Орхан Памук. Снег

страница №11

для детей?
— Нет, и кроме того была еще и очень серьезная атмосфера. Я должен
сказать вот что: они выглядели счастливыми, но не смеялись, как это принято
у нас, где надо и не надо. Они были очень серьезны. Может быть, поэтому они
и были счастливыми. Жизнь для них — важное дело, которое требует
ответственности. Не слепое занятие, как у нас, не болезненное испытание. Но
эта серьезность была полна жизни, была чем-то положительным. Их счастье было
разноцветным, как медведи и рыбы на занавесках, и размеренным.
290
— Какого цвета была скатерть? — спросила Кадифе.
— Я забыл, — сказал Ка и задумался, словно пытаясь вспомнить.
— Сколько раз ты ходил туда? — спросил Ладживерт, слегка
разозлившись.
— Мне так хорошо было у них тем вечером, что очень хотелось, чтобы они
еще раз меня пригласили. Но Ханс Хансен больше ни разу меня не позвал.
Собака на цепи во дворе очень протяжно залаяла. Сейчас Ка видел на лице
Кадифе огорчение, а на лице Ладживерта — гневное презрение.
— Я много раз собирался им позвонить, — упрямо продолжал рассказывать
он. — Иногда я думал, что Ханс Хансен звонил мне еще раз, чтобы позвать
меня на ужин, но не смог меня найти, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не
побежать домой, выйдя из библиотеки. Я очень хотел еще раз увидеть то
красивое зеркало с этажеркой, кресла, я забыл какого они были цвета, кажется
лимонно-желтого, то, как они, нарезая хлеб на доске за столом, спрашивали у
меня "так хорошо?" (вы знаете, европейцы едят намного меньше хлеба, чем мы);
те прекрасные виды Альп на стенах, где не было крестов, все это я хотел
увидеть еще раз.
Сейчас Ка видел, что Ладживерт смотрит на него с откровенной
ненавистью.
— Спустя три месяца один приятель привез из Турции новые известия, --
сказал Ка. — Я позвонил Хансу Хансену под предлогом сообщения о постыдных
пытках, угнетении и притеснении. Он внимательно выслушал меня и опять был
очень тактичен, очень вежлив. В газете вышла маленькая статья. Мне не было
никакого дела до той статьи о пытках и смерти. Я хотел, чтобы он мне
позвонил. Но он больше ни разу не позвонил. Мне иногда хочется написать
Хансу Хансену письмо, чтобы спросить, в чем моя ошибка, почему он больше мне
не позвонил.
Ка сделал вид, что сам смеется над собственным состоянием, но это не
успокоило Ладживерта.
— Теперь у вас будет новый предлог, чтобы ему позвонить, — сказал он
насмешливо.
— Но для того, чтобы статья вышла в газете, нам нужно переделать ее
под немецкие стандарты и подготовить совместное сообщение, — сказал Ка.
— Кто будет либеральным коммунистом и курдским националистом, с
которыми я должен написать сообщение?
— Если вы беспокоитесь, что может появиться полиция, выберите людей
сами, — сказал Ка.
— Есть много молодых курдов, сердца которых наполнены гневом из-за
того, что сделали с их одноклассниками из лицея имамов-хатибов. Без
сомнения, в глазах европейского журналиста курдский националист более
приемлем, если он атеист, а не исламист. В этом сообщении курдов может
представлять какой-нибудь молодой студент.
— Хорошо, тогда поищите этого молодого студента, — сказал Ка. — Я
могу обещать ему, что "Франкфуртер рундшау" будет согласна.
— Да, как бы то ни было, вы представляете Запад, — сказал Ладживерт
насмешливо.
Ка не обратил на это никакого внимания.
— А для старого коммуниста — нового демократа больше всех подходит
Тургут-бей.
— Мой отец? — с волнением спросила Кадифе.
Когда Ка предложил его кандидатуру, Кадифе сказала, что ее отец никогда
не выйдет из дома. Они заговорили все вместе. Ладживерт пытался рассказать,
что Тургут-бей, как и все старые коммунисты, на самом деле не является
демократом, что он доволен военным переворотом, потому что подавят
исламистов, но, чтобы не опорочить свои левые взгляды, он делает вид, что
против.
— Мой отец — не единственный притворщик! — сказала Кадифе.
По тому, как задрожал ее голос и по глазам Ладживерта, внезапно
вспыхнувшим гневом, Ка сразу же догадался, что они на пороге одной из часто
повторяющихся между ними ссор. Ка понял, что у них, как у пар, уставших от
ссор, уже иссякло желание скрывать эти ссоры от других. Он заметил, что
Кадифе хочет ответить любой ценой, желание, свойственное влюбленным и
измотанным женщинам, а на лице Ладживерта вместе с высокомерным выражением
заметил невероятную нежность. Но вдруг все изменилось, и в глазах Ладживерта
сверкнула решимость.
— Твой отец — единственный притворщик, который ненавидит народ, как
все позеры-атеисты, как интеллектуалы левых взглядов, восторгающиеся
Европой! — сказал Ладживерт.
Кадифе схватила пластмассовую пепельницу компании "Эрсин Электрик" и
бросила в Ладживерта. Но, видимо, она специально плохо прицелилась:
пепельница ударилась о вид Венеции на календаре, висевшем на стене, и
беззвучно упала на пол.
— И к тому же твой отец делает вид, что не знает, что его дочь --
тайная любовница радикального исламиста, — сказал Ладживерт.
Кадифе легонько ударила двумя руками плечо Ладживерта и заплакала.
Когда Ладживерт усаживал ее на стул у стены, оба говорили такими
искусственными голосами, что Ка готов был поверить, что все это спектакль,
разыгранный, чтобы повлиять на него.
— Возьми свои слова обратно, — сказала Кадифе.
— Я беру свои слова обратно, — ответил Ладживерт, словно нежно
успокаивал плачущего маленького ребенка. — И чтобы это доказать, я согласен
подписать вместе с ним декларацию, не обращая внимания на то, что твой отец
— человек, который утром и вечером произносит безбожные шутки. Но так как
этот представитель Ханса Хансена, — он улыбнулся Ка, — возможно,
подготовил нам ловушку, я не могу прийти в ваш отель. Понимаешь, дорогая?
— И мой отец из отеля не может выйти, — сказала Кадифе голосом
избалованной девочки, который удивил Ка. — Бедность Карса портит ему
настроение.
— Убедите его, пусть ваш отец выйдет на улицу, Кадифе, — сказал Ка,
придав своему голосу официальный тон, который раньше он никогда себе не
позволял, разговаривая с ней. — Снег закрыл все. — Он встретился с ней
взглядом.
На этот раз Кадифе поняла.
— Хорошо, — сказала она. — Но до того, как мой отец выйдет из отеля,
необходимо убедить какого-нибудь исламиста и курдского националиста
