проявить большое чувство... Есть оно у меня к тебе, очень
большое чувство... Так мы были связаны, как никто на свете... Ну, вот,
Вадим, что ты здесь делаешь? Зачем ты здесь? Расскажи...
- Для этого я и пришел, Иван...
- Очень хорошо... Если ты рассчитываешь, что я могу что-то покрыть...
Ты умный человек, - условимся: я ничего не могу для тебя сделать... Тут в
корне мы с тобой разойдемся...
Телегин нахмурился и отводил глаза от Рощина. А Вадим Петрович слушал и
улыбался.
- Ты что-то затеял... Ну, понятно, что... И слух о твоей смерти,
очевидно, входит в этот план... Рассказывай, но предупреждаю - я тебя
арестую... Ах, как это все так...
Телегин безнадежно - и на него, и на себя, и на всю теперь сломанную
жизнь свою - махнул рукой. Вадим Петрович стремительно подошел, обнял его
и крепко поцеловал в губы.
- Иван, хороший ты человек... Простая душа... Рад видеть тебя таким...
Люблю. Сядем. - И он потянул упирающегося Телегина к койке. - Да не
упирайся ты. Я не контрразведчик, не тайный агент... Успокойся, - я с
декабря месяца в Красной Армии.
Иван Ильич, еще не совсем опомнясь от своего решения, которое потрясло
его до самых потрохов, и еще сомневаясь и уже веря, глядел в
темно-загорелое, жесткое и вместе нежное лицо Вадима Петровича, в черные,
умные, сухие глаза его. Сели на койку, не выпуская рук друг друга. Вадим
Петрович начал рассказывать о всем том, что привело его на эту сторону, -
домой, на родину.
В самом начале рассказа Телегин перебил его:
- А где Катя, - жива она, здорова, где она сейчас?
- Я надеюсь, что Катя сейчас в Москве... Мы опять разминулись с ней, -
в Киев я попал слишком поздно, перед самой эвакуацией... Но я нашел ее
след...
- Но она знает, что ты жив и ты у нас?
- Нет... Это и сводит меня с ума...
19
Прошло два месяца.
Наступление армий генерала Деникина остановить не удалось. Колчак,
верховный правитель России, с последним отчаянным усилием нажимал на Урал.
В Прибалтике горе-злосчастье взгромоздилось на плечи Седьмой красной
армии, отступавшей по непролазной грязи от генерала Юденича, теряя и
Псков, и Лугу, и Гатчину, и генерал уже отдал приказ по войскам:
"Ворваться в Петроград..."
Советская республика была начисто отрезана от хлеба и топлива.
Транспорта едва хватало для перевозки войск и огнеприпасов. Октябрьское
небо плакало над русской землей, над голодными и цепенеющими городами, где
жизнь тлела в ожидании еще более безнадежной зимы, над недымившими
заводскими трубами и опустевшими цехами, откуда рабочие разбрелись по всем
фронтам, над кладбищами паровозов и разбитых вагонов, над стародревней
тишиной соломенных деревень, где осталось мало мужиков, и снова, как в
дедовские времена, зажигалась лучина и уже постукивал, поскрипывал кое-где
домодельный ткацкий станок.
В это ненастное время генерал Мамонтов опять, во второй раз, прорвался
через красный фронт и, громя тылы и разрывая все коммуникации, пошел со
своим казачьим корпусом в глубокий рейд.
Над потрепанной картой, подклеенной слюнями, сидели Телегин, Рощин и
комиссар Чесноков, новый человек (недавно присланный в бригаду на место их
комиссара, заболевшего сыпняком), москвич, рабочий, надорвавший здоровье
на царской каторге, истощенный голодом и раньше времени состарившийся.
Поглаживая залысый лоб, точно у него болело над бровью, он в десятый раз
перечитывал очередной оперативный приказ главкома.
