Елена Чудинова. Мечеть Парижской Богоматери
сторінка №6
...ством изапутанностью своих линий, теперь, когда половина веток пришла в негодность,
сделалось совсем уж грязным. Опасаться проверки документов в нем, конечно,
не приходилось, но вот карманы надлежало беречь. Нищие, устроившиеся целыми
ордами в переходах и под ржавыми остовами рекламных щитов, мгновенно
превращались в грабителей. Грязные ребятишки, клянчившие милостыню, которой,
конечно, никто не подавал, шмыгали в толпе, выискивая подходящую жертву.
Срезать, походя сумку, было для них сущим пустяком.
Указатели обозначали дорогу на действующие направления, пустые тоннели
даже не везде были ограждены канатом. Что же, обеспеченные парижане сейчас
не пользуются метрополитеном. Наземный транспорт с кондукторами считается
более респектабельным.
Пробираясь вместе с отцом Лотаром мимо расположившегося прямо под
ногами "блошиного рынка", выставляющего прямо на газетных листах амулеты и
контрабанду, Эжен-Оливье все ловил себя на опасении — вдруг кто-нибудь в
толпе догадается, что видит священника? Мысль идиотская, священник в отце
Лотаре угадывался сейчас ничуть не больше, чем в нем самом — макисар.
Проехав два перегона, они вынырнули на платформе из течения толпы,
свернув в черный рукав пустого тоннеля.
— А Вы считаете благоразумным, Ваше Преподобие, бродить по пустым
линиям? — Темнота, сменившая тусклый свет фонарей, даже радовала глаз, а
упавшая вдруг тишина казалась после толчеи оглушительной. — У Вас ведь,
небось, даже револьвера нет.
— А зачем он мне нужен?
— Ах, ну да, Вам же убивать нельзя! Но все же, ведь говорят, тут
скрываются уголовники, воры, наркоторговцы, еще незнамо кто.
— А ты сам их видел?
— Честно говоря, не приходилось.
— Наркоторговцы, сутенеры, воры и убийцы благополучно бездельничают
наверху, в шариатской зоне. Процент тех, кого ловит полиция, так ничтожен,
что преступникам не из чего забираться в такие неудобные места. Полиция
ловит ровно столько преступников, чтобы устраивать показательные казни, ну,
вроде отрубания рук ворам. А остальных полиция просто контролирует. Это всех
вполне устраивает.
— Благочестивые, пожалуй, более трудолюбивы.
— У них другие задачи, — отец Лотар что-то вытащил из кармана
комбинезона. Послышались несколько тихих щелчков, а затем в черную пасть
разверзшихся впереди сводов упала яркая полоса света. — Всякий мегаполис,
даже самый противоестественный, должен жить, поддерживая сложный баланс.
Когда он нарушается, проносится смертоносный ураган.
Под ногами было, конечно, сыро, приходилось перешагивать по шпалам,
скорее угадывающимся под ногами.
— Я хотел, кстати, спросить, Ваше Преподобие, в чем фигня насчет того,
что мусульмане утверждают, будто они лучше христиан, коль скоро "общаются с
Богом напрямую"? Если, конечно, сбросить со счетов, что все это фигня от
начала и до конца.
— Очень здраво, Эжен-Оливье. Для тебя, материалиста, ерунда все, во
что мусульмане верят. Но если ты уже начал понимать, что стоит разобраться,
как обстоит дело с их стороны и со стороны тех, кто верит иначе, чем они, то
ты взрослеешь. Человек, замуровавший себя в стенах собственного
мировоззрения, ограничивает маневренность своей мысли. Даже оставаясь
материалистом, — отец Лотар легко улыбнулся, — ты получишь над ними
преимущество, если будешь видеть их изнутри и взглядом христианина.
— Я понимаю. Но меня хвалить не за что, расспросить Вас посоветовала
Софи Севазмиу. Так в чем же тут фишка?
— Скорее уж, в чем козырь, — снова улыбнулся отец Лотар. — Речь идет
об игре крапленой колодой, а туз, к тому же, вытянут из рукава. Эта их
"беседа с Аллахом напрямую в отличие от христиан" — всего лишь лишенная
смысла трескучая фраза, но сколько народу велось на этот треск на рубеже
веков! Итак, разберемся с начала. Обращаться к Богу напрямую превосходно
может любой христианин, более того, он это и обязан делать. Обращение
христианина к Богу называется молитвой. Бог слышит эти молитвы. В таком
случае, быть может, мусульмане подразумевают диалог? Человек обращается к
Богу и получает ответ. Но подумаем здраво, всякий ли человек способен
адекватно воспринять нечто, обращенное к нему от непостижимого,
сокрушительно непостижимого для нашего слабого разума начала? Ведь можно и
рехнуться. Пойми, не Господь не хочет отвечать простым смертным, но простые
смертные не способны вместить Истины. Случаются и смертные не простые,
имеющие, скажем так, чтоб тебе было понятно, некоторую тренировку. Они ведут
непрестанную борьбу со своей грешной природой, они направлены к постижению
Истины всеми своими помыслами, всеми своими побуждениями. Мы называем их
святыми. Так вот, святые иногда получают ответ. Они имеют откровения и
видения, им доступно многое, недоступное нам. Мусульмане же полагают, что
каждый из них способен к "диалогу без посредников", стоит ему, грешному,
разъедаемому всеми страстями, только прочесть свою молитву.