подписать тот же текст. Кто это сделает?
— Я сделаю, — сказал Ка. — А вы поможете.
— А где они встретятся? — спросила Кадифе. — А если моего бедного
отца поймают из-за этой ерунды и в таком возрасте он попадет в тюрьму?
— Это не ерунда, — сказал Ладживерт. — Если в европейских газетах
выйдет несколько статей, Анкара вразумит здешних, они остановятся.
— Проблема, скорее, не в том, чтобы опубликовать в европейских газетах
обращение, а в том, что там появится твое имя, — сказала Кадифе.
Когда Ладживерту удалось в ответ на это терпимо и мило улыбнуться, Ка
почувствовал к нему уважение. Ему впервые пришло в голову, что если
заявление выйдет во "Франкфуртер рундшау", то мелкие исламистские газеты
Стамбула сообщат об этом, хвалясь и преувеличивая важность события. А это
означало, что Ладживерта узнает вся Турция. Наступило молчание. Кадифе,
достав платок, вытирала глаза. А Ка осознал, что, как только он выйдет, двое
любовников сначала поссорятся, а потом займутся любовью. Возможно, они
хотели, чтобы он как можно скорее встал и ушел? Высоко пролетел самолет. Все
уставились на небо, видневшееся в верхней части окна, и прислушались.
— Вообще-то здесь никогда не летают самолеты, — сказала Кадифе.
— Происходит что-то необычное, — сказал Ладживерт, а потом улыбнулся
своей подозрительности. Заметив, что Ка тоже улыбнулся, он вспылил. --
Температура гораздо ниже, чем двадцать градусов, но государственные службы
объявляют минус двадцать. — Он посмотрел на Ка, словно бросал ему вызов.
— Я бы хотела, чтобы у меня была нормальная жизнь, — сказала Кадифе.
— Ты отказалась от нормальной жизни обывателя, — сказал Ладживерт. --
И это то, что делает тебя особенным человеком...
— Я не хочу быть особенной. Я хочу быть как все. Если бы не случилось
переворота, я бы, может быть, уже сняла платок и стала бы как все.
— Здесь все носят платки, — сказал Ладживерт.
— Неправда. В моем кругу большинство образованных женщин платок не
носят. Если вопрос в том, чтобы быть обычной, такой, как все, то я, покрыв
голову, сильно отдалилась от себе подобных. В этом есть что-то высокомерное,
и мне это не нравится.
— Тогда завтра сними платок, — сказал Ладживерт. — И все воспримут
это как победу военного переворота.
— Все знают, что я не живу, как ты, мыслями о том, кто что подумает,
— сказала Кадифе. Ее лицо покраснело от удовольствия, что она это сказала.
А Ладживерт мило улыбнулся в ответ, но Ка по его лицу увидел, что он
собрал всю свою волю. А Ладживерт увидел, что Ка это заметил. Это поставило
обоих мужчин в положение свидетелей близких отношений между Кадифе и
Ладживертом, и им обоим не понравилось, что оба понимают это. Ка ощутил, что
когда Кадифе полусварливым голосом грубит Ладживерту, на самом деле она
демонстрирует близость их отношений и, раня его, ставит Ка в положение
виноватого, потому что он становится свидетелем происходящего. Почему ему
сейчас вспомнились любовные письма Неджипа к Кадифе, которые он со
вчерашнего вечера носил в кармане?
— В газете не сообщают имен ни одной из женщин, которых обижали и
выгнали из училища из-за платка, — сказала Кадифе с тем же ожесточением во
взгляде. — В газетах вместо женщин, которых вынудили лишиться жизни из-за
их платка, появляются портреты провинциальных придурковатых исламисток,
выступающих от их имени. И к тому же мусульманская женщина попадает в газеты
только в том случае, если ее муж — глава муниципалитета или что-то вроде
этого, потому что на праздничных церемониях она должна быть рядом с ним.
Поэтому я бы расстроилась не из-за того, что обо мне не сообщили в этих
газетах, а из-за того, что что-то обо мне в них попало. Когда мы терпим
страдания, чтобы защитить интимную сторону нашей жизни, я на самом деле
сочувствую несчастным мужчинам, которые бьются, чтобы выставить себя
напоказ. И с этой точки зрения, я думаю, и нужно написать статью про
девушек-самоубийц. И к тому же я чувствую, что у меня есть право сделать
заявление Хансу Хансену.
— Будет очень хорошо, — сказал Ка, совершенно не раздумывая. — Вы
подпишетесь как представительница мусульманских феминисток.
— Я не хочу никого представлять, — сказала Кадифе. — Я хочу
выступить перед европейцами только со своим собственным рассказом, одна, со
всеми грехами и недостатками. Иногда хочется рассказать свою историю
человеку, которого совершенно не знаешь и которого, ты уверен, больше
никогда не увидишь... Когда я читала европейские романы, мне казалось, что
герои таким образом рассказывают писателю свои истории. Я бы хотела, чтобы в
Европе хоть несколько человек прочитали мою историю.
Где-то поблизости раздался взрыв, весь дом затрясся, стекла
задребезжали. Ладживерт и Ка, испугавшись, вскочили на ноги.
— Я схожу посмотрю, — сказала Кадифе. Среди них она выглядела самой
хладнокровной.
Ка слегка приоткрыл занавеску на окне.
— Возничего нет, наверное, уехал, — сказал он.
— Здесь оставаться опасно, — сказал Ладживерт. — Когда будешь
уходить, выйдешь через боковую калитку двора.
Ка почувствовал, что он сказал это, подразумевая "теперь уходи", но,
чего-то ожидая, не мог двинуться с места. Они посмотрели друг на друга с
взаимной ненавистью. Ка вспомнил страх, который он чувствовал, когда в
университетские годы встречался в пустом темном коридоре с вооруженными
радикально настроенными студентами-националистами, но тогда в воздухе не
было еще и сексуального напряжения.
— Я могу выглядеть параноиком, — сказал Ладживерт. — Но это не
означает, что ты не являешься западным шпионом. Это положение не меняет
того, что ты и сам не знаешь, что являешься агентом и что у тебя вовсе нет
такого намерения. Среди нас ты чужой. Это доказывает и то, хотя это странно
и сомнительно, что ты заставил поверить тебе именно эту несчастную девочку,
и она даже этого не заметила. Тьх судил о нас со своей самовлюбленной
европейской позиции, а может быть, в душе даже смеялся над нами... Я не
обратил на это внимания, и Кадифе не обратила бы внимания, но ты простодушно
пообещал нам счастье, если мы будем жить по-европейски, заставил нас
растеряться. Я не сержусь на тебя, потому что, как и все хорошие люди, ты
делаешь вид, что не замечаешь в себе плохого. Но раз уж я сейчас говорю тебе
это, ты не сможешь считать себя и дальше безгрешным.