Телегин посасывал трубочку. За последнее время он бросил вертеть
собачьи ножки и пристрастился к трубочке, - ее подарил ему Латугин, добыв
на разведке у белого офицера. Она оказалась утехой и успокоительным
средством в тяжелые минуты, - а их за последнее время было хоть отбавляй,
- и, если долго ее не чистить, уютно посвистывала, вроде как самовар на
столе в ненастный вечер.
Вадим Петрович, которому с первого взгляда была ясна вся
бесперспективная истерика приказа, ждал, когда комиссар кончит свои
размышления над этим штабным сочинением; откинувшись к бревенчатой стене,
он зло мерцал глазами из-под полуприкрытых век.
Сидели они на хуторе, где расположился полевой штаб бригады, верстах в
десяти от фронта. В обоих полках, которые в августе принял Телегин, за два
месяца не осталось и трех сотен бойцов, - присылаемые пополнения трудно
было назвать бойцами. Главное командование формировало их наспех,
преимущественно из дезертиров, вылавливая "зеленых" по городам и деревням,
куда они теперь стали подаваться, глядя на осенние дожди. Без обработки и
подготовки их кое-как спихивали в маршевые роты и везли на фронт, где они
должны были выполнять боевые задания, четко осуществимые только в движении
красного карандаша по трехверстной карте в торжественно тихом кабинете
главкома.
- Не понимаю, - сказал комиссар Чесноков и посмотрел на листочек с
обратной стороны, хотя там ничего не стояло. - Общего смысла не понимаю...
Рощин ответил:
- И понимать нечего: академический приказ по фронту. Главком скушал за
завтраком парочку яичек, чашку какао, закурил хорошую папиросу, подошел к
карте. Начальник штаба, только того и ожидая, чтобы в одно прекрасное
утро, как сон, миновало проклятое наваждение, вытаскивает двумя пальцами
красный флажок, изображающий сто двадцать третий полк нашей бригады, - по
сводкам отдела кадров в две тысячи семьсот штыков, - и перекалывает его
изящно на сто верст южнее: "Таким образом, заняв деревню Дерьмовку, мы
создаем фланговую угрозу противнику..." Берет другой флажок, изображающий
тридцать девятый полк нашей бригады, - в две тысячи сто штыков, по сводкам
отдела кадров, - перекалывает его юго-восточнее на девяносто пять верст:
"Таким образом, тридцать девятый лобовой атакой и так далее..." Главком
через дымок щурит глаз на карту и соглашается, потому что все равно у
начштаба за ночь все продумано, линии и стрелки аккуратно проведены
красными и синими чернилами, и потому, - так ли переставляй флажки, эдак
ли, - результат получается один: оживленная деятельность на фронте... Что
и требуется...
- Ну, знаешь, - перебил Чесноков, качая большой лысой головой. - Это,
брат, не критика, это уже злоба...
- Да, злоба... Почему я должен молчать, если я так думаю... И Телегин
так думает, и бойцы наши так думают и так говорят.
Телегин, не вынимая трубочки изо рта, тяжело вздохнул. В душе комиссара
поднималась горечь, сомнения, растерянность - все, что он старался
подавлять в себе. За десять лет царской каторги не то чтобы он отстал от
жизни, но уж слишком много в ней появилось сложного, - такие омуты - не
приведи бог... Высветлившееся за годы страданий сердце его с трудом
воспринимало недоверие к людям, борющимся на стороне революции. Он сразу
начинал любить такого человека, а не раз оказывалось - человек-то
затаившийся. Рощин потому и нравился ему, что был зол, прям и не боялся ни
черта, хоть приставь ему пушку между глаз.
- Ну, а что ж такое особенное говорят бойцы? - спросил комиссар. -
Скоро выдадим теплые ватники да валенки - другие пойдут разговоры. Кто
болтает? Дезертиры болтают? Пробьет его дождем до костей, да в брюхе
пусто, вот и стучит зубами...
- Когда мы выдадим валенки и ватники? - спросил Рощин.