— То есть они побормочут, потом вобьют себе в голову, что услышали
ответ свыше? — хмыкнул Эжен-Оливье.
— В лучшем случае, — быстро возразил отец Лотар. — В очень хорошем
случае дело обстоит именно так. Есть, не забывай, еще некая персона,
чрезвычайно заинтересованная в диалоге с нетренированными существами.
— Это Вы про дьявола?
— Разумеется. Но и это еще не вся проблема. Сами противореча себе, они
ведь имеют кое-кого, кто все-таки выполняет какие-то функции между ними и,
не хотел бы сказать, Богом. Все эти имамы, муллы, шейхи, зачем они тогда?
— То есть в этих их всех заявлениях, что они-де лучше, чем мы, потому,
что у нас есть духовенство, а они "говорят напрямую", вообще никакого
смысла? Раз у них на самом деле духовенство-то есть!
Отец Лотар сделал вид, что не заметил слов "мы" и "у нас".
— Смысла нет, но и нет и духовенства, — отчеканил он. --
Мусульманского имама корректно сравнить только с каким-нибудь протестантским
пастором, баптистским проповедником. Но не со священником. Видишь ли,
Эжен-Оливье, христианство, настоящее христианство, а не его поздние
еретические профанации, религия таинственная. А ислам изначально
безтаинствен.
— А что это все такое?
— Волшебство, как сказали бы дети. Тех функций, для которых
христианину нужен на самом деле священник, в исламе просто не существует.
— А, хлеб в Плоть, вино в Кровь.
— Прежде всего, это. Знаешь, юный Левек, с одной бредовой мыслью
разбираться легко. Но вот когда в одном утверждении накручено одно на другое
несколько несуразностей, знал бы ты, как сложно это толково разъяснить. Вот
эта фраза — "мусульмане говорят с Богом без посредников" — она бредова в
несколько слоев. Но еще раз повторю, при полном отсутствии содержания эта
трескучая формулировка здорово работала в те времена, когда они еще делали
себе труд кого-то убеждать словами. Господи, сколько же раз подобное
повторялось в истории человечества! С апломбом повторенная много раз чушь
действует лучше любого заклинания.
— Никогда б не подумал, что ковыряться в их мозгах довольно интересное
занятие. Всегда думал, что не стоит выеденного яйца разбираться, чего там
они думают.
Луч фонаря в руках отца Лотара то укорачивался, упираясь в близкие
преграды, то удлинялся, обозначая расширившееся пространство. В подземельях
метро было как всегда душно и сыро.
— Строго говоря, их картина мира в чем-то ближе к реальности, чем
твоя.
— Ну, знаете...
— С некоторыми оговорками, разумеется, — священник словно бы не
заметил возмущения собеседника.
— Кади, которого я давеча подорвал, верил, что тут же после смерти
займется сексом с семьюдесятью двумя гуриями.
— Не могу поручиться, но, скорее всего, его ожидания сбылись.
Эжен-Оливье засмеялся.
— Ты напрасно полагаешь, что я шучу, — по голосу священника
Эжен-Оливье понял вдруг, что тот, в самом деле, говорит без тени улыбки. --
Ты знаешь, что такое гурии?
— Сногсшибательные красотки, на которых не ложится пыль и грязь.
— Добавь, не имеющие женских месячных отправлений, не стареющие и не
беременеющие. Ни в одном из авторитетных исламских источников не сказано,
что гурии — это то, во что превратятся после смерти правоверные женщины.
Некоторые исламские богословы поздних времен пытались под такое пригнуть, но
это чистой воды натяжки. Гурии изначально созданы гуриями. Добавь к этому
неустанную способность к сексу.
— Грязные бредовые сказки, только и всего.
— Средневековье, плохо знакомое с исламом, оставило нам довольно
детальные описания демонов, называющихся суккуб и инкуб. Инкуб нас,
благодарение Богу, сейчас не интересует. А вот суккуб нам весьма интересен.
Это демон в женском обличье, ищущий половой связи с мужчинами. Скажу еще раз
— демон в женском обличье, а не женщина. И такая вот половая связь с
демоном всегда выходит смертному боком... когда одна черноокая красотка
ухватит и пойдет ублажать так, что мало не покажется, а потом перекинет
другой, а если не достанет силы развлекаться, придется есть особое мясо
тамошних быков, весьма умножающее мужскую силу, да жевать побыстрее, потому
что третья красавица уже тянет руки... И так — вечно, постоянное,
непрестанное, жуткое совокупление с нечеловеческими существами, хоть умоляй,
хоть кричи, ты ведь этого хотел? Ты считал это наградой? Ты пытался ее
заслужить? Так получай, получай сполна!
— Вы в самом деле в это верите? — Эжен-Оливье споткнулся о разбитую
шпалу, но удержался, не упал.
— Все, с чем мы сталкиваемся сейчас, давно описано, давно сказано.