27


Потерпи, доченька, из Карса идет поддержка



Ка пытается уговорить Тургут-бея присоединиться к воззванию



Ка, выйдя из дома и не увидев никого во дворе, куда выходили двери
ремонтных мастерских, прошел на рынок. Войдя в
чулочно-музыкально-канцелярский магазинчик, где он вчера слышал "Роберту"
Пеппино ди Капри, он, вынимая по одной странице из писем, которые Неджип
написал Кадифе, дал их бледному, с насупленными бровями, юноше-продавцу и
попросил снять с них ксерокопии. Для этого понадобилось вскрыть конверты.
Потом, положив настоящие страницы в такие же блеклые и дешевые конверты, он,
подделав почерк Неджипа, надписал на них "Калифе Йылдыз".
Видя образ Ипек, стоявший у него перед глазами и призывавший его
бороться за счастье, строить интриги и лгать, он быстрыми шагами пошел к
отелю. Снег вновь падал большими хлопьями. На улицах Ка заметил обычную
беспорядочную вечернюю спешку. На углу улицы Дворцовая дорога и проспекта
Халит-паши, который стал узким из-за появившегося у обочины снежного
сугроба, телега, груженная углем, которую тащила усталая лошадь, закупорила
дорогу. Дворники грузовика, ехавшего за ней, только-только успевали чистить
лобовое стекло. В воздухе стояла грусть, свойственная свинцовым зимним
вечерам его детства, когда все бежали с полиэтиленовыми сумками в руках в
свои дома, к своему замкнутому счастью, но Ка чувствовал себя таким
решительным, как будто только что начинал новый день.
Он сразу поднялся в свою комнату. Спрятал ксерокопии писем Неджипа на
дно сумки. Снял и повесил пальто. Странно тщательно вымыл руки. Повинуясь
интуиции, почистил Зубы (он делал это по вечерам) и, решив, что подступает
новое стихотворение, долго смотрел из окна на улицу. От тепла батареи перед
окном была определенная польза, и вместо стихотворения ему в голову
приходили некоторые забытые им воспоминания детства и юности: "скверный
человек", который увязался следом за ними в одно весеннее утро, когда они
вышли с мамой в Бейоглу, чтобы купить пуговицы. .. На углу Нишанташы исчезло
из виду такси, которое увезло папу с мамой в аэропорт, в путешествие по
Европе... Как у него несколько дней от любви болел живот, после того как он
много часов протанцевал с зеленоглазой, длинноволосой высокой девушкой, с
которой познакомился на одной вечеринке в Бююк-ада, и не смог узнать, как
найти ее еще раз... Между этими воспоминаниями не было никакой связи, и Ка
сейчас очень хорошо понимал, что его жизнь, кроме тех моментов, когда он был
влюблен и счастлив, представляет собой цепочку обычных бессмысленных
событий, никак не связанных между собой.
Он спустился вниз и с решимостью человека, который наносил важный
визит, планировавшийся много лет, и хладнокровием, которое его самого
поразило, постучал в белую дверь, отделявшую квартиру хозяина отеля от
холла. Ему показалось, что курдская служанка встретила его совсем как в
романах Тургенева — "полууважительным, полузагадочным" настроением. Входя в
зал, где они вчера ужинали, он увидел, что на длинном диване, спинкой
повернутом к двери, перед телевизором сидят рядом Тургут-бей и Ипек.
— Кадифе, где ты была, уже начинается, — сказал Тургут-бей.
Эта широкая комната с высоким потолком в старинном русском доме, в
бледном снежном свете, струившемся снаружи, выглядела совершенно иначе, не
так, как вчера.
Отец и дочь, заметив, что вошедший — Ка, внезапно забеспокоились, как
пары, близость которых нарушил посторонний. Сразу после этого Ка увидел, что
глаза Ипек сияют каким-то блеском, и обрадовался. Сев в кресло, обращенное и
к отцу с дочерью, и к телевизору, он с изумлением увидел, что Ипек гораздо
красивее, чем он помнил. Это усиливало его внутренний страх, но сейчас он
также верил, что в конце концов они с ней будут счастливы.
— Я каждый вечер в четыре часа сижу здесь со своими дочерьми и смотрю
"Марианну", — сказал Тургут-бей с некоторым смущением, но в этих словах
звучало: "Я ни перед кем не собираюсь отчитываться".
"Марианна" — мексиканский мелодраматический сериал, который пять раз в
неделю показывал один из крупных стамбульских каналов и который очень любили
в Турции. Марианна, приятная и кокетливая девушка невысокого роста с
большими зелеными глазами, по имени которой был назван сериал, несмотря на
свою белоснежную кожу, была бедной девушкой из низшего класса. Когда она
попадала в трудные ситуации, когда ее несправедливо обвиняли, когда она была
безответно влюблена или ее неправильно понимали, зритель вспоминал бедняцкое
прошлое длинноволосой Марианны с невинным лицом, то, что она была одинокой,
сиротой, и тогда Тургут-бей, сидевший, вжавшись в кресле, как кошка, и его
дочери крепко обнимали друг друга, и когда дочери с двух сторон прислонялись
головой к груди и к плечам отца, у них всех капали слезы. Так как Тургут-бей
стеснялся того, что был так увлечен мелодраматическим сериалом, он то и дело
подчеркивал бедность Мексики и Марианны и говорил, что эта девушка
самостоятельно устроила войну против капиталистов, а иногда кричал экрану:
"Потерпи, доченька, из Карса идет поддержка". Тогда его дочери слегка
улыбались со слезами на глазах.
Сериал начался, и Ка уголками рта улыбнулся. Но, встретившись взглядом
с Ипек, он понял, что ей это не нравится, и нахмурил брови.
Во время первого рекламного перерыва Ка быстро и уверенно рассказал
Тургут-бею о совместном обращении, и ему удалось за короткое время вызвать у
него интерес к этой теме. Больше всего Тургут-бей был доволен тем, что с ним
считаются. Он спросил, кому принадлежит мысль написать это обращение и
почему вспомнили о нем.
Ка сказал, что он самостоятельно принял решение, о котором идет речь, в
свете встреч, которые он провел с демократическими журналистами в Германии.
Тургут-бей спросил, каким тиражом выходит "Франкфуртер рундшау", является ли
Ханс Хансен "гуманистом" или нет. Ка, чтобы подготовить Тургут-бея к
разговору с Ладживертом, рассказал о нем как об опасном стороннике
религиозных порядков, который осознал важность того, что необходимо стать
