Джек Лондон. Время-не-ждет
страница №2
...рий, и мы,грешные, надеялись только на лососевые хвосты и заячьи следы. По Фаренгейту.
Оратор торжествующе посмотрел на своих слушателей, а те наградили его
аплодисментами и стали требовать, чтобы Харниш тоже произнес речь. Харниш
кивнул в знак согласия. Притащили стул и помогли ему вскарабкаться на него.
Он был так же пьян, как и все в этой толпе — необузданной толпе в дикарском
одеянии: на ногах — мокасины или моржовые эскимосские сапоги, на шее
болтались рукавицы, а наушники торчали торчком, отчего меховые шапки
напоминали крылатые шлемы норманнов. Черные глаза Харниша сверкали от
выпитого вина, смуглые щеки потемнели. Его приветствовали восторженными
криками и шумными изъявлениями чувств. Харниш был тронут почти до слез,
невзирая на то, что многие его поклонники еле ворочали языком. Но так вели
себя люди спокон веков — пировали, дрались, дурачились, — будь то в темной
первобытной пещере, вокруг костра скваттеров, во дворцах императорского
Рима, в горных твердынях бароновразбойников, в современных многоэтажных
отелях или в кабачках портовых кварталов. Таковы были и эти люди --
строители империи в полярной ночи: хвастливые, хмельные, горластые, они
спешили урвать несколько часов буйного веселья, чтобы хоть отчасти
вознаградить себя за непрерывный героический труд. То были герои новой
эпохи, и они ничем не отличались от героев минувших времен.
— По правде говоря, ребята, я понятия не имею, что бы вам такое
сказать, — начал Харниш несколько смущенно, стараясь собраться с мыслями.
— Вот что: я, пожалуй, расскажу вам одну историю. Когда-то у меня был
товарищ в городе Джуно. Он приехал из Северной Каролины. От него-то я и
слышал эту историю. На его родине, в горах, справляли свадьбу. Собрались,
как водится, все родные и знакомые. Священник уже кончал обряд венчания и
вдруг и говорит:
— Стало быть, кого бог сосчитал, того человек да не разлучает.
— Ваше преподобие, — заявляет новобрачный, — вы не больно грамотно
выражаетесь. А я желаю обвенчаться по всем правилам.
Когда дым рассеялся, невеста поглядела кругом и видит: лежит священник,
лежит жених, брат, двое дядьев и пятеро свадебных гостей — все покойнички.
Невеста этак тяжко вздохнула и говорит:
— А все эти новомодные многозарядные пистолеты. Здорово они мне
подгадили.
— То же могу сказать и я, — продолжал Харниш, когда утих
оглушительный хохот, — здорово подгадили мне четыре короля Джека Кернса. Я
остался на мели и отправляюсь в Дайю...
— Бежишь? — крикнул кто-то из толпы.
Лицо Харниша на мгновение исказилось гневом, но тотчас же опять
повеселело.
— Я так понимаю, что это просто шутка, — ответил он, широко улыбаясь.
— Вы все хорошо знаете, что никуда я не убегу.
— А ну, побожись! — крикнул тот же голос.
— Пожалуйста. Я пришел сюда через Чилкутский перевал в восемьдесят
третьем. Осенью я вернулся тем же путем. Ветер выл, пурга, а у меня только и
было, что рваная рубаха да с чашку непросеянной муки. Зиму я проработал в
Джуно, снарядился, а весной опять перевалил через Чилкут. И опять голод
выгнал меня. Но когда наступила весна, я опять пришел сюда и порешил, что не
уйду, пока не разбогатею. Так вот, я еще не разбогател, значит, и не уйду
отсюда. Я поеду за почтой — и сейчас же обратно. Даже не переночую в Дайе.
Как только получу продовольствие и почту, сменю собак — и марш на перевал.
И клянусь вам вратами ада и головой Иоанна Крестителя, ни за что я не уйду
отсюда, пока не найду богатство, настоящее богатство!
— А сколько это, к примеру, настоящее богатство? — спросил Беттлз,
нежно обнимая колени Харниша.
— Да, да, скажи, сколько? — послышалось со всех сторон.
Харниш крепче уперся ногами в сиденье стула и задумался.
— Четыре или пять миллионов, — медленно проговорил он; в ответ
раздался громкий хохот, насмешливые возгласы. Харниш поднял руку: — Ну,
ладно, не стану зарываться. Пусть будет для начала миллион. Но уж ни унцией
меньше. Без этого я не уйду отсюда.
Снова со всех сторон посыпались насмешки. Не только все золото, добытое
на Юконе, не стоило пяти миллионов, но еще не было случая, чтобы кто-нибудь
нашел золота не то что на миллион, а хотя бы на сто тысяч долларов.
— Слушайте, что я вам скажу. Вы видели сейчас, как повезло Джеку
Кернсу. А ведь до прикупа у него была слабая карта. Всего-то три паршивых
короля. Но он чуял, что придет четвертый, непременно придет, — и пришел.
Так вот и я чую: скоро, очень скоро на Юконе начнутся большие дела. Не
какие-нибудь пустячки вроде Лосиной реки или Березового ручья. Уж на этот
раз счастье привалит по-настоящему! Помяните мое слово — долго его ждать не
придется. Ничто его не остановит, пожалует прямо вверх по течению. Если
пойдете по следам моих мокасин, там вы меня и найдете — гденибудь на
Индейской реке, или на Стюарте, или на Клондайке. Как привезу почту, сразу
пущусь туда, да так, что не догоните, только снег столбом взовьется. Будет
там золото прямо под ногами. С каждой промывки будем снимать на сто
долларов. А народу набежит до пятидесяти тысяч. Такой содом подымется --
только держись!
Харниш поднес стакан ко рту.
— За ваше здоровье, ребята, и надеюсь всех вас увидеть там.
Он выпил вино и, соскочив со стула, снова очутился в медвежьих объятиях
Беттлза.
— На твоем месте, Время-не-ждет, я бы нынче не пускался в путь, --
сказал Джо Хайнс, выходивший на двор взглянуть на термометр. — Мороз
крепчает. Уже шестьдесят два градуса, и, наверно, еще упадет. Лучше подожди,
пока мороз отпустит.
Харниш засмеялся; засмеялись и старики, стоявшие подле него.
— Вот я и говорю — молокососы! — закричал Беттлз. — Чуть
подморозит, уже пугаются. Плохо лее ты его знаешь! Неужто он побоится
мороза?
— Так можно и легкие застудить, — возразил Хайнс.
— Чепуха! Ты, Хайнс, всего только три года здесь, еще не обжился. Я
видел, как Время-не-ждет прошел пятьдесят миль по Койокуку за один день, а
градусник показывал семьдесят два.