Вправду ничто не ново под луной. Кстати, о луне. Ты считаешь случайностью,
что у нас солнечный календарь, а у них — лунный? Луна — мертвое светило в
отличие от животворящего солнца. Все поклонники дьявола, во все времена,
чтили луну.
— Вы считаете, что они поклоняются дьяволу? — Эжен-Оливье присвистнул
было, но этот звук очень уж неприятно отозвался в угольной черноте.
— Я не могу это утверждать, коль скоро они сами этого не утверждают,
— напряженно ответил отец Лотар. — Но как христианский священник я не могу
не обращать внимания на то, что должно меня настораживать. Если мне говорят,
что в раю человека встречают существа, весьма подходящие под описание
суккубов, я должен спросить себя — а наверное ли это рай? Это больше
походит на ад. Если луна выставляется главным символом некоей религии, как я
могу не вспомнить о том, что от культа луны неотделим сатанизм?
— А я не могу представить себе, как можно всерьез верить в сатану, в
ад, да и в рай, строго говоря, тоже. Они, по-моему, просто психи, фанатики
со снесенной крышей, а вот Вы... Простите, Ваше Преподобие, но я не хочу
врать.
— Да ничего. Где-то тут была эта штука? Ага! Сейчас доберемся с
комфортом.
Фонарь выхватил из темноты тележку с длинным рычагом-палкой,
напоминающим детские качели.
— Роскошь! Дрезина на ходу! В самом деле, шикарное у Вас средство
передвижения, Ваше Преподобие.
— Переведем ее на основной путь, — священник, высвобождая руки,
прикрепил фонарь к комбинезону. — Погоди, я перевожу стрелку. А теперь
взялись!
— Уф-ф! — Эжен-Оливье запрыгнул на узенькую платформу. — Только как
бы Вы добирались, если б отправились одни? Пешком?
— Зачем же? Так же бы и добирался.
— Вы хотите сказать, что гурия — это и есть этот самый суккуб? --
Эжену-Оливье казалось, что отец Лотар занимается все-таки изрядной ерундой.
— Я хочу сказать, что дьявол, в общем, довольно часто выполняет свои
обещания, — резко сказал священник. — Он говорит — ты получишь
возможность иметь сношения с семьюдесятью двумя черноокими красавицами.
Превосходно, думает человек, но ему не приходит в голову спросить: а будет
ли мне от этого хорошо? Но когда одни из двенадцати врат этого
примечательного места отворятся для него, будет уже поздно. Поздно будет
кричать,
— Вы смогли бы качать дрезину в одиночку? — недоверчиво спросил
Эжен-Оливье.
— Сколько раз так делал. У нас еще в семинарии уделялось большое
внимание спорту. Полезная привычка, как я не устаю убеждаться.
Дрезина потихоньку набирала ход.
— Ну, так что ты хотел сказать о моей снесенной крыше?
— Я так не говорил.
— Что поменяется, если ты выберешь в мой адрес более вежливое
выражение, чем в адрес мусульман?
— Вы правы. Отец Лотар, а Вы не... Вы не играете в игру? Я могу
понять, что Вы очень любите мессу, и могу понять, что пока живы, не
позволите всяким там запретить Вам ее служить. Могу понять, что христианство
— достаточно важная часть нашей культуры, чтобы за нее можно было умереть.
Но все-таки эти штуки... дьявол там, демоны, ангелы, рай, ад... Я думал, что
даже священники давно уже считали это ну как бы символами.
— Поколения католических священников, что считали дьявола риторической
фигурой, остались в прошлом! — Резко, в промежутках между качаньями рычага,
заговорил отец Лотар. — Думаю, они горят в том самом аду, который также
почитали за риторическую фигуру, эти священники двадцатого века! Из-за них
Римская Церковь пала, а затем перестала существовать. Именно они сказали,
как в дурацком анекдоте, "и вы правы, и вы правы, и вы по-своему правы". Все
народы идут к Богу, только каждый своим путем! Незачем и миссионерствовать,
коли так! А без сознания того, что является единственным сосудом Истины,
Церковь Христова не живет. Это — глаз без зрения, тело без души. Столетиями
Римская Церковь говорила — "права только я"! В двадцатом веке ее разъел
либерализм, и она сказала — "всяк прав по-своему". На этом католицизм
кончился, начался неокатолицизм, то есть слегка театрализованная
гуманистическая говорильня. Знаешь, как нас учили в семинарии? Если Святое
Причастие упало на пол, священнику надлежит сперва опуститься на колени,
вылизать в этом месте камень, а затем взять специальное долото и стесать в
порошок слой, которого Причастие коснулось. Ну, этот каменный порошок тоже
потом надо собрать, словом, много чего еще надо делать... И все это может не
казаться человеку идиотизмом только при одном условии. Он должен верить, что
имеет дело с Плотью Христовой. А если он считает, что пресуществленная
облатка — это как бы Плоть Христова, символически Плоть Христова, то можно
просто поднять и в карман положить, а потом спокойно ходить по этому месту,
как и делали уже лет семьдесят неокатолики. Еще интереснее — лишние облатки
они после мессы вообще выбрасывали, ты подумай, лишнее Тело Христово! Разве
захочется умереть за облатку, которую ты сам вытряхиваешь из Потира в
мусорное ведро? И вот, когда настоящий враг, почитающий истиной только себя,
а сговорчивых либеральных католиков втихую — дураками, пришел, никто и не
захотел умирать. И вместо них умерла Римская Церковь.
