Виктор Некрасов. В родном городе
страница №6
... этоподействует, развяжет язык. Но, как назло, явился Сергей - у него какое-то
чутье на это дело, - и языки у них действительно развязались, но о чем они
говорили? О своих солдатах, о всяких там танках, окружениях, Ваньках,
Петьках, - как не надоело только!
Потом появился Алексей. Николай сразу оживился, стал много говорить,
смеяться, совсем как до войны. Шура начала ревновать его к Алексею. Даже
хотела, чтоб он скорее от них уехал. Но когда он, получив где-то каморку,
действительно уехал, пожалела, - Николай опять уткнулся в книги.
Шура принялась старательно читать газеты. По вечерам рассуждала на
международные темы и, как ей казалось, вовсе не так уж глупо. Но Николай
только рассеянно подымал голову и говорил: "возможно", "право, не знаю",
"да", "нет". Если бы то же самое сказал Алексей, он сразу оживился бы, и,
кроме этих слов, у него нашлись бы и другие...
Шура стояла на балконе. Она слышала, как Николай все еще ходил по
комнате, звеня мелочью в кармане. Потом вышел на балкон, стал за ее
спиной.
- У тебя что, неприятности какие-нибудь? - спросил он.
Шура не ответила.
- По службе, что ли?
- Да... по службе...
- Опять твой Беленький?
- Нет, не Беленький.
- А кто же?
Он наклонился над ней, и Шура почувствовала на шее и затылке его
дыхание.
- Кто же? Скажи мне.
Шура не выдержала.
- Ах, господи боже мой... Не все ли равно кто. Как будто это тебя
интересует!
Николай взял ее обеими руками за голову и повернул к себе лицом.
- Шура, что это значит?
У нее дрожали губы.
- Уходи, - еле слышно сказала она. - Уходи... Уходи к своей Вале... - и
опять расплакалась.
Николай несколько секунд стоял, держась рукой за перила, потом резко
повернулся и вышел из комнаты.
10
Экзамены были сданы. Все оказалось совсем не так страшно. Николай
получил по всем предметам четверки, а через несколько дней в вывешенном
списке обнаружил свою фамилию.
По этому случаю был устроен небольшой пир "в самом тесном кругу
друзей". Все держали себя свободно и весело; Ромка Видкуп, забавно
перебирая плечами, пел цыганские романсы под гитару; Сергей показывал
чудеса жонглирования, разбив всего лишь две бутылки; Алексей прочел "Оду
на вступление Николая на учебную стезю".
Назавтра Николай уехал в Черкассы.
За день до того никто об этом даже не думал. План возник случайно, на
вечеринке. Оказалось, что у Ромки есть родители - отец и мать, и совсем
недалеко, в Черкассах, что до начала занятий осталось больше двух недель и
что вообще какого черта, говорил Ромка, околачиваться в городе, когда
можно чудесно провести время на Днепре, поправляясь на родительских
харчах. Шура и Алексей поддержали его, и на следующий день Николай с
Ромкой выехали на старенькой, осипшей "Десне" в Черкассы.
За два дня до начала занятий Николай вернулся домой. Шура, увидев его,
всплеснула руками.
- Ой! Какой толстый! - в голосе ее чувствовался даже испуг. - Никогда
тебя таким не видела.
Николай рассмеялся.
- Картошка, сметана, спокойная жизнь.
- А почему телеграммы не прислал? Я бы тебе пирог с яблоками испекла.
Сейчас столько яблок...
Она побежала на кухню, а Николай, посмотрев ей вслед, подумал: "Ну, вот
и все в порядке! Веселая, собирается пирог печь".
Весь вечер они провели вместе. Николай рассказывал о полуметровых
сазанах, которых они ловили, о старике Кононовиче - Ромкином отце, по
вечерам заводившем бесконечные разговоры с Николаем. Шура делилась своими
служебными новостями.
Следующий день было воскресенье. Привыкший к реке, Николай вытащил Шуру
на пляж, и хотя был конец августа, Шура даже обожглась. Провели они на
пляже целый день. Лежали под грибком, немножко поиграли в волейбол. Потом
Николай демонстрировал Шуре прыжки в воду с вышки. Прыгал он хорошо -
всякими щучками и ласточками. Шура с удовольствием слушала, как опытные
пловцы хвалят ее Николая.
Вернулись последним катером, прошлись по тихому вечернему городу, рано
легли спать, усталые от воздуха, солнца, воды, - совсем как в старое
доброе время.
На следующий день Николай пошел в институт.
Но, как это всегда бывает, оказалось, что аудитории для первого курса
еще не подготовлены и занятия перенесены на завтра, на вторник. Николай
списал расписание, потолкался между ребятами в вестибюле. Потом зашел в
библиотеку - надо было захватить учебники, пока не поздно.
За столом, у самой стойки, сидела Валя. Наклонившись над книгой, она
что-то выписывала из нее в блокнот. Николай прошел мимо (она не подняла
головы), попросил нужную ему книгу, полистал ее, потом подошел к Вале. Он
не видел ее целый месяц.
- Можешь меня поздравить, Валя, - сказал он негромко, перегнувшись
через стойку.
Валя вздрогнула и подняла голову.
- Можешь меня поздравить, - повторил он. - Приняли.
Валя продолжала смотреть на него, повернув голову и прикусив губу.
Потом сказала:
- Поздравляю. Я очень рада.
- Я тоже. - Николай почему-то улыбнулся. - Вот я и студент, значит.
- Студент, - повторила за ним Валя и посмотрела куда-то в сторону.
По всему видно было, что она не очень склонна к разговору. Но Николай
не отходил. Ему не хотелось уходить. Придвинув ногой стоявший у стойки
стул и опершись о него коленом, смотрел на Валю.
- У тебя что, лекция сейчас?
- Да, через пять минут.
Николай помолчал, потом, чувствуя, что пауза затягивается, спросил
почему-то о Бэлочке:
- Ну, как Бэлочка? Не родила еще?
- Родила. Двойню.
Он не выдержал и рассмеялся.
- Бедный Муня! И давно?
- Говори тише. Здесь все-таки библиотека.
Николай закрыл ладонью рот, потом вопросительно взглянул на Валю и
спросил уже шепотом:
- Вероятно, надо подарить что-нибудь?
- Твое дело.
- Что же?
Валя ничего не ответила. Николай почесал затылок.
- Придется на толкучку сходить.
Он посмотрел на часы - было без пяти двенадцать. Отодвинул стул,
выпрямился. Валя кончила писать и всовывала блокнот в полевую сумку.
- Так у тебя, значит, еще лекции? - спросил Николай.
- Да. До трех.
- А после трех?
Валя подняла голову.
- А тебе зачем?
- Просто так... Думал, может, вместе на толкучку сходим. Я ведь в этих
вещах не очень...