Хайнс неодобрительно покачал головой.
— Вот так и отмораживают легкие, — сказал он. — Надо подождать,
когда потеплеет. Иначе не добраться ему до места. Он же едет без палатки,
даже без полога.
Беттлз влез на стул; ноги плохо держали его, и, чтобы не упасть, он
обнял Харниша за шею.
— До Дайи тысяча миль, — сказал он. — И почти весь путь --
неезженная тропа. Но я побьюсь об заклад на что угодно с любым чечако, что
Время-не-ждет за тридцать дней доберется до Дайи.
— Это выходит в среднем по тридцать три мили в день, — предостерег
доктор Уотсон. — Я знаю, что это такое. Случись пурга у Чилкута --
застрянешь на неделю.
— Так вот, — продолжал Беттлз. — Время-не-ждет сразу повернет
обратно и опять проделает тысячу миль в тридцать дней. Ставлю на него
пятьсот долларов, и наплевать на пургу!
В подкрепление своих слов он выхватил из-за пояса мешочек с золотом
величиной с колбасный круг и швырнул его на стойку. Док Уотсон последовал
примеру Беттлза.
— Стойте! — крикнул Харниш. — Беттлз прав, я тоже хочу поддержать
его. Ставлю пятьсот долларов, что ровно через шестьдесят дней я подкачу с
почтой к дверям Тиволи.
Толпа недоверчиво загудела, и с десяток мужчин взялись за свое золото.
Джек Керне протиснулся поближе к Харнишу.
— Спорим, Время-не-ждет! — крикнул он. — Ставлю два против одного,
что ты и в семьдесят пять дней не обернешься.
— Пожалуйста, без подачек, — отрезал Харниш. — Условия одни для
всех. Сказано — шестьдесят дней.
— Семьдесят пять, — настаивал Керне. — Держу два против одного. У
Пятидесятой Мили река уже вскроется, припай будет ненадежен.
— Деньги, что я тебе проиграл, твои, — возразил Харниш. — И не думай
отдавать их мне обратно таким манером. Не стану я спорить с тобой и денег
твоих не возьму. Но вот что я тебе скажу, Джек: сегодня счастье тебе
улыбнулось; ну, а скоро оно улыбнется мне, и я отыграюсь. Вот погоди, когда
начнется горячка. Тогдато у нас с тобой пойдет игра крупная, под стать
настоящим мужчинам. Согласен?
Они пожали друг Другу руки.
— Он наверняка обернется в срок, — шепнул Керне на ухо Беттлзу. --
Ставлю пятьсот долларов, что Времяне-ждет будет здесь через шестьдесят дней,
— прибавил он громко.
Билли Роулинс ответил на пари, и Беттлз в полном восторге бросился
обнимать Кернса.
— Черт возьми, и я хочу поспорить, — сказал Олаф Гендерсон,
оттаскивая Харниша от Беттлза и Кернса.
— Платит победитель! — закричал Харниш, отвечая на пари Олафу. — А
так как я непременно выиграю и раньше чем через шестьдесят дней мне пить не
придется, то я плачу сейчас. Ну, валяйте, кому что? Заказывайте!
Беттлз, зажав в руке стакан с виски, опять взгромоздился на стул и,
пошатываясь, затянул единственную песню, которую знал:
Генри Бичер совместно
С учителем школы воскресной
Дуют целебный напиток,
Пьют из бутылки простой;
Но можно, друзья, поклясться:
Нас провести не удастся,
Ибо в бутылке этой
Отнюдь не невинный настой!
Толпа подхватила припев:
Но можно, друзья, поклясться:
Нас провести не удастся,
Ибо в бутылке этой
Отнюдь не невинный настой!
Кто-то отворил входную дверь. Тусклый предутренний свет проник в
комнату.
— Время не ждет, время не ждет, — раздался предостерегающий голос.
Элам Харниш сорвался с места и кинулся к двери, на ходу опуская
наушники меховой шапки. За дверью стоял индеец Кама с нартами; нарты были
узкие и длинные — шестнадцать дюймов в ширину, семь с половиной футов в
длину; дно, сколоченное из планок, было поднято на шесть дюймов над обитыми
железом полозьями. На нартах, привязанные ремнями из лосиной кожи, лежали
холщовые тюки с почтой, продовольствие и снаряжение для погонщиков и собак.
Впереди нарт, вытянувшись в один ряд, лежали, свернувшись, пять лаек с
заиндевевшей шерстью — все как на подбор, очень крупные, серой масти.
Внешним видом — от свирепой морды до пушистого хвоста — они ничем не
отличались от волков. Да они и были волки — ручные, правда, но все же волки
по виду и повадкам. Две пары охотничьих лыж были засунуты под ремни на самом
верху нарт.
Беттлз показал на один тюк, из которого выглядывал угол заячьей
полости.
— Это его постель, — сказал он. — Шесть фунтов заячьих шкурок.
Никогда ничем теплее не укрывается. Провалиться мне на этом месте, я бы
замерз под таким одеялом, хоть и не считаю себя неженкой. Но Время-неждет
такой горячий, прямо геенна огненная!
— Не завидую этому индейцу, — заметил доктор Уотсон.
— Он загонит его насмерть, будьте покойны, — радостно подтвердил
Беттлз. — Я-то знаю. Я бывал с ним на тропе. Никогда-то он не устает. Он
даже и не понимает, что такое усталость. Он может проходить целый день в
мокрых носках при сорока пяти градусах мороза. Кому еще это под силу, кроме
него?
Элам Харниш между тем прощался с обступившими его друзьями. Мадонна
непременно хотела поцеловать его, и хоть винные пары туманили ему мозг, он
все же сумел избежать опасности, — правда, он поцеловал Мадонну, но тут же
расцеловался с тремя остальными женщинами. Потом он натянул длинные
рукавицы, поднял собак и взялся за поворотный шест.
— Марш, красавцы мои! — крикнул он.
Собаки с веселым визгом мгновенно налегли на постромки, низко
пригнувшись к земле и быстро перебирая лапами. Не прошло и двух секунд, как
и Харнишу и Каме пришлось пуститься бегом, чтобы не отстать. И так, бегом,
люди и собаки перемахнули через берег, спустились на скованное льдом русло
Юкона и скрылись из глаз в сером сумраке.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
По Юкону вела утоптанная тропа, прокладывать путь в снегу не нужно
было, и собаки шли со скоростью шести миль в час. Харниш и Кама, не
отставая, бежали наравне с собаками. Они сменяли друг друга, по очереди
берясь за шест, потому что это была самая трудная часть работы — мчаться
впереди быстро несущихся нарт и направлять их. Тот, кто, сменившись, бежал
за нартами, иногда вскакивал на них, чтобы немного передохнуть.