— Не совсем никто. Мой дед... Он был... Все в нашей семье были
министрантами Нотр-Дам. Он был убит, когда ваххабиты пришли захватить собор.
Он умер за Нотр-Дам, а священник сбежал.
— Так ты — внук мученика? Ты счастлив, он стоит за тебя.
— Но ведь дед-то как раз был этим, неокатоликом, как Вы говорите. Он и
ходил к нелатинской коротенькой мессе, и Причастие, наверное, в руку брал.
— Он мученик, прочее неважно. Пойми, не мирянину решать, как
обращаться со Святым Причастием, какой должна быть месса. Неправильно
наученного мирянина Господь простит. Вся ответственность — на духовенстве.
Вот Господь и послал твоему деду стойкости, а священнику не послал. И все же
таких, как твой дед, было мало, очень мало. Неокатолицизм разъел веру.
Нетрепетное обращение с Причастием, отсутствие постов, тут слишком много
соблазна и для мирян.
Дрезина летела в темноте, луч света слишком быстро скользил впереди,
чтобы что-то можно было разглядеть в нем.
— Погодите-ка, отец Лотар! — вдруг дошло до Эжена-Оливье. — Сколько
же Вам лет?
— Мне тридцать три года.
— Так как же Вы могли учиться в семинарии?
Священник засмеялся, ритмично орудуя рычагом.
— О, я успел официально проучиться целый год! Только потому, конечно,
что семинария не была неокатолической, их-то все позакрывали двумя годами
раньше. А я успел застать семинарию Флавиньи, фантастическое место, там был
монастырь еще во времена Карла Мартелла [33]. Представь только, я
жил в стенах, что помнили времена, когда Франция даже еще не почиталась
"возлюбленной дочерью Церкви", а только зарабатывала свое право на этот
титул! И камни их помнили, я это чувствовал. Лет мне было, как тебе, в эти
годы очень обострен внутренний слух. В конце двадцатого века, понятно,
древний монастырь сделался никому не нужен. Стены выставили на продажу. И
несколько духовных Детей Монсеньора Марселя Лефевра купили Их для
Священнического Братства Святого Пия Десятого. Так же, как и стены семинарии
Экон в Швейцарии. Раньше три младших курса семинарии размещались во
Флавиньи, а в Эконе учились старшие семинаристы. Но это уже с десятых годов
изменилось, во Флавиньи стал преподаваться полный курс.
Отец Лотар замолчал, вспомнив вдруг, как вернулся домой на Пасхальные
каникулы, семинаристом, уже несколько месяцев как получившим благословение
на сутану. В комнате, привычной, но такой уже чужой, сидел на кровати
потрепанный плюшевый медвежонок, с которым он спал все детство. Ну, на такое
способна только его мама: медвежонок был наряжен в новехонькую сутанку с
белым воротничком! Лотар прикрыл сперва дверь, а потом уже взял медвежонка
на руки. Да, брат, мы с тобой оба за это время покрутели.
Господи, как же он гордился этой первой суконной сутаной до полу, и
какая же она была тогда неудобная! Особенно неудобно было играть в футбол.
Третьекурсники злорадно пугали, что на летних каникулах, во время общего
выезда в Альпы, придется еще и заниматься "в мундире" альпинизмом.
"Либо это будет единственное ваше платье, либо вы никогда не будете в
нем сами собой!" — приговаривал старенький аббат Флориан, помнивший еще
самого Лефевра.
Никаких уступок веку сему! Жизнь шла неспешной средневековой чередой.
Никаких мобильников, интернет только в библиотеке. Крошечная келья,
прескучного вида, невзирая на древность здания. Больше она походила на номер
в беззвездочной гостинице, чем на келью. Стен не четыре, а, строго говоря,
две. В одном простенке окошко, в другом — дверь. Стол, стул, кровать, шкаф,
маленькая раковина в углу. Мыться изволь бежать в общий душ, вместо халата
— та же сутана на голое тело. Нельзя держать ничего съестного. Даже баночки
кофе или пакетиков чаю. Филиппу Кенберу, его сокурснику, частые чаепития
рекомендовал врач. Он получил официальное разрешение, нет, не поставить в
келье чайник! Заходить в неположенное время на кухню и там заваривать себе
чаи сколько угодно.
В келье так тесно, что два человека одновременно постоянно толкали бы
друг дружку локтями. Но двух человек одновременно в келье не может быть.
Если соученик попросит разрешения покопаться в твоих книгах, ты, конечно,
можешь его пригласить. Ты отворишь ему, пропустишь внутрь и останешься
дожидаться, стоя в открытых дверях, пока он выберет необходимое. Если поиски
затянутся, можешь, конечно, отойти сам за каким-нибудь делом. Но войти
внутрь ты не можешь. Правила монашеского общежития, с которых взяты были
позднее правила семинарские, сочиняли не дураки.
"Нет такой дисциплины, которую вы не одолели бы по книгам, — повторял
все тот же аббат Флориан. — Шесть лет в семинарии нужны не ради знаний".
Он, конечно, слегка преувеличивал, этот аббат Флориан. Одна дисциплина
была все же не такой, чтобы одолеть ее по книгам. Прикладная литургика.
Оказавшись в том зальчике в первый раз, Лотар решил было, что попал
всего лишь во внутреннюю часовню. Зачем было ее запирать семью замками,
печатать семью печатями, Боже упаси пускать в ту дверь мирян! Комната Синей
Бороды, да и только. Ну и что? Алтарь, табернакль [34], свечи,
все, что нужно для службы.
Фальшивый алтарь. Ненастоящий потир. Игрушечная часовня, тренажер.
Кадило выше! Кадило ниже! Не туда, сначала вниз! Слишком широкий взмах!
Заново!
"Oremus"! (Помолимся (лат.).)
Нет! Сначала!
"Oremus"!
Заново!
"Oremus"!
И так по двадцать раз кряду.
Все остальное ему ведь и пришлось доучивать потом по книгам: литургику
теоретическую и гомилетику [35], богословие догматическое и
богословие моральное, латынь, древнегреческие азы. Но никакие книги не
отточат жеста рук, взмаха кадила, не выпрямят спины, не выровняют шага.
Как же хорошо, что был хотя бы этот, один, год. Солдатский, казарменный
год, когда вся сила воли собирается для того, чтобы от собственной воли
отказаться. Какая же это монотонная, тяжелая проза — будни хранителей Чаши
Грааля. Романтизма достает ненадолго. Говорили, во Флавиньи поступают каждый
год человек пятнадцать-двадцать, Экон заканчивают каждый год человек
пять-десять.
День, начатый до рассвета с мессы. Длинные трапезы под чтение Святых
Отцов. За пятнадцать минут до конца обеда, правда, ректор дает знак
прекратить чтение. Это означает, что можно поболтать за бокалом красного. Но
эти пятнадцать минут — не единственное время для болтовни в течение дня.
Сразу после обеда — час, посвященный прогулке по монастырскому саду.
Раз-другой ты, конечно, можешь молча побродить по аллеям в одиночестве. Но
если ты будешь гулять один каждый день — тебя очень скоро вызовет
модератор. "Священник должен быть открыт к людям. Это время отведено
общению", скажет все тот же аббат Флориан, убитый, — кстати, в Пикардии
пять лет назад. Зато после Комплетория [36], часов с девяти
вечера, уже не пообщаешься ни с кем. Наступает "большая тишина", до утра.
Говорить запрещено. В Великий Пост иногда объявляются целые дни "большой
тишины", даже на кухонном дежурстве надлежит показывать знаками: вертишь в
руке картофелину, сжимая другой незримый ножик — где, мол? Кивок головой в
ответ — в том ящике.
Нет, что там казарма, в казарме нет никому дела до твоей внутренней
жизни, до того, проводишь ты досуг один или выделяешь кого-то из прочих, что
в семинарии тоже отнюдь не приветствуется.
Гордость, оборачиваемая во благо: я избранный, из немногих. Горечь,
отравляющая течение дней: нас слишком мало, избранных. От пяти до десяти
священников в одном выпуске — и это на всю Европу! А иной раз и с Азией
приходится делиться, и каждый раз это вызывает недовольство. Еще бы! "В
шесть утра я служу мессу у себя в Сан-Контене, — жаловался один старенький
аббат. — Потом прыгаю в автомобиль, благо одно, мне лошадиных сил не
занимать, мчу как автогонщик, вторую мессу [37] служу в Гизе.
Оттуда гоню в Лаон, и хорошо, если с Божьей помощью успеваю хотя бы начать
Литургию до полудня. Уж в Лаоне и завтракаю, хотя, честно говоря, из Гиза до
Лаона без чашки кофе за рулем тяжело. Но только при таком вот каторжном
образе жизни, молодые люди, не стоит утешать себя сознанием востребованности
твоего труда. Это все не от переизбытка верных, а от малого количества нас!
Католиков ничтожно мало, а нас, их пастырей, еще меньше".
Что же, Лотар был к этому готов. Был готов ко многим скорбям из тех, о
которых предупреждал аббат... Господи, как же его звали?... Аббат Белеф!...
и ко многим другим. Он был готов к тому, что служить скорее всего придется в
каком-нибудь старом амбаре, что по дороге в этот амбар он будет проходить
мимо какой-нибудь прелестной барочной церковки, превращенной в туристический
центр с музеем и сувенирной лавкой, или, что еще больнее, мимо какого-нибудь
псевдоготического ли, классицистического ли храма, "не представляющего
архитектурно-исторической ценности" и "по требованиям местного населения"
отданного под мечеть (Это уже не фантастика, хотя случаи предоставления
церковных зданий под мечети известны покуда, кажется, только в Германии.
Однако же французские власти сейчас предпочитают, чтобы храмы разваливались,
лишь бы не отдавать их католикам-традиционалистам. Все старинные здания,
которыми сейчас владеют традиционалисты во Франции, выкуплены за огромные
деньги их паствой).
Его готовили, и он был готов. Но к тому, что прервало его обучение, не
был готов никто. Правительственные войска оцепили Флавиньи во время мессы,
потому никто этого и не заметил. Но что бы изменилось, если бы обитатели
семинарии увидели что-то прежде, чем солдаты растеклись по кельям, коридорам
и залам? Ну, можно было забаррикадироваться, просидеть несколько суток в
осаде. А что толку, пресса бы не отреагировала. Ну, съехались бы верные,
встали бы лагерем — с детьми, с крестами, с иконами. Не дай Бог, кто-нибудь
бы пострадал. Флавиньи было ликвидировано правительственным распоряжением, а
на его закрытие бросили войска, что состояли тогда на две трети из мусульман
(Данные по Германии: "В рядах бундесвера проходят службу тысячи мусульман",
— заявил в интервью радиостанции "Дойчландфунк" (25 марта 2004 г.)
подполковник Удо Шниткер, представитель министерства обороны ФРГ. Точное
число их неизвестно, ожидается, однако, что в будущем количество
солдат-мусульман будет возрастать), а на одну треть из неверующих французов.
Последние таращились на облаченных в сутаны семинаристов и преподавателей,
как на каких-то экзотических дикарей, откровенно развлекались.
Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь
предотвратить прикосновение к ней рук непосвященных, кто-то из дьяконов
послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный
запас должен быть в кладовке на втором этаже — три дня назад он сам
распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты,
ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались
распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней-французов, несомненных
французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из "потира" — пустая
бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках "табернакль",
ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой
целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку.
Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду
несоответствия намеренья результату?
"Ты-- то чего смеешься, -изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги.
— Что это тебя разобрало, а, аббат?"
"Я еще не аббат, — Лотар с удовольствием направил кулак в
слаборазвитую челюсть военнослужащего, — зато ты — уже идиот".
Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во
Флавиньи, года и одного сентября, если точнее.
— Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, — священник перестал
раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в
подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это
выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще
Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени
жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что
он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он
представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов,
которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали
свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом
в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим,
Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем
и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже
заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут
убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось
захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут
убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и
добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и
бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать
риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят...)
Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный
на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным
трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти
выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно
признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или
перебиты. У них только одна цель — устрашить, сломить, Поэтому они, в
общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в
своем уме — готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой,
куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та
призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже
пригласила гостей на его "свадьбу с черноокими небесными девами". Вот он,
наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом?
Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во
что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут
четыре реки. Одна — из молока, одна — из меда, одна — из воды, и одна,
между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда?
Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему
выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все
жаждут заняться с ним любовными утехами... Будут ли они вести какие-то
разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о
чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком
белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки... Они неживые, значит,
они мертвые... Ох!
Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.
— Ну вот мы и на месте, — сказал отец Лотар.
ГЛАВА 9. ДОМ КОНВЕРТИТА
В окнах автомобиля промелькнула станция метро "Клюни".
— Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, — чуть сдавленным
голосом сказала Анетта. — Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем
маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, "Дама с единорогом". До сих
пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим
домашним, что ты — моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя,
скажем... Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы... Ну да неважно.
— Меня зовут Жанна. — Как же все-таки трудно говорить, не встречаясь
взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и
раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу
забываешь, какое это сомнительное удовольствие. — Думаю, незачем
придумывать другие имена, ведь я не из гетто.
— А где же ты живешь? — в голосе женщины послышалось недоверчивое
изумление.
— Нигде, — Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно.
— Но этого не может быть!
— Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших
людей, у которых можно переночевать или вещи оставить.
Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она
к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный
особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и
восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в
этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели.
— Заходи, деточка, — Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как
человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг.
Давненько никто не называл Жанну "деточкой", при том совершенно
искренне.
В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть
заложенные окна снаружи, но вот изнутри — никогда. А эти высокие окна в
каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они
заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с
этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком
небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного
ремонта — так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только
самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но
чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело
сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются
занавесками.
Шикарный, конечно, подвал — даже в передней ковры, драпировки, дикое
количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные
двери, резные внутренние арки.
Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им
дверь.
Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к
бархатной драпировке.
— Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! — Старуха была
тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно
очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на
черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами.
Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она
по-французски, а не на гадком лингва-франка.
— Принеси свертки с заднего сиденья, — отозвалась хозяйка, увлекая
Жанну в глубь дома. — Да, Зурайда, эта девочка — дочка моей кузины Берты,
которая живет, ну, ты знаешь...
— Да неужто госпожа одна ездила в такое место?! — Служанка всплеснула
руками.
— Конечно, нет, — раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но
голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. — Девочку
привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по
Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся!
Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от
паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого
роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться.
Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась
уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на
ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье
маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше
пятнадцати лет.
— Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить!
— воскликнула она, бросаясь к Анетте. — Вот видишь, что этот цвет в моде,
вот видишь!
— Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, — Жанна выскользнула
из паранджи. — Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость!
— Моя дочь Иман, — спокойно произнесла Анетта. — Иман, нашу гостью
зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли
что-нибудь полакомиться.
Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни
слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и
принадлежащие Иман.
Молчание затягивалось. Жанна уселась на мягкий кожаный пуф. Она не
ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в
которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и
вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах.
Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное
сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире.
Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально
сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних.
Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый
животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового
шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка.
Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на
затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и
обещала обогнать — но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто
хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над
изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался
розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в
лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде — на коврах, на
диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках — в таких
количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи,
мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только
кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много
сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком
случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно
считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки
рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с
фруктами.
— Что тебе показать? — с капризной ужимкой произнесла Иман,
выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. — Хочешь, посмотрим вместе
мои украшения?
— Покажи, — усмехнулась Жанна.
Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на
полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было
на нее смотреть! Голубые глаза — ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен,
округлый подборок — как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не
свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки
в каждом жесте, в каждой интонации голоса.
— Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, — Иман, уже
откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и
нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных
узорах. — Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом
округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду
оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в "Галери
Лафайет", но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь.
Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да?
Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми
наростами, словно ствол березки — грибом-паразитом.
— Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены.
Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль
Мусольтен любила и умела быть красивой. "Вот Гаэль — настоящая парижанка,
— вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что "в
туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной
юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому
называется, верно?", что бриллианты "не живут" в золоте, и что вообще
"золото хуже серебра". Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота,
так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших
золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец
отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми
ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал
только на руке Гаэли?
— А что такое гантели? — Иман наморщила лоб.
— Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, --
вздохнула Жанна.
— Так это же спорт. А спорт — харам.
— Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта.
— Тебе не нравится? — Иман надулась.
— По-моему, кошмар.
Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе
собеседницы решительно не представляли, чем заполнить.
— Хочешь козинаков? — Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку
глянцевую коробочку.
— Спасибо, я их не люблю.
— А какие ты сладости любишь? — Произнесла Иман немного увереннее,
входя в роль гостеприимной хозяйки.
— Да не знаю, — Жанна пожала плечами. — Ну, люблю, например,
карамельки со сгущенным кальвадосом.
Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра,
министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не
доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком
Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились
изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка!
— Кальвадос — это место, где Ла-Манш, — похоже, слегка обиженный тон
вообще был обыкновением Иман. — При чем тут конфеты?
— Кальвадос — это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше
делали.
— Водка?! — Иман словно укололась иголкой одного из своих
многочисленных рукоделий. — Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не
наказали плетьми?
— Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, — пребывание
в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать.
— Послушай, — Иман многозначительно округлила глаза, — я ведь не
маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты
кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет?
— А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты
— сарацинка.
Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов
кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и
грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может
все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог.
Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было
Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в
огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то
было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме,
безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это
напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть
кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть
угаснет это невыносимое чувство неприкаянности.
Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа,
когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда
была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при
исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с
супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры.
Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и
воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с
дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким
чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с
чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и
ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей
парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое
вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала
ожившего мертвеца таилось под этой тканью.
Она пыталась успокоить себя доводами разума: конечно, неожиданная
насильственная смерть кади Малика — все же стресс даже для нее, кому этот
кади всегда был глубоко антипатичен. Но не помогало, не отпускало. Чуть
легче стало только с появлением этой девочки, Жанны, и хотелось задержать ее
еще хоть немного...
— А кто это такие — сарацины? — Нельзя было отказать Иман в том, что
она уж никак не ленилась задавать вопросы.
— Последователи Магомета. Так вас еще называли в те времена, когда
Карл Мартелл ваших расколошматил.
— Карл Мартелл был разбойник, он был худший из кафиров!! — Иман
раздула ноздри в злости и вдруг, как ни странно, сделалась похожа и на Гаэль
Мусольтен, и на Мадлен Мешен, и на Женевьеву Бюсси. — Он горит в аду! Он
был грязный негодяй!
— Он был твой предок, дура! — Жанна не отвесила собеседнице затрещины
отнюдь не из соображений приличия. Просто давала себя знать усталость уж
очень пестрого дня, в котором смешались гневная боль и азарт погони,
мстительное торжество, испуг. А вот теперь еще этот странный дом. Даже для
Жанны с ее всегдашней кипучей энергией впечатлений выходило многовато. Но,
кроме того, злая, спорящая Иман импонировала ей больше, чем щебечущая над
своими безвкусными бирюльками.
— Это неважно! Вообще неважно, кто человек родом, важно, чтоб он
исповедовал истинную веру.
— То-то вы все пятки арабам вылизали, что неважно.
— Ну, они все-таки же потомки Пророка, в смысле среди арабов есть его
потомки, — неуверенно возразила Иман.
— А мы потомки того, кто этих потомков "Пророка" лупил смертным боем,
— Жанна вздохнула. — Да предки бы всем скопом ушли в монахи, когда бы
знали, что могут породить таких, как ты.
— Правда все равно важней!
— Вот именно. Только ты-то откуда можешь знать, что такое правда. Ты ж
не девчонка, ты кукла ходячая. Тебя наряжают, кормят, холят, вложили тебе в
голову полторы коротеньких мысли и те руками трогать не велят. Сейчас ты
родителей слушаешь, потом тебе мужа выберут. Не ты, а тебе, бери, что дают.
