Виктор Некрасов. В родном городе
страница №7
...енадцатом часу сели за стол. Левкин отец- маленький, подвижной, в теплой пижаме, с поблескивающими из-за пенсне
глазами, великий любитель поговорить, - развернув газету, стал
комментировать заявление нашего посла в Бельгии. В заявлении шла речь о
том, что группу советских граждан, вместо того чтобы репатриировать,
посадили в тюрьму.
Илья Львович возмущался:
- Подумать только, до чего обнаглели! И кто? Бельгийцы, которые и трех
дней не воевали, им всех их генералов вернули, а они, сукины сыны, людей в
тюрьму сажают. И кого - людей, которые столько времени просидели в
лагерях, в фашистских лагерях...
Он шуршал газетой и никак не мог успокоиться.
- Где это мы с тобой читали, Левик, о каком-то лагере в Бельгии? Возле
Брюсселя, кажется...
- Бреендонк? - сказал вдруг Антон, обычно всегда молчавший и
сосредоточенно пивший свой чай.
- Вот-вот, Бреендонк, совершенно, верно. Там ведь бог знает что
творилось. Где это мы с тобой читали, Левик? - Он повернулся к Антону: -
Вы тоже читали?
Тот смутился и поперхнулся чаем.
- Нет, не читал...
- Откуда же вы знаете?
Антон покраснел и, не отрываясь от скатерти, сказал:
- Я в нем сидел, в этом лагере. Это в тридцати километрах от Брюсселя.
Потом я бежал оттуда.
Оказывается, он пробыл в этом, одном из самых страшных немецких лагерей
около трех месяцев. Потом бежал во Францию, попал к партизанам в Савойе,
воевал вместе с ними, потом их отряд накрыли, он через Альпы бежал в
Италию, там попался, приговорен был к расстрелу, опять бежал, опять
попался, но на этот раз ему повезло: его не расстреляли, а вернули в
Германию и бросили в лагерь. Потом освободили наши.
- Вот черт! Так ты пол-Европы, выходит, исколесил?
- Исходил, скорее.
- И в Париже был?
- Был. И в Бельфоре был, и в Милане. Но вообще в городах не очень.
Больше в горах и деревнях.
В этот вечер Антон был королем. Вначале он смущался - не привык к
такому вниманию к своей особе - и вообще неловко себя чувствовал, но потом
как-то окреп, развязался. В этот вечер ему пришлось рассказать о многом. О
том, как попал в плен, тяжело раненный на Юго-Западном фронте, как
собственными средствами лечился с помощью молоденького фельдшера-казаха,
как в первый раз бежал из лагеря (а бежал он шесть раз), как сдружился с
французскими партизанами - жителями Савойи, гористой местности на границе
Швейцарии и Италии, одной из самых бедных провинций Франции.
В довершение всего оказалось, что он неплохо говорит по-французски.
Софья Петровна, маленькая, живая, говорливая дама, улыбаясь и красиво
картавя, задала ему несколько вопросов. И - о чудо! - Антон стал отвечать,
не так быстро и не так красиво картавя, но стал отвечать. И так несколько
минут они разговаривали и как будто даже понимали друг друга.
- Ну и парень же ты! - говорил по дороге Николай, когда они наконец
вырвались от Хоролов. - Могила, а не человек. Я бы на третий день обо всем
этом уже рассказал, а ты... Странный парень, ей-богу...
Антон ничего не ответил, - за один сегодняшний вечер он сказал больше,
чем за все время своего пребывания в институте.
16
С Громобоем дружба завелась тоже не сразу.
Очень большой, с кажущейся маленькой на его широченных плечах, красивой
головой донского казака - коротконосой и чубатой, он всегда ходил, звеня
орденами на весь коридор. По натуре своей человек добрый и отзывчивый, он
был вспыльчив и крайне обидчив. Ему все время казалось, что чем-то
унижается его фронтовое достоинство, что к нему не так относятся, как того
требуют его заслуги и ордена, и каждую минуту он готов был любыми
средствами защищать свою честь.
Громобой был сталинградцем. В Сталинграде же был ранен, потом воевал в
Польше, Германии, Чехословакии, награжден был шестью орденами, из них
двумя польскими и одним чехословацким. Поэтому считал, что многое ему
дозволено.
Чуть ли не в первый день занятий у него произошел конфликт с маленьким,
тщедушным Куныком из-за того, где кто будет сидеть. Он швырнул книги
Куныка в угол, самого его чуть-чуть двинул плечом, так что Кунык полетел
вслед за книгами, а сам преспокойно уселся на его место, вытянув чуть ли
не до середины комнаты красивые, обтянутые хромовыми низкими сапожками
ноги.
Николай подошел к нему и спокойно сказал:
- Подбери книги, извинись перед Куныком, а сам перебирайся туда, к
окну.
Громобой взглянул исподлобья.
- А ты кто такой, интересно мне знать?
- Моя фамилия Митясов. С сегодняшнего дня я староста группы и предлагаю
тебе сделать то, что я сказал.
Громобой смерил Николая с ног до головы презрительным взглядом и,
ничего не сказав, повернул к нему свою могучую, перетянутую портупеей - он
до сих пор носил портупею - спину.
Николай молча поднял край скамейки, на которой сидел Громобой, и тот с
грохотом, звеня орденами, полетел на пол. Николай положил брошенные книги
на стол и сказал Куныку:
- Твое место будет здесь. Ясно? Садись.
В этот момент вошел преподаватель. Громобою пришлось сесть к окну.
В перерыве он подошел к Николаю и, не глядя в глаза, мрачно сказал:
- Хоть ты и староста, а блин я из тебя сделаю. Понял?
- Что ж, - сказал Николай, - можно после лекций выйти прогуляться. Я не
возражаю.
Но после лекций Громобой куда-то исчез, а на следующий день подошел как
ни в чем не бывало:
- А ты, друг, оказывается, тоже сталинградец. Я и не знал. У кого
воевал?
После этого случая некоторое время все шло более или менее нормально.
Однажды, правда, Громобой опять завелся с кем-то, но после вмешательства
Николая дальнейшие недоразумения, в общем, прекратились. Вообще, как ни
странно, Громобой слушался Николая.
Заниматься ему было трудно. Как и Николаю, труднее всего давались
математика и физика.
- Не моих мозгов дело. Не переваривают, что поделаешь? Туп.
Николай, по правде говоря, тоже не совсем понимал, почему Громобой не
поступил, например, в физкультурный институт, где его мышцы были бы более
уместны. Он как-то даже спросил его об этом.
Тот немного удивленно посмотрел на Николая.