Это была нелегкая работа, но зато веселая.
Они мчались по утоптанному снегу с предельной скоростью, пользуясь,
пока возможно, наезженной дорогой. Они знали, что ждет их впереди: когда
начнется сплошной снег, три мили в час и то будет хорошо. Тогда уж не ляжешь
отдыхать на нарты, но и бежать нельзя будет. И управлять шестом легко — все
равно что отдых; зато трудно придется тому, кто будет шагать впереди на
коротких широких лыжах и прокладывать собакам путь по нетронутому снегу. Эта
работа тяжелая, и ничего веселого в ней нет. А еще их ждут такие места, где
нужно переваливать через торосы и, в лучшем случае, можно делать две мили в
час. Не миновать и очень каверзных перегонов, правда, коротких, но там и
миля в час потребует нечеловеческих усилий.
Кама и Харниш молчали. Напряженный труд не располагал к разговорам, да
они и вообще не любили болтать на тропе. Изредка они обменивались
односложными замечаниями, причем Кама обычно довольствовался ворчанием.
Иногда собака взвизгнет или зарычит, но по большей части нарты двигались в
полном безмолвии. Слышался только громкий лязг железных полозьев,
скользивших по насту, да скрип деревянных саней.
Без всякого промежутка — точно сквозь стену прошел — Харниш перенесся
из шумного, разгульного Тиволи в другой мир — мир безмолвия и покоя. Все
замерло кругом. Река Юкон спала под трехфутовым ледяным покровом. Воздух был
недвижим. Справа и слева на лесистых берегах, словно окаменевшие, стояли
высокие ели, и снег, плотным слоем покрывавший ветви, не осыпался. В этой
торжественной тишине единственной живой движущейся точкой были нарты, и
резкий визг полозьев еще сильнее подчеркивал царившее кругом безмолвие.
Это был мертвый мир, мертвый и серый. Погода стояла ясная, сухая — ни
тумана, ни мглистой дымки; и все же небо серым пологом простиралось над
головой. Не тучи омрачали его, не было солнечного света, и потому день
казался ненастным. Солнце подымалось к зениту далеко на юге, но между ним и
скованным льдом Юконом изогнулся горб земного шара. Река была окутана
вечерними тенями, и самый свет дневной походил на долгие сумерки. Когда до
полудня оставалось пятнадцать минут, в широком изгибе Юкона, где открывался
вид на юг, над горизонтом показался верхний край солнечного диска. Но солнце
не подымалось отвесно, оно двигалось наискосок, и в двенадцать часов нижний
край его едва оторвался от линии горизонта. Это было угрюмое солнце,
тусклое, без блеска. Оно не излучало тепла, и можно было, не щурясь, глядеть
на него. Едва достигнув зенита, оно снова начало уходить по косой за
горизонт, и уже в четверть первого Юкон и берега его снова оделись сумраком.
Люди и собаки неустанно мчались вперед. И Харниш и Кама обладали
способностью дикарей утолять голод чем и когда придется: они могли наесться
до отвала в один присест, но могли и обходиться много часов подряд без пищи.
Собак кормили только один раз в день, и редко на долю каждой приходилось
больше, нежели фунт вяленой рыбы. Они были очень голодны и в то же время в
превосходной форме. Подобно своему предку — волку, они привыкли
довольствоваться скудной пищей и в совершенстве усваивать ее. Ничто не
пропадало даром. Малейшая частица корма превращалась в жизненную энергию.
Таковы же были Харниш и Кама. Потомки закаленных в лишениях, выносливых
праотцев, они сами показывали чудеса выносливости. Питание их было сведено
до необходимого минимума. Им требовалось очень немного пищи, чтобы
поддерживать свои недюжинные силы. Организм усваивал все без остатка.
Человек, изнеженный городской жизнью, проводящий дни за письменным столом,
исхудал бы и захирел от такого поста, но Харнишу и Каме это только
прибавляло сил. Не в пример горожанину, они постоянно испытывали потребность
в пище, легкий голод и поэтому могли насыщаться во всякое время. Они жадно
утоляли голод любой подвернувшейся под руку пищей и не знали, что такое
несварение желудка.
К трем часам пополудни долгие сумерки сгустились в вечерний мрак. В
низко нависшем небе зажглись звезды, очень яркие и колючие, а люди и собаки
без устали продолжали свой путь. И это не был подвиг одного дня, а только
первый из шестидесяти таких дней. Бессонная ночь, проведенная в салуне за
танцами и вином, видимо, никак не отразилась на Харнише. Тому были две
причины: во-первых, его неистощимая жизнеспособность, и, во-вторых, такие
ночи повторялись не часто. Опять-таки — человеку за письменным столом чашка
кофе, выпитая на сон грядущий, повредила бы больше, чем Харнишу виски и
танцы всю ночь напролет.
Харниш путешествовал без часов, он "чувствовал" ход времени, угадывал
течение дня и ночи. Решив, что уже шестой час, он стал подыскивать место для
стоянки. Тропа у изгиба Юкона сворачивала к другому берегу. Не найдя
подходящего места, они пересекли реку, — она была шириной с милю, — но на
полдороге наткнулись на торосы и с добрый час преодолевали препятствие.
Наконец они добрались до берега, и тут-то Харниш сразу нашел то, что нужно:
сухостойную сосну у самого края. Около нее и остановили нарты. Кама
одобрительно заворчал, и оба дружно принялись за работу.
Разделение труда строжайше соблюдалось. Каждый знал, что должен делать.
Харниш, вооружившись топором, срубил сосну. Кама при помощи второго топора и
одной лыжи расчистил снег, на два фута покрывавший реку, и наколол льду для
стряпни. Куском бересты разожгли костер, и Харниш принялся готовить обед, а
индеец разгрузил нарты и выдал собакам по куску вяленой рыбы. Мешки с
провизией он подвесил на деревья, чтобы лайки не могли достать до них. Потом
он повалил молодую елочку, обрубил ветки и, утоптав снег подле костра,
положил еловые ветки на утоптанное место. Затем он принес мешки, в которых
хранилось сухое белье, носки и меховые одеяла. У Камы было два одеяла, у
Харниша только одно.
Они трудились размеренно, молча, не теряя ни минуты даром. Каждый делал
свое дело, не пытаясь переложить на другого хотя бы часть необходимой
работы. Увидев, что льду для стряпни не хватает, Кама пошел наколоть еще, а
Харниш, заметив, что собаки опрокинули лыжу, водворил ее на место. Пока
закипал кофе и жарилось сало, он замесил тесто и поставил на огонь большой
котел с бобами. Кама, вернувшись, сел на край подстилки из еловых веток и
принялся чинить упряжь.
