Джек Лондон. Время-не-ждет
страница №7
...мные размеры принимает конфликт и какоемножество противоречивых интересов переплелось в нем. Вся пресса
Сан-Франциско обрушилась на Харниша. Правда, одна-две редакции вначале
намекали, что готовы за известную мзду взять его сторону, но он решил, что
для таких издержек нет достаточных оснований. До сих пор газеты всегда
писали о нем доброжелательно, чуть иронически расписывая его подвиги; теперь
он узнал, на какое коварство и наглость способна враждебная пресса. Малейшее
событие его жизни извлекалось на свет божий и служило предлогом для злобных
вымыслов. Харниш искренне изумлялся той быстроте, с какой все, что он
совершил и чего достиг, получило новое толкование. Из героя Аляски он
превратился в аляскинского хулигана, враля, головореза — словом, в
отъявленного злодея. Мало того, самая оголтелая клевета и ложь так и
сыпались на него. Он ни словом не начал на эту травлю и только один раз
облегчил душу в присутствии нескольких репортеров.
— Можете писать любую пакость, — сказал он. — В реке я видел вещи
нестрашнее, чем грязное вранье ваших газет. И я вас, ребята, не виню... то
есть не очень виню. Что же вам остается делать? Жить-то надо. На свете очень
много женщин, которые, как вы, продаются ради куска хлеба, потому что ничего
другого не умеют. Кто-нибудь должен делать черную работу. Вам за это платят,
а искать работу почище — на это у вас пороху не хватает.
Социалистическая пресса с радостью подхватила эти слова и
распространила их по городу, выпустив десятки тысяч листовок. А журналисты,
задетые за живое, ответили единственным доступным им способом — не жалея
типографской краски, разразились площадной бранью. Травля стала еще
ожесточенней. Газеты, обливая Харниша помоями, уже не брезгали ничем.
Несчастную женщину, покончившую с собой, вытащили из могилы, и тысячи стоп
газетной бумаги изводилось на то, чтобы выставить ее напоказ в качестве
мученицы и невинной жертвы зверской свирепости Харниша. Появились солидные,
оснащенные статистическими данными статьи, в которых доказывалось, что
начало своему богатству он положил ограблением бедных старателей, отнимая у
них золотоносные участки, а последним камнем, завершающим здание, явился
вероломный обман Гугенхаммеров в сделке с Офиром. В передовицах его клеймили
как врага общества, обладающего культурой и манерами троглодита, как
виновника финансовых неурядиц, подрывающих промышленное и коммерческое
процветание города, как сугубо опасного анархиста; а в одной передовой
статье совершенно серьезно говорилось о том, что виселица была бы полезным
уроком для Харниша и ему подобных, и в заключение высказывалось горячее
пожелание, чтобы его огромный автомобиль разбился вдребезги вместе со своим
хозяином.
Но Харниш, словно могучий медведь, подобравшийся к пчелиному улью, не
обращая внимания на укусы, упорно лез за медом. Он стискивал зубы и
ожесточенно отбивал нападения. Сначала он сражался только против двух
пароходных компаний, но мало-помалу оказался в состоянии войны с целым
городом, потом с целым штатом и наконец с побережьем целого континента. Ну
что ж, желаете драться — пожалуйста! Ведь он покинул Клондайк именно ради
того, чтобы принять участие в такой азартной игре, какой не знали на Юконе.
Был у него и союзник — ирландец Ларри Хиган, молодой адвокат, который еще
не успел создать себе имя и чье своеобразное дарование никто не сумел
оценить, пока Харниш не стал пользоваться его услугами, положив ему очень
высокое жалованье и сверх того награждая поистине княжескими подарками.
Хиган, унаследовав пылкое воображение и смелость своих кельтских предков,
иногда заходил так далеко, что более рассудительному Харнишу приходилось
обуздывать его. Этому Наполеону юриспруденции не хватало чувства меры, и
тут-то очень пригодился трезвый ум Харниша. Действуя в одиночку, ирландец
был обречен на провал, но направляемый Харнишем, он на всех парах шел к
богатству и славе. А совесть — и личная и гражданская — обременяла его не
более, чем самого Наполеона.
Именно Хиган вел Харниша по лабиринту современной политической игры,
рабочего движения, торгового и промышленного законодательства. Именно Хиган,
неистощимый прожектер и выдумщик, открыл Харнишу глаза на баснословные
возможности, которые могут быть использованы в войнах двадцатого века; а
Харниш, со своей стороны, взвешивая, принимая или отвергая советы Хигана,
разрабатывал планы кампаний и давал бой. Побережье Тихого океана от
Пыоджет-Саунда до Панамы бурлило и кипело, весь Сан-Франциско жаждал его
крови, — казалось, у могущественных пароходных компаний все шансы на
победу. Никто не сомневался, что рано или поздно Время-не-ждет будет
поставлен на колени. И тут он обрушил удар на пароходства, на Сан-Франциско,
на все Тихоокеанское побережье.
Началось с малого. В Сан-Франциско открылся съезд общества
"Христианский опыт"; в пакгаузе члены девятьсот двадцать седьмого отделения
Союза рабочих городского транспорта отказались грузить небольшую партию
багажа, принадлежавшего делегатам съезда. Кое-кому проломили череп, человек
двадцать арестовали, и багаж был доставлен по назначению. Никому и в голову
не пришло, что тут действовала ловкая рука Хигана, подкрепленная
клондайкским золотом Элама Харниша. Дело выеденного яйца не стойло — так,
по крайней мере, казалось. Но в защиту транспортников выступил союз
возчиков, а их поддержала вся федерация портовых рабочих. Шаг за шагом
ширилась забастовка. Повара и официанты отказались обслуживать
возчиков-штрейкбрехеров и хозяев извозных предприятии. Служащие боен и
мясники отказались работать на рестораны, владельцы которых были против
забастовщиков. Ассоциации предпринимателей объединили свои силы, но им
противостоял единый фронт сорока тысяч организованных рабочих Сан-Франциско.
Бастовали пекарни ресторанов и возчики, доставляющие хлеб, бастовали
молочники и возчики, доставляющие молоко, бастовали рабочие птицеводческих
ферм. Союз строителей безоговорочно поддержал бастующих. В Сан-Франциско
царил хаос.
Но пока еще — только в Сан-Франциско. Хиган в совершенстве владел
искусством интриги, и кампания, начатая Харнишем, развивалась постепенно.
Могущественный Союз моряков Тихоокеанского побережья предложил своим членам
покидать суда, на погрузке которых работали штрейкбрехеры. Когда требования,
предъявленные союзом, были отклонены, началась всеобщая забастовка моряков.