демократом. Но тот не обратил на это никакого внимания и сказал, что у того,
кто ударяется в религию, как и у бедных, один конец, и напомнил, что
чувствует уважение к жалобам его дочери и ее друзей, даже если ему и не
верят. Тем же тоном он объяснил, что чувствует уважение к молодому курдскому
националисту, кем бы он ни был, и если бы он был в настоящее время молодым
курдом в Карсе, то сам бы, по своей воле, стал курдским националистом. Он
пришел в состояние воодушевления, будто поддерживал Марианну. Волнуясь,
сказал: "Это ошибка — говорить столь опрометчиво, но я против военного
переворота". Ка успокоил его, сказав, что это заявление не выйдет в Турции.
А затем он сказал, что это собрание можно провести в безопасности только в
неприметной маленькой комнатке на самом последнем этаже отеля "Азия", а в
отель можно войти никем не замеченным со двора, в который можно пройти через
заднюю дверь лавки по соседству с пассажем, выйдя из его задней двери.
— Необходимо продемонстрировать миру, что в Турции существуют
настоящие демократы, — ответил ему Тургут-бей. Так как началось продолжение
сериала, он заговорил торопливо. Еще до того, как Марианна показалась на
экране, он, посмотрев на часы, спросил:
— Где Кадифе?
Ка, как и отец с дочерью, молча смотрел "Марианну".
В какой-то момент Марианна, сгорая от любовных мук, поднялась по
лестнице и, убедившись, что ее никто не видит, бросилась на шею своему
возлюбленному. Они не поцеловались, но сделали то, что производило гораздо
более сильное впечатление на Ка: они прижались друг к другу изо всех сил. В
долгом молчании Ка понял, что этот сериал смотрит весь Карс, мужья и их
домохозяйки-жены, вернувшиеся домой с рынка, девочки из средней школы и
старики-пенсионеры, и еще понял, что сериал — причина того, что совершенно
пусты не только печальные улицы Карса, но и улицы всей Турции, и в тот же
момент понял свою глупость, ведь из-за насмешек интеллектуалов, из-за
политических невзгод и утверждений о культурном превосходстве он прожил свою
жизнь совершенно всухую, без переживаний, вдали от чувственности, которую
демонстрировал этот серил. Он был уверен, что Ладживерт и Кадифе сейчас,
после минут любви, где-нибудь уединились и, лежа, обнявшись, смотрят на
Марианну и ее возлюбленного.
Когда Марианна сказала своему любимому: "Я ждала сегодняшнего дня всю
жизнь", Ка почувствовал, что эти слова выражают его собственные мысли, и это
не случайно. Он попытался встретиться взглядом с Ипек. Его возлюбленная
положила голову на грудь отцу и вперила огромные, затуманенные грустью и
любовью глаза в экран, желая предаться тем чувствам, которые показывались в
сериале.
— И все-таки я очень беспокоюсь, — сказал красивый, с открытым лицом,
возлюбленный Марианны. — Моя семья не разрешит нам быть вместе.
— Пока мы любим друг друга, ничего не нужно бояться, — сказала
оптимистка Марианна.
— Дочка, ведь этот тип — твой настоящий враг! — вмешался Тургут-бей.
— Я хочу, чтобы ты любил меня, не боясь ничего, — сказала. Марианна.
Ка настойчиво посмотрел в глаза Ипек, и ему удалось встретиться с ней
взглядом, но она сразу же отвела глаза. А когда показывали рекламу, она
повернулась к отцу и сказала:
— Папочка, по-моему, вам опасно идти в отель "Азия".
— Не беспокойся, — сказал Тургут-бей.
— Это же вы уже много лет говорите, что в Карсе выход на улицу
приносит несчастье.
— Да, но если я туда не пойду, то из принципа, а не из-за того, что
боюсь, — сказал Тургут-бей. Он повернулся к Ка. — Вопрос вот в чем: я, как
коммунист, сторонник модернизации, светский человек, демократ и патриот,
должен прежде всего верить в просвещение или в волю народа? Если я до конца
верю в просвещение и европеизацию, то должен поддерживать военный переворот,
совершенный против сторонников религиозных порядков. А если воля народа
прежде всего и я уже стал демократом "чистой воды", тогда я должен пойти и
подписать это заявление. А вы во что верите?
— Примите сторону притесненных, пойдите и подпишите обращение, --
сказал Ка.
— Мало быть угнетенным, нужно быть еще и правым. Большинство
угнетенных неправы в мелочах. Во что будем верить?
— Он ни во что не верит, — сказала Ипек.
— Каждый во что-нибудь верит, — ответил Тургут-бей. — Расскажите,
пожалуйста, что вы думаете.
Ка попытался объяснить, что если Тургут-бей подпишется под обращением,
то в Карсе станет немного больше демократии. Сейчас он с беспокойством
чувствовал, что сильна вероятность того, что Ипек не захочет поехать с ним
во Франкфурт, и, хладнокровно убеждая Тургут-бея, он боялся, что тот
все-таки не выйдет из отеля. Он ощутил головокружительное чувство свободы,
которое позволяло ему говорить о том, во что он верил, и не верить в то, что
он говорил. Бормоча всем известные вещи о пользе прав человека, воззвания,
демократии, он увидел в глазах Ипек блеск, говоривший о том, что она
совершенно не верит тому, что он говорит. Но этот блеск не был осуждающим,
обличающим; как раз наоборот, он был полон сексуальности и был возбуждающим.
"Я знаю, ты всю эту ложь говоришь из-за того, что хочешь меня", — говорил
этот блеск. Таким образом, сразу после того как Ка решил, что
мелодраматическая чувствительность важна, он понял, что открыл для себя еще
одну важную истину, которую никогда в жизни не мог понять: мужчин, которые
не верят ни во что, кроме любви, некоторые женщины могут находить очень
привлекательными... Волнуясь из-за этого нового знания, он долго говорил о
правах человека, о свободе мысли, о демократии и на другие подобные темы.
Пока он повторял слова о правах человека, которые слегка глуповатые из-за
чрезмерно добрых намерений европейские интеллигенты и те, кто подражал им в
Турции, опошлили, постоянно говоря о них, он пристально смотрел в глаза
Ипек, волнуясь от того, что будет возможность заняться с ней любовью.
— Вы правы, — сказал Тургут-бей, когда реклама закончилась. — Куда
запропастилась Кадифе?
Во время фильма Тургут-бей был неспокоен, ему и хотелось пойти в отель
"Азия", и было страшно. Пока он смотрел "Марианну", он медленно говорил о