- А я, по-твоему, очень? - Она чуть-чуть улыбнулась, и Николаю сразу
стало хорошо, он не видел этой улыбки почти год.
В коридоре задребезжал звонок. Валя перекинула сумку через плечо и
сказала:
- Прости, мне надо идти.
Николай до трех часов бродил по городу. Прошелся по садам вдоль Днепра,
затем, от нечего делать, зашел на выставку проектов реконструкции города.
Ему было весело и хотелось разговаривать. По выставке ходил недовольного
вида старик с серебристой бородкой. Николай почему-то решил, что он
художник, и завел с ним разговор. Старик оказался не художником, а
капельдинером оперного театра, тем не менее критиковал проекты с апломбом
старожила и знатока.
- Ну чего это они все придумывают? Удивить хотят. Строили бы, как оно
было, и никто б их не ругал. Разве плохо было? Я вас спрашиваю: разве
плохо?
Николай говорил, что не плохо, но сейчас все-таки другое время, и если
уж строить заново, так зачем же строить так, как при царе Николае.
Старик качал головой.
- А зачем эти шпили? Не понимаю. Дом должен быть домом с окнами,
крышей, честь честью. А они шпили какие-то.
Старик был рад собеседнику и попытался даже перейти с архитектуры на
театр, но Николай понял, что это небезопасно, к тому же было уже без
четверти три, и, распростившись со стариком, побежал за Валей.
Толкучка отняла у них часа полтора. Несмотря на поздний час, народу
было так много, что к концу своего похода Николай с Валей чувствовали себя
так, будто их полтора часа молотили цепами. Они долго стояли перед детской
коляской на рессорах и резиновых шинах, но она была не по карману, и
пришлось, уговорив себя, что младенцы все равно в ней не поместятся,
ограничиться покупкой двух чепчиков.
Чепчики были бумазейные - в общем очень некрасивые, с какими-то
голубыми бантиками неизвестно для чего, - но молодые родители пришли в
восторг. Бэлочка утверждала, что чепчики очень даже к лицу младенцам.
Николай, хотя никак и не мог понять, о каких лицах может быть речь, тоже
соглашался и говорил, что очень мило. Муня держал обоих близнецов на руках
и смотрел такими счастливо умоляющими глазами, что не хвалить Аркадия и
Ларису было бы просто бесчеловечно. И Николай хвалил, и Валя тоже хвалила,
и Бэлочка сияла, а Муня просил разрешения распеленать их, чтобы показать,
какие у них аппетитные спинки и животики.
Потом пришел Яшка Бортник и стал совать им в рот папиросы. Муня пытался
оттащить, Яшка хохотал. Тогда Бэлочка сказала, что она будет сейчас
кормить, и все ушли.
Валя отправилась на кухню что-то готовить. Николай зашел к ней в
комнату и с детской радостью начал рассматривать знакомые предметы -
разбитое пресс-папье, под которым лежали квитанции за квартиру, куски
кварца и горного хрусталя. Под чернильницу была засунута старая концертная
программа.
Николай вспомнил этот концерт. Анна Пантелеймоновна с Валей заставили
его как-то пойти вместе с ними послушать музыку.
- Слух у вас есть, а музыки вы не знаете, - сказала тогда Анна
Пантелеймоновна. - Надо приучать себя к хорошей музыке. Идите на кухню
почистите сапоги.
Он пошел на кухню, почистил сапоги, а потом битых три часа сидел и
слушал какой-то Бранденбургский концерт и еще какие-то классические вещи.
В одном месте он, кажется, даже всхрапнул, но ни Валя, ни Анна
Пантелеймоновна, к счастью, не заметили.
Обе они были в восторге, - восхищались дирижером, бледным длинноруким
человеком во фраке, страшно вспотевшим к концу вечера. Николай говорил,
что ему тоже понравилось, но когда ему предложили через неделю пойти
опять, он под каким-то предлогом уклонился: музыку он любил, но
предпочитал все-таки ансамбль Александрова.
- Ладно, ладно, - говорила Анна Пантелеймоновна, не унимаясь. - Вот
приедет Нейгауз, попробуйте тогда у меня отвертеться...
Николай засунул программу опять под чернильницу. Бедная Анна
Пантелеймоновна! Так и не дождалась она своего Нейгауза.
В комнату вошла Валя и стала накрывать на стол. Постелила скатерть,
расставила тарелочки точно так, как это делалось при Анне Пантелеймоновне,
и то, что это было сделано именно Валей, которая этого никогда раньше не
делала, особенно как-то тронуло Николая. Вообще Валя держалась спокойно. О
матери говорила мало, а когда говорила, то просто и сдержанно. Незнакомый
человек мог бы даже подумать, что мать умерла не месяц тому назад, а по
крайней мере год. Но в каких-то мелочах - в еловой веточке над последним
портретом Анны Пантелеймоновны, снятым перед самой войной, в приколотых
булавкой к спинке дивана часах, которые всегда вешала туда Анна
Пантелеймоновна, когда ложилась спать, - в этой скатерти и тарелочках
чувствовалась вся любовь и большое, Настоящее горе дочери.
Она сказала Николаю:
- Ты знаешь, я до сих пор не могу привыкнуть к тому, что мамы нет.
Вчера, например, в восемь часов пошла на кухню чайник ставить, чтоб к
половине девятого успел закипеть. Ведь мать обычно к половине девятого
приходила.
Николай чувствовал себя почему-то виноватым. Весь сегодняшний день ему
было как-то особенно радостно и хорошо, и именно поэтому, сидя в комнате,
где все напоминало Анну Пантелеймоновну, он никак не мог отделаться от
ощущения, что он держит себя не так, как надо, что у него глупо-счастливое
лицо и что Валя это видит и ей это неприятно. И все-таки ему было хорошо.
Вернувшись к себе, Николай сказал Шуре, что у него было шесть лекций,
потом собрание, что он очень устал, ужинать не будет - он перекусил там с
ребятами - и сразу же лег спать.
Это был первый случай, когда Николай солгал Шуре. Первый и последний.
11
Сергей Ерошик больше всего в жизни ненавидел свою службу в Осоавиахиме.
Он был, что называется, широкой натурой. Если гулять, так уж так, чтоб
чертям тошно было, - с музыкой, песнями, танцами; если работать, так уж
работать по-молодецки, с присвистом, чтоб пальцами на тебя указывали: вот,
мол, он какой.
О том, что он станет летчиком, Сергей мечтал чуть ли не с семилетнего
возраста. Мастерил какие-то модели, вырезал из книг и наклеивал в тетрадку
фотографии самолетов и знаменитых летчиков, с одним из них даже
познакомился, правда, не знаменитым и не военным, а гражданским, что было,
конечно, не то, но знакомством этим горд был невероятно. Увлечение это
кончилось тем, что, не закончив десятилетки, он поступил в школу
мотористов, а перед самой войной - в летное училище.