- В главном интендантстве мне твердо обещали... Накладную видел...
Полторы тысячи гусей колотых обещали, сала полвагона...
- Жареных райских птиц не предлагали?
Комиссар только крякнул, ничего не ответил на это. Действительно, кроме
обещаний да бумажонок, он ничего не мог предъявить в бригаду. Он ездил в
Серпухов, и бранился по телефону, и перестал спать по ночам, шагая, по
старой тюремной привычке, из угла в угол по избе... Что-то происходило
непонятное, - всюду, куда толкался его здравый революционный смысл,
вырастала загадочная преграда, в которой все путалось и все вязло.
- Ну, а что же все-таки они говорят? - спросил комиссар.
Рощин с яростью ткнул пальцем в приказ.
- Здесь сказано: силою двух рот занять деревню Митрофановку и хутор
Дальний и удержать их. Деревню Митрофановку и хутор Дальний мы уже
занимали однажды, согласно приказу главкома. И вылетели оттуда пулей.
Совершенно то же самое повторится послезавтра, когда мы выполним то, что
здесь написано.
- Отчего?
- Оттого... Эту позицию нельзя удержать, и мы не должны туда идти.
- Правильно, - кивнул трубкой Телегин.
- А мы пойдем, уложим сотню бойцов на этой операции, вклинимся в белый
фронт, не имея никакой связи со своими, и, когда на нас нажмут справа и
слева, немедленно выскочим из этого мешка, причем придется три раза
переходить речку, где нас будут расстреливать на переправах, затем -
ровное поле, где нас атакует конница, и - болото, где мы увязим половину
телег.
- Позволь, в общем-то стратегическом плане для чего-нибудь нам нужны
эта деревня и хутор.
- Нет... Взгляни на карту... Вот об этом и говорят бойцы - что ни
смысла, ни цели, ни плана нет во всех наших операциях за последние два
месяца... Топчемся на месте безо всякой перспективы, наносим бессмысленные
удары, теряем людей, теряем веру в победу... Увидишь - сегодня ночью
несколько десятков бойцов самовольно покинут фронт... А через месяц их
привезут нам обратно... Что случилось, я спрашиваю, что происходит?
Паралич!..
Похрипев трубочкой, Телегин сказал:
- Сегодня мне сообщили, у нас в эскадроне, - откуда они, дьяволы,
узнают? - Мамонтов будто бы опять прорвался через Дон и идет по нашим
тылам.
Рощин схватил приказ, забегал по нем зрачками, бросил листочек и опять
откинулся к стене.
- Очень возможно... Хотя здесь - ни намека...
В избу вошел дневальный, низенький бородатый дядька с грязным холщовым
подсумком:
- Товарищ комбриг, вас лично требуют к телефону.
Телегин изумленно взглянул на комиссара, торопливо натянул шинель,
вышел. Комиссар сказал, опять потирая лоб:
- Поверить тебе, Рощин, так - всю веру потеряешь. Что же получается?
Измена, что ли, у нас?
- Ничего не предполагаю, не утверждаю. Но знаю, что дальше так воевать
нельзя.
- Боевой приказ должен быть выполнен?
- Да, должен. Я его завтра и выполню...
Комиссар, подумав, усмехнулся:
- Смерти, что ли, ищешь?
- Это совершенно к делу не относится и меньше всего тебя касается... А
кроме того, я не ищу смерти... Если бы ты к нам не вчера приехал, так знал
бы, что полк этот приказ не захочет выполнить. А нужно, чтобы они его
выполнили... Жизнь армии - в выполнении боевого приказа. Если этого нет, -
развал, анархия, смерть... Я сам прочту приказ и поведу их в
наступление... Считай эту операцию проверкой дисциплины... И на этом -
кончим...
Вернулся Телегин, не вынимая рук из карманов шинели, - сел. Глаза у
него были круглые.
- Товарищи, по фронту едет председатель Высшего военного совета. Через
час будет у нас...