Потом будешь слушаться мужа, нарожаешь детей. Затем состаришься, не вылезая
из дому, и помрешь. А потом ничего для тебя не будет. Вообще ничего.
Пустота.
— Это ты так считаешь! — Иман краснела и бледнела от злости, но в ее
глазах скакали мысли, пытаясь выстроиться для атаки.
— Вот и ни фига подобного! — Жанна рассмеялась, довольная, что птичка
угодила в немудреный силок. — Я считаю совсем другое. Я считаю, что у тебя
есть бессмертная душа, и что душа твоя попадет в ад, потому, что это душа
вероотступницы, душа служанки гонителей Господа Иисуса Христа. А то, что
после смерти для тебя вообще ничего не случится, что ты растворишься в
пустоте, так считаешь ты сама. Ты сама думаешь, что твоя жизнь кончится
вместе с телом.
— Что за глупости! Уж конечно, я не думаю, что моя жизнь кончится
вместе с телом.
— Ты мусульманка?
— Мусульманка!
— Значит, ты так и должна думать. И никак иначе.
— Просто вы, кафиры, ничего не знаете! — просияла Иман. --
Мусульманская девушка знает, что если будет молиться пять раз в сутки, если
совершит хадж, если...
— Да перестань ты пальцы загибать.
— ... то она попадет в рай, — закончила Иман торжествующе.
— Сейчас ей. Рай-то ваш того, для мужчин. У мусульманской женщины души
нету. Как у собаки или вон рыбки в твоем аквариуме, — Жанна кивком указала
на роскошный стеклянный ящик с воздушными фонтанчиками и кораллами на дне.
— Я лучшего о тебе мнения, чем ты сама.
— Неправда! Имам Шапелье говорит...
— Да мозги пудрит твой имам Шапелье. Благо это легче легкого — они
ведь у вас, мозги-то такие же нетренированные, как...
— Как ты смеешь такое говорить об имаме.
Жанна уж не стала добавлять, что посмеет при случае еще и отправить
имама Шапелье вслед за имамом Абдольвахидом. Ее вдруг охватила острая
брезгливая жалость к этому жалкому тепличному цветку, посаженному благоухать
для услаждения мужского обоняния
Где-- то через несколько комнат вдруг послышался плач ребенка.
— Это Азиза, моя сестра, — пояснила Иман, о чем-то вздохнув. — Ей
скоро два годика.
Жанна поняла вдруг еще одну странность этого дома. Похоже, у Иман
только одна сестра, а у ее отца — одна жена. Не так много требуется и
служанок для трех женщин. Между тем эти пышные праздные комнаты просто
нашептывали, что женщин должно быть в них много, женщин приказывающих и
женщин прислуживающих, одинаково интриганствующих, перемывающих друг дружке
кости, борющихся меж собой за мужское внимание и власть над себе подобными.
Лишенная этой видимости деятельной жизни, яркая скорлупа зияла пустотой. Эх,
жалкий же вы народец, конвертиты, стоит ли так рядиться под арабов, все
равно вы застряли где-то на полпути между ними и французами!
— А вы, кафиры, говорят, жуткими гадостями занимаетесь, — продолжила
Иман, но как-то тихо, словно ощутив перемену настроения Жанны. — Вот скажи,
это правда, что у вас нету деления, какая рука для чистого, а какая — для
нечистого?
— А на кой оно нужно?
— Нет, ты в самом деле и ешь и чистишься теми же руками? — Иман
поежилась.
— Меньше надо дерьмо трогать, — отмахнулась Жанна. — Есть такая
штука, туалетная бумага называется. Полезное, между прочим, изобретение
человечества. В Пантенском гетто один старик, кстати, здорово разбогател на
ее производстве.
Что половина денег, извлекаемых находчивым месье Трушо из макулатуры и
тряпья, уходит на взятки арабским чиновникам, чем изрядно облегчается жизнь
его собратьев по несчастью, Жанна, конечно, промолчала. Вообще, много сейчас
в гетто делается всякого разного полукустарным способом, много "фабрик",
переделанных из старого гаража или подвала. И оборот копеечный, а себя
окупает, и людям приятно покупать свое, не с их заводов.
Чашки шоколада и блюдо с пирожками прыгали на подносе в руках Асет,
давно уже подслушивающей за дверью. Она сошла с ума, она на самом деле сошла
с ума! Как могла она вообще подпустить этого чужого опасного ребенка к
своему, разве не она так здраво радовалась всегда, что Иман растет уже вне
той мучительной двойственности, в которой прошло ее собственное детство. Она
не знает исполненных презрения взглядов бабки, замуровавшей себя в четырех
стенах назло "прихлебателям придурков". Ну, верит она в этого Аллаха, но
ведь это же вроде сказок про Красную Шапочку! Потом вырастет, поймет,
конечно, что никакого Аллаха нету, она же практичная умная девочка. Но
соблюдать правила игры, конечно, будет. С волками жить, по волчьи выть. Если
все блага жизни распределяются из рук фанатиков, что ж, фанат...