- А я знаю? Получилось так, и все. Когда демобилизовался, спросили -
хочешь учиться? Хочу, говорю. В военное какое-нибудь техническое училище
хочешь? Нет, говорю, не хочу. А куда ж ты хочешь? А бог его знает, вам
виднее, в механический, что ли? В механический, говорят, мест нет. Хочешь
в строительный? Строительный так строительный, один дьявол. Вот и попал в
строительный. Перевестись всегда успею, если надоест.
- А в физкультурный не пробовал?
- Улыбнулся мне физкультурный. Доктора говорят, сердце ни к черту.
Война испортила.
- А в военную школу почему не захотел?
- Э-э... Пусть молодежь идет. С меня хватит. Осколков нахватался. - И,
засовывая книги за шинель, добавил: - Да, брат, это тебе не фронт, не
Сталинград...
А вскоре, на зачете по физике, Громобой опять отличился. Правда, физик
был тоже не прав, и, может быть, только это дало Николаю возможность
замять поступок Громобоя, который вряд ли закончился бы так благополучно.
Громобой напутал что-то в ответе. Физик, усталый после пятичасового
сидения за столом, зевая, посмотрел на его листок и велел подумать еще.
Громобой стал думать, но у него ничего не получалось. Тогда физик подошел
к нему и, взглянув на его грудь, украшенную орденами, сказал:
- Я бы на вашем месте, молодой человек, имея столько орденов, из армии
не уходил бы! - И, наклонившись, взял двумя пальцами висевший на груди
Громобоя польский крест "Виртути милитари". - Это какой?
- А ты не лапай! Не тебе дали!
Громобой с силой оттолкнул руку физика и, швырнув на пол листок с
задачей, красный, с круглыми от бешенства глазами, направился к выходу.
Николай заслонил ему дорогу. Громобой стиснул зубы:
- Пусти!
Николай не сдвинулся.
- Пусти, а то...
Лицо его стало совсем пунцовым. Физик, бледный, дрожащими руками
складывал свои тетрадки.
- Ты сейчас же попросишь извинения, - тихо и внятно сказал Николай. -
Слышишь? Сейчас же...
Громобой сжал челюсти так, что скрипнули зубы. Потом повернулся, тяжело
шагая, подошел к столу и негромко сказал:
- Извините, я не...
Физик торопливо, не глядя, закивал головой:
- Хорошо, хорошо... Я понимаю. Я поставлю вам удовлетворительную
оценку, но...
- А он разве решил задачу? - все еще стоя в дверях, спросил Николай.
- Нет... Но я вижу, что товарищ...
- Тогда ставьте двойку. Товарищ подзаймется и сдаст.
Громобой молча кивнул головой.
Николай попросил физика о происшедшем никому не говорить, а когда тот
вышел, подошел к Громобою и сказал резко:
- Солдат тоже... Истерики закатывает. Смотреть на тебя противно.
Развесил ордена и пыжишься, как павлин.
Громобой сидел на столе, опустив голову, и смотрел на носки своих
начищенных сапог. Потом вдруг поднял свою красивую, чубатую голову.
Николаю показалось, что ему чудится, - по щекам его текли слезы.
- Не кричи на меня, Колька... Не кричи... - и запнулся.
Николай опешил. Он всего ожидал, только не этого.
Громобой соскочил со стола, подошел к окну и облокотился о подоконник.
Николай обнял его за плечи.
- К черту! Пойду к директору, - по-детски всхлипывая, говорил Громобой.
- Пусть отчисляет. Я не виноват, ей-богу не виноват... Ну, не понимаю я.
Что я могу поделать? Не понимаю я всех этих, черт его знает, как они
называются... Даже названия запомнить не могу... Пусть отчисляет. Я и сам
знаю, что мне здесь не место. Пойду вот и скажу.
Николай смотрел на этого большого, сильного, увешанного орденами
человека, по щекам которого катились слезы, и все это ему было так
знакомо, так понятно...
На следующий день Громобой пришел на лекции без орденов, даже без
планок.
Случай этот напомнил Николаю о Сергее.
Не виделись они месяца три, а то и больше - со дня отъезда в Черкассы.
Как-то потом Николай заходил к нему, - это было в первые дни ухода от
Шуры, когда все было горько и противно, - но не застал. Соседка сказала,
что он не то на работе, не то в отъезде - его разве поймешь!
Сейчас, после случая с Громобоем, Николая опять потянуло к нему.
Захотелось увидеть его усатую физиономию, узнать, где он, чем занимается,
бывает ли по-прежнему у Шуры. Сергей был одним из тех немногих людей, с
которыми можно было говорить просто и обо всем. С Алексеем было не просто,
да и вообще встречались они теперь мельком, на лестнице, на партсобрании
или когда Николай забегал к нему в деканат, так сказать, по долгу службы,
- перекидывались двумя-тремя словами и расходились. С Валей встречи
происходили тоже на лестнице или на собрании. Когда-то с ней было тоже
просто и легко. Сейчас они только слегка кивали друг другу головой и
расходились в разные стороны.
Как-то после лекций Николай собрался к Сергею. Захватил с собой
Громобоя и пошел. Но и на этот раз их постигла неудача. На дверях
Сергеевой комнаты висел замок. Мало того, выглянувшая из соседней комнаты
женщина, повязанная платком, сказала, что он здесь уже не живет.
- Выехал. Совсем недавно выехал.
- А куда, не знаете?
- Не знаю, голубчик, не говорил. Теперь здесь бухгалтер один живет.
Рублей на сто бутылок вынес, целый мешок. Ей-богу!
Больше ничего узнать не удалось.
- Жаль, - сокрушался дорогой Николай. - Жаль парня. Боюсь, как бы опять
с пути не сбился. У него это есть, разгульность такая. Держится, держится,
а потом как ахнет - всем тошно станет. А хороший парень, очень даже
хороший. Жаль.
Они шли с Громобоем по улице, подняв воротники своих видавших виды
шинелей - моросил дождь, - и Николай рассказывал ему о Сергее, об их
первой встрече, о сложной, никак не получавшейся жизни его.
- И вот провалился, черт. Был бы Фимка, мы б сразу его нашли, а теперь
ни того, ни другого.
Но Николай ошибался. Если бы даже и существовал еще Фимка со своим
заведением, Николай не нашел бы там Сергея.
17
Дней через десять после ухода Николая Шура опять поехала в Харьков.
Поехала их целая бригада - пять инженеров и две чертежницы, - предстояла
срочная работа на месте. Обычно Шура уклонялась от этих командировок, но
сейчас ей так вдруг захотелось куда-то вырваться, так неуютно было
возвращаться в свою пустую комнату, что она, охотно приняв предложение, в
одно прекрасное сентябрьское утро уложила чемодан и отправилась на вокзал.
Сергей тоже приехал на вокзал.
- Ну к чему эти проводы? - говорила Шура, делая вид, что сердится, а на
самом деле радуясь приходу Сергея. - Подумают еще, что ты...