Занимался он хорошо, с увлечением, но образцом дисциплины не был
никогда. Еще в училище занимал далеко не последнее место по количеству
часов, проведенных на гауптвахте, а в полку чаще других имел не слишком
уютные беседы с замполитом. Зато если уж речь заходила о воздушных боях,
то чаще и больше всего говорили о паре Шелест - Ерошик. Дрались они оба
действительно хорошо. Шелест спокойнее, увереннее. Сергей азартно,
отчаянно, и, может, именно поэтому прибывшая из училищ желторотая молодежь
не сводила с него влюбленных глаз: "Вот это пилотяга так пилотяга!" Сергей
снисходительно улыбался и, рискуя быть опять приглашенным на беседу к
замполиту, выкамаривал в небе черт знает что - воевать, так с шиком!
Молодежь, не имея возможности походить на него в бою, подбривала на его
манер затылки, ходила слегка вразвалочку, сдвинув шлем на макушку.
Но все это было позади. И это и вольная, хотя и тошная, по правде
сказать, "доосоавиахимовская" жизнь с деньгами, гульбой. Сиди теперь на
колченогом стуле, смотри в чернильницу, вспоминай о прошлом. И Сергей
сидел, курил, швырял окурки под стол и ненавидел этот стол, ненавидел
бумаги, отчетность, ненавидел своего начальника, подполковника в отставке,
приносившего с собой на службу кефир и курившего махорку только потому,
что в ней якобы меньше никотина.
- Мухи дохнут от скуки, как только зайдет. Вот так вот, кверху
лапками...
Чего он хотел, Сергей и сам не знал. Но только не этого.
Как-то на футбольном матче он встретил майора Анциферова, помпохоза
полка, в котором они вместе служили в сорок первом году. Сейчас Анциферов
работал в штабе Округа. Тут же, с матча, зашли в ресторан "Динамо". Сергей
стал ругать жизнь, работу, начальника с кефиром, Анциферов пил мало - у
него было что-то с почками, - сочувственно и немного смущенно смотрел на
Сергея, постукивая ножом о стакан, потом сказал:
- А почему бы мне не свести тебя с капитаном Сененко, а?
- Это что еще за капитан?
- Хороший парень. Начальник аэроклуба. На той неделе встретил -
говорит, ему люди нужны.
- Куда? В аэроклуб? Чего я там не видел? Пацанов? "Удвешки"?
Анциферов улыбнулся.
- Все-таки свежий воздух, молодежь...
- К чертовой матери! Не хочу. Нашли педагога.
Анциферов все-таки вырвал из блокнота листок и записал на нем свой
телефон.
- Заходи. У меня жена хорошая. Вареники с вишнями любишь? Так делает,
что пальчики оближешь, - и посмотрел на часы: к девяти ему надо было в
штаб.
Сергей проводил его до трамвая.
Аэроклуб?.. На кой дьявол он ему сдался. Смотреть, как другие летают?
Анциферов всю жизнь протолокся помпохозом, фрицев только пленными видел...
А он истребитель. Плевал он на эти аэроклубы.
Через полчаса он был уже у Славки Игнатюка.
Круглолицый, губастый, с ленивым взглядом из-под полуопущенных век,
Славка, увидев Сергея, улыбнулся.
- Жив?
- Как видишь.
- А морда кислая.
- Горькой хочется, потому и кислая.
Славка почесал свою жирную грудь.
- Что ж, можно... Давно тебя не видел.
- Давно.
В прошлом году, разругавшись из-за тапочек, они расстались и не
виделись что-то около года. Сейчас Славка работал в райпотребсоюзе.
- Не то, что в прошлом году, но жить можно. А ты? Сколько имеешь?
- Шестьсот пятьдесят.
- Тю-ю... Женился, что ли?
- Нечего мне делать!
- Сдрейфил?
- Вроде.
Игнатюк криво усмехнулся:
- Твое дело... А то мог бы устроить.
Они сидели в подвальчике. Игнатюк лениво поглядывал по сторонам.
- Жизнь, конечно, не фонтан, масштабы другие, но умеючи - можно. На
хлеб с маслом и эту штуку, - он щелкал пальцами по бутылке, - хватает.
Сергей молчал.
- Да ты рубай, не стесняйся, - Игнатюк вилкой подвигал тарелку с
селедкой и вялыми, серыми огурцами. - Надоело, вижу, бумажки свои писать?
Спокойнее, что и говорить, а все-таки... Как это Валька Костюк говорил?
Десять тысяч всегда лучше одной. А ну, отец, дай-ка нам еще.
Сергей ковырял вилкой огурцы.
Десять тысяч всегда лучше одной. Смешной парень был этот Валька.
Посадили. А Игнатюк - дрянь. Умный, хитрый, но дрянь. Да и он сам, Сергей,
тоже дрянь. Разве не дрянь? Хорошо Николаю: Шура, семья, две ноги... У
Анциферова тоже жена, вареники с вишнями. Хорошо им...
Вернулся Сергей домой уже ночью. Спал как убитый. На работу опоздал -
пришел к двенадцати. Начальник ел кефир и мрачно поглядел на Сергея. Потом
спросил:
- Заболели, что ли?
- Да.
В четыре часа Сергей ушел. В пять он условился встретиться с Игнатюком.
Надо было только предварительно позвонить по телефону. Стоя в тесной,
исписанной со всех сторон будке, долго искал листок с номером телефона.
Наконец нашел. Набрал номер.
- Вас слушают, - ответил знакомый, чуть-чуть хрипловатый голос. - Кто
говорит?
- Это я, Сергей.
- Алло! Кто говорит? Алло! Да нажмите вы кнопку!
Сергей нажал - какой дурак их только придумал!
- Говорит Ерошик. Мне надо...
- А, Сергей? Привет. Ты сейчас свободен? Заезжай, Чкалова, пятьдесят
восемь. Желтый дом с белыми колоннами. Я тебя буду ждать на углу. У меня
как раз перерыв.
Сергей повесил трубку. Что за черт? Голос был явно не Славкин... Он
стал рыться в бумажках. Ну конечно же, он позвонил Анциферову. Балда!
Перерыл все карманы - Славкиного телефона не было.
В стекло уже кто-то стучал монетой. Сергей вышел, порылся опять в
карманах, плюнул и пошел на улицу Чкалова, 58. Через час Анциферов
знакомил его с капитаном Сененко.
Капитан оказался штурманом бомбардировочной авиации, сбитым в апреле
сорок пятого года над Берлином, потерявшим одно ухо и приобретшим шрам от
того места, где было это ухо, до самого подбородка. В синем комбинезоне с
засученными рукавами и в сдвинутой на затылок фуражке он водил гостей по
полю и говорил:
- А вот то ангар. - Он указывал на какой-то полуразвалившийся сарайчик.