политике времен своей молодости, о своей боязни попасть в тюрьму, об
ответственности человека и печали старика, затерявшегося среди своих
воспоминаний и фантазий. Ка понял, что Ипек и сердится на него за то, что он
вовлекает его в это беспокойство и страх, и в восторге от того, что он его
убеждает. Он не обратил внимания на то, что она прячет глаза, и не
расстроился, когда она, уже в конце фильма, обняла своего отца и сказала:
— Не ходите, если не хочется, вы достаточно пострадали из-за других.
Ка увидел тень на лице Ипек, но ему в голову пришло новое, счастливое
стихотворение. Тихонько сев на стул рядом с кухонной дверью, на котором
только что сидела Захиде-ханым и, проливая слезы, смотрела "Марианну", он с
оптимизмом записал пришедшее стихотворение.
Пока Ка безупречно завершал стихотворение, которое он намного позднее,
возможно с издевкой, назовет "Я буду счастлив", в комнату быстро вошла
Кадифе, не заметив его. Тургут-бей вскочил с места, обнял и поцеловал ее,
спросив, где она была и почему у нее такие холодные руки. Из его глаз
капнула слезинка. Кадифе сказала, что ходила к Ханде. Не успела уйти вовремя
и, так как не хотела пропускать "Марианну", то до конца посмотрела ее там.
— Ну как наша девочка? — спросил Тургут-бей (он имел в виду
Марианну), но, не слушая ответ Калифе, перешел на другую тему, которая
сейчас беспокоила все его существо, и быстро пересказал то, что сказал Ка.
Кадифе не только сделала вид, что впервые слышит об этом, но и, заметив
в другом конце комнаты Ка, сделала вид, что очень удивлена, что он здесь.
— Я очень рада, что вижу вас, — сказала она, пытаясь закрыть платком
голову, но, не надевая платка, села перед телевизором и стала давать советы
отцу. Изумление Кадифе было так убедительно, что, когда потом она взялась
убеждать своего отца подписать обращение и пойти на собрание, Ка подумал,
что она умудряется лицемерить и перед своим отцом. Это подозрение могло
оказаться правильным, раз уж Ладживерт захотел, чтобы обращение стало
достойным публикации за границей, но Ка по страху, появившемуся на лице
Ипек, понял, что существует еще и другая причина.
— Я тоже пойду с вами в отель "Азия", папочка, — сказала Кадифе.
— Я вовсе не хочу, чтобы ты из-за меня попала в беду, — сказал
Тургут-бей тоном, позаимствованным из сериала, который они смотрели вместе,
и из романов, которые они когда-то вместе читали.
— Папочка, может быть, вмешавшись в это дело, вы попадете в опасность,
— сказала Ипек.
Когда Ипек говорила с отцом, Ка почувствовал, что она о чем-то говорит
и ему, что на самом деле говорит двусмысленно, как и все в комнате, и когда
она иногда отводит взгляд или смотрит пристально, это направлено на то,
чтобы усилить этот скрытый смысл. Гораздо позднее он заметит, что все, кого
он встретил в Карсе, кроме Неджипа, с инстинктивным единодушием говорили
вещи, имеющие второй смысл, и спросил себя, связано ли это с бедностью, со
страхами, одиночеством или с простотой и однообразием жизни. Когда Ипек
говорила: "Папочка, не ходите", Ка чувствовал, что она провоцирует его, и
видел, что, когда Кадифе говорит об обращении и своей привязанности к отцу,
она на самом деле проявляет свою привязанность к Ладживерту.
Таким образом, он предпринял то, что позже назовет "самым глубоким
двусмысленным разговором в моей жизни". Он явственно ощутил, что если сейчас
не сможет убедить Тургут-бея выйти из отеля, то никогда не сможет остаться
наедине с Ипек, это он прочитал и по бросающим вызов глазам Ипек, и решил,
что это последний шанс в его жизни стать счастливым. Когда он заговорил, то
сразу осознал, что слова и мысли, необходимые для того, чтобы убедить
Тургут-бея, в то же время являются мыслями, которые привели его к выводу о
том, что его жизнь прошла впустую. А это разбудило в нем желание как-нибудь
отомстить левым политическим идеалам его молодости, которые он сейчас
забывал, даже не замечая этого. Когда он говорил о том, что необходимо
сделать что-то для других, о чувстве ответственности за невзгоды и бедность
страны, о своей решимости стать цивилизованным человеком и о неясном чувстве
сплоченности, чтобы убедить Тургут-бея выйти из отеля, он неожиданно ощутил,
что говорит искренне. Он вспомнил энтузиазм своей молодости, связанный с
левыми политическими взглядами, свою решимость не стать, как другие,
заурядным и скверным турецким обывателем, свою тоску по жизни среди книг и
размышлений. Так, с волнением двадцатилетнего, он повторил Тургут-бею свои
убеждения, которые так огорчали его мать, которая справедливо была против
того, чтобы ее сын стал поэтом, и которые, уничтожив всю его жизнь, в конце
концов сделали его ссыльным, в крысиной норе во Франкфурте. С другой
стороны, он чувствовал, что сила в его словах означала для Ипек "с такой
силой я хочу заниматься с тобой любовью". Он чувствовал, что эти слова
сторонника левой точки зрения, ради которых он погубил всю свою жизнь, в
конце концов помогут делу и благодаря этим словам он сможет заняться с Ипек
любовью; и как раз именно тогда, когда он уже абсолютно в них не верил,
когда считал самым большим счастьем в жизни, обняв красивую и умную девушку,
иметь возможность писать стихи в каком-нибудь углу.
Тургут-бей сказал, что пойдет в отель "Азия" прямо сейчас. И он вместе
с Кадифе удалился в свою комнату, приготовиться и переодеться.
Ка приблизился к Ипек, которая все еще сидела в углу, где она только
что сидела вместе с отцом и смотрела телевизор. Она все еще сидела, словно
прислонившись к отцу.
— Я буду ждать тебя в своей комнате, — прошептал Ка.
— Ты меня любишь? — спросила Ипек.
— Очень люблю.
— Это правда?
— Да, правда.
Какое-то время они помолчали. Ка, следуя за взглядом Ипек, посмотрел из
окна на улицу. Снег начался снова. Уличный фонарь перед отелем вспыхнул, и,
хотя он и освещал огромные снежинки, он выглядел так, будто горел
понапрасну, поскольку еще до конца не стемнело.
— Поднимайся в свою комнату. Когда они уйдут, я приду, — сказала
Ипек.