- Ну и пусть думают, нам какое дело.
Она взглянула на Сергея. Еще сегодня утром она радовалась возможности
хоть на время уехать из своей комнаты, где все напоминало ей об ее
одиночестве. И вдруг ей стало грустно. Вот она едет сейчас с людьми
хорошими, чем-то даже приятными ей, но ведь они не знают ее жизни, они
равнодушны к ее горю. А здесь остается единственный человек, друг Николая,
который знает все и после всего этого стал не только не холоднее, а,
напротив, ближе, добрее...
Она рассеянно смотрела на подходивший к перрону поезд.
- Не люблю я почему-то Харьков, - сказала она. - Неуютный он какой-то,
скучный. И площадь эта с Госпромом. Пустырь, а не площадь.
- Ничего, - сказал Сергей. - Через две недели вернешься домой.
- Это говорится только, через две недели. Раньше октября не вернемся. Я
уж знаю. Все цветы мои погибнут за это время. Попросила Ксению Петровну за
ними следить, да она и своих-то не поливает.
- Не погибнут. Чего их там поливать особенно?
- Кактусы не погибнут. И плющ, может, тоже. А вот бегонии и олеандры...
Ты все-таки иногда заглядывал бы. Будет свободное время - загляни, напомни
Ксении Петровне.
- Можно и заглянуть, нам нетрудно.
- Кактусы часто поливать не надо. Они не любят воды.
- Ладно. Не буду.
Помолчали. Потом Сергей спросил:
- А ты зачем в Харьков едешь?
- Как зачем? - удивилась Шура. - Ты же знаешь.
- А все-таки зачем?
Поезд лязгнул буферами. Из вагонов, толкаясь, стали выскакивать
провожающие.
- Ну ладно, - сказал Сергей, поднимая Шурин чемоданчик. - Садись, а то
останешься.
Шура села в вагон, и поезд почти сразу же тронулся. Сергей помахал
рукой и ушел.
На следующий же день он зашел проверить цветы. Выставил их все на
балкон - их было так много, что пришлось внести с балкона в комнату
плетеное кресло, - и старательно полил их из кувшина. Через день опять
зашел, а потом стал приходить чуть ли не каждый день.
За месяц Шуриного отсутствия цветы буйно разрослись, олеандры покрылись
розовыми бутончиками, а старый фикус неожиданно вдруг выпустил длинное
зеленое острие, которое через день распустилось и превратилось в свежий,
ослепительно зеленый листочек. Сергей был очень горд, пригласил даже
соседей посмотреть, как весело растут цветы под его "чутким руководством".
Приходил он вечером, после работы, поливал цветы, иногда подметал
комнату и вытирал пыль со всех предметов, так как балконная дверь была
всегда открыта и с улицы наносило пыль.
Как-то, снимая половой щеткой паутину над голландской печкой, Сергей
обратил внимание, что потолок в этом углу от копоти стал совсем черным.
Став на табурет, он попытался почистить щеткой, но получилось только хуже
- исцарапал весь потолок.
"Надо его просто побелить", - подумал Сергей и на следующий же день
явился с двумя малярами, стариком и вертлявым мальчишкой с бельмом на
глазу.
Старик, посапывая, долго смотрел на потолок и стены, потом сказал:
- Что ж тут белить? Тут надо целый ремонт делать. Обои-то еще
довоенные. В тридцать пятом такие продавали. Содрать надо. Все равно
заляпаем. И двери покрасить.
Сергею эта мысль понравилась. Немногочисленные вещи были вынесены в
коридор, старые обои содраны и сожжены на кухне. Через три дня комната
была неузнаваема. Потолок сверкал изумительной, непередаваемой белизной,
розетка посреди комнаты и лепные карнизы покрыты были легкой позолотой, а
серебристо-голубые стены усеяны какими-то цветочками, которые, по мнению
Сергея, должны были гармонировать с висящим над Шуриной кроватью ковриком.
Ремонт обошелся дешевле, чем в то время мог обойтись, - но, как всегда
бывает, он потянул за собой еще целый ряд дополнительных расходов.
Во-первых, был куплен и повешен большой оранжевый абажур с бахромой,
отчего комната сразу приобрела тот уют, которого, как казалось Сергею, ей
еще не хватало. Во-вторых, на толкучке была приобретена крохотная
настольная лампа с красным пластмассовым абажурчиком, а к кровати проведен
специальный штепсель, так что теперь, засыпая, Шура могла не бегать каждый
раз к двери тушить свет. Кроме того, на стену был повешен большой портрет
Пушкина, паркет начищен до зеркального блеска, стол накрыт новой клеенкой,
перила на балконе выкрашены небесно-голубой эмалевой краской, а шарики на
перилах - белой.
Все получилось очень красиво, маляры были знакомые и за работу взяли
по-божески, - и Сергей с нетерпением стал дожидаться Шуриного возвращения.
В письме Шура написала, что приедет пятнадцатого, но приехала только
восемнадцатого, и три дня Сергей с непонятным замиранием сердца подходил к
Шуриной двери.
"Что за чепуховина? - думал он, поднимаясь по лестнице на пятый этаж. -
И с чего бы это я так..."
Он был растерян. Дожив до двадцати четырех лет, он ни разу не
влюблялся, с женщинами держался просто и грубо, как с товарищами, но не
отдавал им той любви, которую отдавал товарищам. И вот теперь,
встретившись вдруг с женщиной, в которой он увидел совсем не то, что видел
в женщинах до сих пор, он вдруг растерялся.
Он сам не понимал, что происходит. Ему казалось, что он просто жалеет
Шуру, что ему обидно за нее, за то, что Николай ее не понимает, а когда
Николай ушел, по-настоящему рассердился на него. Но что все это и есть
любовь, этого он не понимал.
Тем не менее, получив от Шуры письмо - несколько строчек о том, что она
много работает и, вероятно, раньше чем через две недели не вернется, он
столько раз его перечитывал, что под конец, кажется, выучил наизусть.
Прибирая комнату после ремонта, он по нескольку раз перекладывал Шурины
вещи и стащил даже маленькую фотографию, лежавшую на столе под стеклом, на
которой Шура была снята на трехколесном велосипеде. На этой карточке Шуре
было всего семь лет, но выражение лица было совсем такое, как и теперь,
когда она чему-нибудь радуется, - сияющее и чуть-чуть удивленное.
Когда Шура приехала, первыми ее словами было:
- Ну зачем ты это сделал? Зачем, спрашивается?
Сергей мрачно молчал, покручивая ус.
- И во сколько это тебе обошлось?
- Во сколько надо, во столько и обошлось.
- И абажур этот. Он стоит триста рублей, я знаю. И не говори мне,
пожалуйста, что тебе его подарили. Ты заплатил за него триста рублей,
сознайся!