- А вон там вот, отсюда не видно, за ангаром, наша техника. На прошлой
неделе получили.
Из-за сарая выглядывала видавшая виды, насквозь простреленная "удвешка"
- самолет У-2, без мотора. Сергей скептически посмотрел на него, заглянул
в сарай, именовавшийся "ангаром", почесал затылок.
- М-да...
- Что поделаешь, война! - Капитан тоже почесал затылок, сдвинув фуражку
на лоб. - Обещают помочь.
- Обещают...
Зашли в "ангар". С десяток хлопцев, лет семнадцати - восемнадцати, в
одних трусах возились вокруг распиленного на части мотора.
- Учебные пособия, - пояснил капитан.
Ребята, оказывается, разыскали где-то на свалке два старых мотора,
притащили их сюда, промыли в бензине, распилили пополам цилиндры, картеры,
поршни и теперь красили разрезы красным.
- Все собственными руками, что поделаешь!
Загорелый паренек в изорванной и измазанной суриком майке подошел к
Сененко.
- Ездил в горсовет сегодня, товарищ капитан. Опять отказали.
- Опять?
- Опять. Без проекта, говорят, нельзя.
Капитан выругался.
- А ты им говорил...
- Все говорил, товарищ капитан. - Парень кивнул в сторону другого,
цыганского типа парнишки, старательно, высунув язык, водившего кистью по
разрезу. - Мы вот с Малым вместе ездили. И слушать не хотят.
- А ну их!.. - Капитан в сердцах плюнул, глянул на Сергея. - При
ребятах не хочется, а то я тебе сказал бы, что за люди там попадаются.
Аудиторию надо построить, так проект им подавай. Кирпич достали, лес
достали, теперь им проект подавай. Скоро на курятники проекты требовать
начнут. - Он хлопнул хлопца по загорелой спине. - Ладно, Костя, завтра
вместе двинем.
Анциферов вскоре уехал - перерыв его кончился. Сергей остался. Скинув
пиджак, засучив рукава, стал возиться с нераспиленным еще мотором с
"Фокке-вульф-190". В воздухе он с этим самолетом сталкивался - эти
"фокке-вульфы" появились впервые на Курской дуге, - с мотором же до сих
пор не встречался.
Сененко с трудом оторвал его от этого занятия.
- Закругляйся, Друг. Девятый час уже. Ребятам завтра на работу
вставать.
С поля доносился смех. Ребята смывали с себя краску бензином. Сергей
вышел. Помылся. Возился долго - запах бензина его возбуждал. Капитан
крутился возле.
- Ну, так как? - спрашивал он уже в пятый или шестой раз.
- Что как?
- Пойдешь к нам?
- К вам?
- К нам.
- А кем?
- Да я же тебе сказал. Инструктором по теории пилотирования.
Сергей рассмеялся, бросил ветошь в стоявший у входа ящик с песком.
- На чем? На том корыте без мотора?
- Смейся. Поедем в Москву, добьемся и с мотором. Было бы желание и
люди. Люди - это главное. А то ведь один, совсем один. Разрываешься на
части. И то, и се, и пятое, и десятое. Ног не хватает.
- А сколько платить будете?
- Шестьсот. И литерная карточка.
- Сергей поморщился.
- Маловато.
- Товарищ капитан! - крикнул кто-то со двора. - Автобус гудит.
Опоздаем.
До города было минут тридцать езды. Трясло немилосердно. Ребята
хохотали, валясь друг на друга. Капитан сидел мрачный, смотрел в окно.
Прощаясь, протянул Сергею руку.
- Ну так как?
Вопрос был задан, кажется, в седьмой раз, и было ясно, что теперь уже
просто для очистки совести.
Сергей искоса взглянул на капитана.
- А гроши е?
- На трамвай, что ли?
- Да при чем тут трамвай? Надо же смочить это дело, как по-твоему? У
меня всего десятка. - И слегка толкнул капитана в плечо. - Где у вас тут
заправочный пункт?
12
Как-то, вернувшись домой, Шура обнаружила на своей кровати спящего
Сергея. Он давно уже не появлялся, чуть ли не с того дня, когда
жонглировал бутылками, и сейчас эта распростертая на кровати фигура
несколько удивила ее.
Сергей потянулся и зевнул.
- Привет!
Шура подошла к балконной двери и открыла ее. Уходя, она обычно
закрывала ее, чтоб не наносило пыли.
- А накурил-то как! Не продохнешь. Ты где пропадал?
- Не пропадал, а работал.
- Рассказывай!..
- А чего мне рассказывать. Только что из Москвы вернулся.
Звучало не очень правдоподобно.
- А чего ты там делал?
- Не гулял, конечно. - Он сел на кровати и протер глаза. - Помыться у
вас можно на кухне?
- Да погоди ты! Расскажи сначала толком.
Сергей встал, снял с гвоздя полотенце и перекинул его через плечо.
- Вот какие все женщины любопытные! Ну, сменил я профессию, вот и все.
Шура недоверчиво взглянула на него.
- Опять тапочки?
- Нет, на этот раз не тапочки.
- А жаль, - сказала Шура. - Мои совсем уже кончились. - Она кивнула
головой в сторону валявшейся в углу совсем уже растоптанной пары белых
тапочек.
Сергей посмотрел в угол. Потом молча подошел туда, наклонился, взял
тапочки в руки, несколько секунд внимательно их рассматривал и вдруг,
размахнувшись, вышвырнул их в балконную дверь.
- Чтоб больше я их никогда не видел...
Шура улыбнулась.
- Ну, ладно, ладно... - И, чтоб переменить разговор, спросила: - Так
какую же ты профессию выбрал?
- Инструктор по теории пилотирования при аэроклубе, - мрачно сказал
Сергей. - Хорошо звучит, а? - и вышел на кухню.
- Значит, опять летаешь? - спросила Шура, когда он вернулся из кухни
чистенький, с невытертым в ушах мылом.
- Черта с два! Только название, что инструктор. Гоняю по учреждениям,
выколачиваю доски, гвозди, цемент. Завхоз, в общем.
Он повесил полотенце на гвоздь, вышел на балкон и развалился в своем
любимом плетеном кресле.
- Сидят там эти бюрократы, дюймового гвоздя из них не выколотишь.
Животы себе поотращивали, канцелярские души. Хлопцев жаль, хорошие
подобрались, а то плюнул бы, ей-богу, и послал бы всех к такой-то
матери... Лезешь за шестьсот рублей из кожи вон, а им, начальничкам этим,
подавиться бы им на том свете, хоть бы хны...
Он стукнул кулаком по колену. Шура улыбнулась и, зная, что, если
вовремя не перебить Сергея, он в своем гневе дойдет до нецензурных слов,
спросила:
- А в Москву чего ездил?
- Как чего? Не гулять, я ж тебе сказал. Голоса там лишился, все кулаки
о столы оббил, но дело сделал - к весне "удвешка" будет. Покричишь, всего
добьешься.