Именно этого Харниш и добивался. Как только судно каботажного плавания
бросало якорь, на борт поднимались представители союза и отсылали экипаж на
берег. Судно покидали не только матросы, но и кочегары, механики, коки и
стюарды. С каждым днем увеличивалось число бездействующих судов. Набрать
команды из штрейкбрехеров не удавалось: члены союза были люди закаленные,
прошедшие суровую школу морской жизни, и когда они объявляли стачку — горе
штрейкбрехерам, которые вздумали бы сорвать ее! Забастовка перекинулась и в
другие тихоокеанские порты и вскоре охватила все побережье. Морской
транспорт остановился. Шли дни, недели — забастовка продолжалась. Компания
берегового пароходства и Гавайско-Никарагуанско-Тихоокеанско-Мексиканская
компания были прижаты к стене. Борьба с забастовкой требовала колоссальных
издержек, а приток прибылей прекратился; положение с каждым днем ухудшалось,
пока хозяева в один голос не возопили: "Мир любой ценой!" Но мир наступил
только после того, как Харниш и его помощники, разыграв все свои карты и
забрав кон, позволили обитателям изрядной части континента вернуться к своим
обычным занятиям.
Было замечено, что в ближайшие годы кое-кто из рабочих лидеров выстроил
себе особнячки и доходные дома или ездил за океан навестить старую родину, а
непосредственно после забастовки на политической арене появились новые
"темные лошадки", к которым перешло городское самоуправление и казна города.
Жители Сан-Франциско даже и не подозревали, в какой огромной мере война
Харниша с пароходствами содействовала засилью политиканов в их городе. Но
слухи о его деятельности — наполовину сплетни, наполовину догадки — быстро
просочились, возбудив против него всеобщую ненависть и злобу. Кстати
сказать, он и сам не предвидел, что его набеги на конкурентов возымеют такие
последствия.
Но он добился своей цели. Игра велась азартно, и выигрыш достался ему:
он растоптал пароходные компании и вполне легальными приемами беспощадно
обчистил держателей акций. Разумеется, помощники Харниша не удовлетворились
крупными суммами, которые он выплатил им: они сами позаботились о том, чтобы
закрепить за собой преимущества, которые впоследствии дали им возможность
грабить городскую казну. Что делать! Когда знаешься с разбойниками — без
разбоя не обойтись. Но совесть его была спокойна. Он вспомнил слова,
когда-то слышанные им из уст старикапроповедника: взявший меч от меча
погибнет. Ну что ж, пришлось пойти на риск — и он уцелел. И не только
уцелел, но и победил. Это игра, соперничество между сильными противниками. А
простаки не в счет. Они всегда остаются в накладе. И всегда так было — как
ни мало Харниш знал историю, этот вывод казался ему бесспорным.
Сан-Франциско хотел войны — ну, он и получил войну. На то игра. Все крупные
дельцы так и поступают, да и похуже вещи делают.
— Не говорите мне про совесть и гражданский долг, — сказал он в ответ
на настойчивые вопросы одного репортера. — Если вы завтра уйдете из своей
газеты и начнете работать в другой, вы будете писать то, что вам велят.
Сейчас вы распинаетесь насчет совести и гражданского долга; а на новом месте
вы будете восхвалять жульническую железнодорожную компанию и, вероятно, тоже
взывать к совести и гражданскому долгу, вам — тридцать долларов в неделю.
За эту сумму можно купить. Но газета ваша стоит подороже. Если отвалить,
сколько она запросит, завтра же она переметнется и взамен одной подлости
будет проповедовать другую. Но она никогда не перестанет взывать к чести и
гражданскому долгу.
И все оттого, что каждую минуту родятся дураки. Их будут надувать, пока
они терпят. А уж пайщики и пионеры лучше помолчали бы! Теперь они хнычут,
понесли убытки. А я что-то не слышал, чтобы они жали, когда сами берут
кого-нибудь за горло. На этот им пришлось раскошелиться, вот и все. Нашли
тоже чек! Да они, милый мой, корку хлеба у голодного эадут, золотые пломбы у
покойника изо рта вытащат, если покойник заартачится, подымут визг, точно их
режут. Все они хороши — и крупные воротилы и мелкота. Да вот взять хотя бы
Сахарный трест: миллионное дело, а ворует воду у Нью-Йорка, будто мелкий
жулик, обвешивает казну на своих фальшивых весах. А вы толкуете про совесть
и гражданский долг. Бросьте, дорогой мой!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Приобщение к цивилизации не пошло Харнишу на пользу. Правда, он стал
приличнее одеваться, немного пообтесался, речь его стала правильнее. Он до
тонкости постиг самую суть биржевой игры, и никто не умел с большим
хладнокровием топтать ногами своих ближних. Кроме того, он привык к
жизненным удобствам, а в жестокой и сложной борьбе с равными ему по силе
противниками он отточил свой ум до остроты бритвы. Но зато в нем появилась
несвойственная ему ранее черствость, от былой отзывчивости не осталось и
следа. О духовных благах цивилизации он не знал ничего и даже не подозревал
об их существовании. Он превратился в озлобленного, бессердечного циника.
Могущество и власть оказали на него свое обычное действие. Крупных
эксплуататоров он остерегался, эксплуатируемых простаков презирал и верил
только в самого себя. Это привело к непомерному, противоестественному
преклонению перед своим "я": окружающие не вызывали в нем никаких теплых
чувств, более того — он их и за людей не считал; ему оставалось одно --
воздвигнуть алтарь своей личности и возносить к ней молитвы.
Харниш изменился не только душой, но и телом; это был уже не тот атлет
со стальными мускулами, каким он пришел сюда с Крайнего Севера. Он слишком
мало двигался, слишком много ел, а главное — слишком пристрастился к
спиртному. Мышцы потеряли упругость, и его портной уже не раз деликатно
намекал ему на увеличивающийся объем талии. И в самом деле, Харниш успел
отрастить себе изрядное брюшко. Городская жизнь не пощадила и его лица --
сухие, резкие черты расплылись, чуть впалые щеки округлились, под глазами
наметились мешки; шея потолстела, и уже ясно обозначались первые складки
будущего двойного подбородка. Исчез прежний аскетический облик,
приобретенный в изнурительном труде и нечеловеческих лишениях; он погрубел,
обрюзг. Все в нем выдавало человека невоздержанной жизни, себялюбивого и
черствого.
