Игорь Свинаренко. Наши люди
страница №8
... дело о похищении бизнесмена с целью выкупа. Один из семиобвиняемых (его фамилия Гусев) этого похищенного охранял. Причем
пострадавший хвалил Гусева за доброту и участие, тот ему слова худого не
сказал! И даже кормил тем, что ел сам. Душа-человек, одним словом! И вот
этот добрый Гусев просидел в камере под следствием полтора года. У него
туберкулез первой степени, это значит, что уже начался распад легких. А его
даже в лазарет отказались поместить, негодяи! Он бы умер в тюрьме, притом
что смертной казни по его статье не предусмотрено...
И вот в такой ситуации мне подают ходатайство — изменить ему меру
пресечения на подписку о невыезде. Гусев и его мать-учительница умоляют:
"Смилуйтесь!" Один из зампредов суда мне строго-настрого посоветовал
ходатайство отклонить. Но суд под моим председательством освободил Гусева
из-под стражи. И он смог сразу лечь в больницу, что спасло ему жизнь. Никуда
он, конечно, не сбежал и никаких преступлений новых не совершил.
Перед приговором пришла ко мне дама-прокурор и говорит: "Дело у кого-то
на контроле, Гусеву надо дать восемь лет". — "Так он же, — отвечаю, — в
колонии больше года не протянет!" — "Ладно, — говорит, — тогда не восемь,
а пять". Их и потребовала. А мы назначили три года лишения свободы --
условно. Маменька этого Гусева приходила потом, благодарила — процесс
распада легких приостановился, и он выжил.
— То есть срок — условно, а его в камере уже полтора года продержали.
Выходит, ни за что?
— Не совсем так. Он виновен в совершении преступления, но его
содержание под стражей в ходе предварительного следствия не было
необходимым.
— И туберкулезом заразили... Вот скажите, если проститутка намеренно
клиента заразит сифилисом, ей что будет?
— Лет пять может получить.
— Так, может, стоит Гусеву вчинить иск коменданту "Матросской тишины"?
— Куда! Он и так счастлив, рад, что вовсе там не помер. Да и не поймут
у нас такого... А что касается туберкулеза, так им, по некоторым сведениям,
заражено около десяти процентов зеков.
По тому же делу мы еще одного обвиняемого выпустили под залог --
пятнадцать миллионов рублей старыми. Это некто Салимов. Он поступил на
работу и стал кормить семью. Тоже никуда не сбежал! А на суде получил пять
лет условно.
Интересно, что решение об освобождении из-под стражи Салимова мы
приняли в три часа дня в пятницу. А в пять вечера в СИЗО закрывается
спецчасть, так что человеку пришлось бы сидеть в камере лишних два дня — до
понедельника. Надо было торопиться! Но машину мне в суде, конечно, не дали.
Тогда я снарядил секретаршу. Дал ей денег на такси, копию определения об
освобождении и еще позвонил начальнику СИЗО. Успели, выпустили-таки этого
Салимова в пятницу!
— Вас спрашивали: "Интересно, а с чего это судья так заботится о
преступниках?"
— Конечно. Мне и на совещаниях говаривали: "Выпуская такого-то из-под
стражи, вы думали о себе, о всех нас? Потерпевшие небось кричат, что в суде
за взятки преступников на волю отпускают. Мы даже не исключаем, — говорили
мне официально, — что под вас берут деньги с клиентов адвокаты".
Такие в Белом доме не нужны
— Вы — автор и соавтор не только принципиально важных законопроектов,
но и всей концепции судебной реформы. Этим можно гордиться! И больше уже
ничего не делать, все равно войдете в историю.
— Это беспрецедентная вещь в карьере юриста, — сдержанно отвечает он.
— Разумеется, благодарность народа не знала границ?
— За законопроект о Конституционном суде я получил от Хасбулатова
премию — два оклада. Как раз хватило на стиральную машину "Малютка", она
тогда стоила шестьсот с лишним рублей.
— После Белого дома вы быстро пошли в рост.
— Я был начальником отдела судебной реформы Государственно-правового
управления Президента. У меня было восемнадцать подчиненных! А после Ельцин
и вовсе подписал бумагу, чтоб меня повысить до зама начальника этого самого
управления, а отдел чтоб был головным подразделением Администрации по
реформе. Кто разбирается в аппаратных интригах, тот способен оценить...
— Ну и?..
— Ну а через три недели после того, как Борис Николаевич это подписал,
отдел наш расформировали. Людей разогнали.
— Что так?
— Обычная аппаратная интрига! Там ведь следят, чтоб ты не высовывался,
не возвышался над кем не надо, и прочее. Все развивалось по принципу:
"Жалует царь, да не жалует псарь". Хотя я продолжаю испытывать искреннюю
благодарность к Президенту России за то, что он проявлял долготерпение.
— Да... И вот вы со Старой площади, от дорогих чиновников, от
замечательных портфелей — и прям сразу в суд. Какое вам сразу дали дело,
чтоб привести в чувство, чтоб фейсом об тейбл?
— А убийство с особой жестокостью! Сосед убил соседа, труп расчленил и
выкинул в Москву-реку. Человек только что вышел из больницы, где его от
белой горячки вылечили, и решил отметить это дело.
— Неплохая встряска после академических занятий и президентских
советов! Это вам не Плевако читать в подлиннике. Надеюсь, хоть этого-то вы
не оправдали?
— Что вы! Десять лет дали.
— А как вас из суда после уволили?
— С формулировкой "за разглашение тайны совещания". Приговор по тому
делу, где Гусев был, я его еще не дописал, а, получив двухдневный отпуск за
свой счет, отправился на конференцию в Законодательное собрание
Санкт-Петербурга. Там обсуждался проект нового Уголовно-процессуального
кодекса. Разумеется, о деле и принятых судом под моим председательством
решениях я никому не рассказывал.
— Ну, легко было догадаться, что ничем хорошим ваше практическое
судейство кончиться не могло. Это как если бы рефери на ринге попал в
уличную драку, — и там бы ему, конечно, обязательно навешали.
Вот ваши бывшие подчиненные по отделу судебной реформы пошли в
адвокаты. А вы нет, почему? Поди, плохо...
— Денис Давыдов писал:
Я рожден для службы царской.
Сабля, водка, конь гусарский --
Это век мне золотой.
Вот и я тоже "рожден для службы царской".
— Ага, вы, значит, государственник. Тогда, значит, и про водку верно,
без нее на госслужбе кто ж обойдется.