Он стал рассказывать о Москве. До этого он был в ней только раз - в
середине октября сорок первого года. Темная, тревожная, с висящими в небе
аэростатами, она произвела тогда на него мрачное впечатление.
То были самые трудные дни в жизни Москвы. Учреждения эвакуировались. По
пустынным улицам проезжали машины, груженные шкафами, стульями. На
окраинах и на самых широких улицах строили баррикады и расставляли в
несколько рядов железные ежи. Дома были раскрашены в нелепые яркие цвета.
На некоторых нарисованы были деревья и целые рощи. У людей были
напряженные лица.
Сейчас не то. Летчицкое сердце Сергея не могло нарадоваться обилию
машин. Их было так много, столько их бегало теперь по улицам, что Сергей
часами, забыв обо всем, спорил с шоферами о преимуществах тех или иных
марок и с упоением возился, уткнувшись вместе с шофером в закапризничавший
карбюратор. Ненавистный всем москвичам запах бензина только нравился ему.
Метро ему тоже понравилось. Но не красотой своей - все эти мраморы и
граниты на Сергея мало действовали, - а чистотой - спичку даже не уронишь!
- и четкостью работы. Сергей любил четкость и безотказность механизма, в
метро он это нашел.
Кроме того, он был в планетарии и стереокино. Но ни то, ни другое ему
не понравилось.
- Большой интерес на звезды смотреть. А в кино этом только шея болит.
Ну его!..
Зато ресторан "Москва", куда по деловым соображениям надо было сводить
одного товарища, произвел на него сильное впечатление.
- Сидишь себе на крыше, как пан, смотришь на Кремль, пьешь "Столичную"
с салатиком оливье, а внизу люди бегают, как муравьи. И тарелки
подогретые, придумают же только!
Поездкой своей Сергей остался доволен.
Зато когда он вернулся домой и ввалился в свою сырую, засыпанную
окурками комнату, ему стало вдруг скучно.
- Берлога, одно слово - берлога. Решил к тебе зайти. - Сергей искоса
посмотрел на Шуру. - Дай хоть картинку какую-нибудь на стенку или цветов
горшочек.
- Бери, - сказала Шура.
- А тебе не жалко?
- Чего их жалеть? Музейная ценность, что ли?
Сергей посмотрел на Шуру.
- Что-то вид у тебя неважный. Работаешь все?
Шура ничего не ответила.
- Денежки все зарабатываешь? - Он прошелся по комнате. - Так я эту
возьму, с волнами, она как будто побольше. - Он влез на стул и снял
картину. Тяжело соскочил. - Проклятый протез, опять натирать стал. Газета
есть? Старая какая-нибудь.
Шура указала на этажерку. Сергей взял и старательно завернул картину.
- А где благоверный? На занятиях, что ли?
- Очевидно...
- И утром и вечером? В хвост и в гриву? Держись только, попался
парень... Кстати, скажешь - из Москвы ему привет от одного парня, с
которым воевал. Скажешь - от Матвеева. Где-то они на Украине вместе грязь
месили.
Шура кивнула головой.
- Ну, а цветы в другой раз! - Сергей посмотрел на стоящие на окне и
балконе кактусы, фикусы, бегонии. - Или к черту! Все равно завянут.
Поливать не буду, солнца нет... - Он вздохнул. - Жаль все-таки, что супруг
твой из той жилищной лавочки ушел. Надоела мне что-то моя дыра. Стареть,
вероятно, стал. К уюту потянуло.
Он стоял у двери с картиной под мышкой и все почему-то не уходил.
- Пришла бы хоть, прибрала. И вообще, почему ты чаем не угощаешь?
- А ты хочешь? - Шура подняла голову.
- Хочу. Или, вернее, домой не хочу. Поставь-ка чайник.
Шура вышла на кухню, потом вернулась. Сергей опять удобно расположился
в плетеном кресле и положил ногу на перила - последнее время она стала у
него почему-то отекать.
- Помнишь, как ты меня тогда все обедом угощала? - сказал он смеясь. -
А я все отказывался, говорил, что тороплюсь куда-то. А Федя твой все по
карте мне показывал, какие города наши заняли. Помнишь?
Шура поставила на стол два стакана, баночку с повидлом. Подложив
дощечку, стала резать хлеб.
- А где он сейчас? В Риге все?
- В Риге.
- Пишет?
- Нет.
- А в общем, неплохой парень. - Сергей рассмеялся и подмигнул одним
глазом. - Чем он только тебя опутал, никак не пойму. Пацан ведь...
Шура серьезно посмотрела на Сергея.
- Ты знаешь, я не люблю, когда ты так разговариваешь. Мне это
неприятно.
- Ладно, ладно, не буду, - он опять рассмеялся. - Нельзя уж и
подразнить. При Кольке же я не говорю.
- Николай здесь ни при чем, - сказала Шура.
- То есть как это - ни при чем? Муж, и ни при чем? Вот это мне
нравится.
Шура подошла к шкафу и, не поворачиваясь, сказала:
- Николай здесь больше не живет.
- Как не живет?
- Очень просто. Не живет, и все.
Сергей свистнул. Подошел к Шуре, потом к столу, опять вышел на балкон.
- Я ему переломаю все кости, - тихо сказал он. - Все до одной. Понятно?
Шура так же спокойно ответила:
- Нет. Ты ему ничего не сделаешь.
- Нет, сделаю.
- Тогда уходи домой. Если будешь так говорить, уходи домой. И не
появляйся здесь!
Шура была совершенно спокойна. Немного побледнела, но спокойна.
- Пей чай, - сказала она. - Ты ведь чаю хотел. Сахару только нет.
Придется с повидлом.
- А ну его!..
Сергей откинулся на спинку стула и долго смотрел в потолок: большая
трещина, начинавшаяся около розетки, извиваясь, ползла от одного угла к
другому.
13
Николай сидел в скверике против университета.
В институт он опоздал. Последние спешащие на работу служащие торопливо
прошли через сквер. Появились первые няньки с младенцами. Вокруг памятника
Шевченко пышно цвели какие-то цветы, ярко-красные и желтые, на длинных
стеблях. В прошлом году их не было, тогда только жиденькая трава росла.
Университет обносят забором - собираются восстанавливать. С деревьев тихо
падают первые одинокие еще листья кленов - верный признак жаркого лета и
близкой осени.
Николай на всю жизнь запомнит этот день. И эти цветы. И этого мальчика
в штанах из плащ-палатки, старательно лепящего на песке городок возле
фонтана. И самый фонтан - гипсовый карапуз с уткой в руках, а у утки
отбита голова. И этого медленно бредущего старика с козлиной бородкой - не
капельдинер ли это из оперы? Нет, не он... И садовника, волочащего по
дорожке кишку...
Второе сентября 1945 года... В этот день кончилось что-то очень
большое, очень важное.
И сколько раз уже оно кончалось. Кончалось и начиналось. В сороковом,
когда он женился на Шуре, и в сорок первом, когда вспыхнула война, и через
три года, когда врачи испытывали его руку электрической машинкой. И потом,
когда он вернулся к Шуре, когда стал инспектором, когда поступил в школу.
И вот сейчас опять.
Николай сидит на скамейке и старательно ковыряет оторвавшийся кусок
коленкора на чемодане. В чемодане белье, несколько книжек, бритвенный
прибор и Шурина карточка, та самая, где они сидят вдвоем. Они снялись
перед самой войной. В воскресенье, как раз за неделю до начала войны. И в
этом же скверике. Только ближе к бульвару, там была фотография -
голубенький павильон с замазанными белой краской окнами.
И все это позади...
Когда год тому назад он пришел к Шуре и увидел ее плачущей, с тряпкой в
руках, ему вдруг показалось, что вернулось прошлое и что лучше этого
прошлого - дружного, хорошего, о котором так мечталось всю войну, - нет
ничего на свете.
Но не получилось это дружное, хорошее, прежнее. Ну вот, живут они в
одной комнате, живут тихо и мирно, и Николай старается не думать о Вале.
Но ведь все это не так, все это обман: и то, что они живут вместе, что это
семья, и то, что он не думает о Вале...
Как трудно было об этом говорить! Шура допивала свой чай,
сосредоточенно разглядывая стоящую на столе сахарницу с отбитой ручкой, и
только кивала головой - она понимает, она все понимает. И лицо у нее было
такое, как всегда, только губы плотно сжаты. И ни одного упрека, ни одной
слезинки.
Он проводил ее до трамвая. Потом вернулся, поставил все на свое место,
сложил Шурины чертежи на столе. Долго писал записку - глупую записку со
словами какой-то благодарности. Зачем? Зачем он ее написал? Разве можно об
этом писать? Милая, сдержанная, замкнутая, все понимающая Шура, не читай
ты этой записки, не читай слов! Пойми только...
Николай сидит, курит, смотрит на старика садовника, почтительно
поливающего большие красные цветы вокруг памятника. Потом встает, берет
чемодан и медленно направляется к выходу.
14
Если идти по Андреевскому спуску к Подолу, по правой стороне, чуть ниже
Андреевской церкви, стоит дом. Мальчишки, которые приходят сюда со всех
окрестных и даже далеких улиц, прозвали его "Замок Ричарда Львиное
Сердце". Он действительно похож на замок. Он стоит над самым обрывом, весь
в башенках, окруженный подпорными стенками с бойницами, несимметричный, с
маленьким двориком, таинственными лестницами, какими-то ходами,
переходами.
Одна из таких лестниц - кирпичная, перекрытая сводом - выводит на
прилепившуюся к дому горку. С горки виден Подол со всеми его фабриками,
элеваторами, церквушками, виден Днепр, железнодорожный мост, дальние
вышгородские леса.
Еще в детстве, когда Острогорские жили неподалеку, на Рейтарской улице,
Валя часто приходила сюда, играла здесь с мальчишками в "рыцарей и
разбойников", пускала вместе с ними змеев.
Сегодня она тоже пришла сюда.
По расписанию у нее должно было быть четыре часа, но Игнатий Петрович,
как всегда, что-то напутал, хотя сидел над расписанием целую неделю, и
вторые два часа оказалось проводить не с кем.
Домой не хотелось. Вообще с того дня, как умерла мама, Валя разлюбила
свою комнату. Она в ней только ночевала, остальное время возилась с
блейбмановскими младенцами, помогала Марфе Даниловне в хозяйстве, часто у
Ковровых и обедала.
Но сегодня не захотелось ни к тем, ни к другим. Потянуло на свою горку
- давно здесь не была.
День был ясный, чуть-чуть прохладный. Пожилая женщина в очках и
накинутом на плечи платке сидела на табуретке и читала книгу. Маленькая
девочка в беленькой шапочке на пуговках играла рядом в куклы. Мать, - а
может быть, бабушка, - наклонясь, сказала ей что-то. Девочка подбежала к
Вале и спросила, который час. Валя ответила, но девочка захотела сама
посмотреть на часы. Ей очень не понравилось, что цифры на часах римские;
дома у них есть часы, так там цифры настоящие, а сами часы в виде
маленького домика, и вверху в домике сидит совсем уже маленькая кукушка,
но сейчас она в отпуску и не кукует. Так они разговаривали, пока девочка
вдруг не спохватилась и не убежала. Уже пробежав несколько шагов, вдруг
обернулась и сказала "спасибо".
Валя подумала, что у нее могла быть такая же девочка, даже старше. Или
мальчик. Бегал бы так же по горке и, как все мальчишки, не слушался бы ее.
А может, и слушался бы. Толя Калашников, командир взвода противотанкового
дивизиона, ее слушался. Он, гроза всех артиллеристов, при Вале смущался,
сопел и, краснея, дарил ей какие-то особенные кинжалы с цветными ручками.
Это было года три тому назад. Ей было тогда двадцать лет, она ходила в
белой мохнатой ушанке, с "вальтером" на боку, и ей очень нравилось, что
такой вот большой и сильный Толя при ней теряется и не знает, что сказать.
Это было три года тому назад. А теперь...
Десять месяцев она не видела Николая. И еще один месяц. Бесконечный
месяц, когда она думала только о нем, - о нем и о Шуре. Она пыталась себе
представить ее. Какая она? Сколько ей лет? Какие у нее глаза? Вале
почему-то казалось, что она маленькая, с ямочками на щеках, хохотунья.
Валя не выдержала и спросила. Это было вчера. Николай сидел на валике
дивана, закинув руки за голову, и грыз мундштук. Она - рядом, поджав под
себя ноги, смотрела на его круглую, коротко стриженную голову, на широкий,
горьковский, как говорила мама, нос, на маленький мундштучок, который он
перебрасывал из одного угла губ в другой. "Спросить или не спросить?" Она
спросила.
Он, не поворачивая головы, протянул к ней руку и ощупью поймал ее
ладонь.
- Не надо об этом говорить, - сказал он.
- Почему? - И, так как он ничего не ответил, повторила: - Почему не
надо?
- А просто так, не надо...
Он повернулся и посмотрел на нее.
- А ты ее любишь?
Валя даже не уверена, спросила ли она его об этом, может быть, только
подумала. Вместо ответа он положил свою круглую, колючую, теплую голову к
ней на колени. Так ничего и не сказал.
Во дворе "Замка Ричарда" появились ребята с мячом. Сделав из двух
кирпичей ворота, стали забивать голы. Мяч часто скатывался с горки вниз, и
ребята, препираясь и обвиняя друг друга, спускались за ним и карабкались
потом наверх, цепляясь за кусты.
Откуда-то донеслись радиосигналы - проверка времени. Валя встала, надо
еще готовиться к вечерним лекциям.
На Владимирской у репродукторов стояли группы людей, ждали какого-то
сообщения. Вероятно, о Японии. И, так же как в первые дни мая, когда на
углах так же стояли и ждали сообщения о мире, никакого сообщения не было:
передавали обзор "Комсомольской правды".
Валя постояла и пошла дальше.
Завтра она поговорит с Николаем. Она твердо это решила. Хотела вчера,
перед его уходом, но не вышло, не смогла. Всю ночь лежала и думала. В
институт он не пришел. Она даже в его аудиторию заглянула - его не было.
Значит, завтра.
Она ни слова не скажет о его жене, - она только попросит, чтобы он к
ней больше не приходил.
Войдя в квартиру, Валя, как обычно, сунула руку под шкаф, по старой
привычке она там все еще оставляла ключ. Его не было. Валя почувствовала,
как у нее вдруг забилось сердце. Она сделала несколько шагов и вошла в
комнату - дверь была не заперта.
Николай сидел на балконе, на ящике из-под картошки, что-то читал. На
полу стояла пепельница, набитая окурками. Он не слышал, как она вошла.
Господи, вот оно... Сейчас...
Валя вышла на балкон. Николай поднял голову. Захлопнул книгу, встал. Он
приоткрыл рот, как будто хотел что-то сказать, но, увидев ее лицо, ничего
не сказал. Молча, как будто спрашивая, смотрел на Валю.
- Ты из института? - спросил он наконец.
- Да, из института. - Вале показалось, что это сказала не она, а кто-то
стоящий рядом с ней.
Она подошла к перилам. Виноград уже стал краснеть. Она сорвала листок и
растерла его между ладонями. Николай тоже подошел и тоже сорвал листок.
Год тому назад они так же стояли на этом балконе, и Валя так же срывала
листья. Только тогда был вечер, недавно прошел дождик, пахло свежей землей
и отцветающим табаком, и из комнаты доносился грохочущий Яшкин хохот.
Сейчас кругом тихо. Только изредка доносится детский писк из Бэлочкиной
комнаты.
- Мне надо с тобой поговорить, Николай, - сказала Валя. - Даже не
поговорить, а попросить об одном одолжении.
Николай молчит. Может быть, он кивнул головой - Валя не смотрит в его
сторону. Она вдруг чувствует, что не находит слов.
- Дай мне папиросу, - говорит она.
Николай вынимает из кармана пачку. Валя на ощупь берет папиросу,
спички, закуривает, делает несколько затяжек. Опять закружилась голова,
как в тот раз...
- Так вот, - говорит она. - Я думаю, лучше всего будет, если ты... В
общем, не приходи больше. Не надо. - И помолчав: - Мне это неприятно.
- Неприятно?
- Да, неприятно.
Молчание. Валя срывает еще несколько листьев и бросает их вниз. Они
падают на тротуар.
- Но это же неправда, - говорит Николай очень тихо и раздельно.
- Нет, правда. И если ты честный человек, ты должен сам понять.
Несколько секунд Николай еще стоит. Потом она слышит, как он проходит
по комнате, как скрипят половицы. В глубине квартиры хлопает дверь.
Вот и все...
Валя возвращается в комнату, ложится на диван и долго лежит, уткнувшись
лицом в подушку.
15
Первый курс любого института всегда самый трудный. Особенно для того,
кто попал на него прямо с фронта или почти прямо с фронта.
Первое время кружится голова. В переносном и даже буквальном смысле.
Необычная обстановка, непривычные люди - профессора и преподаватели, с
которыми не знаешь, как держаться, книги, в которых ничего не понимаешь,
логарифмы, интегралы, абсциссы, дифференциалы - сам черт ногу сломит! И
многие бросают. Не выдерживают и бросают...
Николай не бросил. Но не потому, что ему было легче, чем другим.
Напротив, ему было труднее, чем очень многим. Но, может быть, именно эта
трудность и была как раз так необходима ему сейчас.
День загружен до предела. Вставать приходится в половине восьмого. В
восемь начинаются лекции, в три кончаются. Вечером иногда бывают семинары,
- правда, не часто: два, а то и один раз в неделю. Кроме того, надо
готовиться к следующему дню, еще три-четыре часа просидеть над книжкой и
ложиться в два-три, иногда даже в четыре часа ночи. На первых лекциях
Николай часто засыпал. Преподаватель о чем-то говорит, Николай слушает и
дремлет; потом вдруг видит, что ребята над ним смеются. Впрочем, они тоже
часто засыпают. Получается как на фронте - больше всего хочется спать.
Трудно. Трудно вставать в половине восьмого, когда ложишься под утро.
Трудно сидеть за партой - в институте почему-то не столы, а узенькие
школьные парты, ноги все время во что-то упираются. Трудно следить за тем,
что говорит и пишет на доске преподаватель. Еще труднее все это
записывать, а потом дома разбирать.
Особенно трудно с математикой. С математикой и начертательной
геометрией. Николай до сих пор никогда не чертил и не рисовал (в армии ему
всегда доставалось за плохо сделанные схемы), и все эти проекции и
аксонометрии никак ему не даются. Но математика хуже всего, хуже
"начерталки", хуже физики.
Читает ее профессор Корчагин - тихий, спокойный, никогда не
раздражающийся. Он читает аналитическую геометрию. Возможно, это даже и
интересно, но когда Николая вызывают к доске, он вдруг чувствует, что весь
покрывается потом. Перед командующим армией так не волновался, как перед
этим спокойным, с усталыми, никогда не улыбающимися глазами человеком,
стоящим у доски.
- Ну что ж, садитесь, - говорит он, печально глядя на гвардейский
значок Николая. - Понимаю, что трудно. Садитесь. Просмотрите к следующему
разу еще раз материал.
И Николай всю ночь сидит в общежитии над книгой, просматривает к
следующему разу еще раз материал, а голова как камень - ничего не
понимает.
Кроме этого, приходится еще отвечать за всю группу.
Курс состоит из двух групп. В своей группе Николай самый старший, почти
все остальные моложе двадцати четырех лет. К тому же он единственный
коммунист, остальные беспартийные, комсомольцы и только три кандидата
партии, - поэтому его избирают старостой. Опять стал чем-то вроде
командира, многие даже называют его капитаном.
Есть на курсе две девушки - Поступальская и Гарф, ходят всегда вместе,
сидят рядом, стесняются. Да и все другие присматриваются друг к другу,
держатся пока еще особняком.
Почти треть группы - девять человек из тридцати - не только учится, а
еще где-то работает, а это, конечно, отзывается на успеваемости. Секретарь
партбюро, не молодой уже, по-чапаевски усатый, спокойный и всех умеющий
успокаивать, Хохряков говорит Николаю:
- Знаю, что у тебя многие работают, все знаю. Но те, которые не
работают, могли бы получше заниматься. Фронтовички твои как? Не качают?
- Да ничего, - уклончиво отвечает Николай. - Трудновато, конечно, что и
говорить, на троечках больше выезжаем.
- Подтяни их, Митясов, подтяни. Не к лицу тебе, чтоб твоя группа
отставала. Подтяни!
И Николай подтягивает.
С фронтовиками, за исключением одного, действительно тяжелее всего. На
курсе их, не считая Николая, пять человек: Казанцев, Григорчук, Антон
Черевичный, комсорг группы Левка Хорол и Громобой. Настоящая его фамилия
Громовой, но иначе как Громобой, на курсе его не зовут.
Казанцев и Григорчук к концу первого семестра "отсеялись" - один не
выдержал нагрузки, ушел на работу, другой переехал с семьей в Харьков.
Остались трое - Антон Черевичный, Левка Хорол и Громобой. С ними-то
Николай и сблизился, сначала с первыми двумя, потом и с третьим.
Левка и Антон очень непохожи друг на друга. Левка то, что называется
"интеллигентный мальчик", ходивший до войны в бархатных курточках,
собиравший марки, учившийся на скрипке (отец его был довольно известным в
кругу музыкантов скрипачом) и неожиданно для всех ушедший вдруг семнадцати
лет добровольцем на фронт. Антон, шахтер и сын шахтера, почти всю войну, с
сорок второго года, провел в плену и только благодаря своему здоровью смог
перенести все то, что он перенес в Германии. Одному двадцать лет, а на вид
и того меньше, и только перед самой войной он окончил десятилетку; другому
же двадцать шесть, семилетку он кончил более десяти лет тому назад, потом
год проучился в железнодорожном строительном техникуме, но вынужден был
бросить по семейным обстоятельствам. Один совсем недавно, краснея, впервые
побрился в парикмахерской; у другого уже семья и двое детей, которым он
регулярно из своей стипендии высылает деньги куда-то в Донбасс. Один
по-юношески легок, весел и шутя, не заглядывая в книги, сдает все зачеты;
другой молчалив, застенчив, кривоплеч - у него отбито одно легкое, - молча
на всех смотрит своими голубыми, ясными, чуть-чуть грустными глазами и с
невероятным трудом одолевает премудрости науки.
И тем не менее у них есть что-то общее. На первый взгляд, даже трудно
сказать что - очень уж они непохожи. Только потом, значительно позже,
Николай понял, в чем было это сходство и почему его потянуло к ним. Оба
они были именно такими, какими они были, и ничего не делали, чтоб казаться
лучше, чем они есть, а это довольно редкая черта.
Левка Хорол всегда бодр и весел. Это не значит, что он все время
смеется или шутит, - и то и другое он делает в меру, не больше и не меньше
других. Но достаточно появиться ему, румяному, свежему, всегда почему-то
растрепанному, с какими-то вихрами на затылке, в расстегнутой даже зимой
рубашке, с забавной своей родинкой на самом подбородке, и сразу всем
становится легко и весело. Он плохой рассказчик - после контузии он слегка
заикается, но то, что он рассказывает, всегда интересно и, главное,
весело. Даже когда рассказывает о войне, и то почему-то получается весело,
как будто на войне, кроме забавного, ничего не случалось.
Левка много читал, но он не книжник. Он относится к тем счастливым
натурам, у которых на все хватает времени и желания. Он азартно и
небезуспешно ухаживает за самой хорошенькой девушкой в институте,
третьекурсницей Ксенечкой Антоновской, но если подворачивается веселая
мальчишеская компания или чей-нибудь день рождения в общежитии, махнув
рукой, идет на день рождения.
Николай смотрит на Левку Хорола и думает: "Вот кому легко в жизни
будет! Всем интересуется, все умеет, все схватывает на лету, все его
любят, и он всех любит. Станет прекрасным инженером или архитектором -
Левка мечтал перевестись на архитектурный факультет, - и будет у него
чудесная жена, чудные дети, и жить они будут дружно, весело..."
С Антоном Черевичным Николай сошелся не сразу. Сначала Антон показался
ему сумрачным и замкнутым. Он молча приходил на лекции, молча садился за
свой стол, молча ходил и курил по коридорам во время перерывов, и голоса
его, за исключением тех случаев, когда его вызывали к доске, никто не
слышал. Николаю была понятна эта замкнутость - как-никак столько лет
провести в плену, - поэтому он считал неудобным заводить с ним разговоры.
Да на первых порах он и сам по горло был занят всякими физиками и
математиками - не до Черевичного было.
Потом он понемногу стал присматриваться к нему. Бросались в глаза
поразительная трудоспособность и настойчивость Антона. Он мог восемь -
десять часов сидеть над учебниками, и это (если не считать двух лет плена
и побоев) доводило его иногда до обмороков. Ребята, скинув с него рубашку,
растирали его, он вставал и опять садился за учебники.
Присмотревшись к Антону, Николай понял, что он вовсе не сумрачен и не
замкнут, а просто очень застенчив. Антону всегда казалось, что он кому-то
мешает, что с ним неинтересно, он очень стыдился своих обмороков. Но
достаточно было его расшевелить, проявить интерес к нему, к его жизни, как
он сразу становился другим.
Как-то, заполняя какую-то анкету или список, Николай спросил его, где
он родился.
- В Нью-Йорке, - спокойно ответил Черевичный.
- Брось дурака валять! У меня времени нет. Где ты родился, я спрашиваю.
- В Нью-Йорке, я ж говорю, - и улыбнулся. - Это в Сталинской области.
Поселок такой фабричный есть. В Дзержинском районе. Честное слово! Можешь
в паспорте посмотреть.
- Неужели есть?
Оказалось, что действительно есть.
- Так, может, и Нью-йоркский райком партии есть?
- Нет, райкома нет. А поселковый Совет Нью-йоркский есть. И
председателем его был до войны человек по фамилии Дэвис.
Николай и стоявшие рядом ребята рассмеялись. Действительно, получалось
очень смешно.
Антон много видел и пережил, но держал это в себе и высказывал только
случайно, в ответ на какой-нибудь вопрос. Если его, например, спрашивали:
"Ну, расскажи, Антон, как у вас в лагере было?" - он пожимал плечами и
говорил: "Да как во всех. Не лучше и не хуже". - "Били вас?" - "Били". -
"Сильно били?" - "Основательно". Больше из него ничего выжать не
удавалось.
Но иногда, если это приходилось к слову, он вдруг начинал рассказывать,
и вот тогда-то слушатели сидели молча, раскрыв рты.
Как-то на квартире у Левки Хорола - Левка подтягивал товарищей по
математике - произошел такой случай.
Прозанимались весь вечер. В дв...