Прошел и час и другой. Моросил дождь. Эскадрон в полном составе и
комендантская команда стояли на линейке, на выгоне, за хутором. Каплями
дождя убрались завившиеся конские гривы, расчесанные холки и поседевшие
шинели конников. Лошади натоптали грязь под копытами. Лошади все больше
походили на падаль, вытащенную из воды, - ребра наружу, мослаки торчат,
губы отвисли... Командир эскадрона Иммерман, бывший поручик гусарского
гродненского, круглолицый, с мальчишеским вздернутым носом, в отчаянии
поглядывал на Телегина. Позор! И еще не хватало, - откуда-то явился
большеногий грязный щенок и, полный благодушного любопытства, сел перед
эскадроном.
Иммерман зашипел, замахал на него, щенок только насторожил уши, свернул
голову набок. И вот, неподалеку на бугре стоявший конный махальщик,
торопливо колотя каблуками, повернул лошадь и тяжелым галопом, кидая
грязью, поскакал к Телегину.
Огромный блестящий радиатор, с широко расставленными фарами, дыбом
взлетел на бугор, и показалась открытая светло-серая длинная машина.
От мощного ее рева лошади в эскадроне начали переступать и вскидывать
головы. Иммерман скомандовал: "Смирно!" Машина остановилась, едва не
задавив щенка, который боком отскочил в сторону, как ватный, и опять сел.
Телегин подъехал, отсалютовал шашкой наугад кому-то из трех военных,
сидевших в машине, - в рыжих чапанах поверх шинелей. Тот, кто сидел рядом
с шофером, поднялся, и, положив руку на ветровое стекло и не глядя на
Телегина, принял рапорт.
Затем он резко повернулся к фронту. Двое военных на заднем сиденье, -
один - бледно-бумажный, с мокрой бородой, и другой - полный, надутый,
свирепый, - поднялись и взяли под козырек. Он заговорил лающим голосом,
вскидывая лицо так, что чернели его ноздри и плясало на переносице
запотевшее пенсне:
- Бойцы, именем рабоче-крестьянской власти приказываю вам острее
наточить шашки и крепче привинтить штыки. Кто из вас не хочет напоить
своего коня в устье тихого Дона? Только трус не хочет этого... Почему вы
еще здесь, а уже не там? Республика ждет от вас легендарных подвигов.
Вперед! Опрокиньте врага и развейте его прах по степи-матушке...
Он говорил все напористее, в том же роде. Кончил и оглянул фронт.
"Ура!.." - крикнул он, поднимая над головой стиснутый кулак, и бойцы
разноголосо ответили. Смутила их эта речь. Будто человек с луны свалился.
Чего-чего, а уж такой обиды, что обозвал их трусами, - они не ждали.
Кивком головы он подозвал Телегина:
- Я недоволен состоянием ваших бойцов, - это сброд на лошадях! Я
недоволен состоянием ваших коней, - это клячи! Следуйте за мной...
Он упал на сиденье рядом с шофером. Огромная машина с места рванулась к
хутору.
Телегин поскакал вслед, торопливо соображая, - пожалуй, не был бы
верный расстрел...
Машина остановилась у избы полевого штаба. Телегин и за ним Чесноков,
неумело плюхающийся в седле, подскакали. На крыльце стоял дежурный
Телефонист с испуганным лицом, у него дрожала рука, поднесенная к виску.
Он глазами умолял Телегина о разрешении говорить. Заикаясь от усилия
выражаться формально, он сообщил, что минуту тому назад его вызвал штаб
бригады (все учреждения, имущество, казна и архивы бригады находились
верстах в сорока севернее, в селе Гайвороны). Ему успели передать, что на
село Гайвороны наскочили разъезды белых, не иначе как мамонтовцев, и тут
же телефонная связь порвалась.
Надутый военный, - начальник штаба главкома, - тяжело сползая на
колено, перегнулся к переднему сиденью и начал шептать председателю. Тот
кивнул и - через плечо Телегину:
- Мои директивы вы получите полевой почтой.
Телегин и Чесноков долго еще, молча и ошалело, глядели на черную
дорогу, по которой, как видение, унеслась и растаяла в дождевой мгле
звероподобная машина.
Даша работала в исполкоме, в отделе мелиорации, вторым помощником
начальника "стола проектов". Иногда она раскрашивала акварелью пятна на
карте Костромской губернии, где предполагалось осушать болота, добывать
торф в неисчерпаемом количестве и болотную руду. Иногда переписывала
записки, которые сочинял инженер Грибосолов для того, чтобы держать
исполком в постоянном нервном возбуждении от грандиозности его замыслов,
по существу совершенно бесплодных, так как, кроме ящичка с красками,
кисточки и небольшого запаса ватманской бумаги, в мелиоративном отделе не
было ничего: ни лопат, ни телег, ни лошадей, ни насосов, ни денег, ни
рабочей силы.
Даша получала паек, - четверть фунта остистого хлеба, иногда немного
лаврового листа или перца в зернышках. Анисья, работавшая в исполкоме
курьершей, получала за боевые заслуги усиленный паек: кроме хлебной
осьмушки и перца, еще полторы воблы, иногда ржавую селедку.
По совместительству Анисья работала в драматическом кружке и бегала
слушать общедоступные лекции на историко-фнлологическом факультете,
эвакуированном сюда из Казани. К своим прямым обязанностям - сидеть в
коридоре, в продранном вольтеровском кресле, у дверей зампредисполкома -
Анисья относилась крайне высокомерно: либо она, обхватив голову, чтобы
заткнуть пальцами уши, и нагнувшись к коленям, читала трагедии Шекспира и,
когда ее звали, отвечала рассеянно: "Сейчас, сейчас..." - и даже
огрызалась на повторные предложения - отнести какой-нибудь пакет в
какую-нибудь одну из многочисленных комнат, загроможденных столами и
набитыми людьми, выдумывавшими себе занятия; либо ее вообще не оказывалось
на месте. Однажды, когда по этому поводу одна из сотрудниц, с картофельным
лицом, сделала ей замечание, - Анисья так темно взглянула на нее: "Не
возвышайте голос, товарищ, казачьей шашки я не боялась..." - что
интеллигентная сотрудница, прежде много потрудившаяся на почве женской
эмансипации, сочла за лучше не связываться с этой рабоче-крестьянской
нахалкой...
Даша возвращалась домой в шестом часу. Анисья - иногда только поздно
ночью. Жили они в деревянном домике над Волгой. Кузьма Кузьмич, крепко
помня наказ Ивана Ильича, - кормить Дашу и Анисью досыта, - продолжал,
против своей совести, заниматься туманными делами по добыче съестных
продуктов и дровишек, - хотя тяжеленько ему иной раз приходилось: и года
сказывались, и осенняя непогода клонила от суеты к тихим философским
размышлениям у натопленной печурки, под мягкий шум дождя по крыше.
Обычно, когда утренний полусвет уже синел в окошке, Даша и Анисья
кушали морковный чай с чем-нибудь и уходили на работу. Кузьма Кузьмич,
вымыв посуду, вынеся помойное ведро и подметя веником пол в обеих
комнатушках, начинал не спеша, а часто и со вздохами, обдумывать и
прикидывать: у кого бы сегодня можно стрельнуть парочку яичек, кусочек
сала, бутылку молока, полшапки картошки... Кузьма Кузьмич не побирался, -
боже сохрани! Он лишь производил честный обмен философских и моральных
идей на предметы питания. За эти два месяца его знала почти вся Кострома,
и он не раз путешествовал даже в пригородные села.
Размышляя, он обычно что-нибудь чинил или пришивал у рассветающего
окошка. Жизнь - могучая сила. Даже во времена глубочайших исторических
сдвигов и тяжелых испытаний люди вылезают из материнского чрева головой
вперед и со злым криком требуют себе места в этом бытии, по вкусу или не
по вкусу оно приходится их родителям; люди влюбляются друг в друга, не
глядя на то, что внешних средств для этого у них несравненно меньше, чем,
скажем, у тетерева, когда он, приплясывая на весенней проталине,
распускает роскошный хвост. Люди ищут утешения и готовы половину каравая
отрезать человеку, который прольет неожиданный покой в их душу,
истерзанную сомнениями: "Куда же мы придем в конце-то концов, - траву
будем есть, срам капустным листом прикрывать?" Другие благодарны
понятливому слушателю, перед кем, не опасаясь Губчеки, можно вывернуть
себя наизнанку со всей прикипевшей злобой.
Кузьма Кузьмич отправлялся по дворам. Вытирал в темных сенях ноги и
заходил на кухню. Иная хозяйка крикнет ему со злобой:
- Опять, дармоед, приплелся! Нету ничего сегодня, нету, нету...
- О Марье Саввишне пришел справиться, - приветливо тряся красным лицом
и морща губы, отвечал Кузьма Кузьмич. - Плоха она?
- Плоха.
- Анна Ивановна, не смерть страшна, - сознание бесплодно прожитой жизни
томит нас тоской. Вот где нужно утешение человеку, - положив руку ему на
холодеющий лоб, сказать: жизнь твоя была скудная, Марья Саввишна, и нечего
жалеть о ней, но ты потрудилась, как самая малая мурашка, - безрадостно и
хлопотливо тащила свою соломинку. А труды никогда не пропадают даром, все
складывается, - дом человеческий растет и широк и высок, и где-то твоя
соломинка чего-то подпирает. Детей, внуков ты выходила, вот и вечер твой
настал: закрой глаза, усни тихо. Не жалей ни о чем: не ты в твоем
убожестве виновата...
Кузьма Кузьмич журчал, сидя у двери на табурете, а хозяйка, коловшая
лучину, вдруг бросала косарь, часто - несколько раз - вздыхала, и ползли у
нее слезы по щекам...
- Живи, живи... Сдохнешь, никто спасибо не скажет...
- А потому, что жизнь у нас еще неправильная... Каждому человеку за его
труды памятник надо бы ставить... Впереди так и будет, Анна Ивановна,
впереди жизнь будет добрая...
- Это - на том свете, что ли?..
- Зачем, на этом...
- Ты один урод добрый нашелся...
- Это моя профессия, Анна Ивановна, а я не добрый... Я любопытный.
Человека не жалеть нужно. Человек любит, когда о нем любопытствуют. Что
же, можно пройти к Марье Саввишне?
- Пройди уж...
Из такого дома Кузьма Кузьмич уходил не с пустыми руками. Вечером,
распилив и наколов унесенную с чьего-нибудь двора доску, затопив печку на
женской половине, обдув пепел с кипящего самовара и поставив его на стол,
Кузьма Кузьмич рассказывал Даше и Анисье о своих похождениях.
- Появился у меня конкурент, - говорил он, дуя на блюдечко. - Стал
шляться по дворам старичок, в одной рубахе из мешка, босой, с нарочно
всклокоченной бородой, с необыкновенно впечатляющим носом - во все лицо.
Зовут - отец Ангел. Придумал этот мошенник простой анекдот, - вваливается
в дом, садится на пол и начинает раскачиваться, всплеснет руками и
раскачивается: "Вот тебе, Ангел, вот тебе и не верил, тьфу, тьфу, тьфу...
Своими глазами видел, своими руками трогал, тьфу, тьфу, тьфу..." Слушатели
рты разинут, он еще поломается и рассказывает: намедни, в ночь под пяток,
у одной женщины, у которой муж в Красной Армии, родился дебелый мальчик с
зубами. Помыли его, спеленали, дали матери на руку. Она грудь вынимает,
дает ему, а он грудь не взял, да как взглянет на мать и сказал: "Мама,
мама, я уже пришел!.." - Хлебнув с блюдечка, Кузьма Кузьмич засмеялся. -
Отобьет у меня Ангел клиентуру. Ревнивый! Сегодня встретились на одном
дворе, он мне пальцами рога показывает: что, говорит, Кузька, за моими
объедками пришел? А будешь ходить за мной по следам, спознаться тебе с
моим жезлом...
- Бросайте вы все эти глупости, Кузьма Кузьмич, - сказала Даша строго.
- Поступайте на советскую службу. Ничего, ничего, проживем и на одном
пайке... А то про вас уже начали поговаривать нехорошее, - мне это очень
неприятно...
Анисья, как всегда, - очнувшись, от налетающей мечты, сказала:
- Сегодня я с одним поговорила, такая сволочь. - И она показала в лицах
и в разных голосах: - Я сижу, читаю, конечно. Подходит наш сотрудник, из
отдела гражданского снабжения, гнилой такой, дряблый, косоротый.
"Очень бы хотел, говорит, с вашим дядей познакомиться". - "С каким
таким дядей?" - "А с которым вы, говорит, живете... Нужно у него духовный
совет получить..." - "Он, говорю, никаких советов не дает..." - "А я,
говорит, слышал обратно, - многие к нему ходят и получают облегчение..." -
"Товарищ, говорю, мне некогда слушать ваши глупости, видите, я занята..."
А он мне - на ухо со слюнями:
"А вы про младенца говорящего не слыхали?.." - "Убирайтесь, - я ему
говорю, - к черту..." - "Не далеко ходить, - он говорит, - мы все давно уж
у черта... Ан младенец-то не антихрист ли?"
- Очень, очень неприятно, - сказала Даша.
- Да - глушь... - Кузьма Кузьмич задумчиво налил себе еще стаканчик
кипятку. - Такая глушь - в ушах звенит. А все-таки русский человек пытлив
- и пытлив и впечатлителен. Драгоценная у него голова. Ему бы - знание да
путь верный из этой византийской вязи. Давно хочу, да вот все не решаюсь,
дорогие мои, бесценные женщины, предложить вам перебраться в Москву.
- В Москву? - переспросила Анисья, расширяя синие глаза.
- К свету, к идеям, поближе к большим делам. Даю честное слово -
баловство свое брошу... Мне уж и самому давно стало тошно... А как увидал
свой портрет, - отца Ангела, - расстроился, совсем расстроился...
- В Москву, в Москву! - сказала Даша. - У нас там есть даже где
приткнуться: у Кати осталась квартира вместе со старушкой - Марьей
Кондратьевной... Может быть, этого ничего уже и нет?.. Ах, Кузьма Кузьмич,
миленький, давайте не будем откладывать... Ведь мы здесь за ваши пышечки,
ватрушечки, самое дорогое свое продаем. И вы здесь другой стали, хуже
стали... Слушайте, в Москве сейчас же Анисью определим в театральное
училище...
Анисья на это ничего не сказала, только залилась краской, приспустила
веки.
- Кузьма Кузьмич, завтра же сбегайте, узнайте - идут еще какие-нибудь
пароходы до Ярославля?..
Даша ужасно взволновалась, замолкла и вздыхала. Кузьма Кузьмич,
нахохлившись, прижав ладони к животу, раздумывал над тем, что в Москве,
пожалуй, особого риска не будет в смысле питания женщин: на крайний случай
оставались - тайно им припрятанные - Дашины драгоценные камушки... Да и с
собой из Костромы можно взять ржаной муки пудика два... И как это у него
сегодня вырвалось про Москву! Вырвалось - так вырвалось, - эка! Да и к
лучшему, конечно... И он мысленно уже сочинял объяснительное письмо Ивану
Ильичу, от которого недавно была коротенькая открытка, сообщавшая, что -
...