— Государственник — да, а водки не пью. Не привык. Зачем это
одурманивание? Я пробовал, это бессмысленно.
— Но вы ведь понимаете, какую вы пропасть этим вырыли между собой и
народом?
— Это да...
— Могу себе представить, как вам было мучительно больно в Белом доме,
в Администрации Президента...
— А в суде тем более!
— И вы не смогли через это переступить? Ну, пили бы для дела. Это ж
приятней, чем в теннис.
— Я считаю, что частная жизнь — одно, а служба — это служба и никто
не может навязывать мне линию поведения.
Прокуратура — орган инквизиции
— Когда вас выгнали с работы из Мосгорсуда, вы пошли преподавать
прокурорам. То есть вы что же, решили разрушить порочную инквизиторскую
систему изнутри? Вы захотели их перевоспитать?
— Я, когда читал лекцию прокурорам, не говорил им, что они всю жизнь
неправильно жили, а я будто бы носитель абсолютного знания. Наоборот, вел
себя скромно — вот, мол, сейчас хороший повод поговорить снявши мундиры.
Первые лекции тем не менее вызывали страшное возмущение, ропот, просто гнев.
Но, поскольку я никогда не перехожу на личности, они постепенно
успокаиваются...
— Вы там как психотерапевт?
— Нет, нет.
— Или это как снятие порчи?
— Нет, я просто объясняю, что к чему, помогаю людям понять. Помню,
рассказывал я им про пытки...
— Они небось в ответ кричали: "А то мы не знаем!"
— Нет, они кричали: "Никогда, отродясь не было никаких пыток!" Тогда я
постепенно подвел их к теме с другой стороны: "Если вы надзираете и бдите,
так должны знать, сколько у вас отделений милиции и в каких бьют, а в каких
нет". — "Конечно, — кричат, — знаем!" "Ну, вот видите... Слыхали, значит,
про пытки! А говорили, что не бывает такого!" И тут до них доходит, как же
они прокололись...
— То есть вы их ловите, подлавливаете?
— Скорее, помогаю быть искренними. И вот самый суровый прокурор,
громче всех возмущался, говорит: "Приеду домой и сразу в плохих отделениях
посажу своих помощников! При прокуроре-то всяко не будут бить".
— Это хорошее, правильное, нормальное решение?
— Нормальное, но не настоящее. По-хорошему, там надо не прокурора, а,
наоборот, дежурного адвоката сажать. Но они его не пустят! Им же надо
сначала чистосердечное собственноручное признание получить. А адвокат
помешает, скажет — сиди молчи. К ним ведь если попал человек, так они его
непременно должны посадить, прав он или виноват.
— Слушайте, а зачем им это все? Они ж не садисты, не маньяки?
— Конечно, не садисты! Просто система так работает. Если они дали
санкцию на арест, а после человек оказался невиновным, то прокурора могут
лишить премии, затормозить очередную звездочку. У них там в приказах
Генерального прокурора объясняется: если был арест, а после арестованного
оправдали — это ЧП, за это накажут. (Я сам документы читал.) Это вынуждает
прокуратуру добиваться для арестованных обвинительных приговоров, даже если
дело сшито "на живую нитку".
— А что б им с другого конца подойти — не арестовывать ни за что?
— Ну, это для них слишком сложно. Неквалифицированные работники
предпочитают ограничиваться простыми формами контроля. Вот, например, когда
к ним приходит жалоба на незаконный арест, нет смысла ее рассматривать. Ведь
приговор скорей всего будет обвинительный, гарантия — девяносто девять
процентов! Это статистика...
Как пользоваться дышлом
— И что ж, справедливость в наших судах невозможна?
— Вообще справедливость имеет какой-то шанс только в состязательном
процессе. Но состязательность в наших судах отменил еще Петр: "А суду и
очным ставкам не бывать, а все дела ведать розыску". Инквизиционный же суд
— вот такой, как у нас, — вообще мало связан с идеей справедливости. Он
обслуживает чьи-нибудь интересы, правильно или ложно понятые.
— Так вы скажите — чьи?
— В лучшем случае интересы борьбы с преступностью. А на самом же деле
сплошь и рядом — справедливость корпоративно понятую. Приговор придумывают
не по справедливости, а такой, чтоб и прокурор был доволен, и вышестоящая
инстанция не отменила.
— Понятно, закон — что дышло. А как им ворочают? Вот что, если надо
принять по делу определенное решение, так начальство вызывает судью и учит
его жить?
— Ну, если судят безвестного хулигана, то кому ж он нужен — его как
хотят, так и судят. А если дело важное, если оно связано с городским
имуществом, с родственниками высокопоставленных лиц, с политикой... Особенно
с выборами! Вот, например, во время местных выборов в суд подаются жалобы на
действия избиркома. Как их рассматривать? Не угадаешь — считай, потерял
кресло.
Вообще суды — вопреки Конституции — содержатся в основном за счет
местных бюджетов. А еще ж квартиры судьям надо получать. Всегда местная
власть может нажать на суд! Сверху председателю суда объясняют, какой нужен
приговор, и он расписывает дело кому-то из своих доверенных судей. Это ж вам
не федеральный округ Колумбия, где все дела распределяются по жребию!
— Но и начальству же тоже трудно! Справедливость — одно, а вашему
брату судейскому надо же квартиры давать.
— Да, да, понятно...
— Квартиры... Вот у вас какие жилищные условия?
— Трехкомнатная квартира на троих.
— Вот видите... Вам хорошо, а другим? Теперь деньги: их где дают, как?
— Это дело "черной" адвокатуры. Приходит адвокат к своему дружку судье
и договаривается насчет приговора. А еще лучше, если он со следователем
поговорит. И поделится гонораром.
— Ну, тут можно утешаться вот чем. Кто-то мудрый сказал: "Не требуйте
у Бога справедливости. Если б он был справедливым, то давно б вас всех
наказал".
Феодализм
— Если сейчас попытаться описать нашу жизнь не из желаемого, но по
факту, если глянуть на нас непредвзято — какие термины вы бы применили?
— У нас нормальное неправовое государство, причем не самое плохое из
неправовых. Управляют нами не законы, а личное усмотрение начальства. Это
управление вотчинного семейного типа, то есть типичный феодализм. Феодал --
отец своим подданным, а они ему должны быть как дети. Если холопам сразу
дать демократические свободы и зауважать права личности, то это будет
посягательство на власть феодала. Что очень плохо: ведь другой власти при
таком строе не бывает! Приятно, что феодальный способ правления намного
прогрессивней, чем рабовладельческий строй (который у нас недавно был
свергнут). А теперь систему разлагает еще более прогрессивная формация --
капитализм. К власти идет денежный мешок, он ломает загородки между
регионами и постепенно ограничивает власть феодалов. Этот замечательный и
очень полезный, хотя и стихийный, процесс идет в хорошем темпе: смотрите,
как заметно подточился феодализм за последние пять — семь лет! В общем,
наше общество устроено разумно, все идет как надо, ситуация понятна, будущее
предсказуемо. К сожалению, большие ресурсы отвлекаются на поддержание
иллюзии того, что у нас якобы демократия и правовое государство. Это
делается для успокоения слабонервных и наивных, которые не понимают: ничего
не изменится, пока не созреет историческая необходимость.
— Но пока не созрела эта историческая необходимость и нет денег,
нельзя ли бесплатно — как в американском кино — завести такой порядок,
чтоб всякий арест немедленно подтверждался судьей? (Вообще если б эти
заокеанские боевики с их маниакальным уважением к писаным законам у нас не
показывали, то с вами б вообще никто разговаривать не стал.) То это тоже
будет посягательством на власть феодала?
— Да, будет посягательством. И кроме того, некогда судьям дежурить, у
них и так средняя нагрузка — сорок дел в месяц.
— Особенность феодализма — низкая цена человеческой жизни, а права и
достоинства личности при нем вообще не принято обсуждать. Так?
— Вот в феодальной Англии как проводилась чистка переполненных тюрем?
Приезжал шериф и в зависимости от настроения всех выпускал или, напротив,
всех вешал. Вот и у нас в прессе были предложения отменить мораторий на
смертную казнь и смертников побыстрей расстрелять, а то якобы они много
проедают. А их всего-то пятьсот человек — прям объели страну!
— Так что, у нас время для реформ еще не пришло?
— Нет, просто одновременно с реформами надо вести просветительскую
работу. Чтоб люди, которые принимают решения, учились их принимать на основе
новых, правовых стандартов.
— То есть вы и сами понимаете, за что вас не любит начальство? Оно
знает, что не надо гнать лошадей, не надо спешить с реформами, когда у нас
такое состояние умов. Вы тоже ведь не требуете немедля навести порядок и
уповаете на медленный прогресс. Газеты потихоньку будут пописывать про
гуманизм, ТВ американскими детективами приучит нас к правам человека — и,
гляди, нравы постепенно поправятся, так?
— Да, все должно постепенно делаться. Те же суды присяжных хоть и
медленно, но переустраивают среду вокруг. Вслед за ними и простые суды
начали исключать из дела доказательства, добытые с нарушением закона, --
вот, есть теперь такая процедура! Это культура, это как мытье рук перед едой
— приказным порядком не введешь, пока люди сами с этим не согласятся и не
примут как свое.
И еще нужна политическая воля. Надо, чтоб царь был освободитель и
реформатор и чтоб строго спрашивал с чиновников за подготовку и проведение
реформ. А то когда ввели суды присяжных, так я сам ездил по стране, правдами
и неправдами выторговывал здания под эти суды. А ведь можно было из Москвы
строго приказать! Но — нет, не приказали, сказали — сам выбивай, если тебе
надо. И это, заметьте, в лучшие времена президентской заботы о реформе — до
того как Филатов с Ореховым нас разогнали.
Конвейер или служение?
— Вы диссидент?
— Да нет... Или, если вам угодно — диссидент в советском понимании
этого слова. Тогда диссиденты указывали власти на то, что она должна была
соблюдать собственные законы. И я теперь указываю.
— Вы — идеалист?
— Да. В том смысле, что у меня есть идеалы, за которые я сражаюсь.
Это, например, идея правды. Верующий ли я? Да, конечно. Если говорить о моих
идеалах, то они, собственно, вмещаются в короткой фразе из манифеста
Александра Второго: "Да правда и милость царствуют в судах".
Иногда народные заседатели меня спрашивают: "А что будет вам, если мы
примем такое-то решение?" Я им отвечаю: "Наши неприятности ничто по
сравнению с неприятностями подсудимых. Нас поругать могут, а у них — жизнь
отнять".
— Получается, что вы один хороший, а все плохие?
— Не так. Тут важно, как человек относится к правосудию: как к
производственному процессу или как к служению. Для части моих коллег дело --
это некий полуфабрикат, который нужно довести до кондиции, то есть до
обвинительного приговора. И побыстрее. На президиуме за день могут
рассмотреть шестьдесят дел зараз! Судьи не в состоянии в эти дела вникнуть,
и в конечном счете получается, что все решает молоденькая девочка без опыта,
без образования — та, что готовит к заседанию бумажки. Это страшный
конвейер...
— Обычно судьи в Бога не верят, вы тут в явном меньшинстве.
— Не верят...
— И что, в этом — проблема?
— Нет, это не важно, у атеиста тоже есть совесть.
— Интересная точка зрения! Ну-ка, расскажите, каким же вы видите
механизм совести у атеиста?
— Даже у атеиста может быть ответственность перед собой. Когда человек
не хочет в своих глазах быть мерзавцем, — вот и механизм.
— Вы ведь не можете вот в этих терминах говорить со своими коллегами
— служение или конвейер. Вы скажете — "служение", так над вами ведь
смеяться будут, а?
— Да, сейчас не всем понятно. Но пройдет время, и будет понятно.
— Вы с ними говорили в таких терминах или нет?
— Нет. С человеком надо говорить понятным ему языком.
— Кто с вами по эту сторону баррикад?
— Масса народу.
— Кто, кто это? Могут ли эти ваши люди принимать решения на высоком
уровне?
— Ну это профессора, доктора, адвокаты...
— Вот там на самом верху, где вы вращались, — видели вы настоящих
государственных мужей, которые все понимают и делают добрые дела хотя бы
тайком, как Штирлиц?
— Что-то не припомню... Хотя... Бурбулис претендовал на такую роль! Но
он и справлялся слабо, и еще оказался плохим аппаратчиком: не удержался...
Поэзия
Пашин точно не такой, как все: он не только не пьет и не боится
начальников, но еще и сочиняет стихи, которые начал публиковать еще в
шестнадцатилетнем возрасте в журнале "Пионер". Пару лет назад у него вышла
книжечка под названием "Побег". Автор уверяет, что имел в виду не
пенитенциарное, но ботаническое значение слова.
Издатели представили сборник в таких терминах: "Это философская,
любовная и, так сказать, судебная лирика".
"Так он вот почему такой смелый! Потому что поэт! Он просто создает
себе биографию, ему выгодно лезть на рожон!" — попрекнете вы его.
Что на это ответить? У каждого свободного человека своя причина быть
свободным; несвободные тоже, наверно, имеют каждый свое оправдание.
Строки из стихов Пашина
Меня теснят под свист и гам.
Ей-богу, я не лгу,
Что знал тиски, но к жерновам
Привыкнуть не могу.
Талант есть одержимость Богом,
Когда, нездешен и колюч,
В людском сознании убогом
Распишется небесный луч.
В судебном зале та же проза:
Допросы, речи, приговор.
Дух пота и туберкулеза
Сочится сквозь стальной забор.
Россия! Плети и запреты.
Железный обруч на умы.
Страна, где лучшие поэты
Не зарекались от тюрьмы.
И мир проклятьем заклейменных,
Должно быть, с этих давних дней
Не презирает заключенных
И ненавидит их судей.
Смешной чужак в своей земле*
Сквозь строй пускаясь с путь,
Я задыхался. Но в петле
Ни спрыгнуть, ни вздохнуть!
У заплечных мастеров стать и сила вола
Нашу Родину Лубянка изнасиловала.
Не видать мне ни свободы и ни счастья,
Не раздаривать червонцы и букеты,
Потому что мои нежные запястья
Опоясали железные браслеты.
И когда на ветру поразвеется копоть
И с командою "пли!" мы исчезнем во мгле,
Старый прапорщик будет "макаровым" хлопать,
Добивая лежащих на бурой земле.
Сопровождается профессиональным — из другой профессии — примечанием:
"Современная практика приведения в исполнение смертных приговоров имеет мало
общего с картиной, нарисованной романтическим воображением осужденного".
Финал
— Скажите честно, вы ведь ненавидите власть, которая давит правосудие?
— За что ж ненавидеть? Тигр ест мясо — это нормально.
— Причем давит себе же, в общем, во вред и не может остановиться. Это
можно сравнить с алкоголизмом, правильно?
— Правильно.
— А нет у вас чувства одиночества, что вот-де до чего ж мало нас,
порядочных людей?
— Порядочных людей очень много. Очень много.
1998
*
HHH Набоковы *
HHH
Дмитрий Набоков:
Папенькин сынок
"Рядом с автором "Лолиты" только Пушкин и Толстой"
Космополит петербургского происхождения, американский гражданин,
считающий Италию родной страной, проводящий лето — на даче на Сардинии,
зиму — в своем доме во Флориде, осень — в квартирке в горах над Монтре и
которому все равно на каком языке говорить. Правда, ему немного досаждает
бедный — против английского — выбор слов в итальянском: трудно выражать
оттенки!
— Настоящей родины у меня нет, — говорит он. — Родина моя не
географическая, а семейная, художественная, умственная. Я не чувствую, что
нужно иметь корни, как американцы любят иметь roots. Это мне все равно. Я
люблю быть на некотором расстоянии от окружающего, чувствовать себя немного
иностранцем.
Это ему, надо признать, вполне удается.
Молодость гонщика
В гонщики Набокова-младшего благословил великий отец — заядлый, как
известно, спортсмен. Дело было в 1936 году. Молодой отец сделал годовалому
сыну расхожий мальчиковый подарок: игрушечную машинку. Это была "Рено",
простенькая детская копия модели, придуманной для побивания мирового рекорда
скорости. Мальчик стал играть, ему представлялось, что в кабине сидит
отважный капитан Белов — персонаж одной отцовской книжки. И пошло-поехало.
С того дня пролетело шестьдесят с лишним лет. Вы будете смеяться, но та
машинка цела! Она имеет статус самой любимой и стоит на книжной полке в
швейцарском доме Дмитрия Владимировича, занимая страшно почетное место среди
множества игрушечных машинок, накопленных за долгую жизнь.
В три года Дмитрий получил еще один сильный подарок — на это раз уже
не "Рено", но "Мерседес".
— Я спокойно съезжал на нем на мостовую, крутя педали, и папа за мной
бежал спасать меня...
После Дмитрий купил себе аппарат посерьезней — "Триумф", привез его из
Англии в Италию, попробовал выступать на гонках и, как он сам бесстрастно
выражается, "увлекся этим делом". Он любит вспоминать, что был владельцем
одного из первых экземпляров "Alpha ТZ" — гоночной версии "Альфа-Ромео".
За тридцать лет автогонки изменились неузнаваемо, — как, впрочем,
почти все в сегодняшнем мире. Набоков вспоминает те наивные простые времена:
— Тогда не было реклам, не было наклеек, тогда человек или для фабрики
гонялся, или на собственные средства. Мне удавалось даже иногда выиграть
против фабричных гонщиков! Фабрика мне давала все больше и больше помощи,
потому что они любили, что я выигрываю на их машинах.
Эти победы, одержанные в 60-е, подтверждаются коллекцией кубков. Они не
все автомобильные, иные взяты за гонки на катерах. Интересовался он также
альпинизмом и авиацией, но уж это чисто для себя, про призы там речь не шла.
Высшее гоночное достижение Набокова было таково: лучший результат в
Европе по итогам года (он точно не помнит, это был 64-й или 65-й) в классе
"Гранд туризмо 1600 СС".
— То есть вы были чемпионом Европы?
— Нет. Я был победителем, самым быстрым. Но эти очки мне в зачет не
шли — я ведь не европеец, а американский гражданин.
— Это вас огорчило?
— Нет. Я никогда на это не смотрел как на карьеру. Я никогда не
стремился стать Шумахером... Это отдых. Вот как президент Ельцин, бывало,
ездил рыбу ловить...
— Или как ваш президент занимался оральным сексом с Моникой Левински
без отрыва от производства!
— Ну да... Он бы лучше с ней в гостиницу съездил, чем в своей конторе.
Кеннеди по крайней мере имел Мэрилин Монро, а не эту...
Действительно это смахивало на хобби; Дмитрий гоняться гонялся, но
уроки пения брал всерьез. И, оставаясь гонщиком, дебютировал на оперной
сцене в 61-м — не с кем-нибудь, а с самим Паваротти! ("Я его нечасто вижу,
но очень уважаю".) А профессиональные гонщики в опере разве поют?
В какой-то момент он решил бросить пение, поскольку сам понимал, что с
вокальной техникой у него не очень. Но его итальянские друзья нашли ему
хороших учителей, разумеется дорогих. Набоков продал очередную гоночную
машину, на которой только что пришел вторым в Триесте, так что было все-таки
жалко, — и на вырученные деньги кинулся догонять своего дружка Паваротти.
Клиническая смерть
И вот после всего, когда с профессиональными гонками, с рисковой жизнью
было покончено, пара некогда сломанных в мелких столкновениях ребер забылась
(а в клубных любительских гонках на рожон лезть особенно и не дают), а самым
страшным производственным риском была опасность сорвать голос, — Набоков
разбился. Он попал в такую автомобильную аварию, что шанс выжить у него был
чрезвычайно скромный. Сорок процентов его кожи было обожжено, — и это при
переломе шеи, не говоря уж про остальное.
— Колоссальная катастрофа... Вокруг меня раньше умирали люди, которые
были менее обожженные, чем я тогда...
Это все случилось в конце 1980-го, когда он ехал на прием к дантисту.
Вот буквально накануне вернулся из Парижа, где записывал для тамошнего радио
оперу "Антоний и Клеопатра" (он там в одиночку спел все басовые роли),
переночевал в привычном богатом отеле "Монтре Палас", где до конца жизни жил
его отец, сел в "Феррари", которую механик накануне пригнал из Лозанны, и
поехал.
И вот на ходу, когда он мчался по трассе со страшной быстротой, или,
как обычно в таких случаях записывают в протоколах купленные гаишники, "на
скорости 50 км в час", у машины отваливается левое заднее. Она врезается
носом в разделительный барьер, и впереди, в багажнике (ведь у "Феррари"
мотор, как у "Запорожца", сзади) что-то взрывается. Машина загорается, он в
ней.
— Я инстинктивно знал, какие меры принять: выключил немедленно бензин.
Поставил на нейтралку и сначала тормозил, а после отпустил тормоз, чтоб дать
машине развернуться и уйти с левого ряда. Я ясно думаю в такие моменты, я
никогда не теряюсь, — вспоминает он тот давний случай. — Пробовал
осторожно тормозить, пока машина еще слушалась руля. И притормозил трением и
ударом о правый барьер. Остановил машину. Все горит вокруг меня, а обе двери
погнуты, не отрываются. Отчаянной силой я выбил окно, вылез из машины — и
прыгнул на землю, кувыркнулся, чтобы потушить себя, — и в этом прыжке
сломал себе шею...
Я клинически умер. Я имел это странное явление белого туннеля, с огнем
в конце — вы, может быть, читали о чем-то подобном. Я был вне тела... Это
не было автогипнозом, потому что я мало знал об этом.
— Было страшно?
— Нет! Это было очень приятно. Облегчение, чувство, что скоро увидишь
людей, которых любишь, — меня это манило... Это странная вещь, я
почувствовал, что могу это своей волей остановить. Я откуда-то знал, что в
моей власти выбирать — пустить себя в туннель, к этому желтовато-белому
свету, — или остановить себя, пострадать, выздороветь и сделать то, что я
еще могу сделать на этой земле.
— Вы так спокойно про это говорите! Это что, опыт человека верующего
или...
— Знаете, мне родители предоставили совершенно свободный выбор. Меня
учили истории религии... Но взгляды у меня совершенно агностические, я не
принимаю формальных ритуалов. Мне кажется, что догмы вредны! К примеру,
давно пора ограничить население некоторых африканских стран, а некоторые
запрещают там презервативы и аборты.
Да. А что разбиться можно — так это всякий гонщик знает. Сколько я
страшных аварий видел! Это спорт рискованный и опасный.
— Так вы, значит, в том туннеле решили вернуться с полдороги.
— Да... Это был тяжелый случай. Меня окунали в перманганат потассия
(марганцовка. — Прим. авт.) и потом соскребали сожженное мясо, чтоб
инфекции не было. Это страшно больно, и даже морфин не помогал. Потом морфин
стали чем-то заменять, чтоб я не привык — чему-то одному. Я ничего не мог
— даже читать: глаза были искалечены. Даже радио слушать: слух и тот
уставал. Очень близких людей у меня немного — может быть, дюжина... Когда у
меня было это несчастье, они со всего мира приехали ко мне. Я люблю устрицы,
люблю семгу — они приносили мои любимые вещи, чтоб подбодрить меня.
У меня работал тот единственный орган, которым мы в обычной жизни
слишком мало пользуемся, — мозг. За те десять месяцев, что я лежал в
клинике, я написал в голове книгу. Это роман — о параллельных возможностях
человека. Пока не напечатан, — я им недоволен и переделываю.
— Ваш мозг там имел много времени думать о причинах аварии, так? Что
же это было?
— Кто-то вывинтил болты, вот колесо и отвалилось. Я машину не поставил
на ночь в гараж, так что это легко было сделать.
— И что, вы на ходу слышали стук, но не остановились посмотреть?
— Нет. Это внезапно случилось.
— Значит, подпилили. Если б развинчено! Вы б слышали.
— Вибрация, да, была бы... Но я ее не почувствовал! Хотя имею хороший
слух на машины...
— Ну да, слух ведь у вас музыкальный.
— Как ни странно, еще у одного человека — у которого была машина той
же редкой серии, с таким же, как у меня, пластиковым корпусом, для легкости
— случилась такая же авария, у него точно так же колесо отлетело.
— Это что, леваки так бьют буржуев? Тут у вас в Швейцарии полно
картинок с Че Геварой, на стенках через трафарет штампуют.
— Я не думаю, что это политическое.
— Может, месть за что-то?
— За что? Политическими делами я не занимаюсь, я ни с чьей женой не
водился — в тот момент. Не могу понять — за что?
Скорей всего от зависти! Я могу только себе представить, что кто-то
увидел ночью "Феррари", стоящее перед дорогим отелем, с американскими
номерами штата Флорида, со словом Palm Beach. И — подпилил болты... — Он
рассказывает про это тихо, спокойно, ему как будто дела нет до того, что вот
кто-то собирался его убить и чуть не убил. Он продолжает рассказывать так,
как будто говорит про скучные мелочи: — Некоторые просто с ума могут сойти,
если у кого-то больше денег, чем у них, они на все готовы ради денег! Вот
страшный случай. В клинике одновременно со мной лежал мальчик, ему
искалечили лицо фейерверками. Так его родители просили врачей не делать
реабилитацию, чтобы он на суде выглядел пострашнее и можно было получить с
виновных побольше денег. А ведь они были не нищие, владели гостиницами и
ресторанами... И это — швейцарцы! И это — благополучная страна!
"Феррари" тут, "Феррари" там
Набоков обещал мне показать одну из своих "Феррари". И вот мы едем с
ним к дому, где он раньше снимал квартиру, — а подземным гаражом он там до
сих пор пользуется. В гараже он кивает на черный "Порше":
— Это нашего швейцара машина, он на ней гоняет.
— "Порше"? В каком смысле — у швейцара?
— Ну как? Он раньше был крупным менеджером, да остался без работы, ну
и вот нашел место — швейцаром трудится...
И это, замечу я, без какого бы то ни было кризиса, просто так, в
рабочем порядке...
"Феррари" немного пыльная. Набоков достает платочек из кармана и
протирает лобовое стекло. Я не верю, что он, такой высокий и крупный, в ней
помещается, куда ж ему в эту табакерку! (И при этом вспоминаю его маленький
детский педальный "Мерседес".) И тут он как бы на спор залезает, медленно
заползает, складываясь и ужимаясь, в "Феррари"... И ведь надо же — влез...
Я страшно удивился.
— Все-таки это страшно неудобно, — сочувствую я стиснутому в тесноте
владельцу некомфортной машины "Феррари".
— Тяжело, конечно, складываться, — соглашается он. — Но уж ради
гонок приходится терпеть. А так-то, если в магазин, так это у меня джип
"Гранд-чероки". Идеальная машина! Мы с ним оба большие. Влезать в него
легко! И потом, на "Феррари" нельзя, например, ездить в Италию --
обязательно украдут! У меня там одну угнали, причем не на юге, а в Милане,
— правда, нашлась потом.
— Послушайте, а почему вы вообще выбрали "Феррари"?
— Это не из-за снобизма, не для того, чтоб кому-то что-то доказать! У
меня много было разных машин, больше пятидесяти, и среди них вполне
коллекционные — и "MG Triumph", и "Альфа", и "Бидзарини", и "Зориволто"...
Понимаете, есть некий итальянский инстинкт, который раньше Микеланджело и да
Винчи выражали в живописи и скульптуре. А теперь это выражается в форме
машин и моде на них. Это та область, где все позади и все копируют Италию...
— То есть вы хотите сказать, что если бы Микеланджело был жив, он бы
занимался дизайном "Феррари"?
— Я не исключаю этого. "Феррари"... Это типично итальянское отражение
формы...
— Вот у вас сколько сейчас машин?
— Сейчас, минутку... Значит, два "Феррари" осталось, — после того как
один я недавно продал. Один джип, потом, один "Субару Туризмо", 1989 года,
это запасная для гостей. Это то, что здесь, в Европе, — значит, уже
четыре... Потом еще большой грузовик в Америке, два вайпера там же... Сейчас
только семь машин у меня, кажется. Ну, семь или восемь, я не помню, — это
ведь варьируется. Вот скоро будет новая "Феррари", я записался и жду...
Эти "Феррари" и вайперы ему нужны главным образом для клубных гонок.
— Это чисто такие любительские джентльменские гонки, — поясняет он.
— Во всяком человеке живет или должен жить ребенок, который иногда любит
развлекаться, даже если это опасно.
— Вас влечет опасность?
— Нет, я не люблю опасность — я люблю только приближение к ней, без
сумасшествия. Смысл в том, чтобы техникой преодолевать трудные участки,
точно находить траекторию на каждом повороте, исчерпать возможности машины
— с тем чтобы как можно быстрее проехать по определенному перегону. А
лихачей в клубах вообще не любят: если видят, что человек глупый,
сумасшедший, что других подвергает опасности, — его исключают сразу.
Я принадлежу к нескольким таким любительским клубам. Из них самые
известные — "Safe Motor Sports" и "Viper Club of Southern Florida". В
Европе в каждой стране есть клуб "Феррари", и фабрика нас часто приглашает
на свою дорожку в Фиорано.
Я с энтузиазмом ожидаю того дня, когда я могу все забыть и поехать на
гоночную дорожку! Это очищает ум, очищает голову. И чисто механическую часть
я люблю тоже.
Еще Набоков любит гоняться на катерах, которых у него тоже несколько, с
моторами по 750 л.с. Но это еще ничего, это обыкновенный приятный отдых,
доступный всякому. А что его волнует, так это вождение вертолета.
— Это последняя свобода, которая человеку еще осталась! — вздыхает
он.
Некоторые могут подумать, что Набоков на вертолете летает кругами
вокруг аэродрома. Или перемещается из пункта А в пункт Б. Куда там!..
— Я люблю на вертолете проверять снег, если собираюсь идти на лыжах.
Мне вертолет доставляет на дом инструктор, он бывший французский гонщик. Я
высылаю двух слуг остановить движение, даю факс жандармам, — они просили,
чтоб я предупреждал, — и вертолет садится прямо на шоссе. Но вы знаете,
сколько это стоит? Пятьдесят франков в минуту! — говорит он трагическим
голосом.
— И что, вам это дорого?
— Всем это дорого, — отвечает он скромно и дипломатично.
Житья нету от гаишников
— Ну, вы на своих "Феррари" тут, наверное, гоняете! Разумеется,
нарушаете каждые пять минут?
— Да... Единственное правило, которое я нарушаю, — это насчет
ограничения скорости. И то — только на трассе, не в городе же гонять.
Потом, статистика показала, что аварии, как правило, случаются не из-за
превышения скорости, там другие факторы: пьянство, наркотики, неопытность. А
так — я, конечно, за безопасную езду, потому что видел много горя (как
будто цитата из кабацкой песни про Одессу. — Прим. авт.). Тут, в Швейцарии,
надо ездить медленно, потому что дороги узкие. Я всегда сигналю перед
поворотом на горной дороге — кто-то, может, приезжий и не привык еще, вдруг
выскочит.
— А часто вас ловят? И по многу ли берут?
— Ловят... А плачу я по 100--200 долларов. За что 200? Ехал я как-то
раз на одном из моих вайперов, из Палм-Бич в Атланту. Чтоб там погрузить
машину на самолет Swiss Air и привезти сюда. Я боялся опоздать и гнал — 97
миль в час вместо разрешенных 65-ти. У меня были все мои аппараты — и
против радара, и против лазера, и самый драгоценный, который, если нажать
кнопку определенного штата, указывает все полицейские диапазоны и пищит,
когда полицейские в трех милях от тебя включают рацию. Еще у меня
поляризованное стекло поверх номера — так что номер не читается под тем
углом, с которого его снимает при превышении автоматическая полицейская
камера, — 20 градусов. Я возмущался: "Слушайте, у меня все аппараты, как же
вы меня поймали?!" Оказалось, следом за мной, пристроившись сзади, чтоб я
его не видел, летел аэроплан — и не включал рацию, чтоб я его не слышал.
Однажды на мосту между Палм-Бич (это остров) и Вест-Палм-Бич (это суша) меня
поймала полицейская, потому что я сделал редкую мальчишескую глупость: я на
этом мосту обгонял Камаро. Там было ограничение 35, а я ехал 105.
— Так вы обогнали?
— Он раньше увидел полицейскую, чем я. И замедлил. Он махнул рукой в
ее сторону — и я тоже увидел. И вот она меня останавливает. Очень
симпатичная блондинка. Так она говорит: "Если вы обещаете, что меня
покатаете на вашем автомобиле, то я вас..."
— Так и говорит — "отпущу"?
— Нет: "Оштрафую не за настоящую скорость, а только за "управление со
скоростью, которая не соответствовала условиям"", то есть 30 долларов вместо
200.
— И вы ее покатали?
— Покатал. Это было очень мило.
— А после вы с ней больше не встречались?
— Нет — но, может, это будет.
А в другой раз мы на четырех красных "Феррари" ехали во Флоренцию по
приглашению Феррари — на их гоночную дорожку. Я первым, за мной трое. И вот
по дороге, которая идет через Алессандрию, — вы как, хорошо знаете
итальянские автострады? — там очень длинный прямой кусок 20 километров, и
мы жарили примерно 240 — 250. А общее ограничение — 130; не миль --
километров, там километры. А тут полицейские. Они выставили palette, и я
полкилометра пятился к ним. Усатый почтенный полицейский говорит нам:
"Слушайте! Не надо волноваться. Мы не будем вас штрафовать. Нам просто
интересно, куда вы едете и где будете состязаться. И вообще, коллеге
интересно, удобно ли сидеть в вашей машине". И подходит красавица блондинка
в полицейской форме, посидела, и мы поехали.
— Везет вам на красавиц блондинок, так и льнут они к вам!
— Притом что я, по правде сказать, вообще-то темненьких люблю. А самый
забавный случай был в Швейцарии. Тут полиция любит использовать машины
banalisee, то есть без опознавательных знаков, грязные такие, старые. Я
торопился в Монтре из Лозанны и в туннеле обогнал такую полицейскую машину.
Я ехал 197 в час, а в туннеле можно только 100. Так при выезде из туннеля
они надели свои шапки, зажгли свои фонари... Меня остановили и повезли в
gendarmerie. Я заметил, что они со страстью смотрели на мою машину... с
такой завистью! И вот суд. А судья оказался любителем книг моего отца, знал,
что я гонщик и гонять не перестану, — и взял штраф всего 700 франков. И
даже дал мне карту всех спрятанных радаров нашего кантона. Он понял, что я
никому не вредил. Здесь у меня хорошие с ними отношения, я знаю многих
полицейских. Во многих странах полиция имеет квоту, сколько собирать
штрафов, — чтоб себя содержать; это несправедливо.
Набоков-отец
— В некотором смысле судьба нам помогла. В мае 40-го мы должны были на
последнем пароходе из Франции отправиться в Нью-Йорк. Но удалось получить
каюту на предпоследнем. Наши нервные матросы в пути стреляли по китам, за
отсутствием немецких подводных лодок, которые потопили тот последний
пароход.
Судьба помогла отцу в некотором роде и с "Лолитой". Он ведь хотел ее
сжечь! Потому что художественная цель достигнута, психологическая проблема
решена, он считал, что манускрипт никому не нужен, что опубликовать это
невозможно... Мать остановила его, не дала сжечь рукопись. После издатели
обещали денег, если он превратит Лолиту в мальчика или, по крайней мере,
если Хумберт и Лолита поженятся. Но книжка вышла без изменений, ему повезло
— он получил деньги и стал независимым.
Вы знаете, какая была главная причина их переезда в Монтре? Очень
трогательная: я в Милане заканчивал мое учение как оперный певец, и родители
хотели быть недалеко от меня. Отец сам это сказал. Почему не в Италии?
Италию он любил, но нельзя жить в Италии, если зависишь от телефона, от
телеграфа, от почты, — там слишком много забастовок, слишком много
затруднений политических.
Им нравилось, что Монтре — это старый уголок древней Европы. Когда-то,
в начале века, мамина семья приезжала сюда на летние каникулы...
Родители жили в отеле, потому что отца вообще собственность не
интересовала, — после того как в свое время он обладал безграничной
собственностью.
Он много работал, он целый день — с перерывами — писал. Но никогда не
забывал провести какую-то часть дня с мамой или со мной, поделиться своими
впечатлениями, пошутить.
У него была собственная версия компьютера. Он боялся электричества, не
любил электрических приборов — но ему нужно было как-то переставлять текст,
пока он писал. Так он писал на карточках, на них были готовые блоки текста,
он держал их в коробках из-под башмаков и мог переставлять вручную. Это
соответствовало в некотором смысле передвижению блоков текста на экране.
Картонный компьютер!
Я помню детство... Как бы отец ни был углублен в книгу, которую пишет,
он находил время заниматься мной: он научил меня разным спортам, — теннису,
футболу, он на плечах возил меня в море, выдумывал песенки и стишки для
меня... Я — единственный человек, который имел уроки русской грамматики от
Набокова. В моем раннем детстве, когда мы жили в Берлине, потом в Париже, в
условиях очень неверных — неизвестно, что будет дальше, куда поедем, куда
война пойдет, что будет с Европой, с Америкой — ему удалось создать
куколку, как у бабочки, вокруг меня. Которая дала мне то ощущение благости и
покоя и радости, какое они имели при большом богатстве в молодости — но
теперь, в моем случае, уже без всякого богатства. Я не чувствовал себя
бедным ребенком, у меня было множество игрушек.
Я окончил в 55-м университет Гарвард, в Америке. Потом я учился в
Милане на оперного певца. Пел, пел... А в 80-м году я перестал петь и принял
решение сосредоточиться на литературных делах семьи и моих собственных.
Таких писателей, как Набоков, меньше, чем таких басов, как Набоков. Я
работаю много, 18 часов в день. Ну, иногда час смотрю гонку или поиграю в
теннис.
Из всего, что написал отец, я больше всего люблю его поздние вещи:
"Ада", "Бледный огонь", "Transparent Things" и самый последний роман --
"Посмотри на арлекина" (он, кстати, единственный, который подлежит конвенции
об авторских правах 73-го года). "Дар" — это колоссальная вещь. Я сейчас
перевожу неизданное продолжение "Дара". Отец его решил не включать в роман.
Это рукопись, она хранится в библиотеке конгресса в Америке. Это
колоссальный труд был — расшифровать его записи! Я мучаюсь над этим уже два
года. Это будет включено в книгу о бабочках Набокова, там много про
энтомологию.
Мои родители были самые разумные люди, которых я когда-либо знал. Для
меня они более или менее бессмертны. И когда я должен принять какое-то
решение — художественное, литературное или практическое, — я чую их
присутствие, я могу почувствовать, что бы они сказали.
Это очень приятное ощущение — бессмертность.
Я бы никогда не поехал в Россию, если бы чувствовал, что для них это
было бы источником горя или страха.
Хотя, может, они бы волновались, как волновалась мама, когда я гонялся
на машинах...
1998
Елена Сикорская:
Мой брат Владимир Набоков
Тетя Елена, сестра отца, --
это единственная связь с прошлым.
Она может ответить на такие вопросы
об отце, на которые никто
не может ответить.
Дмитрий Набоков
Сестра писателя живет одна в центре Женевы в приличном доме на Rue
Charmille, в первом этаже. Мадам Сикорская младше великого брата на 7 лет --
но пережила его уже на целых 22: ей 92. У нее ясный ум и довольно хорошая
память, — она легко вытаскивает оттуда много старинных сведений; разве
только с фамилиями случаются заминки. Ей, правда, досаждает ее тело. Она
измучена артритом, который скрутил, покорежил пальцы рук. И другие суставы
задел: она ходит по квартире медленно, держась за скобу специальной тачки на
четырех маленьких колесиках — похожие бывают в супермаркетах. К тачке
прицеплена стальная корзинка, а в ней фонарик. Ходит она трудно и медленно:
мало у кого достает терпения дождаться у двери; пока она доберется и
отопрет, вас уж и нет.
Это красивая благородная старость, когда бабушка извиняется, что чай
вынуждена сервировать на кухне — поскольку отдельной столовой у нее, увы,
нет; наличие же гостиной и спальни ей привычно и счастьем показаться не
может, — притом что живет она совсем одна.
Не вышло переждать большевиков
— Елена Владимировна! Притом что вы, конечно, сестра великого брата,
давайте мы начнем все-таки с вас лично. Вот какой была ваша жизнь?
— Мы все вместе уехали в 19-м году. Попали сперва в Лондон. Моя мать
вывезла ожерелье жемчужное, которое дало нам много денег, мы довольно долго
на них жили. В Лондоне я ходила в английскую (ударение на первом слоге. --
Прим. авт.) школу. Потом мы, как известно, жили в Берлине, там мой отец стал
редактором газеты "Руль". А затем произошло ужасное несчастье, когда мой
отец был убит, — ну вы все это знаете. Мне было 16 лет. Я там ходила в
русскую эмигрантскую школу. Настолько сильно это отразилось на всей моей
жизни, что теперь я бесконечно беспокоюсь о своих... У меня единственный сын
и два внука, я постоянно беспокоюсь, как бы чего не случилось. После случая
с моим отцом; это понятно, да? Я стала бояться всего. Придумываю себе всякие
несчастья. Это нехорошо, но это так...
Окончила я ту эмигрантскую школу. А в 23-м году мы двинулись в Прагу,
потому что чешское правительство тогда чрезвычайно щедро помогало русским
эмигрантам. По-видимому, это связано с мятежом чехословацкого корпуса в
Сибири. Чехи как бы предали Колчака и хотели себя как-то реабилитировать.
— Получилось?
— Это получилось замечательно. Пятнадцать лет они помогали русским
эмигрантам! Давали субсидии, одежду, бесплатное обучение — и в школах, и в
университете. И жили мы там неплохо. Колония была огромная русская. Приехало
много из Белой армии людей, которые жили в Болгарии.
— И вы простили чехов? За старое предательство?
— Мы как-то не думали об этом — но, пожалуй, да... Там мы жили
спокойно и хорошо.
Потом я вышла замуж... Я была два раза замужем. Я развелась с первым
моим мужем, чтобы выйти за второго мужа. Оба они русские, офицеры. Были при
Деникине. Первый — Петр Михалыч Скуляри. Он из Крыма, греческого
происхождения. Второй мой муж — Сикорский, Всеволод Вячеславович, с которым
я познакомилась в Праге.
— Где они были на Гражданской войне?
— Когда была Гражданская война... Скуляри был капитан, что ли? Он был,
как это называется, при бронепоездах... Сикорский был штабс-капитан, в
артиллерии. Когда они начали отступать и Красная Армия их победила, они все
выехали. И Деникин тоже выехал, он потом умер в Англии.
И первый мой муж, и Сикорский — оба учились в университете в Праге.
Первый муж был физик. А Сикорский кончил там русский юридический факультет.
После окончания он работал кассиром в эмигрантской кооперативной лавке.
Собственно, я там его первый раз и увидела. Я пришла с сестрой и нашей
гувернанткой Евгенией Константиновной, которая всю жизнь с нами жила и
умерла в моей семье, и обратила внимание — какой красивый человек! Но тут
же забыла об этом.
— Увидели красавца и забыли; но потом! Вы встретили его опять...
— Да. Встретились мы в дешевом русском ресторане "Огонек". Туда все
русские ходили. Что дальше? Дальше развод, новая семья.
— Он не работал юристом — почему?
— Это было ошибкой, это была идея несколько легкомысленная. Дело в
том, что он учился в русском университете, там учили старые русские законы
— и когда закончил учебу, это все было никому не нужно...
— То есть это было общее мнение, что через пару лет большевики
кончатся, в стране наведут порядок и весь свод законов Российской империи
восстановитс...