— Скукум и Буга драться хотят, — заметил Кама, когда они сели
обедать.
— Гляди в оба за ними, — ответил Харниш.
На этом разговор сотрапезников кончился. Один раз Кама вскочил,
чертыхаясь, и, размахивая суком, разогнал дерущихся собак. Харниш то и дело
подбрасывал кусочки льда в котел, где варились бобы. После обеда Кама
подложил хворосту в костер, приготовил топливо на утро и, усевшись на еловые
ветки, опять взялся за починку упряжи. Харниш нарезал толстые ломти сала и
заправил кипевшие бобы. Несмотря на сильный мороз, их мокасины промокли от
пота, и так как уже незачем было покидать оазис из еловых веток, они
разулись и стали сушить мокасины перед огнем, надев их на палки и время от
времени поворачивая. Когда бобы наконец сварились, Харниш набил ими холщовый
мешок в полтора фута длиной и три дюйма шириной и положил его на снег, чтобы
бобы замерзли. То, что осталось в котле, он приберег для завтрака.
В десятом часу они стали устраиваться на ночь. Усталые собаки давно
прекратили драку и грызню и спали, свернувшись клубком и прикрывшись
пушистыми волчьими хвостами. Кама расстелил свое одеяло и раскурил трубку,
Харниш скрутил цигарку, — и тут между путниками состоялся второй за весь
вечер разговор.
— Миль шестьдесят отмахали, — сказал Харниш.
— У-ум, отмахали, — ответил Кама.
Сменив парки, в которых они шли днем, на клетчатые суконные куртки, они
с головой завернулись в заячий мех и мгновенно уснули. Звезды плясали и
кувыркались в морозном воздухе, и многоцветные сполохи сходились и
расходились по небу, точно лучи прожектора.
Харниш проснулся до света и разбудил Каму. Северное сияние еще
пламенело на небе, но для путников уже начался новый день. Они позавтракали
в темноте поджаренным салом и кофе, разогретыми лепешками и бобами. Собакам
не дали ничего, и они грустно смотрели издали, сидя на задних лапах и обвив
хвостом передние. Иногда они поднимали то одну, то другую лапу, словно ее
сводило от холода. Мороз стоял лютый — было не меньше шестидесяти пяти
градусов ниже нуля, и когда Кама запрягал собак, скинув рукавицы, ему
пришлось несколько раз отогревать онемевшие пальцы у костра. Вдвоем они
нагрузили и увязали нарты. В последний раз отогрев пальцы, они натянули
рукавицы и погнали собак с берега вниз на тропу, проложенную по льду Юкона.
Харниш считал, что уже около семи часов, но звезды все так же ярко сверкали,
и слабые зеленоватые отсветы еще трепетали в небе.
Два часа спустя вдруг стало темно, так темно, что путники только чутьем
угадывали тропу; и Харниш понял, что правильно определил время. Это была
предрассветная тьма, которая нигде не ощущается столь отчетливо, как на
Аляске, когда идешь по зимней тропе. Медленно, едва приметно редела тьма, и
путники почти с удивлением увидели смутные очертания тропы, засеревшей у них
под ногами. Потом из мрака выступили сначала коренник, затем вся упряжка и
снежный покров по обе стороны тропы. На мгновение показался ближний берег и
снова исчез, опять показался и уже больше не исчезал. Несколько минут спустя
вдали замаячил противоположный берег, и наконец впереди и позади нарт их
взору открылась вся скованная льдом река, слева окаймленная длинной грядой
зубчатых гор, покрытых снегом. И все. Солнце не взошло. Дневной свет остался
серым.
В это утро дорогу им перебежала рысь под самым носом у головной лайки и
скрылась в заснеженном лесу. В собаках мгновенно заговорил инстинкт
хищников. Они завыли, точно волчья стая, почуявшая добычу, и стали рваться
из упряжи. Харниш закричал на них, приналег на шест и опрокинул нарты в
рыхлый снег. Собаки успокоились, нарты выровняли, и пять минут спустя они
уже опять мчались вперед по твердой, утоптанной тропе.
За два дня пути они не видели на единого живого существа, кроме этой
рыси, да и она так бесшумно скользнула на бархатных лапах и так быстро
исчезла, что ее легко можно было принять за призрак.
В полдень солнце выглянуло из-за горизонта; они сделали привал и
разложили небольшой костер на льду. Харниш топором нарубил куски
замороженных бобов и положил их на сковороду. Когда бобы оттаяли и
согрелись, Харниш и Кама позавтракали. Кофе варить не стали: Харниш считал,
что время не ждет и нечего тратить его на такие роскошества. Собаки
перестали грызться и с тоской поглядывали на костер. Лишь вечером получили
они по фунту вяленой рыбы, а весь день работали натощак.
Мороз не ослабевал. Только человек железного здоровья и выносливости
отваживался идти по тропе в такую стужу. Харниш и Кама, белый и индеец, оба
были люди незаурядные; но Кама неминуемо должен был потерпеть поражение,
потому что знал, что его спутник сильнее. Не то чтобы он сознательно работал
с меньшим рвением или охотой, но он заранее признал себя побежденным. Он
преклонялся перед Харнишем. Сам выносливый, молчаливый, гордый своей
физической силой и отвагой, он все эти достоинства находил в своем спутнике.
Этот белый в совершенстве умел делать все то, что, по мнению Камы, стоило
уметь делать, и Кама, видя в нем полубога, невольно поклонялся ему, хотя
ничем не выказывал этого. Неудивительно, думал Кама, что белые побеждают,
если среди них родятся такие люди. Как может индеец тягаться с такой
упрямой, стойкой породой людей? Даже индейцы не пускаются в путь, когда
стоит такой мороз, хотя они владеют мудростью, унаследованной от тысяч
минувших поколений; а этот Харниш, пришелец с изнеженного Юга, — он и
сильнее их и крепче; он смеется над их страхами и как ни в чем не бывало
идет по тропе и десять и двенадцать часов в сутки. Но напрасно он думает,
что можно делать по тридцать три мили в течение шестидесяти дней. Вот
повалит снег, или придется прокладывать тропу, или они наткнутся на
непрочный лед вокруг полыньи — тогда увидит!
А пока что Кама трудился наравне с Харнишем, не жалуясь, не увиливая от
дела. Когда градусник показывает шестьдесят пять ниже нуля, — это очень
сильный мороз. Ведь точка замерзания воды по Фаренгейту — тридцать два
градуса выше нуля; значит, шестьдесят пять градусов ниже нуля — это
девяносто семь градусов мороза. Что это значит, можно понять, если вместо
мороза вообразить себе жару. Сто двадцать девять выше нуля — это очень
жаркая погода, но это всего только девяносто семь, а не сто двадцать девять
градусов тепла. Если вникнуть в то, что при низкой температуре тридцать два
градуса не вычитаются, а прибавляются, можно составить себе понятие о том, в
какой трескучий мороз Кама и Харниш путешествовали от темна до темна и в
самую тьму.
Кама отморозил щеки, сколько ни растирал их, и они покрылись черными
язвами. К тому же ему морозом прихватило верхушки легких, что уже не шутка,
— именно эта опасность прежде всего грозит тому, кто надрывается под
открытым небом при шестидесяти пяти градусах ниже нуля. Но Кама не
жаловался, а Харниша никакой мороз не брал, и ночью ему было так же тепло
под шестью фунтами заячьего меха, как Каме под двенадцатью.
На вторую ночь пути, покрыв за день пятьдесят миль, они расположились
подле канадской границы. Весь остальной путь, за исключением последнего
короткого перегона до Дайи, пролегал по территории Канады. Харниш
рассчитывал достигнуть Сороковой Мили к вечеру четвертого дня, если тропа
будет накатанная и не выпадет снег. Он так и сказал Каме. Но на третий день
немного потеплело, и они поняли, что недолго ждать снегопада, потому что на
Юконе снег идет только при потеплении. Вдобавок в этот день им пришлось
одолевать десять миль торосов, сотни раз они на руках перетаскивали
нагруженные нарты через огромные ледяные глыбы. Здесь собаки были почти
бесполезны, они только зря замучились, замучились и люди. В этот вечер они
прошли лишний час, чтобы хоть отчасти наверстать потерянное время.
Проснувшись наутро, они увидели, что их одеяла на десять дюймов
засыпаны снегом. Собаки зарылись в снег и не проявляли ни малейшего желания
вылезти из теплой норы. Свежевыпавший снег сулил тяжелую дорогу: нарты уже
не будут скользить быстро и легко, а людям придется по очереди идти впереди
упряжки и лыжами уминать снег, чтобы лайки не увязали в нем. Этот снег
ничуть не похож на тот, который известен жителям Юга. Он твердый, мелкий и
сухой, совсем как сахар. Если подбросить его ногой, он взлетает в воздух со
свистом, точно песок. Из него нельзя лепить снежки, потому что он состоит не
из хлопьев, которые можно плотно скатать, а из кристаллов — крохотных
геометрически правильных кристалликов. В сущности, это вовсе и не снег, а
иней.
Сильно потеплело, было всего лишь двадцать градусов ниже нуля, и
путники обливались потом, несмотря на то, что подняли наушники и скинули
рукавицы. До Сороковой Мили они добрались только на другой день, но и там
Харниш не остановился передохнуть, — он забрал почту и продовольствие и
немедленно отправился дальше. Назавтра, после полудня, они сделали привал в
устье реки Клондайк. За последние сутки они не встретили ни души и сами
прокладывали тропу по снегу. Никто еще в эту зиму не спускался южнее
Сороковой Мили, и легко могло случиться, что Харниш и Кама окажутся
единственными за весь год путниками на проложенной ими тропе. В те времена
на Юконе было безлюдно. Между рекой Клондайк и поселком Дайя. У Соленой Воды
на шестьсот миль раскинулась снежная пустыня, и было только два пункта, где
Харниш мог надеяться увидеть живых людей: две фактории — Шестидесятая Миля
и Форт-Селкерк. В летние месяцы можно было встретить индейцев в устьях рек
Стюарт и Белой, у Большого и Малого Лосося и на берегах озера Ле-Барж; но
теперь, среди зимы, индейцы, конечно, ушли в горы на охоту за лосями.
В тот вечер, когда они сделали привал в устье Клондайка, Харниш,
закончив работу, не сразу лег спать. Если бы с ним был кто-нибудь из его
белых приятелей, он сказал бы ему, что "нюхом чует" богатство. Оставив на
стоянке Каму, который забылся тяжелым сном под двойным слоем заячьих шкур, и
собак, свернувшихся в снегу, он надел лыжи и взобрался на высокий берег, за
которым начиналась широкая терраса. Но ели росли здесь так густо, что мешали
оглядеться по сторонам, и он пересек террасу и немного поднялся по крутому
склону горы, замыкающей ее. Отсюда ему виден был Клондайк, впадающий под
прямым углом с востока в Юкон, и величавый изгиб к югу самого Юкона. Слева"
ниже по течению, в сторону Лосиной горы, под яркими звездами белела река,
которую лейтенант Шватка назвав Белой. Но Харниш увидел ее задолго до того,
как этот бесстрашный исследователь Арктики перевалил через Чилкут и поплыл
на плоту вниз по Юкону.
Однако Харниш не глядел на горные склоны. Взор его привлекала обширная
терраса: вдоль всего ее края река была достаточно глубока для причала судов.
— Подходящее местечко, ничего не скажешь, — пробормотал он. — Здесь
можно построить город на сорок тысяч жителей. Дело за малым — найти золото.
— С минуту он раздумывал. — Ежели выйдет десять долларов с каждой
промывки, и то хорошо. Такая будет золотая горячка, какой Аляска еще не
видала! А если здесь не найдется, то где-нибудь поблизости. Надо всю дорогу
приглядываться к местности, выбирать — где можно заложить город.
Он еще постоял, глядя на пустынную террасу, и воображение рисовало ему
заманчивые картины близкого будущего — если его надежды оправдаются. Он
мысленно расставлял лесопильни, торговые помещения, салуны, кабаки, длинные
ряды жилищ золотоискателей. По улицам взад и вперед снуют тысячи прохожих, а
у дверей лавок стоят тяжелые сани с товаром и длинные упряжки собак. И еще
он видел, как эти сани мчатся по главной улице и дальше, по замерзшему
Клондайку, к воображаемому золотому прииску.
Харниш засмеялся, тряхнул головой, отгоняя видения, спустился под гору
и вернулся к своей стоянке. Через пять минут после того, как он улегся, он
открыл глаза и от удивления даже сел на постели: почему это он не спит? Он
глянул на индейца, лежавшего рядом, на подернутые золой гаснущие угли, на
пятерых собак, свернувшихся поодаль, прикрыв морду волчьим хвостом, и на
четыре охотничьи лыжи, торчком стоявшие в снегу.
— Черт знает что! — проворчал он. — Покоя мне нет от моего нюха. --
Ему вспомнился покер в Тиволи. — Четыре короля! — Он прищелкнул языком и
усмехнулся. — Уж и нюх, ничего не скажешь!
Он опять улегся, натянул одеяло на голову поверх ушанки, подоткнул его
вокруг шеи, закрыл глаза и тут же уснул.
ГЛАВА ПЯТАЯ
На Шестидесятой Миле они пополнили запас продовольствия, прихватили
несколько фунтов почты и опять тронулись в путь. Начиная с Сороковой Мили
они шли по неутоптанному снегу, и такая же дорога предстояла им до самой
Дайи. Харниш чувствовал себя превосходно, но Кама явно терял силы. Гордость
не позволяла ему жаловаться, однако он не мог скрыть своего состояния.
Правда, у него омертвели только самые верхушки легких, прихваченные морозом,
но Каму уже мучил сухой, лающий кашель. Каждое лишнее усилие вызывало
приступ, доводивший его почти до обморока. Выпученные глаза наливались
кровью, слезы текли по щекам. Достаточно было ему вдохнуть чад от жареного
сала, чтобы на полчаса забиться в судорожном кашле, и он старался не
становиться против ветра, когда Харниш стряпал.
Так они шли день за днем, без передышки, по рыхлому, неутоптанному
снегу. Это был изнурительный, однообразный труд, — не то что весело мчаться
по укатанной тропе. Сменяя друг друга, они по очереди расчищали собакам путь
шириной в ярд, уминая снег короткими плетеными лыжами. Лыжи уходили в сухой
сыпучий снег на добрых двенадцать дюймов. Тут требовалась совсем иная работа
мышц, нежели при обыкновенной ходьбе: нельзя было, подымая ногу, в то же
время переставлять ее вперед; приходилось вытаскивать лыжу вертикально.
Когда лыжа вдавливалась в снег, перед ней вырастала отвесная стена высотой в
двенадцать дюймов. Стоило, подымая ногу, задеть эту преграду передком лыжи,
и он погружался в снег, а узкий задний конец лыжи ударял лыжника по икре.
Весь долгий день пути перед каждым шагом нога подымалась под прямым углом на
двенадцать дюймов, и только после этого можно было разогнуть колено и
переставить ее вперед.
По этой более или менее протоптанной дорожке следовали собаки, Харниш
(или Кама), держась за поворотный шест и нарты. Несмотря на всю свою
исполинскую силу и выносливость, они, как ни бились, в лучшем случае
проходили три мили в час. Чтобы наверстать время и опасаясь непредвиденных
препятствий, Харниш решил удлинить суточный переход — теперь они шли по
двенадцать часов в день. Три часа требовалось на устройство ночлега и
приготовление ужина, на утренний завтрак и сборы, на оттаивание бобов во
время привала в полдень; девять часов оставалось для сна и восстановления
сил. И ни люди, ни собаки не склонны были тратить впустую эти драгоценные
часы отдыха.
Когда они добрались до фактории Селкерк близ реки Пелли, Харниш
предложил Каме остаться там и подождать, пока он вернется из Дайи. Один
индеец с озера Ле-Барж, случайно оказавшийся в фактории, соглашался заменить
Каму. Но Кама был упрям. В ответ на предложение Харниша он только обиженно
проворчал что-то. Зато упряжку Харниш сменил, оставив загнанных лаек до
своего возвращения, и отправился дальше на шести свежих собаках.
Накануне они добрались до Селкерка только к десяти часам вечера, а уже
в шесть утра тронулись в путь; почти пятьсот миль безлюдной пустыни отделяли
Селкерк от Дайи. Мороз опять усилился, но это дела не меняло — тепло ли,
холодно ли, идти предстояло по нехоженой тропе. При низкой температуре стало
даже труднее, потому что кристаллики инея, словно крупинки песку, тормозили
движения полозьев. При одной и той же глубине снега собакам тяжелее везти
нарты в пятидесятиградусный мороз, чем в двадцати-тридцатиградусный. Харниш
продлил дневные переходы до тринадцати часов. Он ревниво берег накопленный
запас времени, ибо знал, что впереди еще много миль трудного пути.
Опасения его оправдались, когда они вышли к бурной речке Пятидесятой
Мили: зима еще не устоялась, и во многих местах реку не затянуло льдом, а
припай вдоль обоих берегов был ненадежен. Попадались и такие места, где
ледяная кромка не могла образоваться из-за бурного течения у крутых берегов.
Путники сворачивали и петляли, перебираясь то на одну, то на другую сторону;
иногда им приходилось раз десять примеряться, пока они находили способ
преодолеть особенно опасный кусок пути. Дело подвигалось медленно. Ледяные
мосты надо было испытать, прежде чем пускаться по ним; либо Харниш, либо
Кама выходил вперед, держа на весу длинный шест. Если лыжи проваливались,
шест ложился на края полыньи, образовавшейся под тяжестью тела, и можно было
удержаться на поверхности, цепляясь за него. На долю каждого пришлось по
нескольку таких купаний. При пятидесяти градусах ниже нуля промокший до
пояса человек не может продолжать путь без риска замерзнуть; поэтому каждое
купание означало задержку. Выбравшись из воды, нужно было бегать взад и
вперед, чтобы поддержать кровообращение, пока непромокший спутник
раскладывал костер; потом, переодевшись во все сухое, мокрую одежду высушить
перед огнем — на случай нового купания.
В довершение всех бед по этой беспокойной реке слишком опасно было идти
в потемках и пришлось ограничиться шестью часами дневного сумрака. Дорога
была каждая минута, и путники пуще всего берегли время. Задолго до тусклого
рассвета они подымались, завтракали, нагружали нарты и впрягали собак, а
потом дожидались первых проблесков дня, сидя на корточках перед гаснущим
костром. Теперь они уже не останавливались в полдень, чтобы поесть. Они
сильно отстали от своего расписания, и каждый новый день пути поглощал
сбереженный ими запас времени. Бывали дни, когда они покрывали всего
пятнадцать миль, а то и вовсе двенадцать. А однажды случилось так, что они
за два дня едва сделали девять миль, потому что им пришлось три раза
сворачивать с русла реки и перетаскивать нарты и поклажу через горы.
Наконец они покинули грозную реку Пятидесятой Мили и вышли к озеру
Ле-Барж. Здесь не было ни открытой воды, ни торосов. На тридцать с лишним
миль ровно, словно скатерть, лежал снег вышиной в три фута, мягкий и
сыпучий, как мука. Больше трех миль в час им не удавалось пройти, но Харниш
на радостях, что Пятидесятая Миля осталась позади, шел в тот день до
позднего вечера. Озера они достигли в одиннадцать утра; в три часа
пополудни, когда начал сгущаться мрак полярной ночи, они завидели
противоположный берег; зажглись первые звезды, и Харниш определил по ним
направление; к восьми часам вечера, миновав озеро, они вошли в устье реки
Льюис. Здесь они остановились на полчаса — ровно на столько, сколько
понадобилось, чтобы разогреть мерзлые бобы и бросить собакам добавочную
порцию рыбы. Потом они пошли дальше по реке и только в час ночи сделали
привал и улеглись спать.
Шестнадцать часов подряд шли они по тропе в тот день; обессиленные
собаки не грызлись между собой и даже не рычали, Кама заметно хромал
последние мили пути, но Харниш в шесть утра уже снова был на тропе. К
одиннадцати они достигли порогов Белой Лошади, а вечером расположились на
ночлег уже за Ящичным ущельем; теперь все трудные речные переходы были
позади, — впереди их ждала цепочка озер.
Харниш и не думал сбавлять скорость. Двенадцать часов — шесть в
сумерках, шесть в потемках — надрывались они на тропе. Три часа уходило на
стряпню, починку упряжи, на то, чтобы стать лагерем и сняться с лагеря;
оставшиеся девять часов собаки и люди спали мертвым сном. Могучие силы Камы
не выдержали. Изо дня в день нечеловеческое напряжение подтачивало их.
Изо дня в день истощался их запас. Мышцы его потеряли упругость, он
двигался медленней, сильно прихрамывая. Но он не сдавался, стоически
продолжал путь, не увиливая от дела, без единой жалобы. Усталость
сказывалась и на Харнише; он похудел и осунулся, но по-прежнему в
совершенстве владел своим безотказно, словно машина, действующим организмом
и шел вперед, все вперед, не щадя ни себя, ни других. В эти последние дни их
похода на юг измученный индеец уже не сомневался, что Харниш полубог: разве
обыкновенный человек может обладать столь несокрушимым упорством?
Настал день, когда Кама уже не в состоянии был идти впереди нарт,
прокладывая тропу; видимо, силы его истощились, если он позволил Харнишу
одному нести этот тяжелый труд в течение всего дневного перехода. Озеро за
озером прошли они всю цепь от Марша до Линдермана и начали подыматься на
Чилкут. По всем правилам Харнишу следовало к концу дня сделать привал перед
последним подъемом; но он, к счастью, не остановился и успел спуститься к
Овечьему Лагерю, прежде чем на перевале разбушевалась пурга, которая
задержала бы его на целые сутки.
Этот последний непосильный переход доконал Каму.
Наутро он уже не мог двигаться. Когда Харниш в пять часов разбудил его,
он с трудом приподнялся и, застонав, опять повалился на еловые ветки. Харниш
один сделал всю работу по лагерю, запряг лаек и, закончив сборы, завернул
обессиленного индейца во все три одеяла, положил его поверх поклажи на нарты
— и привязал ремнями. Дорога была легкая, цель близка, — Харниш быстро
гнал собак по каньону Дайя и по наезженной тропе, ведущей к поселку. Кама
стонал, лежа на нартах; Харниш бежал изо всех сил, держась за шест, делая
огромные скачки, чтобы не попасть под полозья, собаки мчались во всю прыть
— так они въехали в Дайю у Соленой Воды.
Верный данному слову, Харниш не остановился в Дайе. За один час он
погрузил почту и продовольствие, запряг новых лаек и нашел нового спутника.
Кама не произнес ни слова до той самой минуты, когда Харниш, готовый к
отъезду, подошел к нему проститься. Они пожали друг другу руки.
— Ты убьешь этого несчастного индейца, — сказал Кама. — Ты это
знаешь, Время-не-ждет? Убьешь его.
— Ничего, до Нелли продержится, — усмехнулся Харниш.
Кама с сомнением покачал головой и в знак прощания повернулся спиной к
Харнишу.
Несмотря на темноту и густо поваливший снег, Харниш в тот же день
перевалил через Чилкут и, спустившись на пятьсот футов к озеру Кратер,
остановился на ночлег. Пришлось обойтись без костра, — лес еще был далеко
внизу, а Харниш не пожелал нагружать нарты топливом. В эту ночь их на три
фута засыпало снегом, и после того, как они в утреннем мраке выбрались
из-под него, индеец попытался бежать. Он был сыт по горло, — кто же станет
путешествовать с сумасшедшим? Но Харниш уговорил, вернее — заставил его
остаться на посту, и они отправились дальше, через Голубое озеро, через
Длинное озеро, к озеру Линдермай.
Обратный путь Харниш проделал с той же убийственной скоростью, с какой
добирался до цели, а его новый спутник не обладал выносливостью Камы. Но и
он не жаловался и больше не делал попыток бежать. Он усердно трудился,
стараясь изо всех сил, но про себя решил никогда" больше не связываться с
Харнишем. Дни шли за днями, мрак сменялся сумерками, лютый мороз чередовался
со снегопадом, а они неуклонно двигались вперед долгими переходами, оставляя
позади мили и мили.
Но на Пятидесятой Миле приключилась беда. На ледяном мосту собаки
провалились, и их унесло под лед. Постромки лопнули, и вся упряжка погибла,
остался только коренник. Тогда Харниш вместе с индейцем впрягся в нарты. Но
человек не может заменить собаку в упряжке, тем более двое людей — пятерых
собак. Уже через час Харниш начал освобождаться от лишнего груза. Корм для
собак, запасное снаряжение, второй топор полетели в снег. На другой день
выбившаяся из сил собака растянула сухожилие. Харниш пристрелил ее и бросил
нарты. Он взвалил себе на спину сто шестьдесят фунтов — почту и
продовольствие, а индейца нагрузил ста двадцатью пятью. Все прочее было
безжалостно оставлено на произвол судьбы. Индеец с ужасом смотрел на то, как
Харниш бережно укладывал пачки никому не нужных писем и выбрасывал бобы,
кружки, ведра, миски, белье и одежду. Оставлено было только каждому по
одеялу, один топор, жестяное ведерко и скудный запас сала и муки. Сало в
крайнем случае можно есть и сырым, а болтушка из муки и горячей воды тоже
поддерживает силы. Даже с ружьем и патронами пришлось расстаться.
Так они покрыли расстояние в двести миль до Селкерка. Они шли с раннего
утра до позднего вечера, — ведь теперь незачем было располагаться лагерем
для стряпни и кормления собак. Перед сном, завернувшись в заячьи одеяла, они
садились у маленького костра, хлебали болтушку и разогревали куски сала,
нацепив их на палочки; а утром молча подымались в темноте, взваливали на
спину поклажу, прилаживали головные ремни и трогались в путь. Последние мили
до Селкерка Харниш шел позади своего спутника и подгонял его; от индейца
одна тень осталась — щеки втянуло, глаза ввалились, и если бы не понукание
Харниша, он лег бы на снег и уснул или сбросил свою ношу.
В Селкерке Харниша ждала его первая упряжка собак, отдохнувшая, в
превосходной форме, и в тот же день он уже утаптывал снег и правил шестом, а
сменял его тот самый индеец с озера Ле-Барж, который предлагал свои услуги,
когда Харниш был на пути в Дайю. Харниш опаздывал против расписания на два
дня, и до Сороковой Мили он не наверстал их, потому что валил снег и дорога
была не укатана. Но дальше ему повезло. Наступала пора сильных морозов, и
Харниш пошел на риск: уменьшил запас продовольствия и корма для собак. Люди
на Сороковой Миле неодобрительно качали головой и спрашивали, что он станет
делать, если снегопад не прекратится.
— Будьте покойны, я чую мороз, — засмеялся Харниш и погнал собак по
тропе.
За эту зиму уже много нарт прошло туда и обратно между Сороковой Милей
и Серклом — тропа была хорошо наезжена. Надежды на мороз оправдались, а до
Серкла оставалось всего двести миль. Индеец с озера Ле-Барж был молод, он
еще не знал предела своих сил, и поэтому его переполняла гордая уверенность
в себе. Он с радостью принял предложенный Харнишем темп и поначалу даже
мечтал загнать своего белого спутника. Первые сто миль он зорко
приглядывался к нему, ища признаков усталости, и с удивлением убедился, что
их нет. Потом он стал замечать эти признаки в себе и, растиснув зубы, решил
не сдаваться. А Харниш мчался и мчался вперед, то правя шестом, то отдыхая,
растянувшись на нартах. Последний день выдался на редкость морозный и ясный,
идти было легко, и они покрыли семьдесят миль. В десять часов вечера собаки
вынесли нарты на берег и стрелой полетели по главной улице Серкла; а молодой
индеец, хотя был его черед отдыхать, спрыгнул с нарт и побежал следом. Это
было бахвальство, но бахвальство достойное, и хоть он уже знал, что есть
предел его силам и они вот-вот изменят ему, бежал он бодро и весело.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Салун Тиволи был переполнен; там собрались все те, кто провожал Харниша
два месяца назад; настал вечер шестидесятого дня, и шли жаркие споры о том,
выполнит он свое обещание или нет. В десять часов все еще заключались пари,
хотя число желающих ставить на успех Харниша с каждой минутой уменьшалось.
Мадонна, в глубине души уверенная, что игра проиграна, тем не менее
поспорила с Чарли Бэйтсом — двадцать унций против сорока, — что Харниш
явится еще до полуночи.
Она первая услышала тявканье собак.
— Слышите? — крикнула она. — Вот он!
Все бросились к выходу. Но когда широкая двухстворчатая дверь
распахнулась, толпа отпрянула. Послышалось щелканье бича, окрики Харниша, и
усталые собаки, собрав последние силы, радостно повизгивая, протащили нарты
по деревянному полу. Упряжка ворвалась в комнату с хода, и вместе с ней
ворвался клубящийся поток морозного воздуха, так плотно окутавший белым
паром головы и спины собак, что казалось, они плывут по реке. Позади собак,
держась за шест, вбежал в комнату Харниш в облаке крутящегося пара,
закрывавшего его ноги до колен.
Харниш был такой же, как всегда, только похудевший и осунувшийся, а его
черные глаза сверкали еще ярче обычного. Парка с капюшоном, падавшая прямыми
складками ниже колен, придавала ему сходство с монахом вся в грязи,
прокопченная и обгорелая у лагерного костра, она красноречиво
свидетельствовала о трудности проделанного пути. За два месяца у него
выросла густая борода, и сейчас ее покрывала ледяная корка, образовавшаяся
от его дыхания за время последнего семидесятимильного перегона.
Появление Харниша произвело потрясающий эффект, и он отлично понимал
это. Вот это жизнь! Такой он любил ее, такой она должна быть. Он чувствовал
свое превосходство над товарищами, знал, что для них он подлинный герой
Арктики. Он гордился этим, и ликующая радость охватывала его при мысли, что
вот он, проделав две тысячи миль, прямо со снежной тропы въехал в салун с
лайками, нартами, почтой, индейцем, поклажей и прочим. Он совершил еще один
подвиг. Он — Время-не-ждет, король всех путников и погонщиков собак, и имя
его еще раз прогремит на весь Юкон.
Он с радостным изумлением слушал приветственные крики толпы и
приглядывался к привычной картине, какую являл в этот вечер Тиволи: длинная
стойка с рядами бутылок, игорные столы, пузатая печка, весовщик и весы для
золотого песка, музыканты, посетители и среди них три женщины — Мадонна,
Селия и Нелли; вот Макдональд, Беттлз, Билли Роулинс, Олаф Гендерсон, доктор
Уотсон и остальные. Все было в точности так, как в тот вечер, когда он
покинул их, словно он и не уезжал никуда. Шестьдесят дней непрерывного пути
по белой пустыне вдруг выпали из его сознания, они сжались в
одно-единственное краткое мгновение. Отсюда он ринулся в путь, пробив стену
безмолвия, — и сквозь стену безмолвия, уже в следующий миг, опять ворвался
в шумный, многолюдный салун.
Если бы не мешки с почтой, лежавшие на нартах, он, пожалуй, решил бы,
что только во сне прошел две тысячи миль по льду в шестьдесят дней. Как в
чаду, пожимал он протянутые к нему со всех сторон руки. Он был на верху
блаженства. Жизнь прекрасна. Она всем хороша. Горячая любовь к людям
переполняла его. Все здесь добрые друзья, братья по духу. Как это чудесно!
Горло сжималось у него от волнения, сердце таяло в груди, и он страстно
желал всем сразу пожать руку, заключить всех в одно могучее объятие.
Он глубоко перевел дыхание и крикнул:
— Победитель платит, а победитель — я! Валяйте вы, хвостатые,
лопоухие, заказывайте зелье! Получайте свою почту из Дайи, прямехонько с
Соленой Воды, без обмана! Беритесь за ремни, развязывайте!
С десяток пар рук одновременно схватились за ремни; молодой индеец с
озера Ле-Барж, тоже нагнувшийся над нартами, вдруг выпрямился. Лицо его
выражало крайнее удивление. Он растерянно озирался, недоумевая, что же с ним
приключилось. Никогда еще не испытывал он ничего подобного и не подозревал,
что такое может произойти с ним. Он весь дрожал, как в лихорадке, колени
подгибались; он стал медленно опускаться, потом сразу рухнул и остался
лежать поперек нарт, впервые в жизни узнав, что значит потерять сознание.
— Малость устал, вот и все, — сказал Харниш. — Эй, кто-нибудь,
подымите его и уложите в постель. Он молодец, этот индеец.
— Так и есть, — сказал доктор Уотс...