28


О том. что отделяет любовь от боли ожидания



Ка и Ипек в комнате отеля



Но Ипек пришла не сразу. Это стало одной из самых больших пыток в жизни
Ка. Он вспомнил, что боялся влюбляться из-за этой разрушающей боли, которую
приносит ожидание. Как только он поднялся в комнату, он сначала бросился на
постель, сразу встал, привел себя в порядок, вымыл руки, почувствовал, что
от рук и губ отхлынула кровь, дрожащими руками пригладил волосы, затем,
посмотрев на себя, отражавшегося в зеркале, опять растрепал их руками и,
увидев, что все это заняло мало времени, со страхом начал смотреть из окна
на улицу.
Сначала он должен был увидеть из окна, как уйдут Тургут-бей и Кадифе.
Может быть, они ушли, когда Ка был в уборной. Но если они ушли еще тогда, то
Ипек к этому времени должна была уже прийти. А может быть, Ипек сейчас
красилась и душилась, медленно готовясь в той комнате, которую он видел
вчера вечером. Какой ошибкой было то, что она решила тратить время, которое
они могли бы провести вместе, на такие дела! Неужели она не знает, как он ее
любит? Ничто не стоит этой теперешней нестерпимой боли ожидания; он
собирался сказать это Ипек, когда она придет, но придет ли она? С каждой
минутой он все больше думал о том, что Ипек в последний момент передумала и
не придет.
Он увидел, как телега с лошадью приближается к отелю, как Тургут-бея,
который шел, опираясь на Кадифе, с помощью Захиде-ханым и Джавита,
работавшего на рецепции, усадили в телегу и опустили тряпку, закрывшую борта
телеги. Но телега не двинулась. И стояла так, пока на накидке сверху
скапливались снежинки, каждая из которых выглядела еще большей в свете
уличных фонарей. Ка показалось, что время остановилось, он решил, что сойдет
с ума. Между тем прибежала Захиде и протянула внутрь телеги что-то, что Ка
не смог рассмотреть. Когда телега двинулась, сердце Ка забилось.
Но Ипек опять не пришла.
Что отличает любовь и боль ожидания? Как и любовь, боль ожидания
начиналась в верхней части желудка Ка, где-то между мышцами живота, и
распространялась из этого центра, захватывая грудь, верхнюю часть ног, лоб,
вызывая оцепенение во всем теле. Слушая легкий шум отеля, он попытался
представить, что сейчас делает Ипек. Ему показалось, что он увидел Ипек,
когда заметил прошедшую по улице и совершенно не похожую на нее женщину. Как
красиво падал снег! Как было замечательно на какой-то момент забыть о своем
ожидании! Когда в детстве их приводили в школьную столовую, чтобы сделать
прививку, и когда он ждал в очереди, засучив рукав, среди запахов йода и
жареного мяса, у него точно так же болел живот и ему хотелось умереть. Ка
хотелось оказаться дома, в своей комнате. Ему захотелось оказаться во
Франкфурте, в своей отвратительной комнате. Какую огромную ошибку он
совершил, что приехал сюда! Сейчас даже стихи не приходили в голову. От боли
он не мог смотреть даже на улицу, на падающий снег. И все-таки было
замечательно стоять перед этим жарким окном, когда шел снег; это состояние
было гораздо лучше, чем умереть, потому что если Ипек не придет, он умрет.
Отключилось электричество.
Он воспринял это как знак, посланный ему. Может быть, Ипек не пришла,
так как знала, что выключат электричество. Его глаза искали на темной улице
под снегом хоть какое-нибудь движение, чтобы отвлечься. Что-нибудь, что
могло объяснить, почему Ипек все еще не пришла. Он увидел грузовик, был ли
это военный грузовик, нет, ему показалось, так же как и шаги на лестнице.
Никто не придет. Он отошел от окна и бросился навзничь на кровать. Боль у
него в животе превратилась в глубокое сильное страдание, в ощущение
безвыходности, обремененное раскаянием. Он подумал, что вся его жизнь прошла
впустую и что он умрет здесь от горя и одиночества. И не сможет найти в себе
силы, чтобы вернуться в ту маленькую крысиную нору во Франкфурте. Страдания
ему причиняло и ужасало не то, что он так несчастен, а то, что он понимал,
что если бы на самом деле вел себя умнее, то мог бы прожить свою жизнь
гораздо счастливее. Самое ужасное, что его несчастья и одиночества никто не
замечал. Если бы Ипек заметила, пришла бы, не раздумывая. Если бы его мама
увидела его в таком состоянии, то она единственная в мире, кто бы очень
расстроился и утешил его, погладив по волосам. Из обледеневших по краям окон
виднелись бледные огни Карса и желтоватый свет в домах. Ему захотелось,
чтобы снег шел так стремительно многие дни и месяцы, чтобы он засыпал город
Карс так, чтобы его больше никто не смог найти, чтобы уснуть на этой
кровати, где он лежал, и проснуться в своем детстве, рядом с мамой,
солнечным утром.
В дверь постучали. Кто-то с кухни, подумал Ка. Он вскочил и открыл
дверь и почувствовал в темноте Ипек.
— Где ты была?