- Сколько надо, столько и заплатил.
- Сумасшедший, честное слово, сумасшедший! Лишние деньги завелись? Так
и знай - буду тебе из каждой получки выплачивать.
- Что ж, выплачивай, - согласился Сергей.
- И буду. А что ты думаешь?
- А я и не протестую. Дело хозяйское.
Потом они пили чай на новой клеенке. Шура все время дразнила Сергея,
говорила, что к голубым стенам нельзя было покупать оранжевый абажур, что
клеенка пластмассовая и скоро покоробится. Сергей был мрачен и молчалив.
Ушел около двенадцати, сказав на прощание:
- О перила пока не облокачивайся. Там краска еще не просохла.
Шура обещала не облокачиваться, проводила Сергея до двери, потом
вернулась, зажгла свою новую лампочку с красненьким абажуром и до часу
ночи читала. Лампочка ей очень понравилась. Вообще она была рада, что
вернулась.
18
Сергей вставал рано. Когда надо было идти ругаться в главк, можно было
вставать и попозже - в учреждениях работа начиналась в девять. Но если
ругаться было не с кем, вставать приходилось в шесть. Аэроклуб, как и все
аэроклубы, находился за городом, возле аэродрома, и чтоб не канителиться с
попутными машинами, Сергей ездил туда автобусом, который отправлялся от
Аэрофлота в семь утра.
Большинство ребят днем работало, но те, что были в отпуску, весь день
проводили в аэроклубе. К четырем-пяти стекались и остальные. Строительство
шло полным ходом. Ребята оказались азартными и предприимчивыми. Чего не
могли достать Сергей и Сененко официальным путем, ребята доставали
неофициальным. Среди хлопцев оказался и шофер, так что транспортный вопрос
тоже решился сам собой. Кое в чем помогли летчики с соседнего аэродрома -
здесь уж Сергей проявил инициативу. Одним словом, к первым морозам
сарайчик, именуемый ангаром, с двумя пристроенными к нему "аудиториями"
был готов, а в скором времени "в аудиториях" появились и первые учебные
пособия. Все ходили измазанные маслом и краской. Впереди была зима, но
говорили уже о весне и первых тренировочных полетах.
Так проходил день. Часам к семи Сергей говорил: "Ну что ж, пора
закругляться. Жучков, покомандуй тут за меня", - и, скинув комбинезон и
помыв руки бензином, отправлялся к Шуре. Правда, случалось это теперь не
каждый вечер. Более того, если раньше Сергей приходил "просто так", "от
нечего делать", и целый вечер сидел на балконе в плетеном кресле, то
теперь он всегда являлся под каким-нибудь предлогом: то ему книжка нужна
была - не может ли Шура спросить в своей библиотеке, то вернуть эту самую
книжку, то узнать что-то у соседки Ксении Петровны.
Шура всегда была рада его приходу, но почему-то, когда бы он ни пришел,
обязательно была чем-то занята: то стирка, то глажка, то недоделанная
чертежная работа. Вытянуть ее из дому не было никакой возможности. Вообще
с Сергеем она держалась сейчас иначе, чем раньше. Разговаривая с ним,
начинала вдруг дразнить его, попрекать разбросанными по всей комнате
окурками, смеяться над его привычкой сидеть в плетеном кресле, положив
ногу на перила. Сергей огрызался, но чувствовал себя почему-то неловко и,
посидев с полчаса, начинал прощаться. Шура его удерживала, но он говорил,
что ему завтра рано вставать, да и Шуре тоже, и уходил.
Как-то раз ему все-таки удалось вытащить Шуру в Дом офицера - кажется,
в День артиллерии. Сначала все шло хорошо. Показывали хроникальную картину
"Оборона Сталинграда". Сергей с удовольствием узнавал знакомые места и
даже стал рассказывать какие-то военные эпизоды, что с ним случалось
довольно редко. Но потом, когда начались танцы и какой-то молодой человек
с подбритыми усиками пригласил Шуру танцевать, Сергей надулся и до самого
конца не проронил ни слова.
Больше в Дом офицера он Шуру не приглашал.
И заходить стал реже. Даже аэроклубовские ребята заметили.
- Что-то вы, Сергей Никитич, по вечерам стали задерживаться. Раньше,
как только семь часов, сразу за бензинчик, а теперь...
Сергей делал вид, что не понимает намека.
- Да вот мотор этот. Хочу с ним разделаться, - и возился с ним еще
добрый час.
Потом возвращался домой, валился на свою койку, смотрел в потолок и
курил.
"Черт его знает, - думал он, - вот так вот и околеешь в этой дыре!
Собачья жизнь. И выпить даже не с кем. Ни денег, ни компании. Собачья
жизнь, одно слово, собачья..."
Правда, случай вскоре подвернулся. Возвращаясь как-то из аэроклуба,
Сергей столкнулся на улице со своим старым приятелем еще по авиационному
училищу, Толькой Лукониным. Зашли в ресторан. Не виделись они года три, а
то и больше. После окончания училища Сергей и Анатолий попали на разные
фронты - Сергей на Юго-Западный, Анатолий на Центральный, потом воевал в
Польше, Германии. Сейчас вернулся из Австрии, ждал демобилизации.
В училище Луконин был худеньким, прыщавым парнишкой, которого прозвали
"голоусик", - на верхней губе, несмотря на все ухищрения и старания, у
него ничего не росло. Сейчас это был рослый, румяный, увешанный орденами
детина, поминутно оглядывавшийся на девиц. Заграничную жизнь он ругал,
говорил, что скучно, что хочется домой, но время от времени поглядывал на
хорошенькие часики на стальном браслете и несколько раз, ища что-то в
кармане, вынимал и клал на стол похожую на сигару самопишущую ручку.
Сергей молча слушал и заказывал еще пива. Из ресторана вышли в третьем
часу ночи, когда в зале уже потушили свет. Машин на улице не было, пошли
пешком. Днем моросил дождь вместе со снегом, к вечеру подмерзло. Сергей
поскользнулся, упал и растянул связки на ноге.
Часто потом, вспоминая этот вечер, Сергей, смеясь, говорил, что
причиной всех происшедших после этого перемен в его жизни был Толька
Луконин. Не встреть он его тогда на улице, он не попал бы под дождь, и не
упал бы, и не провалялся бы неделю дома, и к нему не пришла бы Шура, и не
заахала бы, в какой дыре он живет, и кто же его обслуживает, кто убирает,
кто стирает белье.
Шура пришла к нему на четвертый день его лежания и тут же, в отместку
за ремонт, выкинула все окурки из комнаты, достала у соседей ведро и
тряпку, вымыла пол, затем всю посуду.
Сергей, лежа на своей скрипучей койке, следил за Шуриными движениями и
говорил:
- Бессмысленная трата времени. Все равно завтра опять закидаю.
- А я тебе блюдце для окурков поставлю.
- Привычки нет. Люблю на пол.
- Заберу тогда папиросы.
- Попробуй.
- А чего мне пробовать - заберу и все. Где твое белье?
Белье оказалось под кроватью. Шура вытащила оттуда все рубахи и прочие
принадлежности и связала их в небольшой узел.
- И чему вас в армии только учили? Летчик, называется, старший
лейтенант.
Через два дня она принесла белье выстиранным, выглаженным и аккуратно,
стопочками, уложила его в чемодан. Потом покрыла стол принесенной из дому
скатертью и разложила на ней ужин - плавленый сыр и консервированное мясо.
- И это все? - с тоской в голосе спросил Сергей.
- Все.
- Как же это все в глотку без смазки полезет?
- Ничего. С чаем полезет. Господи, неужели у тебя чайника нету?
Шура пошла к соседке за чайником, а Сергей тем временем, порывшись под
кроватью, выудил оттуда недопитую четвертинку.
Весь вечер Шура возмущалась, как может Сергей так жить.
- Грязь, сырость, смотреть даже противно! И солнце здесь, наверно,
никогда не бывает. Я б с ума сошла в такой комнате...
- В землянках похуже было, - оправдывался Сергей.
- Так то землянки, а то комната. Война уже кончилась.
- Как для кого...
- Не говори глупостей.
- Разве это глупости?
- Конечно, глупости. У тебя есть работа, хлопцы. Хорошие хлопцы. И
работа хорошая.
Сергей улыбнулся.
- Ну? Еще что?
Шура вдруг покраснела.
- А чего тебе еще надо? Честное слово, я никогда не видела таких
нытиков, как ты. Все ему не нравится. Осоавиахим не нравится, аэроклуб не
нравится... Все ему не нравится...
Сергей поморщился, почесал нос и сказал:
- Почему все? Вовсе не все...
Шура старательно вынимала вилкой консервы из коробки.
Сергей вдруг рассмеялся.
- Да выпей ты водки, черт тебя возьми, - и протянул ей свой стакан.
Шура стала протестовать, замахала руками, но выпила.
- И кто ее придумал только... Бр-р... - и тут же стала поносить всех
пьяниц, в том числе и Сергея, доказывая, что только непьющие, порядочные
люди умеют устраивать свою жизнь, а такие, как Сергей, потому и живут в
таких дырах, что думают только о водке.
- Да я вовсе не думаю о ней, - сказал Сергей. - Я просто ее пью.
Шура злилась, а Сергей только улыбался, - ему нравилось, как Шура на
него злится.
На следующий день Шура опять пришла, и они опять поссорились, то есть
Шура опять его в чем-то обвиняла, а он смеялся и не соглашался.
На третий день произошло то же самое. Уходя, Шура даже хлопнула дверью.
А через неделю Сергей переехал к Шуре, вернее перешел: кроме чемодана с
бельем, стакана и двух тарелок, у него ничего не было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Небольшая, восьмиметровая комната общежития, в которой жил Николай,
имела весьма странный вид. Во-первых, она была круглая - первое
неудобство, так как разместить в круглой, да еще восьмиметровой комнате
четыре койки, стол и стул - минимальное, что нужно четверым живущим в ней
студентам, - оказалось задачей почти неразрешимой. Во-вторых, находилась
эта сама по себе нелепая комната в еще более нелепой башенке, прилепленной
архитектором к углу дома, очевидно, только "для красоты", так как ничего
более полезного при всем желании найти в ней нельзя было (чтоб попасть в
нее, надо было пройти весь чердак и подняться еще по винтовой лестнице).
Наконец, в-третьих, в комнате этой был собачий холод - отопления в ней не
было, а три узких окошка, выходивших на восток, юг и запад, с видом на
занесенные сейчас снегом крыши, Багринову гору и далекую Шулявку - вид
чудесный, ничего не скажешь, - создавали идеальные условия для сквозняков.
Одним словом, комнатенка была среднего качества, и если Громобой,
обнаруживший ее во время субботника по чистке чердака, ухватился за нее,
так только потому, что у нее было одно неоспоримое преимущество - она была
изолированной. В общежитии это кое-что да значит.
После недолгих, но бурных переговоров с комендантом и заместителем
директора ломаная мебель и какие-то листы фанеры, бог его знает для чего
хранимые там комендантом, были выкинуты на чердак, и в "башне" поселились
Николай, Громобой, Антон Черевичный и Витька Мальков - невозмутимый,
флегматичный парень, примечательный главным образом тем, что, получая из
дому посылки - а получал он их довольно часто, - он сразу же, не
откладывая дела в долгий ящик, съедал половину.
Обстановка "башни", кроме упомянутых уже шести предметов - четырех
коек, стола и стула, состояла еще из двух чертежных досок, двух десятков
книг и электрической плитки, заменявшей отопление. Против плитки комендант
пытался было возражать и даже пригрозил, что перережет проведенную
Черевичным по чердаку проводку, но Громобой просто-напросто выставил его,
не вступая в переговоры.
Комендант больше не являлся.
Днем комната пустует. Жизнь начинается ночью. Плитка придвигается
поближе к столу, и так как четверым сразу заниматься невозможно, Антон с
Мальковым сидят от ужина до двенадцати, Николай - от двенадцати до
двух-трех часов ночи, а Громобой - с пяти утра до начала занятий. Днем
времени не хватает.
От двенадцати до трех - это самые тихие часы. Громобой и двое остальных
похрапывают, в углу скребутся мыши, сквозь полузамерзшее окно видны
дрожащие огни вокзала. Накинув на плечи шинель, время от времени грея над
плиткой руки, Николай сидит над "Высшей математикой" Привалова, шелестит
страницами, курит.
И вот тут-то, где-то между вторым и третьим часом ночи, на смену
эллипсам и параболам приходит то, что за последние месяцы отодвинулось
куда-то далеко-далеко институтской жизнью, новыми товарищами, новыми
интересами, заботами, волнениями.
Почему все так произошло? И кто в этом виноват? И виноват ли вообще
кто-нибудь в чем-нибудь? И стоит ли об этом думать, возвращаться к этому?
Стоит или не стоит, но возвращаешься.
Вот жил он когда-то с Шурой. И любил ее. И она его. И ничего им больше
не надо было. Потом воевал. Потом вернулся назад. Оказался Федя... Нет, об
этом не надо говорить - Федя здесь ни при чем, - просто это было тем
первым, что помешало. Именно помешало, осложнило, не больше. Большим было
другое. Иногда Николай думает, что причиной всему - три года разлуки. Он
воевал, Шура ждала. Сжалась в комочек и ждала. Он узнал что-то новое,
большое, настоящее, а Шура только ждала. И, как всякий человек, для
которого прошлое лучше настоящего, она мечтала об этом прошлом. А он хотя
тоже мечтал о нем, но вдруг, столкнувшись с ним, понял, что оно для него
тесно, не хватает воздуха... Нет, и это не то. Чепуха все это, выдумки!
Совсем не так это было. Шура за три года поняла не меньше, если не больше
самого Николая. Не надо оправдывать себя, придумывать то, чего не было на
самом деле.
Шуры больше нет, и не вспоминай о ней. И о Вале не вспоминай. Она тебе
прямо сказала - ей неприятно с тобой встречаться. Ты спрашиваешь - почему?
А ты не спрашивай. Не задавай вопросов. Перед тобой Привалов - вот и читай
его. Завтра спросят, опять знать не будешь...
Маленькая, совсем крохотная мышка появляется вдруг из-под кровати.
Поводит носом, смотрит на Николая. Это старая его знакомая. Она всегда в
это время появляется из-под кровати, к чему-то долго прислушивается, потом
по одеялу вскарабкивается на кровать, с кровати на окно - к тому месту,
где лежит завернутый в газету хлеб и колбаса на завтрашнее утро. Ужинает.
Николай тушит свет. Пришла мышь - пора спать. Поплотнее укутывается
одеялом - из окна немилосердно дует, - на какую-то крохотную долю секунды
вспоминает, что завтра, до лекций, надо провести политинформацию, а в
четыре часа... Но до четырех часов дело не доходит. Николай спит.
2
Кончился первый семестр. С двадцать пятого января начались каникулы.
Самое приятное в них то, что можно отоспаться. И все отсыпаются,
отсыпаются вовсю.
Отсыпается и "башня". Встают в десять, а то и в одиннадцать, не
торопясь умываются, ввели зарядку. Потом не торопясь завтракают, чистят
сапоги, пришивают подворотнички. Потом расходятся. Громобой завел себе
какую-то даму и по вечерам, а иногда даже и по утрам, пропадает у нее.
Витька Мальков поехал домой. Антон тоже было собрался, но потом почему-то
раздумал, очевидно из-за денег, и целыми днями занимается благоустройством
"башни". Вместо плитки он сделал специальный обогревательный прибор из
обмотанной проволокой канализационной трубы, развесил по стенам - "чтоб
красивее было" - какие-то плакаты (один из них - колхозник и колхозница,
призывающие подписаться на заем, - оказался Муниной работы, и это очень
обрадовало Николая), провел настольную лампу и радио - одним словом, целый
день был занят. Николай помогал ему - он тоже любил такую возню - или,
пристроившись у печки, читал. По вечерам, когда не был занят на
агитпункте, ходил в кино, несколько раз был на катке, - зима была сухая,
снежная, хорошая.
Не обошлось и без маленького торжества - тридцать первого января, в
день третьей годовщины победы под Сталинградом. Начали дома, потом, как
обычно, потянуло в ресторан. Денег не было, но в таких случаях они всегда
находятся, нашлись и сейчас, и хотя их было немного и перед заказом
пришлось на обратной стороне меню сделать кое-какие подсчеты, время в
"Театральном" прошло неплохо. Наперебой вспоминали, немного привирая (по
этой части особенно силен был Громобой), потом подсели к каким-то
морячкам, - те тоже особой скромностью в своих воспоминаниях не
отличались, - вместе с ними заказывали фронтовые песенки, потом танцевали,
здесь опять же на первом месте оказался Громобой.
Часов в одиннадцать Громобой заторопился вдруг к своей даме. Антон тоже
встал - пора уже. В Николая вцепился лейтенант-моряк.
- Идем ко мне! Я тут недалеко. Комната отдельная. И хозяйка ничего. И
патефон есть, - на это он особенно напирал. - И пластиночки...
Пошли. Но хозяйки, которая "ничего", дома не оказалось, пластинки,
выяснилось, все старые и наполовину перебитые, да и вообще стало вдруг
скучно. Николай посидел минут десять, выслушал довольно скучную историю о
какой-то девице, с которой лейтенант недавно познакомился и не знал, что
дальше с ней делать, совета никакого не дал, распрощался и ушел.
Вышел на улицу. Кругом пусто. Ветер раскачивает фонари, крутит сухой,
рассыпчатый снег. Николай пошел вниз по бульвару. Знакомый бульвар. И дома
знакомые. Четырнадцатый, шестнадцатый, восемнадцатый номер. Двадцатый...
На ступеньках подъезда стоит парочка - парень в шинели и девушка в
короткой жакетке с меховым воротником. Лиц не видно. Целуются...
Уже поздно - в окнах нет света. Только в одном, на пятом этаже, еще
светится. Из него, из этого окна, виден почти весь город - от купола музея
до колючих башен костела и разбросанных среди Голосеевского леса белых
корпусов лесного института. Сейчас построили дом напротив, и костела,
вероятно, уже не видно.
Николай стоит и смотрит на светящееся окно. Зачем он пришел? Ведь все
кончено. Давно уже кончено. Совсем кончено... И о чем им говорить?
Посидят, помолчат, и все... Зачем же он пришел? Вверху, в окне, как будто
дрогнула занавеска. Зачем, зачем... Да низачем. Просто так. Просто хочется
ее видеть, больше ничего.
Николай проходит мимо парня и девушки - те даже не оборачиваются, -
подымается по лестнице, останавливается перед дверью с почтовым ящиком, на
котором написаны три фамилии. Нажимает голубенькую кнопочку. Тишина. Потом
шаги. "Вам к кому?" Щелкают запоры - крючок, задвижка, цепочка. В дверях
Ксения Петровна в накинутом на плечи платке.
- Здравствуйте, Ксения Петровна. Не узнаете?
- Здравствуйте, - говорит она. - Узнаю, почему же? - и больше ничего не
говорит.
Николай захлопывает дверь, проходит по коридору, сворачивает направо.
Стучит в дверь.
- Да, - отвечает мужской голос.
Николай входит. За маленьким письменным столом, спиной к нему, сидит
Сергей. Он полуобернулся, но голова его заслоняет лампу, поэтому лица его
не видно.
Николай делает несколько шагов.
- Ты здесь? - говорит он.
- Здесь.
Голос у Сергея глухой, слегка охрипший.
- Садись, - говорит он.
Николай садится. Садится на стул возле стола. На столе новая клеенка.
Чайник, покрытый матрешкой, кусок хлеба. Повидло в баночке. На стуле шитье
с воткнутой иголкой, моток ниток, ножницы. Совершенно источившийся ножик -
жив еще... А этажерка почему-то передвинулась вправо. И Пушкина этого не
было.
- Чай будешь? - спрашивает Сергей.
Он встал из-за стола. Стоит, опершись на него, смотрит на Николая.
Николай - на него. В глазах Сергея - серых, обычно чуть-чуть хитроватых -
недоверие, настороженность. Оба молчат.
Так вот оно что! А он и не знал. Ничего не знал. Не догадывался даже.
Эх, Сергей, Сергей...
В комнату входит Шура. На ней вязаная кофточка, на шее сантиметр.
Николай пожимает протянутую руку. Рукопожатие очень короткое - Шура сразу
разжимает пальцы.
- Ты похудел, - говорит она и смотрит на Николая.
А она нет. Даже пополнела. Немного переменила прическу, сейчас у нее
посредине головы ряд. Взгляд совсем спокойный, хотя по плотно сжатым губам
Николай догадывается, что она все же волнуется.
Шура берет со стола чайник.
- Будешь пить? Я сейчас разогрею.
- Спасибо, - говорит Николай, хотя ему совсем не хочется.
Шура направляется к двери. В дверях оборачивается.
- Может, есть хочешь?
- Нет, есть не хочу.
Шура выходит.
Сергей топчется на одной ноге вокруг стола, сметает крошки,
переставляет зачем-то тарелки. Потом подсаживается к Николаю на кровать.
Молчит. Слышно, как в кухне шипят примусы. Потом Сергей говорит:
- Сам не верю, Колька... Не верю, нет! Иной раз... - радостная,
растерянная улыбка появляется вдруг на его лице. - Что ни скажет, все
делаю. Скажет - не пей, не пью. Ребята приглашали - отказался. Не веришь?
- Он обнимает Николая рукой, притягивает к себе, говорит в самое ухо: - А
ведь никого на свете не любил, никого...
Несколько секунд они молчат. Потом Николай говорит:
- Я рад за тебя, Сережка. И за Шуру рад... По-настоящему Рад.
Он говорит это очень тихо, не глядя на Сергея. В эту минуту ему
действительно кажется, что он рад, - рад за Сергея, за Шуру и за себя рад,
что видит Сергея, что сидит рядом с ним.
Опять пауза. Обоим немного неловко.
- Ну, а ты как? - спрашивает наконец Сергей. - Ведь мы не виделись с
тобой...
- Полгода. С августа. С той вечеринки.
- Да, полгода.
- Я заходил к тебе.
- Туда? В дыру?
- Там бухгалтер какой-то теперь живет.
- Ну и пес с ним... А ты где?
- В общежитии.
- В общежитии? - Сергей слегка отодвигается, внимательно смотрит на
Николая.
- В общежитии. Заходи. Ребята у меня хорошие.
Сергей, видимо, хочет еще о чем-то спросить, но не спрашивает.
Возвращается Шура с чайником. Ставит его на стол. Все тот же медный, с
припаянным носиком.
- Жаль, вкусного ничего нет, - говорит она. - Халву и то съели. Целую
неделю лежала.
Николай по привычке садится на то место, на котором обычно сидел,
спиной к двери. Потом пересаживается поближе к балкону. Пьют чай. Разговор
самый обыкновенный. Как работа? Как Беленький? Беленького уже нет, на его
месте другой, как будто ничего. А работы по-прежнему, даже больше
прежнего, много сейчас строится. А Сергей? Все еще в своем Осоавиахиме? Да
нет уж, давно расплевался. Молодежь в аэроклубе воспитывает. Смешно? А вот
воспитывает. И неплохо воспитывает. Ты не смейся. Спрашивали даже, почему
в партию не вступает, да, да, на прошлой неделе Сененко спрашивал.
Вот каким стал товарищ Ерошик, а ты говоришь! За это и выпить не грех,
а?
Но Шура не разрешает. Поздно, нельзя. Завтра вставать в семь.
Сергей вздыхает:
- Видал?
Николай смотрит на часы.
- Ты что смотришь? Не смотри.
- Пора. У нас в двенадцать дверь закрывают. Дисциплина.
- А может, все-таки... - Сергей почесывает шею чуть пониже подбородка.
- Сбегать к старику Платонычу? А? У него всегда есть, он ею зубы лечит.
- Никаких Платонычей, - говорит Шура.
Сергей вздыхает.
- Вот она, семейная жизнь...
Николай встает, прощается.
- Заходи, - говорит Шура.
Николай кивает головой: обязательно, как же.
Сергей провожает его до двери.
- Как-нибудь вырвусь к тебе в общежитие. Вечерком как-нибудь, в субботу
или воскресенье. - И опять стискивает его за плечи. - Эх ты,
студент-одиночка, капитан...
Николай крепко жмет ему руку. Спускается по лестнице. На улице ветер
гонит по сухим тротуарам снег. Начинается метель. Николай поднимает
воротник.
Ну вот и все. Совсем как тогда на лужайке. А почему у тебя гипса нет,
как кормят, как лечат?
А за Сергея он рад. По-настоящему рад. И за Шуру тоже. Ну конечно же
тоже...
3
На втором семестре добавляется четыре новые дисциплины. Строительные
материалы, теоретическая механика, инженерно-строительное черчение и
иностранный язык. По иностранному можно выбрать одну из двух групп -
немецкую или английскую. Большинство, в том числе и Громобой с Черевичным,
выбирают английскую (немецкий и за войну надоел, ну его!), Николай -
немецкую. Английскую ведет Валя.
День уплотняется еще больше. Ни на что уже не остается времени. Даже
пообедать и то не всегда успеваешь. А тут еще подошел как-то к Николаю
Чекмень и, взяв его за локоть, отвел в сторону и сказал, что хочет
рекомендовать его в факультетское партийное бюро. Николай только руками
замахал.
- Ты что, спятил? Да где ж я время найду? И кто заниматься за меня
будет?
- Ничего, потянешь. Парень ты двужильный. А нам как раз такие, как ты,
нужны в бюро - фронтовики настоящие хлопцы. На кого ж опереться, если не
на вас.
Но Николай категорически отказался. До второго курса пусть его не
трогают, пусть дадут крепко на ноги стать, нельзя же все сразу...
Чекмень покачал головой, сказал: "Жаль, жаль, а то поддержали б твою
кандидатуру", - и отошел.
Николай немного слукавил. За эти несколько месяцев он, правда, не очень
еще прочно, но на ноги все-таки стал. Появилась даже какая-то уверенность.
Исчез невольный страх перед логарифмами и интегралами. В том, что совсем
недавно казалось случайным набором цифр, стала улавливаться
закономерность, стройность, стало даже интересно. На смену вечным тройкам
начали появляться первые, не частые еще четверки. Случилась даже одна
пятерка. Правда, одна, и то по строительным материалам, самому легкому из
всех предметов, но Николай радуется ей не меньше, если не больше любого
школьника-четвероклассника. "Ну, как сегодня?" - спрашивают его. "Порядок,
на счету уже пятерочка", - и в голосе его чувствуется та же чуть-чуть
небрежная и самодовольная интонация, с которой года три тому назад он
докладывал, по телефону: "Порядок, товарищ пятый, отвоевали
железнодорожную будку, закрепляемся".
Из новых дисциплин больше всего нравится Николаю курс строительных
материалов. Может быть, потому, что курс этот нетрудный (слава богу,
никаких формул!) и много времени в нем уделяется лабораторным занятиям,
которые студенты всегда предпочитают теоретическим, но вероятнее всего
потому, что читает его профессор Никольцев.
Высокий, худой, с чуть наклоненной набок головой и копной совершенно
белых, отливающих желтизной волос, откинутых назад, в черном, наглухо
застегнутом френче, какие носили еще в двадцатых годах, он с немного
виноватым видом входил в аудиторию (Никольцев всегда почему-то опаздывал),
клал на стол свой до отказа набитый чем-то портфель с оторванной ручкой,
подходил к окну, как будто рассматривая что-то на улице, потом
поворачивался и начинал читать лекцию. Нет, чтением это нельзя было
назвать. Это был разговор. Тихий, спокойный рассказ о том, например, как
где-то под Парижем какой-то садовник, делая из цемента кадки для растений,
решил для прочности ввести в цемент металлическую сетку. Так родился
железобетон - материал, вызвавший в строительном искусстве переворот,
равный, как говорил Никольцев, перевороту, вызванному появлением паровой
машины и электричества. И тут же вынимались из громадного портфеля
фотографии мостов, арок, вокзалов, и оказывалось, что этот мост он строил
еще студентом в тысяча восемьсот каком-то там году, а это перекрытие чуть
не рухнуло, так как подрядчик торопился и не выдержал положенного срока, а
это вот незначительное как будто сооружение выдерживало удары
одиннадцатидюймовых японских снарядов. Константин Николаевич указывал
длинным подагрическим пальцем на пожелтевшую фотографию, где группа
круглолицых, с маленькими закручивающимися усиками солдат, в лихо сбитых
набок бескозырках, стояла возле какого-то сооружения, напоминающего
капонир. А рядом с ними тоненький офицерик с бородкой клинышком - сам
Никольцев.
Оказывается, этот, такой комнатный и мирный на вид старик не только был
участником двух войн - японской и немецкой четырнадцатого года, но даже в
числе тех немногих офицеров, которые после обороны Порт-Артура отказались
дать честное слово не воевать против японцев, более года провел в плену.
Обо всем этом Константин Николаевич не успевал, конечно, рассказывать
на лекции, но так как на эти темы, как и всем старикам, ему поговорить
хотелось, а ребята не прочь были послушать ("старик-то, старик, даже
японского императора видел!"), то доканчивать ему приходилось обычно уже
на улице, а то и дома.
- Вы не очень торопитесь! - говорил он, останавливаясь у своих дверей,
всегда немного смущаясь, наклонив голову набок, глядя на своих попутчиков.
- А то, может, заглянете? Попьем чайку, поболтаем.
Многих соблазняло именно это "попьем чайку" (у старика он подавался за
маленьким круглым столиком, очень крепкий и всегда с каким-нибудь печеньем
или пирогом), но Николай оба раза, которые был у Никольцева, от чая
отказывался, - уж очень выразительно подкусывала губы старуха нянька, с
которой жил одинокий Никольцев, - и ограничивался воспоминаниями и
рассматриванием коллекций, которыми заполнена была вся комната.
Молодежь остается молодежью - над стариком иногда подсмеивались. Он
повторялся, по нескольку раз рассказывая одно и то же и часто вставляя
одни и те же слова в уста различных людей, но подсмеивались любя, интерес
к его лекциям от этого не уменьшался, и только на них (если не считать
теоретической механики, но там больше из страха) никто никогда не читал
посторонних книг и не играл в самодельные шашки. К тому же у Никольцева
была еще одна незаменимая черта, за которую его нельзя было не любить, -
он никого никогда не резал. "Дело не в ответе, а в заинтересованности
предметом, в том, как вы воспринимаете его", - говорил он и ставил
студенту тройку или четверку, которых, по совести говоря, тот не всегда
заслуживал.
Одним словом, старика любили. Поэтому, когда в середине второго
семестра по институту поползли вдруг слухи, что профессор Никольцев якобы
уходит на покой, что строительные материалы будет читать его ассистент
Духанин (он знал свое дело, но был "скучняком", как называли его студенты,
и Забывал делать перерывы), а кафедра перейдет в руки кого-то, кого - еще
неизвестно, но, во всяком случае, Константин Николаевич заведовать ею уже
не будет, никто этим слухам не поверил. Чепуха! Какой там покой! Да он без
студентов сразу зачахнет. Придумают же еще...
Но через несколько дней слух этот - косвенно, правда, - подтвердился.
Произошло это на факультетском собрании. С докладом, подводящим кое-какие,
пока еще лишь предварительные, итоги учебного года, выступил Чекмень. В
обычной своей полушутливой-полусерьезной манере (он знал, что она нравится
студентам, поэтому его всегда и слушают и не выходят в коридор курить) он
говорил, что факультет, в общем, "не подкачал", справляется со сложными
задачами первого послевоенного года, что успеваемость на факультете не
только не осталась на уровне довоенных лет, - "а мы, скажу вам по секрету,
боялись мечтать даже об этом", - но возросла, что первый курс - "опять же
по секрету скажу, мы не очень-то в него верили", - в общем, не так и плох,
что надо только не снижать раз набранного темпа и мобилизовать все свои
силы, чтобы добиться наилучших показателей.
- Кстати, - заканчивая свое выступление, сказал Чекмень, - воспользуюсь
случаем, чтобы обрадовать вас всех приятной новостью. Несколько дней тому
назад прибыло новое штатное расписание, и мы имеем теперь возможность
расширить и укрепить наши преподавательские кадры новыми, молодыми,
вернувшимися сейчас из армии научными силами. Думаю, что все мы будем
только приветствовать это новое пополнение.
Он хлопнул папкой по кафедре и, сойдя с нее, сел на свое место возле
стола. Предчувствуя скорое окончание, зал оживился.
Николай повернулся к Левке.
- Пахнет Никольцевым. Как по-твоему?
- Ну и бог с ним! - Левка полез за папиросами. - Пошли курить.
Из президиума донесся голос председателя:
- Будут вопросы по докладу декана?
- Все ясно, - проворчал Левка, - кончать пора.
Сзади кто-то сказал:
- У меня есть вопрос. Можно?
- Прошу.
Поднялся тонколицый, бледный парень, кажется со второго курса.
- Мне хотелось бы, чтобы декан уточнил заключительную часть сво...