И люди, с которыми он теперь общался, были уже сортом пониже. Игру он
вел в одиночку, партнеров своих презирал почти поголовно, либо не понимая
их, либо не питая к ним симпатии и, уж конечно, нисколько не завися от них;
поэтому он не искал общества людей, с которыми мог бы встречаться хотя бы в
клубе АлтаПасифик. К тому же в разгар войны с пароходными компаниями, когда
дерзновенные набеги Харниша причиняли неисчислимый ущерб всем дельцам, ему
было предложено выйти из членов клуба. Харниша это нисколько не огорчило,
даже наоборот, и он с охотой перекочевал в клуб Риверсайд, учрежденный
политическими боссами Сан-Франциско и фактически принадлежащий им. Он
признавался себе, что эти люди ему больше по душе: они проще, бесхитростнее
и по крайней мере не важничают. Это откровенные разбойники, они, не таясь,
хватают что можно; правда, они неотесанные, у них нет внешнего лоска, зато
они не лгут, прикрываясь маской елейной учтивости. К примеру, старшины клуба
Алта-Пасифик просили не разглашать исключение его из числа членов, а сами
тотчас же уведомили газеты. Те, разумеется, на все лады раздували эту
сенсацию, но Харниш только посмеивался про себя, однако затаил злобу на
кое-кого из членов клуба, и им предстояло в далеком будущем испытать на
своей шкуре, что значит попасть в грозные лапы клондайкского миллионера.
Ураганный огонь, который газеты дружно вели по Харнишу, длился
несколько месяцев и живого места на нем не оставил. Послушать репортеров,
так вся его его прошлая жизнь была сплошной цепью злодейств и посмертных
грехов. Это превращение у всех на глазах в чудовище беззакония и зла лишало
Харниша всякой возможности сблизиться с Дид Мэсон, если бы даже он еще
лелеял такую надежду; он был убежден, что она и глядеть на него не захочет,
и повысив ей оклад до семидесяти пяти долларов в месяц, он постарался как
можно скорее забыть ее. О прибавке жалованья он сообщил ей через Моррисона.
Она поблагодарила Харниша, и на том все кончилось.
Как-то в субботу, чувствуя себя утомленным и подавленным, он подумал,
что хорошо бы вырваться из города, и он уступил внезапному побуждению, не
подозревая, какое большое влияние эта прогулка окажет на всю его жизнь. Не
желая сознаться самому себе, что его просто потянуло на свежий воздух и
невмоготу сидеть в четырех стенах, он придумал предлог для своей поездки в
Глен Эллен: нужно посмотреть, что делается на кирпичном заводе, который ему
подсунул Голдсуорти.
Переночевав в маленькой гостинице, он в воскресенье утром взял верховую
лошадь у местного мясника и выехал из деревни. До завода было недалеко — он
находился в низине, на берегу ручья Сонома. Впереди, между деревьев, уже
показались печи для обжига кирпича, когда Харниш, глянув налево, увидел в
полумиле от дороги поросшую лесом гору Сонома и лесистые холмы на ее отлогих
склонах. Деревья на холмах, казалось, призывно кивали ему. От теплого
летнего воздуха, пронизанного солнцем, кружилась голова. Харниш, сам не
замечая этого, с жадностью вдыхал его. На завод ехать не хотелось; он был
сыт по горло всем, что имело отношение к делам, а зеленые холмы манили к
себе. Под ним конь — добрый конь, это сразу чувствуется — не хуже
индейских лошадок, на которых он скакал мальчишкой в Восточном Орегоне. В те
времена он недурно ездил верхом, и сейчас лязг лошадиных зубов о мундштук и
скрип кожаного седла приятно отдавались у него в ушах.
Решив сначала покататься для своего удовольствия, а на завод заехать
потом, он поднялся немного вверх по склону и огляделся, ища, как бы
добраться прямиком до горы Срнома. Свернув с шоссе в первые встретившиеся
ворота, он поскакал по проселку между двух изгородей. На лугах, тянувшихся
справа и слева от дороги, высоко стояли кормовые травы, и Харниш с восторгом
вдыхал их теплое благоухание. Впереди то и дело взлетали жаворонки, и
повсюду звучали птичьи голоса. Приглядевшись к дороге, Харниш решил, что по
ней когда-то возили глину на ныне бездействующий кирпичный завод. Значит, он
не зря катается, а занимается делом. Успокоив этой мыслью свою совесть, он
поехал дальше, до глинища — огромной плеши среди зелени. Но он не стал
задерживаться там, а свернул с дороги налево. Кругом было пустынно, нигде не
виднелось человеческого жилья; после тесноты многолюдного города Харниша
радовали простор и тишина. Теперь он ехал редким лесом, пересекая пестревшие
цветами поляны. Заметив родничок, он спешился, лег на землю и напился
свежей, прозрачной воды; потом он посмотрел вокруг и с изумлением увидел
внезапно открывшуюся ему красоту мира. Он вдруг понял, что до сих пор не
замечал ее или успел забыть. Когда ворочаешь миллионными делами, уже не
помнишь, что в жизни есть и кое-что другое. В этом живописном уголке леса,
вдыхая лесные запахи, слушая далекое пение жаворонков, он чувствовал себя
точно игрок, который, просидев за покером всю ночь напролет, вышел из
прокуренной комнаты на свежий утренний воздух.
У подножия холмов Харниш наткнулся на ветхий забор и подумал, что его
ставил, вероятно, лет сорок тому назад кто-нибудь из первых поселенцев,
занявший этот участок после того, как кончилась золотая лихорадка. Лес здесь
был очень густой, но почти без подлеска, и лошадь Харниша свободно
пробиралась между деревьями, под зеленым сводом ветвей, заслонявших голубое
небо. Он очутился в глухой лесной чаще, простиравшейся на несколько акров;
вперемежку с дубом, мансанитой и земляничными деревьями здесь росли
исполинские секвойи. У крутого пригорка была целая роща этих великанов,
которые, словно сговорившись, обступили крохотный бурлящий ключ.
Харниш осадил лошадь — у самого ключа он увидел дикую калифорнийскую
лилию; она росла под сенью величавых деревьев, точно под куполом собора.
Лилия была красоты необыкновенной: прямой и стройный стебель подымался футов
на восемь; на две трети своего роста он оставался зеленым и голым и вдруг
рассыпался дождем белоснежных, будто восковых, колокольцев. Их были сотни на
одном стебле, нежных и хрупких. Харниш от изумлением разглядывал цветок,
никогда еще не видел он ничего подобного. Потом он медленно посмотрел вокруг
и обнажил голову. Странное чувство — что-то похожее на благоговение --
шевельнулось в нем. Да, здесь другое, здесь нет места кощунству и злу. Здесь
чисто, свежо, красиво — это можно чтить. Как в церкви. Кругом торжественная
тишина. Здесь человек может думать о возвышенном и благородном. Все это и
еще многое ожило в сердце Харниша, пока он оглядывался вокруг. Он
безотчетно, ни о чем не думая, отдавался охватившему его чувству.
На крутом склоне, над самым ключом, росли низенькие венерины волосы, а
выше — папоротники покрупнее, с большими листьями. То тут, то там виднелись
обросшие мхом стволы поваленных деревьев, ушедшие глубоко в землю и почти
слившиеся с лесной почвой. Впереди, там, где деревья стояли чуть реже, со
старых корявых дубов свисала буйная поросль дикого винограда и жимолости.
Серая белочка вылезла на сучок и внимательно посмотрела на Харниша.
Откуда-то издалека доносился стук дятла; но этот глухой стук не нарушал
уединения. Тихие лесные звуки только усугубляли мир и тишину. Едва слышное
журчание ключа и прыжки серой белочки еще сильнее подчеркивали молчание и
безмятежный покой лесной чащи.
— Такая глушь, что, кажется, миллион миль скачи — никуда не
доскачешь, — прошептал про себя Харниш.
Но взоры его неизменно обращались к красавице лилии у журчащего ключа.
Он стреножил лошадь и пошел побродить по холмам.
На вершинах стояли вековые пихты, а на склонах росли дуб, земляничник и
остролист. Между холмами вилось узкое глубокое ущелье, — тут было царство
секвойи. Лошадь не прошла бы здесь, и Харниш вернулся к дикой лилии. Взяв
лошадь под уздцы, он повел ее вверх по крутому склону, то и дело скользя и
спотыкаясь. Под ногами у него все так же расстилался ковер из папоротника,
все так же вместе с ним поднимался в гору лес, смыкая ветви над его головой,
и все так же чистая радость вливалась ему в душу.
Добравшись до гребня, он очутился в густой чаще молодых земляничных
деревьев с бархатными стволами, а за ней открылся спуск в узенькую лощину. В
первое мгновение солнце ослепило его, и он остановился передохнуть. Вот уж
не думал он, что от крутого подъема в гору можно так запыхаться и так быстро
устать. На дне узкой лощины, по узкой лужайке, где в высокой траве мелькали
голубые и белые немофилы, протекал узкий ручеек. Склон холма покрывали дикие
гиацинты и марипозы, и лошадь медленно и осторожно, словно нехотя, ступала
по яркому цветочному ковру.
Харниш пересек ручей и поехал по тропе, протоптанной скотом; миновав
небольшой каменистый пригорок и рощу мансаниты, увитой диким виноградом, он
увидел еще одну узкую лощинку, по которой тоже струился ручеек, окаймленный
зелеными лужайками. Из-за куста, под самой мордой лошади, выскочил заяц,
перемахнул через ручей и исчез среди дубов на противоположном склоне. Харниш
с восхищением поглядел ему вслед и поехал дальше, до конца лужайки.
Антилопа-вилорог кинулась прочь от него, одним прыжком перелетела лужайку,
почти не касаясь земли, перескочила через ограду и скрылась в спасительной
лесной чаще.
Огромная радость охватила Харниша. Ему казалось, что никогда еще он не
был так счастлив. Память о проведенном в лесах детстве ожила в нем, и он с
жадным вниманием приглядывался ко всему, все занимало его: мох на стволах и
ветвях деревьев; кусты омелы, присосавшиеся к дубам; гнездо лесной крысы;
трава жеруха, притаившаяся в заводях ручья; бабочка, пересекающая полосы
света и тени; сойки, сверкающие ярко-синим оперением на просеках; крапивники
и другие крохотные пичужки, прыгающие среди кустов с тоненьким писком,
словно подражая крику перепелки, и дятел с алым хохолком, который перестал
стучать и, склонив голову набок, уставился на него. По ту сторону ручья он
набрел на заросшую проселочную дорогу; вероятно, ею пользовались лет
тридцать назад, когда сводили с поляны дубы. На самой верхушке расколотой
молнией секвойи в два обхвата он заметил ястребиное гнездо. А потом, к
великой радости Харниша, лошадь вспугнула несколько выводков птенцов, и
воздух мгновенно наполнился прерывистым шумом крыльев. Харниш придержал
лошадь и, любуясь исчезающими на его глазах пташками, прислушивался к
тревожному зову взрослых перепелов, прячущихся за деревьями.
— Это тебе не вилла в Мэнло-Парке, — произнес он вслух. — Если
когда-нибудь меня потянет в деревню, здесь буду жить, и больше нигде.
Заброшенный проселок вывел его на прогалину, где на десятке акров
красной земли раскинулся виноградник. За ним опять обозначилась коровья
тропа, потом лес пошел гуще, и, наконец, спустившись по косогору, Харниш
выехал на открытое место. Высоко над долиной Сонома на лесистом обрыве
стояла ферма. Домик со всеми надворными строениями гнездился в углублении
горы, которая защищала его с севера и запада. Харниш, увидев небольшой
огород, подумал, что, вероятно, из-за эрозии почвы здесь образовалась ровная
полоса земли. Земля была черная, жирная и, видимо, хорошо орошалась: из
нескольких открытых кранов обильно текла вода.
О кирпичном заводе Харниш и думать забыл. На ферме никого не было, но
он все же спешился, обошел огород, лакомясь клубникой и зеленым горошком,
осмотрел ветхий глинобитный сарай, заржавленный плуг и борону, потом свернул
самокрутку и, покуривая, стал смотреть на выводки цыплят, суетившихся вокруг
клушек. Его соблазнила тропинка, ведущая вниз с обрыва, и он пошел по ней.
Рядом с тропинкой была проложена водопроводная труба, кое-где скрытая под
землей, и он решил, что тропинка приведет к истокам ручья. Почти отвесный
склон каньона достигал ста футов в высоту, и мощные, не тронутые топором
деревья отбрасывали такую густую тень, что Харниш все время шел в полумраке.
Он на глаз прикидывал толщину стволов: здесь росли пихты пяти и шести футов
в диаметре, а секвойи попадались и еще более мощные. Одна секвойя была никак
не меньше десяти или даже одиннадцати футов в поперечнике. Тропинка привела
Харниша прямо к маленькой плотине, — отсюда в трубу и набиралась вода,
которой поливали огород. На берегу ручья росли ольха и лавр, а папоротник
стоял так высоко, что закрывал Харниша с головой. Повсюду расстилался
бархатный мох, и из него выглядывали венерины волосы и низенькие папоротники
с золотистыми спинками листьев.
Не будь плотины, Харниш подумал бы, что он очутился в девственном лесу.
Топор не вторгался сюда, и деревья умирали только от старости или не
выдержав натиска зимних бурь. Огромные поверженные стволы, обросшие мхом,
медленно истлевали, растворяясь в почве, когда-то породившей их. Многие так
долго пролежали здесь, что от них уже ничего — не оставалось, кроме едва
приметных очертаний вровень с землей. Некоторые деревья упали поперек ручья,
и из-под одного исполинского ствола десяток молодых деревцев, сломанных и
придавленных его тяжестью, продолжал расти, лежа на земле, погрузив корни в
воду и простирая ветви к живительному солнцу, проникавшему к ним сквозь
просветы в зеленой кровле.
Вернувшись на ферму, Харниш сел в седло и поехал дальше, выбирая все
более глубокие ущелья и все более крутые склоны. Раз уж он устроил себе
такой праздник, он не успокоится, пока не взберется на вершину горы Сонома.
И три часа спустя он достиг ее, усталый, потный, в изорванном костюме и с
ссадинами на лице и руках; но глаза его сверкали необычным для него в
последние годы задором и весельем. Он чувствовал себя, как школьник,
сбежавший с уроков. Сан-Франциско, рискованная биржевая игра отодвинулись
куда-то далеко-далеко. Но дело было не только в озорстве школьника,
доставившего себе запретную радость, — ему казалось, что он принимает
что-то вроде очистительной ванны, что он смывает с себя всю грязь, всю
подлость и злобу, которой запятнал себя в смердящем болоте городской жизни.
Он не раздумывал над этим, не пытался разобраться в своих ощущениях, он
только чувствовал себя внутренне чистым и облагороженным. Если бы его
спросили, что он испытывает, он, вероятно, ответил бы, что ему здесь очень
нравится. Он и сам в простоте своей не понимал, какую власть над ним имеет
природа, как, проникая во все его существо, она освобождает и тело и ум от
городской гнили, — не понимал, что эта власть так велика потому, что много
поколений его предков жили в — первозданных дремучих лесах, да и сам он
успел приобрести только слабый налет городской цивилизации.
На горе Сонома не оказалось человеческого жилья, и когда Харниш осадил
коня у южного края вершины, он был совсем один под ярко-синим калифорнийским
небом. Перед ним, уходя из-под его ног на юг и на запад, расстилались луга,
прорезанные лесистыми ущельями; складка за складкой, уступ за уступом
зеленый ковер спускался все ниже до Петалумской долины, плоской, как
бильярд, где, словно на разлинованном чертеже, четко выделялись правильные
квадраты и полосы жирной, возделанной земли. Дальше к западу гряда за грядой
высились горы, и лиловатый туман клубился в долинах, а еще дальше, по ту
сторону последней гряды, Харниш увидел серебристый блеск океана. Повернув
лошадь, он обвел взглядом запад и север от Санта-Росы до горы св. Елены,
посмотрел на восток, где за долиной Сонома поросший карликовым дубом горный
хребет заслонял вид на долину Напа. На восточном склоне, замыкающем долину
Сонома, на одной линии с деревушкой Глен Эллен, он приметил безлесное место.
Сперва он подумал: уж не отвалы ли это у входа в шахту? Но тут же вспомнил,
что здесь не золотоносный край. Поворачивая лошадь по кругу, он увидел
далеко на юго-востоке, по ту сторону бухты Сан-Пабло, ясно очерченную
двойную вершину Чертовой горы. Южнее высилась гора Тамалпайс, а дальше, нет,
он не ошибся, — в пятидесяти милях отсюда, там, где океанские ветры
свободно входили в Золотые ворота, низко над горизонтом стлался дым
Сан-Франциско.
— Давненько не видал я такого простора, — вслух подумал он.
Ему не хотелось покидать свой наблюдательный пост, и только час спустя
он наконец оторвался от открывшейся ему картины и начал спускаться с горы.
Нарочно выбрав другую дорогу для спуска, он только к исходу дня снова
очутился у лесистых холмов. На вершине одного из них его зоркие глаза вдруг
заметили темное пятно: такого оттенка зеленого цвета он сегодня еще не
видел. Вглядевшись, он пришел к выводу, что это три кипариса; но кипарисы
здесь не росли, значит, эти три дерева были кем-то посажены. Движимый чисто
мальчишеским любопытством, он решил разузнать, откуда они взялись. Склон
оказался таким крутым и так густо зарос лесом, что Харнишу пришлось
спешиться, а там, где подлесок был почти непроходим, ползти на четвереньках.
Кипарисы вдруг неожиданно встали перед ним. Они были с четырех сторон
обнесены оградой; Харниш сразу заметил, что колья обтесаны и заострены
вручную. Под кипарисами виднелись две детские могилки. Надписи на деревянных
дощечках, тоже оструганных вручную, гласили: "Малютка Дэвид, родился в 1855,
умер в 1859; малютка Лили, родилась в 1853, умерла в 1860".
— Бедные детишки, — прошептал Харниш.
За могилками явно кто-то ухаживал. На холмиках лежали полузавядшие
пучки полевых цветов, буквы на дощечках были свежевыкрашены. Харниш обошел
вокруг ограды и нашел тропинку, ведущую вниз по противоположному склону.
Спустившись, он разыскал свою лошадь и верхом подъехал к фермерскому дому.
Из трубы поднимался дым, и Харниш быстро разговорился с худощавым, несколько
суетливым молодым человеком, оказавшиеся не владельцем, а только арендатором
фермы. Велик ли участок? Около ста восьмидесяти акров. Это только так
кажется, что он больше, потому что неправильной формы. Да, он включает и
глинище и все холмы, а вдоль каньона граница тянется на милю с лишним.
— Видите ли, — сказал молодой человек, — местность очень гористая и
неровная, так что первые фермеры, которые обосновались здесь, скупали
хорошую землю, где только могли. Вот почему границы участка сильно изрезаны.
Да, конечно, они с женой сводят концы с концами, не слишком надрываясь
на работе. За аренду они платят немного. Владелец участка, Хиллард, живет на
доходы с глины. Он человек состоятельный, у него фермы и виноградники там, в
долине. Кирпичный завод оплачивает глину из расчета десяти центов за
кубический ярд. Земля хороша только местами — там, где она расчищена, вот,
например, огород или виноградник; но почти повсюду местность уж очень
неровная.
— Вы, должно быть, не фермер, — сказал Харниш.
Молодой человек засмеялся и покачал головой.
— Нет, конечно. Я телеграфист. Но мы с женой решили года два
передохнуть... и вот почему мы здесь. Время наше почти истекло. Осенью
соберу виноград и опять пойду служить на телеграф.
Да, под виноградником акров одиннадцать — все винные сорта. Цена на
виноград обычно довольно высокая. Почти все, что они едят, он сам
выращивает. Если бы земля принадлежала ему, он расчистил бы местечко на
склоне горы над виноградником и развел бы там плодовый сад, почва
подходящая. Лугов много по всему участку, и акров пятнадцать наберется, с
которых он снимает превосходное, нежное сено. За каждую тонну он выручает на
три, а то и на пять долларов больше, чем за обыкновенное грубое сено, снятое
в долине.
Харниш слушал с интересом и вдруг почувствовал зависть к этому молодому
человеку, постоянно живущему здесь, среди всех красот, которыми Харниш
только любовался в течение нескольких часов.
— Чего ради вы хотите возвращаться на телеграф? — спросил он.
Молодой человек улыбнулся не без грусти.
— Здесь мы ничего не добьемся. И (он на секунду замялся)... нам
предстоят лишние расходы. За аренду хоть и немного, а платить нужно. И сил у
меня не хватает, чтобы по-настоящему хозяйничать. Будь это моя собственная
земля или будь я такой здоровяк, как вы, я ничего лучшего не желал бы. И
жена тоже... — Он снова грустно улыбнулся. — Понимаете, мы оба родились в
деревне, и, проторчав несколько лет в городах, мы решили, что в деревне
лучше. Мы надеемся кое-что скопить и когда-нибудь купим себе клочок земли и
уж там осядем.
Детские могилки? Да, это он подкрасил буквы и выполол сорняк. Такой уж
установился обычай. Все, кто ни живет здесь, это делают. Говорят, что много
лет подряд родители каждое лето приезжали на могилы, а потом ездить
перестали; и старик Хиллард завел этот обычай. Разрез на склоне горы? Да,
здесь была шахта. Но золота находили ничтожно мало. Старатели все снова и
снова начинали разработку, в течение многих лет, потому что разведка дала
хорошие результаты. Но это было очень давно. Здесь за все время ни одного
рентабельного месторождения не открылось, хотя ям нарыли видимо-невидимо, а
тридцать лет назад даже началось что-то вроде золотой горячки.
На пороге дома появилась худенькая молодая женщина и позвала мужа
ужинать. Взглянув на нее, Харниш подумал, что городская жизнь не годится для
нее; потом он заметил нежный румянец на слегка загорелом лице и решил, что
жить ей нужно в деревне. От приглашения к ужину он отказался и поехал в Глен
Эллен, небрежно развалившись в седле и мурлыча себе под нос забытые песни.
Он спустился по неровной, извилистой дороге, которая вела через луговины,
дубовые рощи, густую чащу мансанитовых кустов, пересеченную просеками.
Харниш жадно вслушивался в крик перепелок, и один раз он засмеялся громко и
весело, когда крохотный бурундук, сердито вереща, полез вверх по низенькой
насыпи, но не удержался и упал вниз, потом кинулся через дорогу чуть ли не
под копытами лошади и, не переставая верещать, вскарабкался на высокий дуб.
В тот день Харниш упорно не желал держаться проторенных дорог; взяв
прямиком на Глен Эллен, он наткнулся на ущелье, которое так основательно
преградило ему путь, что он рад был смиренно воспользоваться коровьей
тропой. Тропа привела его к бревенчатой хижине. Двери и окна были раскрыты
настежь, на пороге, окруженная котятами, лежала кошка, но дом казался
пустым. Харниш поехал по дорожке, видимо, ведущей к ущелью. На половине
спуска он увидел человеческую фигуру, освещенную лучами заката: навстречу
ему шел старик с ведерком, полным пенящегося молока. Он был без шляпы, и на
его румяном лице, обрамленном белоснежными волосами и такой же белоснежной
бородой, лежал мирный отблеск уходящего летнего дня. Харниш подумал, что в
жизни своей не видел человеческого лица, которое дышало бы таким безмятежным
покоем.
— Сколько тебе лет, дедушка? — спросил он.
— Восемьдесят четыре, — ответил старик. — Да, сударь мой,
восемьдесят четыре, а еще покрепче других буду.
— Значит, хорошо заботишься о своем здоровье, — предположил Харниш.
— Это как сказать. Никогда не сидел сложа руки. В пятьдесят первом
перебрался сюда с Востока на паре волов. Воевал по дороге с индейцами. А я
уже был отцом семерых детей. Мне тогда было столько лет, сколько тебе
сейчас, или около того.
— А тебе здесь не скучно одному? Старик перехватил ведерко другой
рукой и задумался.
— Как когда, — ответил он с расстановкой. — Думается, я только один
раз заскучал, когда старуха моя померла. Есть люди, которым скучно и одиноко
там, где много народу. Вот и я такой. Я скучаю только, когда побываю в
Сан-Франциско. Но теперь я туда больше не езжу — спасибо, хватит с меня.
Мне и здесь хорошо. Я в этой долине живу с пятьдесят четвертого года --
одним из первых поселился здесь после испанцев.
Харниш тронул лошадь и сказал на прощание:
— Спокойной ночи, дедушка. Держись. Ты переплюнул всех молодых, а
скольких ты пережил — и не сосчитать.
Старик усмехнулся, а Харниш поехал дальше; на душе у него было
удивительно спокойно, он был доволен и собой и всем миром. Казалось,
радостное удовлетворение, которое он когда-то испытывал на снежной тропе и
стоянках Юкона, снова вернулось к нему. Перед ним неотступно стоял образ
старика пионера, поднимающегося по тропинке в лучах заката. Подумать только!
Восемьдесят четыре года — и какой молодец! У Харниша мелькнула мысль: не
последовать ли примеру старика? Но тут же он вспомнил о своей игре в
Сан-Франциско и запретил себе думать об этом.
— Все равно, — решил он, — к старости, когда я выйду из игры,
поселюсь в какой-нибудь глуши, вроде этой, и пошлю город ко всем чертям.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В понедельник Харниш не вернулся в город; вместо этого он еще на один
день взял у мясника лошадь и пересек долину, чтобы обследовать брошенную
шахту. Здесь местность была суше и каменистей, чем там, где он побывал
накануне, а все склоны так густо поросли карликовым дубом, что проехать
верхом оказалось невозможно. Но в каньонах было много воды и росли
великолепные деревья. Шахта явно была брошена владельцами, и все же он
потратил добрых полчаса, чтобы облазить ее со всех сторон. До того, как он
отправился на Аляску, ему приходилось разрабатывать залежи кварца, и он
радовался тому, что не забыл этой науки. Для него история старой шахты была
ясна как на ладони: разведка указала место на склоне горы, где предполагали
месторождение золота; прорубили штольню; но месяца через три деньги
кончились, старатели ушли искать заработков; потом вернулись, опять
принялись за поиски, — золото все манило их, уходя дальше и дальше вглубь;
так продолжалось несколько лет, и, наконец потеряв надежду, старатели
покинули разработку. Их, наверное, давно нет в живых, подумал Харниш,
поворачиваясь в седле, чтобы еще раз взглянуть на груды отвалов и темный
вход в шахту по ту сторону ущелья.
Как и накануне, он блуждал по лесу без всякой цели, гнал лошадь по
коровьим тропам, взбирался на горные вершины. Наткнувшись на поднимающийся в
гору проселок, он проехал по нему несколько миль и очутился в узкой,
окруженной горами долине, на крутых склонах были разбиты виноградники,
видимо, принадлежащие десятку бедных фермеров. За виноградниками дорога
круто подымалась вверх. Густой чапарраль покрывал склоны, а в каждом ущелье
росли гигантские пихты, дикий овес и цветы.
Через полчаса он выехал на открытое место, почти у самой вершины. Там и
сям, видимо, в зависимости от крутизны и плодородия почвы, раскинулись
виноградники. Харниш понял, что здесь шла ожесточенная борьба с природой;
судя по многим признакам, перевес был на ее стороне; Харниш отметил и
чапарраль, захватывающий расчищенные места, и засохшие, неподрезанные лозы,
и невыполотый сорняк, и ветхие изгороди, тщетно пытающиеся устоять. Дорога,
по которой ехал Харниш, вскоре уперлась в фермерский домик, окруженный
надворными строениями. За домом тянулись непроходимые заросли.
Увидев во дворе старуху, раскидывающую навоз, Харниш осадил лошадь у
забора.
— Добрый день, бабка, — сказал он. — Что же ты сама надрываешься?
Или мужчин в доме нет?
Старуха выпрямилась, подтянула юбку и, опираясь на вилы, приветливо
посмотрела на Харниша. Он увидел ее руки — по-мужски натруженные,
узловатые, загорелые, с широкими суставами; обута она была в грубые мужские
башмаки на босу ногу.
— Нету мужчин, — ответила старуха. — Как это ты сюда забрался?
Откуда тебя бог принес? Может, зайдешь, стаканчик вина выпьешь?
Она повела его в просторный сарай, шагая тяжело, но уверенно и твердо,
как шагают мужчины, работающие на земле. Харниш разглядел ручной давильный
пресс и прочие нехитрые принадлежности виноделия. Старуха объяснила, что
везти виноград на заводы, расположенные в долине, слишком далеко, да и
дорога плохая. Вот им и приходится самим делать вино. "Им" — это значило
самой старухе и ее дочери, сорокалетней вдове. Когда внучек был еще дома,
жилось много легче. Но он умер, — уехал на Филиппины воевать с дикарями и
погиб там в бою.
Харниш выпил полный стакан превосходного рислинга, поговорил немного со
старухой и попросил еще стакан. Да, живется трудно, можно сказать,
впроголодь. Земля здесь казенная; они с мужем взяли ее в пятьдесят седьмом,
расчистили, обрабатывали вдвоем до самой его смерти. А потом она работала
одна. Труда много, а толку мало. Но что будешь делать? Винный трест сбивает
цены. Куда идет рислинг? Она сдает его на железную дорогу в долине, по
двадцать два цента за галлон. А везти-то как далеко! Туда и обратно — целый
день уходит. Вот нынче дочь поехала.
Харниш знал, что в ресторанах за рислинг похуже этого дерут по
полтора-два доллара за кварту; а старухе платят двадцать два цента за
галлон. В этом и состоит игра. Старуха принадлежит к разряду глупых,
обездоленных, как до нее принадлежали ее отцы и деды; это они трудятся, они
гонят воловьи упряжки через прерии, расчищают земли, поднимают целину,
работают деньденьской не покладая рук, платят налоги, провожают своих
сыновей и внуков на войну — умирать за отечество, которое так трогательно
заботится о них, что им предоставляется право сбывать свое вино по двадцать
два цента за галлон. А это же вино подают ему в гостинице св. Франциска по
два доллара за кварту — то есть восемь долларов за галлон. Вот то-то оно и
есть.
Между ценой на вино, которое делает эта старуха в горах, возясь со
своим ручным прессом, и ценой, которую он платит за вино в гостинице, --
разница в семь долларов и семьдесят восемь центов. Эта разница приходится на
долю лощеных городских бандитов, затесавшихся между ним и старухой. А есть
еще целая орда грабителей, и каждый старается урвать себе кусок пожирнее.
Называется это — железнодорожный транспорт, финансовая политика, банковское
дело, оптовая торговля, недвижимость, и прочее, и прочее. Но, как ни
называй, орда свое получает, а старухе достаются объедки — двадцать два
цента. "Ну что ж, — со вздохом подумал Харниш, — дураки родятся каждую
минуту, и некого тут винить: игра есть игра, не могут же все выигрывать; но
только дуракам от этого не легче".
— Сколько же тебе лет, бабка? — спросил он.
— Да в январе семьдесят девять сравняется.
— Небось, всю жизнь работала?
— С семи лет. Жила в людях в штате Мичиган, пока не выросла. Потом
вышла замуж. И работы все прибавлялось и прибавлялось.
— А когда же отдыхать будешь? Старуха посмотрела на него, но ничего не
ответила, решив, очевидно, что это просто шутка.
— В бога веруешь? Она утвердительно кивнула.
— Тогда все тебе воздается, — сказал он; но в глубине души он не
возлагал больших надежд на бога, который допускает, чтобы каждую минуту
рождались дураки, и терпит шулерскую игру, затеянную для их ограбления — от
колыбели до могилы.
— Много у тебя этого рислинга? Старуха глазами пересчитала бочонки с
вином:
— Чуть поменьше восьмисот галлонов.
Харниш подумал, что такую партию ему девать некуда. А может быть,
удастся сбыть кому-нибудь?
— Что бы ты сделала, ежели бы я взял у тебя все по доллару за галлон?
— Померла бы на месте.
— Да я не шучу.
— Зубы вставила бы, крышу починила да новый фургон завела. Наш-то
совсем развалился, больно дорога плохая.
— А еще что?
— Гроб заказала бы.
— Ну что ж, бабка, все твое будет — и гроб и что захочешь.
Она с удивлением глянула на него.
— Верно, верно. Вот тебе пятьдесят долларов задатку. Расписки можешь
не давать. Это только с богатыми надо держать ухо востро, а то они, знаешь,
какие забывчивые — страсть! Вот тебе мой адрес. Рислинг сдашь на железной
дороге. А теперь покажи мне, как отсюда выбраться. Хочу влезть на самую
вершину.
Харниш не спеша поднялся в гору, то продираясь сквозь заросли, то
пользуясь едва заметными коровьими тропами. С вершины открывался широкий вид
— в одну сторону на долину Напа, в другую — до самой горы Сонома.
— Красота-то какая! — прошептал он. — Ох, красота!
Чтобы не возвращаться той же дорогой в долину Сонома, он объехал
вершину кругом и осторожно спустился под гору. Но коровьи тропы постепенно
исчезали, а заросли, словно назло, пошли все гуще и гуще, и даже если ему
удавалось продраться сквозь чапарраль, он натыкался на ущелья или расселины
с такими крутыми стенами, что лошадь не могла взять их, и приходилось
поворачивать обратно. Но Харниш не только не сердился — напротив, такое
путешествие радовало его: он снова, как бывало, один на один сражался с
природой. Под вечер он добился своего — выехал на тропу, которая шла вдоль
безводного ущелья. Здесь его ждала еще одна радость: уже несколько минут,
как он слышал собачий лай, и вдруг на голом склоне горы, над его головой,
показался спасающийся от погони крупный олень, а немного позади мчалась
великолепная шотландская борзая. Харниш придержал лошадь и, затаив дыхание,
жадно следил за животными, пока они не скрылись из виду; ноздри его
раздувались, словно он сам бежал по следу, и он опять, как в былые дни,
когда еще не знал городской жизни, всем своим существом отдался во власть
охотничьего инстинкта.
Безводное ущелье сменилось другим, где узенькой лентой струился ручеек.
Тропа вывела Харниша на лесную дорогу и дальше, через полянку, на
полузаросший проселок. Кругом не виднелось ни полей, ни человеческого жилья.
Почва была скудная, каменистая, кое-где камень выходил на поверхность, но
карликовый дуб и мансанита буйно разрослись здесь и плотной стеной стояли по
обе стороны дороги. И вдруг из пролета в этой живой изгороди, словно заяц,
выскочил маленький человечек.
Он был без шляпы, в заплатанном комбинезоне и расстегнутой до пояса
ситцевой рубахе. Лицо его покрывал красновато-коричневый загар, а русые
волосы так сильно выгорели на солнце, что казались выкрашенными перекисью.
Он знаком попросил Харниша остановиться и протянул ему конверт.
— Если вы едете в город, будьте добры, отправьте письмо, — сказал он.
— Пожалуйста. — Харниш положил письмо в карман. — Вы здесь живете?
Но человечек не ответил; он пристально, с удивлением разглядывал
Харниша.
— А я вас знаю, — вдруг объявил он. — Вы Элам Харниш, Время-не-ждет,
как вас называют в газетах. Правильно?
Харниш кивнул.
— Но как это вы попали сюда, в этакую глушь? Харниш усмехнулся:
— Рекламирую бесплатную доставку товаров на дом.
— Вот хорошо, что я сегодня написал письмо, а то бы я вас не встретил.
Я много раз видел ваш портрет в газетах. У меня хорошая память на лица,
сразу вас узнал. Моя фамилия Фергюсон.
— Вы здесь живете? — снова спросил Харниш.
— Да. У меня тут домик в зарослях, в ста ярдах отсюда, и родничок, и
немного фруктовых деревьев и ягодных кустов. Зайдите посмотреть. А родничок
мой — просто прелесть! Ручаюсь, что такой воды вы никогда еще не пили.
Пойдемте, я вас угощу.
Харниш спешился и, взяв лошадь под уздцы, последовал за маленьким
человечком, который проворно шел впереди по зеленому туннелю. Внезапно
заросли кончились И открылся обработанный участок, если можно так назвать
клочок земли, где дикая природа слилась воедино с делом рук человеческих.
Этот укромный уголок в горах был надежно защищен от внешнего мира крутыми
склонами ущелья. Могучие дубы свидетельствовали о плодородии почвы; видимо,
вследствие многовековой эрозии окрестных склонов, здесь постепенно
образовался слой жирного чернозема. Под дубами, наполовину скрытый густой
листвой, стоял бревенчатый некрашеный домик; просторная веранда с гамаками и
креслами служила, по всей вероятности, спальней. Ничто не укрылось от зорких
глаз Харниша. Он заметил, что огород и сад разбиты не ровными квадратами, а
в зависимости от почвы и что к каждому фруктовому дереву, к каждому ягодному
кусту и даже к каждому овощу подведена вода. Повсюду тянулись крохотные
оросительные канавки, по некоторым и сейчас бежали струйки воды.
Фергюсон нетерпеливо поглядывал на своего гостя, ища на его лице знаки
одобрения.
— Ну, что вы скажете?
— Так только с детьми нянчатся, — засмеялся Харниш, но по глазам его
видно было, что все ему очень нравится, и маленький человечек остался
доволен.
— Верно. Я здесь каждое деревце знаю, как будто это мои сыновья. Сам
их сажал, выхаживал, кормил, поил — и вот вырастил. Пойдемте, я покажу вам
родничок.
— Хорош, ничего не скажешь, — объявил Харниш, полюбовавшись родничком
и напившись из него.
Хозяин и гость вошли в дом. Внутреннее убранство его удивило Харниша.
Так как кухня помещалась в пристройке, то весь домик представлял собой один
просторный кабинет. В середине комнаты стоял большой стол, заваленный
книгами и журналами. Вдоль стен, от пола до потолка, тянулись полки с
книгами. Харниш подумал, что еще никогда не видел, чтобы такое множество
книг было собрано в одном месте. На дощатом сосновом полу лежали рысьи,
енотовые и оленьи шкуры.
— Сам стрелял, сам и дубил, — с гордостью сказал Фергюсон.
Но самым лучшим украшением комнаты был огромный камин из нетесаных
камней и валунов.
— Сам сложил, — похвалился Фергюсон. — И как здорово тянет! Ни
капельки не дымит, даже когда ветер с юго-востока.
Харнишу все больше и больше нравился маленький человечек; к тому же его
раз...