— Я долго?
Но Ка ее будто не слышал. Он сразу же изо всех сил обнял ее; и, засунув
голову между ее шеей и волосами, стоял так, не шевелясь. Он почувствовал
себя таким счастливым, что боль от ожидания показалась изрядной ерундой. И
все-таки он устал из-за этой боли и из-за этого не мог возбудиться, как
нужно. Поэтому, зная, что это неправильно, он потребовал у Ипек объяснения
того, почему она задержалась, предъявил претензии. Но Ипек сказала, что
пришла сразу, как только ее отец уехал: а, ну да, спустилась на кухню и
сказала кое-что Захиде относительно ужина, но это продолжалось не дольше
одной-двух минут; поэтому она совсем не думала, что Ка ее заждался. Так Ка
почувствовал, что проиграл с точки зрения силы, показав еще в самом начале
их отношений себя гораздо более страстным и ранимым. То, что он вынужден был
скрывать боль ожидания, опасаясь этого бессилия, делало его неискренним.
Между тем разве он не хотел полюбить ее, чтобы делить с ней все? Разве
любовь — это не желание иметь возможность говорить абсолютно все? И
внезапно он быстро пересказал Ипек все цепочку своих мыслей, волнуясь от
признания.
— Забудь сейчас обо всем, — сказала Ипек. — Я пришла сюда, чтобы
заняться с тобой любовью.
Они поцеловались и с мягкостью, которая понравилась Ка, повалились на
кровать. Для Ка, у которого не было никого четыре года, это был момент
невероятного счастья. Поэтому он скорее был полон мыслей о том, как
прекрасен этот момент, нежели отдавался телесным удовольствиям мига, который
переживал. Как это было при первых любовных опытах в годы его молодости, он
больше думал о том, как он занимается любовью, а не о любви как таковой. Это
спасло Ка от чрезмерного воодушевления в самом начале. В то же время у него
перед глазами стали быстро проноситься фрагменты из порнографических
фильмов, страстным любителем которых он был во Франкфурте, и некая
поэтическая логика, тайну которой он не мог разгадать. Но это не было
попыткой представить порнографические сцены, чтобы сильнее поощрить себя во
время любви; как раз наоборот, он словно бы праздновал возможность
существования части некоторых порнографических видений, которые в виде
фантазии постоянно присутствовали в его уме. Поэтому Ка чувствовал, что
огромное воодушевление, которое он переживал, направлено не на Ипек, а на
женщину из порнографических фильмов в его воображении, на чудо того, что эта
женщина лежит здесь, в постели. Ипек он заметил только тогда, когда раздел
ее, даже, может быть, с несколько дикой грубостью и неумением, снимая с нее
одежду и разбрасывая ее в разные стороны. Грудь у нее была огромной, а кожа
вокруг плеч и шеи очень мягкой и пахла чем-то странным и чужим. Он смотрел
на нее в снежном свете, падающем с улицы, и испугался ее глаз, которые то и
дело вспыхивали. В ее глазах было выражение большой уверенности в себе; а
еще Ка боялся узнать, что Ипек была недостаточно хрупкой. Поэтому он больно
потянул ее за волосы, и, получив от этого удовольствие, упрямо потянул еще
сильнее, и заставил ее делать то, что сочеталось с порнографическими
картинками в его голове, и, с какой-то внутренней музыкой, стал действовать
жестко. Почувствовав, что ей это нравится, его внутреннее чувство победы
превратилось в чувство братства. Он обнял ее изо всех сил, будто хотел
защитить от убогости Карса и Ипек, и себя. Но, решив, что не сможет вызвать
ее достаточную реакцию, отдалился от нее. В это время частью своего разума
он контролировал гармоничность в выполнении своих сексуальных акробатических
движений с равновесием, которого не ожидал сам от себя. Отчетливо осознавая
момент, он смог изрядно отдалиться от Ипек, затем с силой приблизился к ней
и захотел помучить ее. Судя по некоторым заметкам, которые сделал Ка об этой
любовной сцене, о которой, я верю, совершенно необходимо было рассказать
моим читателям, после этого они с огромной силой сблизились друг с другом, и
остальной мир остался где-то далеко. Опять же, согласно запискам Ка, Ипек
вполголоса вскрикивала до конца их любовного соития, а Ка из подсознания,
открытого для страха и паранойи, вдруг появилась мысль о том, что эта
комната в самом отдаленном уголке отеля с самого начала была дана ему именно
по этой причине, и с неким чувством одиночества осознал, что они оба
получают удовольствие от той боли, которую причиняют друг другу. Между тем
этот дальний коридор отеля и комната у него в мыслях отделились от отеля и
оказались в окраинном квартале пустого города Карса. И в этом пустом городе
тоже шел снег, который напоминал о безмолвии, которое будет после конца
мира.
Они долго лежали вместе в постели и, не говоря ни слова, смотрели на
падавший снаружи снег. Ка иногда видел падавший снег и в глазах Ипек.



29


О том, чего во мне не хватает



Во Франкфурте



В маленькую квартиру, где Ка провел последние восемь лет своей жизни во
Франкфурте, я пошел через сорок два дня после его смерти, через четыре года
после его поездки в Карс. Стоял февральский день с ветром, дождем и снегом.
Франкфурт, куцая прилетел утром на самолете из Стамбула, оказался гораздо
более неприятным городом, чем он выглядел на открытках, которые мне уже
шестнадцать лет присылал Ка. Улицы были совершенно пустыми, и на них не было
ничего, кроме быстро проносившихся темных автомобилей, трамваев, которые то
появлялись, то исчезали, как призраки, и торопливо шедших домохозяек с
зонтиками в руках. Погода была такой мрачной и темной, что в полдень горел
мертвенно-желтый свет уличных фонарей.
И все же меня обрадовали расположившиеся вокруг центрального вокзала,
который был неподалеку, на тротуарах, закусочные торговцев кебабами, бюро
путешествий, мороженицы и секс-шопы, следы той бессмертной энергии, которая
сохраняла большие города. После того как я разместился в отеле и поговорил
по телефону с молодым немецким турком, любителем литературы, который по
моему собственному желанию пригласил меня для того, чтобы я провел встречу в
Народном доме, я встретился с Таркутом Ольчюном в итальянском кафе на
вокзале. Я взял его телефон в Стамбуле, у сестры Ка. Этот добродушный
усталый человек лет шестидесяти был знаком с Ка ближе всех в годы его жизни
во Франкфурте. Он сообщил необходимые полиции сведения во время
расследования его смерти, связался с его семьей, позвонив в Стамбул, и
помогал переправить его останки в Турцию. В те дни я думал о том, что среди
его вещей в Германии были черновики книги его стихов, которую, как он
говорил, он закончил только через четыре года после возвращения из Карса, и
я спрашивал, что стало с его вещами, доставшимися после его смерти его отцу
и сестре.
Таркут Ольчюн был одним из первых эмигрантов, приехавших во Франкфурт в
начале шестидесятых. Он много лет работал консультантом и преподавателем в
турецких культурных обществах и в благотворительных организациях. У него
были дочь и сын, которые родились в Германии, фотографии которых он мне
сразу показал, и он гордился ими, тем, что отправил их учиться в
университет, и пользовался уважением среди турок во Франкфурте, но даже на
его лице я увидел чувство поражения и это неповторимое одиночество, которое
я наблюдал у турок первого поколения, живущих в Германии, и политических
ссыльных.
Сначала Таркут Ольчюн показал мне маленькую дорожную сумку, которая
была при Ка, когда его убили. Полиция отдала ему ее под расписку. Я сразу
открыл ее и с жадностью перерыл в ней все. Я нашел в ней его пижамы, которые
он восемнадцать лет назад забрал из ' Нишанташы, его зеленый свитер, зубную
щетку и бритвенный станок, чистое белье и носки и литературные журналы, что
я присылал ему из Стамбула, но не зеленую тетрадь.
Потом, когда мы пили кофе, наблюдая за двумя пожилыми турками, которые,
пересмеиваясь и разговаривая, стелили на землю среди толпы на вокзале
ковровые дорожки, он сказал мне:
— Орхан-бей, ваш друг Ка был одиноким человеком. Никто во Франкфурте,
включая меня, не знал того, что он делает. — И все же он дал мне слово
рассказать все, что знал.
Сначала мы пошли в дом неподалеку от Гутлейт-штрассе, где Ка жил
последние восемь лет, миновав фабричные здания за вокзалом, построенные сто
лет назад, и старые военные казармы. Мы не смогли найти хозяина дома,
который открыл бы нам квартиру Ка и входную дверь этого жилого дома,
выходившего на площадь и на детскую площадку. Мы ждали под мокрым снегом,
пока старая дверь с облупившейся краской откроется, а я смотрел на маленький
заброшенный парк, о котором он рассказывал в письмах и изредка в наших
телефонных разговорах (Ка не любил разговаривать по телефону с Турцией,
потому что — с параноидальным подозрением — думал, что его подслушивают),
на бакалейную лавку в стороне, на темную витрину киоска, где торговали
алкоголем и газетами, словно это были мои собственные воспоминания. На
скамейках, рядом с качелями и качалками на детской площадке, где Ка жаркими
летними вечерами сидел вместе с итальянскими и югославскими рабочими и пил
пиво, сейчас лежал слой снега толщиной в палец.
Мы пошли на привокзальную площадь, следуя тем же путем, что и Ка, когда
каждое утро в последние годы он шел в муниципальную библиотеку. Как делал и
Ка, которому нравилось идти среди торопливых людей, шедших на работу, мы
вошли через дверь вокзала и прошли через рынок под землей, мимо
секс-магазинов на Кайзерштрассе, ларьков с сувенирами, мимо кондитерских и
аптек, и по трамвайным путям дошли до площади Хауптвахе. ПокаТаркут Ольчюн
здоровался с некоторыми турками и курдами, которых он видел в закусочных,
где продавали денер[x], кебаб, и в овощных магазинах, он рассказал, что все эти
люди приветствовали Ка, который каждое утро в одно и то же время проходил
здесь в библиотеку: "Доброе утро, профессор!" Так как я заранее спросил его
о том месте, он указал мне на большой магазин на углу площади: "Кауфхоф". Я
сказал ему, что Ка здесь купил пальто, которое носил в Карсе, но отказался
от предложения зайти внутрь.
Здание Муниципальной библиотеки Франкфурта, куда каждое утро ходил Ка,
было современным и безликим. Внутри находились типичные посетители
библиотек: домохозяйки, старики, убивающие время, безработные, один-два
араба и турок, школьники, хихикавшие и пересмеивавшиеся, делая домашнее
задание, и неизменные завсегдатаи этих мест: очень толстые люди, инвалиды,
сумасшедшие и умственно отсталые люди. Один юноша, изо рта которого текла
слюна, поднял голову от страницы книги с картинками, которую он
рассматривал, и показал мне язык. Моего провожатого, заскучавшего среди
книг, я усадил в кафе на нижнем этаже и, подойдя к полкам, где были книги
английских поэтов, стал искать имя моего друга в карточках выдачи,
прикрепленных к задней обложке: Оден, Браунинг, Кольридж... Всякий раз,
когда я встречал подпись Ка, мне на глаза наворачивались слезы, от того что
мой друг в этой библиотеке растратил всю свою жизнь.
Я быстро закончил свое исследование, которое повергло меня в сильную
печаль. С моим другом-сопровождающим мы теми же улицами вернулись обратно.
Свернув налево в одном месте посреди Кайзерштрассе, перед магазинчиком с
дурацким названием "Мировой центр секса", мы пошли через улицу, на
Мюнхенер-штрассе. Здесь я увидел турецкие овощные магазины, закусочные,
продававшие кебаб, пустую парикмахерскую. Яуже давно понял, что мне хотели
показать; сердце мое сильно билось, но глаза уставились на апельсины и
лук-порей в овощном магазине, на одноногого попрошайку, на автомобильные
фары, отражавшиеся в наводящих тоску витринах отеля "Эден", на неоновой
букве К, сверкавшей в пепельном свете спускавшегося вечера розовым цветом.
— Вот здесь, — сказал Таркут Ольчюн. — Да, как раз здесь нашли тело
Ка.
Я посмотрел отсутствующим взглядом на мокрый тротуар. Один из двоих
детей, внезапно выскочивших из магазинчика, наступил на камни мокрого
тротуара, куда упал Ка, получив три пули, и прошел перед нами. Красные фары
какого-то грузовика, стоявшего поодаль, отражались на асфальте. Ка умер на
этих камнях, в течение нескольких минут корчась от боли, "скорая" не успела
приехать. На какой-то миг я поднял голову и посмотрел на кусочек неба,
которое видел он, когда умирал: среди уличных фонарей, электрических
проводов и старых темных зданий, нижние этажи которых были турецкими
закусочными, туристическими фирмами, парикмахерскими и пивными, виднелся
узкий кусочек неба. Ка был убит незадолго до полуночи. Таркут Ольчюн сказал
мне, что в это время по тротуару, туда-сюда, одна-две проститутки, но
прохаживаются. Основной центр "проституции" находился через улицу, на
Кайзерштрассе, но в оживленные вечера, во время выходных и во время работы
выставок, "женщины" прохаживались и здесь. "Они ничего не нашли", — сказал
он, увидев, что я смотрю по сторонам так, будто ищу улики. — Немецкая
полиция на турецкую полицию не похожа, работают хорошо".
Когда я стал заходить в магазинчики вокруг, он начал помогать мне с
искренней нежностью. Девушки в парикмахерской узнали Таркут-бея,
осведомились о том, как его дела, и, конечно же, их не было в парикмахерской
во время убийства и они вообще не слышали об этом. "Турецкие семьи учат
своих дочерей только парикмахерскому искусству, — сказал он мне на улице.
— Во Франкфурте сотни турецких женщин-парикмахеров".
Курды же в овощном магазине были слишком хорошо осведомлены о
преступлении по допросу полиции, проведенному после убийства. Может быть, по
этой причине они не слишком нам обрадовались. Добросердечный официант
закусочной "Байрам кебаб", вытиравший в ночь убийства сто

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися