Джордж Элиот. Миддлмарч

страница №19

и видит. Они все считают нас ниже себя. И если
ты предложишь это, уж конечно, миссис Винси скажет, что мы ловим Фреда для
Мэри.
- Жизнь была бы поистине жалка, если бы зависела от такого вздора! -
воскликнул Кэлеб с омерзением.
- Да, конечно, но, Кэлеб, нужно иметь и гордость, это только разумно.
- Позволить, чтобы дурацкие измышления помешали тебе сделать доброе
дело, - такая гордость, по-моему, вовсе не разумна. Да ведь никакая работа
не пойдет, - с жаром продолжал Кэлеб, для пущей выразительности взмахивая
рукой, - если слушать дураков. Надо самому знать, что ты задумал
правильный план, и уж от него не отступать.
- Я не стану мешать твоим планам, Кэлеб, - сказала миссис Гарт, которая
при всей своей твердости знала, что ее кроткий муж способен быть еще
тверже. - Но, по-видимому, решено, что Фред вернется в университет. Так не
лучше ли подождать и поглядеть, что он решит делать потом? Принуждать
людей против их желания не так-то легко. Да и ты пока еще точно не знаешь,
что тебе придется делать и в чем у тебя будет необходимость.
- Да, пожалуй, лучше немного обождать. Но в том, что работы у меня с
избытком хватит на двоих, я заранее уверен. Хлопот у меня всегда полон
рот, и все время добавляется что-то новое. Вот как вчера... Да я же тебе
не рассказал! Странно так получилось, что два разных человека попросили
меня произвести оценку одной и той же земли. И как ты думаешь, о ком я
говорю? - спросил Кэлеб, беря понюшку табака и зажимая ее между пальцами,
словно она имела прямое отношение к его вопросу. Он любил понюхать табак,
когда вспоминал об этом удовольствии, что, впрочем, случалось довольно
редко.
Его жена опустила вязанье и приготовилась слушать.
- Одним был Ригг, или, вернее, Ригг Фезерстоун. Но только Булстрод
побывал у меня раньше, а потому я обещал Булстроду. Ну, а для чего - чтобы
заложить или продать, я пока не знаю.
- Неужели этот человек намерен продать землю, которую только что
унаследовал? Ради которой принял новую фамилию? - сказала миссис Гарт.
- Кто его знает, - ответил Кэлеб, который никогда не приписывал
осведомленность в сомнительных сделках силам более высоким, чем неведомый
"кто". - Булстрод давно уже хотел прибрать к рукам приличную землю. А в
наших краях это ведь непросто.
Кэлеб аккуратно рассыпал понюшку, вместо того чтобы поднести ее к носу,
после чего добавил:
- Интересно, как все получается. Эту землю всегда прочили Фреду, хотя,
оказывается, старик-то и клочка не думал ему завещать, а оставил ее этому
никому не ведомому сыну с левой стороны и рассчитывал, что он поселится
здесь и начнет всем досаждать не хуже, чем он сам, пока был жив. Вот и
будет интересно, если она достанется Булстроду. Старик его люто ненавидел
и не желал держать деньги в его банке.
- Какая же причина была у старого скряги ненавидеть человека, если он
никакого дела с ним не имел? - спросила миссис Гарт.
- А-а! Что толку спрашивать, какие причины могут быть у таких людей?
Душа человеческая, - произнес Кэлеб торжественным тоном и покачал головой
(этот тон и это движение всегда сопутствовали у него таким изречениям), -
душа человеческая, когда глубоко тронет ее гниение, приносит всякие
ядовитые поганки, и нет глаз, что провидели бы, откуда взялось семя их.
Вечные трудности, которые испытывал Кэлеб, не находя нужных слов для
выражения своих мыслей, привели к тому, что он, так сказать, начал
ассоциировать определенные стили с теми или иными мнениями или душевными
состояниями, и всякий раз, когда он воспарял духом, его чувства облекались
в библейскую фразеологию, хотя он не сумел бы точно привести ни единой
цитаты из Библии.



41



Я хвастовством немного взял,
И дождик хлещет каждый день.
Шекспир, "Двенадцатая ночь"

Упомянутая Кэлебом Гартом сделка между мистером Булстродом и мистером
Джошуа Риггом, касавшаяся стоун-кортовской земли, потребовала некоторой
переписки.
Кому дано предвидеть действие письмен? Если они высечены на камне, то
пусть он веками лежит опрокинутый на забытом берегу или "покоится
безмолвно, не внимая барабанам и топотам бесчисленных завоеваний" (*121),
в конце концов с его помощью мы, возможно, проникнем в тайну узурпации или
иных скандальных историй, о которых сплетничали в незапамятные времена:
ведь мир, по-видимому, - одна огромная галерея, где эхо множит самый
слабый шепот. В миниатюре подобные случаи нередки и в наших собственных
незначащих жизнях. Как камень, который презрительно топтали поколения
невежд, может в результате странного сцепления пустяковых обстоятельств
попасть на глаза ученому и благодаря его трудам уточнить дату вторжения
или дать ключ к древней религии, так исписанный листок бумаги, долго
служивший невинной оберткой или затыкавший щель, вдруг попадает на глаза
именно того, кто располагает необходимыми сведениями, и эти чернильные
строки дают толчок к катастрофе. Для Уриеля (*122), наблюдающего с Солнца
историю развития планет, одно будет точно таким же совпадением, как
другое.
После столь возвышенного сравнения мне уже не так неловко указать на
существование низких людей, чье вмешательство, хотим мы того или не хотим,
в значительной мере определяет пути мира. Разумеется, было бы неплохо,
если бы мы могли содействовать сокращению их числа, и, пожалуй, начать
следует с того, чтобы не давать беззаботно случая к их появлению на свет.
С социальной точки зрения Джошуа Ригг, конечно, был бы причислен к
избыточному элементу. Но люди вроде Питера Фезерстоуна, которых никто не
просит оставить свой оттиск, обычно и не думают дожидаться подобной
просьбы ни в стихах, ни в прозе. Оттиск в данном случае внешне больше
напоминал мать - у представительниц женского пола лягушачьи черты в
сочетании с розовыми щечками и пухленькой фигурой таят немалую
привлекательность для определенного сорта поклонников. И вот рождается на
свет существо мужского пола с лягушачьим лицом, уже явно никому не нужное.
Особенно когда оно внезапно появляется неведомо откуда, чтобы положить
конец надеждам других людей - большей низости от избыточного социального
элемента и ждать невозможно.
Впрочем, низменные качества мистера Ригга Фезерстоуна носили
исключительно трезвый водопийный характер. С раннего утра и до позднего
вечера он неизменно бывал столь же гладок и хладнокровен, как лягушка,
которую он напоминал, и старик Питер втайне немало похихикивал над своим
отпрыском, едва ли не более расчетливым и бесспорно куда более
невозмутимым, чем он сам. Я добавлю, что его ногти всегда были безупречны
и он намеревался жениться на благовоспитанной молодой девице (пока еще не
избранной) приятной наружности и с хорошим родством в солидных
коммерческих кругах. Таким образом, его ногти и скромность ничуть не
уступали ногтям и скромности многих джентльменов, хотя честолюбие его
питалось лишь возможностями, открытыми перед писцом, а затем счетоводом
мелкой торговой фирмы в портовом городе. Сельские Фезерстоуны казались ему
смешными простаками, а, по их мнению, "принадлежность" к портовому городу
еще усугубляла чудовищность того, что у их братца Питера, а главное, у
собственности Питера вдруг обнаружилось подобное приложение.
Сад Стоун-Корта и усыпанный гравием круг перед домом еще никогда не
выглядели так аккуратно, как теперь, когда мистер Ригг Фезерстоун, заложив
руки за спину, хозяйским глазом созерцал их из окна большой гостиной.
Впрочем, неясно, встал ли он у окна, чтобы полюбоваться всем этим или
чтобы показать спину посетителю, который стоял на середине комнаты, широко
расставив ноги, сунув руки в карманы панталон и во всех отношениях являя
полный контраст гладкому и хладнокровному Риггу. Это был человек, заметно
разменявший шестой десяток, багроволицый, весьма волосатый, с большим
количеством седины в кустистых бакенбардах и в густой курчавой шевелюре.
Он отличался дородностью, которая, к несчастью, открыла всем взорам
истертые швы его одежды, что, впрочем, не мешало ему выглядеть одним из
тех присяжных хвастунов, кто и во время фейерверка старается быть центром
общего внимания, считая свои остроты по поводу любого зрелища интереснее
самого зрелища.
Его звали Рафлс, и иногда, расписываясь, он добавлял после своей
фамилии буквы Б.О., поясняя, что это звание "Большой Острослов", и тут же
сообщал, что когда-то учился в "Академии для мальчиков" Леонарда Ранна,
который ставил после своей фамилии буквы В.А. [Bachelor of Arts (англ.) -
бакалавр искусств], и с его, Рафлса, легкой руки почтенный директор
превратился в Ба-Ранна. Таков был внешний облик и духовный склад мистера
Рафлса, словно отдававшие застойным запахом трактирных номеров той эпохи.
- Да, послушай, Джош! - говорил он рокочущим басом. - Взгляни на дело в
таком свете: твоя бедная мамаша вступает в юдоль преклонных лет, а у тебя
теперь есть случай упокоить ее старость.
- Нет, пока вы живы, - ответил Ригг своим холодным высоким голосом. -
Пока вы живы, ей покою не будет. Все, что я ей дал бы, прикарманите вы.
- У тебя на меня зуб, Джош, я знаю. Но послушай, поговорим как мужчина
с мужчиной, начистоту: с небольшим капитальцем я бы открыл такую лавочку,
что чудо. Табачная торговля идет в гору. Я все силы приложу - не рубить же
сук, на котором сидишь. Вопьюсь, как блоха в овцу, для своей-то пользы. И
уж оттуда ни ногой. А твоей бедной мамаше какого же еще счастья? Я ведь
свое отгулял, к пятидесяти пяти годам дело идет. И хочу угомониться у
собственного очага. Мне ведь только открой дорогу к торговле табаком -
такую сметку и опыт, как у меня, нескоро найдешь. Я не хочу к тебе по
мелочам приставать, а разом поставить все на правильный путь. Ты взвесь,
Джош, как мужчина с мужчиной, и твоя мамаша до конца своих дней горя знать
не будет. Я старуху всегда любил, прах меня побери!
- Кончили? - спокойно сказал мистер Ригг, по-прежнему глядя в окно.
- Да, кончил, - объявил Рафлс и, схватив шляпу со столика рядом,
взмахнул ею широким ораторским жестом.
- Тогда послушайте меня. Чем больше вы меня в чем-то убеждаете, тем
меньше я поверю. Чем больше вы меня уговариваете что-то сделать, тем
больше у меня оснований этого не делать. Вы думаете, я забуду, как вы
пинали меня, когда я был мальчишкой, как съедали все, что было в доме, а
нам с матерью оставляли черствые корки? Вы думаете, я забуду, как вы
заявлялись в дом продать последние вещи, прикарманить деньги и опять
уехать, чтобы мы с матерью разбирались как знаем? Если бы вас выпороли у
позорного столба, я был бы только рад. Моя мать попалась на вашу удочку.
Наградила меня отчимом, вот и натерпелась за это. Она будет получать
еженедельное пособие, но его выплата сразу же прекратится, если вы
посмеете сунуть сюда нос или искать со мной встречи где-нибудь еще. В
следующий раз вас здесь встретят собаками и кнутом.
При последних словах Ригг обернулся и посмотрел на Рафлса выпуклыми
холодными глазами. Контраст между ними оставался столь же разительным, как
восемнадцать лет назад, когда Ригг был на редкость несимпатичным
беззащитным мальчуганом, а Рафлс - плотно сложенным Адонисом трактирных
залов. Но теперь все преимущества были на стороне Ригга, и посторонний
наблюдатель, вероятно, решил бы, что Рафлсу остается только понурить
голову и удалиться с видом побитой собаки. Ничего подобного! Он состроил
гримасу, какой обычно встречал карточные проигрыши, потом захохотал и
вытащил из кармана коньячную фляжку.
- Ладно-ладно, Джош, - сказал он вкрадчиво. - Плесни-ка сюда коньячку,
дай соверен на дорогу, и я уйду. Честное и благородное слово. Как пуля
вылечу, прах меня побери.
- Запомните, - сказал Ригг, доставая связку ключей, - если мы
встретимся еще раз, я не стану с вами разговаривать. Я вам обязан не
больше, чем вороне на заборе. И выклянчить вам у меня ничего не удастся,
разве что письменное удостоверение, что вы злобный, наглый, бесстыжий
негодяй.
- Жалость-то какая, Джош! - протянул Рафлс, запуская пятерню в затылок
и наморщив лоб, точно эти слова сразили его наповал. - Ведь я же к тебе
привязан, прах меня побери! Так бы и ходил за тобой по пятам, - ну,
вылитая мамаша! - да вот нельзя. А уж коньяк и соверен - святое дело.
Он взмахнул фляжкой, и Ригг направился к старинному дубовому бюро. Но
Рафлс почувствовал, что при взмахе фляжка чуть не выпала из кожаного
футляра, и, заметив в каминной решетке сложенный лист бумаги, поднял его и
засунул в футляр для плотности.
Ригг вернулся с бутылкой коньяка, наполнил фляжку и протянул Рафлсу
соверен, не сказав ни слова и не глядя на него. Затем он отошел к бюро,
запер его и снова невозмутимо встал у окна, как в начале их разговора.
Рафлс тем временем отхлебнул из фляжки для почину, завинтил ее с нарочитой
медлительностью и сунул в карман, строя гримасы за спиной пасынка.
- Прощай же, Джош... и может быть, навеки! - продекламировал Рафлс,
оглянувшись на пороге.
Ригг все еще смотрел в окно, когда он вышел за ворота и свернул на
проселок. С пасмурного неба сеялся мелкий дождь - живые изгороди и трава у
дороги зазеленели ярче, а батраки в поле торопливо складывали на повозку
последние снопы. Рафлс, который шагал неуклюжей развалкой городского
бездельника, не привыкшего к прогулкам на лоне природы, выглядел среди
этого сельского покоя и прилежного труда столь же неуместно, как сбежавший
из зверинца павиан. Но на него некому было глазеть, кроме годовалых телят,
и его присутствие досаждало только водяным крысам, которые, шурша,
исчезали в траве при его приближении.
Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс
и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не
преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать
проверенной, - ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко
забывал, что обучался в "Академии для мальчиков", и чувствовал, что при
желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних
его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и
высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию.
Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие
увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага,
которую он засунул в футляр, была письмом с подписью "Никлас Булстрод", но
она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда.



42



О, как бы мог его я презирать,
Когда б не милосердия запрет!
Шекспир, "Генрих VIII"

Один из первых профессиональных визитов после своего возвращения из
свадебного путешествия Лидгейт нанес в Лоуик-Мэнор, куда его пригласили
письмом с просьбой самому назначить удобные ему день и час.
Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни
единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх,
что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь,
как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем
своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но
вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, -
об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное
чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое
ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся
мелочными и пошлыми, а не возвышенными.
Однако теперь за молчанием мистера Кейсобона крылись мрачные
размышления особого рода, придававшие вопросу о его здоровье и жизни
горечь, превосходившую даже горечь осенней незрелости плода всех его
трудов. Правда, именно с ними связывались самые честолюбивые его чаяния,
но порой авторские усилия приводят главным образом к накоплению тревожных
подозрений в сознании самого автора, и мы догадываемся о существовании
реки по двум-трем светлым полоскам среди давних отложений топкого ила. Так
обстояло дело и с усердными учеными занятиями мистера Кейсобона. Их
наиболее явным результатом был не "Ключ ко всем мифологиям", но лишь
болезненное сознание, что ему не отдают должного, пусть внешне он пока
ничем не блеснул, лишь вечное подозрение, что другие судят о нем отнюдь не
лестно, лишь печальное отсутствие страсти в мучительных потугах достичь
заветной цели и страстное нежелание признать, что он не достиг ничего.
Таким образом, его честолюбивые замыслы, которые, по мнению
посторонних, полностью поглотили его и высушили, на самом деле нисколько
не защищали его от ран, и особенно от ран, наносимых Доротеей. И теперь
мысль о возможном будущем несла с собой больше горечи и ожесточения, чем
все, что занимало его мысли раньше.
С некоторыми фактами он ничего поделать не мог - с тем, что Уилл
Ладислав существует, что он вызывающе поселился около Лоуика, что он с
ветреным и оскорбительным пренебрежением относится к обладателям
подлинной, надлежаще апробированной эрудиции; с тем, что натура Доротеи
пламенно жаждет живой деятельности и самая ее покорность и безропотность
порождены столь же пылкими побуждениями, о причинах которых нельзя думать
без раздражения; с тем, что у нее появились какие-то свои представления и
симпатии, связанные с предметами, которые ему обсуждать с ней немыслимо.
Бесспорно, более добродетельной и очаровательной молодой жены, чем
Доротея, найти он не мог, но, против всех его Ожиданий, молодая жена
оказалась источником забот и мучений. Она преданно ухаживала за ним, она
читала ему, предупреждала его желания, бережно считалась с его чувствами,
и все-таки в нем крепло убеждение, что она берет на себя смелость судить
его и ее супружеская преданность нечто вроде епитимьи, которую она
возлагает на себя для искупления неверия и которая не мешает ей сравнивать
и понимать, какое место он и все сделанное им занимают в общей
совокупности вещей. Его недовольство, словно пары тумана, проскальзывало
сквозь все ее ласковые заботы и сосредоточивалось на не ценящем его мире,
который из-за нее придвигался ближе.
Бедный мистер Кейсобон! Это страдание было тем труднее переносить, что
отношение Доротеи представлялось ему изменой: юное создание, поклонявшееся
ему с неколебимым доверием, быстро превратилось в жену, готовую его
судить. Робкие попытки критиковать и не соглашаться так на него
подействовали, что ни нежность, ни послушание не могли загладить их. Его
подозрительность истолковывала молчание Доротеи как скрытый бунт; всякое
ее неожиданное суждение выглядело в его глазах сознательным утверждением
своего превосходства, в ее кротких ответах чудилась раздражающая
снисходительность, а если она соглашалась с ним, то лишь потому, что ей
нравилось выставлять напоказ свою терпимость. Упорство, с каким он
старался скрывать эту внутреннюю драму, придавало ей новую убедительность.
Так мы особенно хорошо слышим то, что не считаем предназначенным для чужих
ушей.
Меня вовсе не удивляет власть этих печалей над мистером Кейсобоном -
наоборот, все это кажется мне вполне обычным. Разве пылинка перед нашим
зрачком не заслоняет от нас все великолепие мира, так что оно становится
лишь ободком темного пятна? А более мучительной пылинки, чем собственная
личность, я не знаю. Но если бы мистер Кейсобон все-таки решил излить свое
неудовольствие, свои подозрения, что его больше не обожают безоговорочно,
кто мог бы отрицать, что у него есть для этого все основания? Напротив,
была даже еще одна веская причина, которую он сам во внимание не принимал,
- то обстоятельство, что он не во всем был достоин обожания. Однако он
подозревал это, как подозревал еще многое другое, не признаваясь себе в
своих подозрениях, и, подобно всем нам, чувствовал, как приятно было бы
обрести спутницу жизни, которая так и не обнаружила бы глиняных ног своего
идола.
Эта болезненная мнительность по отношению к Доротее полностью созрела
еще до возвращения Уилла Ладислава в Лоуик, а дальнейшие события дали
мистеру Кейсобону обильную пищу для всяческих истолкований. К известным
ему фактам он лихорадочно добавлял воображаемые - и в настоящем, и в
будущем. Эти призрачные факты становились для него реальнее подлинных, так
как давали пищу для более жгучей неприязни и оправдывали более
ожесточенное озлобление. Подозрения и ревность к намерениям Уилла
Ладислава, подозрения и ревность к впечатлениям Доротеи точили его день и
ночь. Было бы несправедливо приписывать ему низменное истолкование
поступков и душевного состояния Доротеи - от этой ошибки его уберегли не
только открытое благородство ее натуры, но и его собственный духовный
склад и житейские правила. Нет ее мнения, воображаемое воздействие на ее
пылкий ум, то, к чему все это могло привести ее в будущем, - вот что
вызывало его ревность. Уилла же (хотя до его последнего вызывающего письма
мистер Кейсобон, собственно, не мог поставить ему в упрек ничего
конкретного) он полагал себя вправе считать способным на любые
посягательства, на какие только могут толкнуть молодого человека мятежный
нрав и необузданная порывистость. Он был убежден, что Уилл покинул Рим и
обосновался в их краях из-за Доротеи, и у него достало проницательности
предположить, что Доротея вполне невинно поддержала Уилла в его
намерениях. Было ясно как день, что Уилл ей нравится и что она готова
подпасть под его влияние, - ведь после каждого их разговора наедине у
Доротеи появлялись новые сумбурные идеи, а последнее их свидание, о
котором было известно мистеру Кейсобону (вернувшись из Фрешит-Холла,
Доротея впервые не упомянула о том, что видела Уилла), привело к сцене,
вызвавшей у него против них гнев, какого он еще никогда не испытывал.
Доверчивые признания Доротеи в ночном мраке о ее взгляде на деньги только
вызвали у ее мужа еще более тягостные опасения.
К тому же его ни на миг не оставляли тревожные воспоминания о недавней
болезни. Правда, он чувствовал себя значительно лучше и мог уже трудиться,
как прежде - возможно, это было лишь переутомление и впереди у него еще
двадцать лет свершений, которые достойно увенчают тридцать лет
предварительной подготовки. Надежда эта была тем слаще, что сулила
отмщение Карпу и Кь за их преждевременные насмешки: ведь даже когда мистер
Кейсобон бродил со своим огарком среди гробниц прошлого, эти современные
фигуры вдруг загораживали их от его тусклого света и мешали его усердным
поискам. Доказать Карпу, что он ошибался, заставить его проглотить слова
поношения, чтобы они легли камнем на его желудок, - столь приятное
побочное следствие торжественной победы "Ключа ко всем мифологиям" манило
его чуть ли не больше, чем предвкушаемая жизнь в веках на земле и вечность
на небесах. А раз уж даже предвидение собственного бесконечного блаженства
не могло уничтожить горький привкус воспаленного самолюбия и
мстительности, стоит ли удивляться, что мысль о преходящем земном
блаженстве других лиц, после того как он сам вознесется к горней славе, не
дарила сладостного успокоения. Если его подтачивает какая-то болезнь, то
некоторые люди могут испытать счастье оттого, что он преставится. А вдруг
одним из этих людей окажется Уилл Ладислав... Мысль эта так сильно
взволновала мистера Кейсобона, что она, казалось, должна была отравить и
бестелесное его существование.
Конечно, все это изложено очень прямолинейно и, следовательно, неполно.
Движения человеческой души многообразны, мистер же Кейсобон, как нам
известно, был щепетилен и находил особую гордость в том, чтобы соблюдать
все требования чести, а потому не мог внутренне принять, что им руководит
ревность, зависть и мстительность. И себе он обрисовал дело следующим
образом:
"Женясь на Доротее Брук, я был обязан позаботиться о ее благополучии на
случай моей смерти. Однако бесконтрольное владение значительным состоянием
вовсе не обеспечивает благополучия; наоборот, в определенных
обстоятельствах оно может подвергнуть ее опасности. Она - легкая добыча
для любого человека, который сумеет искусно сыграть либо на ее
доброжелательном расположении, либо на ее донкихотском энтузиазме. А рядом
есть человек, питающий такое намерение, - человек, которому каприз
заменяет принципы и который (в этом я твердо уверен) питает ко мне личную
неприязнь, разжигаемую сознанием собственной его неблагодарности и
постоянно изливаемую в ядовитых насмешках, - в этом я убежден так же, как
если бы слышал их своими ушами. Даже пока я жив, я не могу быть совершенно
спокоен, что он не пустит в ход каких-нибудь уловок. Этот человек вкрался
в доверие к Доротее, возбудил ее интерес и, очевидно, попытался внушить
ей, будто все, что я для него сделал, далеко не соответствует тому, на что
он имеет право. Если я умру - а он оттого тут и остался, что ждет моей
смерти, - то он убедит ее выйти за него замуж. Это будет великим
несчастьем для нее и торжеством для него. Сама она, конечно, не заметит
своего несчастья - он сумеет внушить ей что угодно. Ведь ей свойственна
неумеренность в привязанностях, и в душе она упрекает меня за то, что не
нашла во мне такой же неумеренности, а его судьба ее уже заботит. Он
предвкушает легкую победу и думает стать хозяином моего гнезда... Этого я
не допущу! Брак с ним погубит Доротею. Был ли он хоть в чем-либо
последователен, если только не из духа противоречия? Вместо того чтобы
приобретать солидные знания, он всегда старался пускать пыль в глаза, не
прилагая усилий. В религии он будет бездумным эхом нелепых идей Доротеи,
пока это не перестанет его устраивать. Пустозвонству всегда сопутствует
распущенность. Я твердо убежден, что у него нет никаких нравственных
правил, и мой долг - всемерно воспрепятствовать исполнению его замыслов".
Форма, в какой мистер Кейсобон обеспечил свою жену при вступлении в
брак, оставляла возможность для принятия крутых мер, однако всякий раз,
когда он начинал их обдумывать, его мысли неизбежно обращались к вопросу о
том, сколько ему еще остается жить. В конце концов желание получить
наиболее точный ответ взяло верх над гордой замкнутостью, и он решил
расспросить Лидгейта о своей болезни.
Мистер Кейсобон упомянул, что ждет Лидгейта к половине четвертого, и
Доротея с тревогой спросила, не чувствует ли он себя плохо.
- Нет, мне просто хотелось бы узнать его мнение о некоторых постоянных
симптомах, - ответил он. - Вам его видеть незачем, моя дорогая. Я
распоряжусь, чтобы его послали в тисовую аллею, где я буду совершать
обычный моцион.
Когда Лидгейт вышел на тисовую аллею, он увидел, что мистер Кейсобон
неторопливо удаляется от него, привычно заложив руки за спину и наклонив
голову вперед. День был тихий и солнечный. Листья, падающие с высоких лип,
медленно кружили среди мрачных тисов; полосы света четко разделяли
неподвижные тени, и тишину нарушал лишь крик грачей, который для
привычного уха звучит словно колыбельная песня или же словно та более
торжественная колыбельная, которая зовется заупокойной молитвой. Лидгейт,
ощущая себя здоровым, полным молодых сил, почувствовал жалость, когда
человек, которого он нагонял, повернулся и пошел ему навстречу, - столь
очевидными стали теперь признаки преждевременной старости, согбенная от
вечных занятий спина, костлявые руки, тощие ноги и горькие морщины у рта.
"Бедняга! - подумал врач. - Другие в его возрасте - львы и словно
только-только вошли в зрелые лета".
- Мистер Лидгейт, - сказал мистер Кейсобон с неизменной своей
учтивостью, - я крайне обязан вам за вашу пунктуальность. Если вы ничего
не имеете против, мы побеседуем, прогуливаясь по аллее.
- Надеюсь, ваше желание увидеть меня не было вызвано возвращением
неприятных симптомов, - заметил Лидгейт, прерывая паузу.
- Нет, не совсем. Для того чтобы объяснить вам это желание, я вынужден
упомянуть - при других обстоятельствах касаться этого я не стал бы, - что
моя жизнь, во всех прочих отношениях не представляющая ценности, обретает
некоторое значение из-за незавершенности исследований, которым были
посвящены все лучшие ее годы. Короче говоря, я очень хотел бы привести
свой труд хотя бы в такой вид, чтобы он мог быть опубликован... другими.
Если бы я получил заверение, что на большее мне рассчитывать не следует,
оно помогло бы мне разумно соразмерить мои усилия и выбрать наиболее
правильный путь в отношении того, что я должен делать и чего не должен.
Тут мистер Кейсобон умолк, вынул руку из-за спины и заложил ее между
пуговицами своего однобортного сюртука. Для ума, постоянно занятого
человеческими судьбами, трудно было бы найти что-нибудь более интересное,
чем внутренний конфликт, о котором говорили эти педантично размеренные
фразы, произнесенные, как обычно, нараспев под легкое покачивание головы.
И есть ли положения более трагичные, чем душевная борьба, когда человек
вынужден отказаться от труда, составлявшего весь смысл его жизни - смысл,
который исчезнет, точно никому не нужные воды неведомой людям реки? Но в
мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие,
и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость,
примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что
это такое - крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько
оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня,
кроме страстного эгоизма самого страдальца.
- Вы имеете в виду помехи со стороны здоровья? - спросил он, чтобы
заставить мистера Кейсобона преодолеть колебания и выразиться яснее.
- Совершенно верно. Вы не дали мне никаких оснований предполагать, что
симптомы моего недуга, которые, обязан я сказать, вы наблюдали с
величайшим тщанием, указывают на роковой его характер. Однако, мистер
Лидгейт, если это так, я желал бы знать правду без прикрас и умолчаний, и
я прошу вас сообщить мне ваши заключения - прошу, как о дружеской услуге.
Если вы скажете мне, что моей жизни ничто не угрожает, кроме, разумеется,
обычных превратностей, я буду очень рад ввиду того, о чем уже говорил.
Если же нет, то для меня даже еще важнее узнать правду.
- В таком случае у меня нет права колебаться, - ответил Лидгейт. - Тем
не менее я хотел бы прежде указать, что мои заключения нельзя считать
бесспорными - и не только из-за того, что я могу ошибаться, но и потому,
что, имея дело с болезнью сердца, вообще трудно что-либо предсказывать.
Однако в любом случае жизнь всегда готовит нам столько неожиданностей, что
ни в чем нельзя быть заранее уверенным.
Мистер Кейсобон вздрогнул, но вежливо наклонил голову.
- Я считаю, что вы страдаете так называемой жировой деградацией сердца.
Болезнь эту совсем недавно открыл и исследовал Лаэннек, тот, кому мы
обязаны стетоскопом. Пока она еще мало изучена - требуются гораздо более
длительные наблюдения. Но после ваших слов мой долг предупредить вас, что
смерть от этой болезни нередко наступает внезапно. И в то же время заранее
такой исход непредсказуем. Вы вполне можете прожить пятнадцать и более лет
без каких-либо стеснительных предосторожностей. Это все, что я могу вам
сообщить, не входя в специальные рассуждения, которые только подтвердят
то, что я уже сказал.
Лидгейт чувствовал, что ничем не смягченную прямоту мистер Кейсобон
примет как знак уважения.
- Благодарю вас, мистер Лидгейт, - сказал мистер Кейсобон после
недолгого молчания. - Но я хотел бы задать вам еще один вопрос: вы
сообщили миссис Кейсобон все это?
- Не все... Я только объяснил ей, чего следует опасаться, - ответил
Лидгейт, собираясь объяснить причины, почему он счел необходимым
предупредить Доротею, но мистер Кейсобон чуть поднял руку, показывая, что
он не хочет продолжать этот разговор, еще раз сказал "благодарю вас" и
заметил, что погода стоит великолепная.
Лидгейт понял, что его пациент хочет остаться один, и вскоре попрощался
с ним, а черная фигура с руками, заложенными за спину, и с опущенной
головой продолжала мерить шагами аллею под темными тисами, которые в
безмолвии словно разделяли все печали, и тени птичек и падающих листьев,
порой мелькавшие по пятнам солнечного света, казалось, боялись нарушить
тишину, приличествующую присутствию горя. Человек впервые взглянул в глаза
смерти и на миг испытал одно из тех редчайших прозрений, когда мы
постигаем суть избитых истин чувством, что так же не похоже на постижение
ее умом, как не похож образ всех вод мира на ту воду, которую видит в
бреду пылающий жаром больной. Когда избитое "мы все должны умереть"
внезапно преображается в острое сознание "я должен умереть - и скоро!",
тогда нас схватывает смерть, и пальцы ее жестоки. Потом она может убаюкать
нас в нежных объятиях, как некогда баюкала мать, и наш последний смутный
миг земного существования будет подобен первому. Однако в эту минуту
мистер Кейсобон словно вдруг очутился на темном речном берегу и
вслушивался в приближающийся плеск весел, ничего не различая во мраке, но
вот-вот ожидая зова. В подобный час дух не лишается своего прежнего
склада, он уносится в воображении за порог смерти, ни в чем не
изменившись, и оглядывается назад - быть может, с божественным
спокойствием доброжелательности, а быть может, с мелочными тревогами
самоутверждения. Каков был душевный склад мистера Кейсобона, покажут его
поступки. Он считал себя (с некоторыми учеными оговорками) верующим
христианином и в отношении к настоящему, и в чаянии будущего. Но
удовлетворить мы стремимся наше теперешнее желание, пусть и называем его
упованием - будущие здания, ради которых люди расчищают городские трущобы,
уже существуют в их воображении и любви. А в эту минуту мистер Кейсобон
искал отнюдь не единения с богом и неземного света. Бедный человек! Его
страстные устремления, точно тяжелый туман, стлались по темным низинам.
Доротея, увидев, что Лидгейт сел на свою лошадь и уехал, тотчас
спустилась в сад, но затем заколебалась: желание немедленно пойти к мужу
сменилось опасением, не сочтет ли он ее навязчивой. Ее пылкость, неизменно
встречавшая ледяной прием, и чуткая память усиливали этот постоянный страх
- так энергия, не находя выхода в действии, гаснет в лихорадочной дрожи. А
потому она медленно прохаживалась по дорожкам около дома, пока не увидела,
что мистер Кейсобон выходит из аллеи. Она поспешила навстречу, точно
небесный ангел, посланный в знак того, что остающиеся ему краткие часы
будут освящены той верной любовью, которая, предчувствуя горе, становится
еще нежнее. Его ответный взгляд был таким холодным, что ее охватила
робость, но тем не менее она пошла рядом с ним и попробовала взять его под
руку. Мистер Кейсобон по-прежнему держал руки за спиной, и ее ладонь
соскальзывала с его неподвижного локтя.
Эта бесчувственная холодность поразила Доротею ужасом. Слово как будто
слишком сильное, но лишь как будто - именно те поступки, которые зовутся
мелочами, постоянно губят семена радости, а потом мужчины и женщины
обводят отчаявшимся взглядом пустыню, созданную их собственным
пренебрежением, и говорят, что земля не приносит урожая счастья, называя
свое отречение опытом. Вы спросите, почему мистер Кейсобон держался с
таким недостойным бездушием. Но вспомните, что его натура бежала жалости.
Быть может, вам доводилось наблюдать, как действует на человека подобного
склада подозрение, что источник его горя (сейчас или в будущем) обернется
источником радости для того, кто уже оскорбил его жалостью? К тому же он
ничего не знал о переживаниях Доротеи и не представлял себе, что в
подобные минуты она испытывала чувства, нисколько не уступавшие по силе
тем, которые вызывали у него критические замечания Карпа.
Доротея не отняла руки, хотя не осмеливалась заговорить. Мистер
Кейсобон не сказал: "Я хочу быть один", однако он молча направился к дому,
и когда они вошли в стеклянную дверь восточного фасада, Доротея опустила
руку и остановилась на пороге, чтобы не стеснять мужа. Он вошел в
библиотеку и заперся там наедине со своей тоской.
Доротея поднялась в будуар. За окном исчерченную длинными тенями
липовую аллею озаряло безмятежное предвечернее солнце. Но Доротея не
видела этого золотого великолепия. Она бросилась в кресло, не замечая
слепящих солнечных лучей, - что было это неудобство в сравнении с
внутренним ее страданием?
Недавняя растерянность сменилась возмущением и гневом, каких она еще не
испытывала за все время своего замужества. Они нашли выход не в рыданиях,
а в словах:
- Что я сделала? Чем я заслужила... почему он так со мной обходится? Он
не хочет знать, что у меня на душе... ему все равно. Что я ни делаю, все
напрасно... Он жалеет, что женился на мне.
Доротея услышала свой голос и, вздрогнув, умолкла. Она сидела как
заблудившийся истомленный путник, словно единым взглядом обозрев все
дороги своих юных надежд, которых больше никогда уже не обретет. И в
тускнеющем свете она столь же ясно увидела одиночество - свое и мужа,
увидела, что они далеко разошлись и она вынуждена смотреть на него со
стороны. Если бы он привлек ее к себе, этого не случилось бы, она никогда
не спросила бы: "Стоит ли он того, чтобы шить ради него?", и просто
воспринимала бы его как часть своей жизни. Теперь же она сказала с
горечью: "Это он виноват, а не я". Удар, потрясший все ее существо,
заставил умолкнуть жалость. Разве ее вина, что она верила, в него? Верила
в величие его души? А каков он на самом деле? Она уже была способна
оценить его беспристрастно - она, которая трепетала его взгляда и для
того, чтобы стать ничтожной, как того хотел он, замкнула лучшую часть
своей души в темницу, лишь тайно ее навещая. В минуты подобных душевных
кризисов женщины начинают ненавидеть.
Солнце уже заходило, и Доротея решила не спускаться в столовую, а
послать сказать мужу, что ей нездоровится и она останется у себя. Никогда
еще она не отдавалась настолько сознательно во власть обиды, но она
ощущала, что, увидев его, должна будет открыть ему всю правду о своих
чувствах, и хотела отложить объяснение до того часа, когда ей ничто не
будет мешать. Возможно, ее отказ спуститься к обеду удивит его и больно
заденет. Но тем лучше. Ее гнев твердил, как это свойственно гневу, что бог
на ее стороне, что все небеса, сколько бы духов ни взирало на них оттуда,
должны быть на ее стороне. Она уже собиралась позвонить, но тут в дверь
постучали.
Мистер Кейсобон прислал сказать, что он будет обедать в библиотеке. Он
очень занят и хочет быть совсем один.
- Тогда я не буду обедать, Тэнтрип.
- Разрешите, сударыня, я вам чего-нибудь принесу.
- Нет. Мне нездоровится. Приготовьте все в туалетной, но, пожалуйста,
больше меня не беспокойте.
Доротея сидела почти без движения, но борьба в ее душе продолжалась,
пока сумерки медленно сгущались в ночной мрак. Однако борьба эта
непрерывно менялась - так человек, уже занесший руку для удара, вдруг
побеждает в себе желание ударить. Энергии, которой хватило бы для
преступления, достаточно и для того, чтобы покориться, если душевное
благородство вновь берет верх. Мысль, с которой Доротея выбежала в сад к
мужу, - уверенность, что он спрашивал, не придется ли ему оставить работу,
и что ответ должен был разбить ему сердце, - вскоре вернулась как
укоризна, как тень рядом с его образом, глядящим на нее с грустным
упреком. Ей рисовались все будущие печали, из груди ее рвались безмолвные
вопли, потому что ей некуда было укрыться от этих печалей. Но решимость
покориться пришла, и когда дом затих, когда приблизился обычный час отхода
мистера Кейсобона ко сну, она неслышно отворила дверь будуара и, выйдя в
темный коридор, смотрела, не появится ли внизу у лестницы огонек его
свечи. Она подумала, что не станет ждать долго и спустится к нему сама,
даже рискуя вновь встретить незаслуженный упрек. Теперь она смирилась с
мыслью, что так будет всегда. Но тут она услышала, что дверь библиотеки
отворилась. Огонек свечи начал подниматься по лестнице - ковер на
ступеньках заглушал звук шагов. Когда ее муж остановился напротив нее, она
увидела, что лицо его выглядит совсем измученным. Заметив ее, он слегка
вздрогнул, и она молча устремила на него умоляющий взгляд.
- Доротея! - воскликнул он тоном кроткого удивления. - Вы ждали меня?
- Да. Мне не хотелось вас беспокоить.
- Идемте, дорогая, идемте. Вы молоды, и вам еще не надо продлевать
жизнь бдениями.
Услышав эти ласковые, полные тихой печали слова. Доротея почувствовала
то облегчение, которое мы испытываем, чуть было не причинив боли
искалеченному существу. Она вложила руку в руку мужа, и они пошли рядом по
широкому коридору.




ЧАСТЬ ПЯТАЯ. РУКА МЕРТВЕЦА




43



Фигурке этой нет цены. С любовью
Когда-то мастер вырезал ее
Из лучшей кости. Неподвластны моде
Изящество и благородство линий,
Чарующие женственностью вечной.
А вот другая дорогая вещь -
Майолика искуснейшей работы.
Взгляните, как улыбка бесподобна!
Казалось бы, простой фаянс, однако
Украсит он и самый пышный стол.

Доротея редко отлучалась из дому без мужа, но временами ездила в
Мидлмарч одна, за покупками или с благотворительной целью, как делают все
богатые и небогатые дамы, живущие в окрестностях какого-нибудь города. Под
предлогом такой поездки она решила спустя два дня после сцены в тисовой
аллее побывать у Лидгейта и узнать, не появились ли у мужа новые симптомы
болезни и не расспрашивал ли он о своем состоянии врача. Ей казалось чуть
ли не преступным что-то выведывать о муже у постороннего человека, но
неведение было страшнее, страшнее потому, что могло толкнуть ее на
несправедливый или жестокий поступок, и это соображение заглушило укоры
совести. Она видела, что в сознании мужа произошел перелом: уже на
следующий день он начал перестраивать систему выписок и отдал Доротее
совершенно новые распоряжения относительно дальнейшей работы: бедняжке
предстояло основательно запастись терпением.
Подъезжая часа в четыре к дому доктора на Лоуик-Гейт, она
засомневалась, застанет ли его, и пожалела, что заранее ему не написала.
Доктора и впрямь не оказалось дома.
- А миссис Лидгейт? - спросила Доротея. Она не была знакома с
Розамондой, но сейчас вспомнила, что доктор женат. Миссис Лидгейт была
дома.
- Я с ней поговорю, если она позволит. Будьте добры, узнайте, может ли
она на несколько минут принять меня... принять миссис Кейсобон?
Слуга отправился с докладом. Сквозь открытое окно донеслись звуки
музыки - что-то пропел мужской голос, затем рассыпалось аккордами
фортепьяно. Но аккорды внезапно оборвались, после чего вышел слуга и
сказал, что миссис Лидгейт очень рада видеть у себя миссис Кейсобон.
Доротея вошла в гостиную. Контраст между хозяйкой и гостьей был весьма
характерен для провинции той поры, когда несходство в обычаях разных
сословий проявлялось ощутимее, чем сейчас. Знатоки, вероятно, могут
сказать, как называлась ткань платья, которое ранней осенью носила
Доротея, - тонкая белая шерстяная ткань, мягкая на взгляд и на ощупь. Она
всегда казалась только что постиранной, пахла свежей зеленью и была
скроена на манер ротонды со старомодными широкими рукавами. И все же,
появись Доротея перед безмолвствующими зрителями в роли Имогены или дочери
Катона (*123), ее наряд не вызвал бы недоумения; в ее движениях, осанке
были грация и величавость, а широкополая шляпка - удел ее современниц, -
обрамлявшая скромно причесанные волосы и правдивые глаза, вполне могла бы
заменить тот золотистый головной убор, что именуют нимбом. Для двух
зрителей, ожидавших ее в гостиной, миссис Кейсобон представляла больше
интереса, чем любая героиня драмы. Розамонда выделяла ее из простых
смертных, причисляя к высшим существам, чья наружность и манеры
заслуживают самого пристального внимания; кроме того, Розамонда была
довольна, что и миссис Кейсобон представилась возможность обратить на нее
внимание. Что толку быть изысканной, если этого не могут оценить знатоки?
А поскольку в доме сэра Годвина Розамонда удостоилась высшей похвалы, она
не сомневалась в своем успехе у людей знатного происхождения. Доротея со
свойственной ей бесхитростной доброжелательностью протянула хозяйке дома
руку и с восхищением оглядела хорошенькую молодую миссис Лидгейт, лишь
краем глаза заметив стоящего поодаль джентльмена в сюртуке. Джентльмен был
слишком поглощен одной из двух присутствующих женщин, чтобы обратить
внимание на контраст между ними - контраст, который поразил бы
беспристрастного наблюдателя. Обе были высокого роста, у той и у другой -
прелестные глаза, но вообразите себе головку Розамонды в дивной короне
кос, сплетенных из младенчески белокурых волос, ее голубое платье,
элегантный и модный покрой которого взволновал бы любого портного, большой
вышитый воротник, стоимость коего нельзя было не оценить, в меру
украшенные кольцами пальчики и рассчитанную непринужденность манер -
трудоемкую замену простоты.
- Благодарю за позволение прервать ваши занятия, - тут же заговорила
Доротея. - Мне бы очень хотелось до отъезда домой повидать мистера
Лидгейта, и я надеялась, что, может быть, вы скажете, где его найти, или
даже позволите подождать его, если он вскоре должен вернуться.
- Он в новой больнице, - сказала Розамонда. - Не знаю, скоро ли он
вернется. Но я могу за ним послать.
- Разрешите мне сходить за доктором? - предложил, выступая вперед, Уилл
Ладислав. Он взял шляпу еще до того, как вошла гостья. Доротея вспыхнула
от неожиданности, но протянула ему руку, улыбаясь с явной радостью и
говоря:
- А я вас не узнала: не ожидала вас здесь встретить.
- Вы разрешите мне сходить в больницу и сказать мистеру Лидгейту, что
вы хотите его видеть? - спросил Уилл.
- Я пошлю за ним карету, - возразила Доротея. - Так гораздо проще. Не
будете ли вы добры отдать распоряжение кучеру?
Уилл направился к двери, как вдруг Доротея, в чьем воображении
мгновенно пронеслось множество воспоминаний, торопливо повернулась к нему
и сказала:
- Нет, нет, благодарю. Мне хочется как можно скорей возвратиться домой.
Я сама поеду в больницу и поговорю с мистером Лидгейтом. Пожалуйста,
простите меня, миссис Лидгейт. Вы были очень добры.
Ее вдруг поглотила какая-то новая мысль, и, выходя из комнаты, она едва
ли замечала, что происходит вокруг, едва ли заметила, как Уилл распахнул
перед ней дверь и предложил ей руку, чтобы проводить к карете. Она
оперлась на его руку, но не сказала ни слова. Уилл был порядком
раздосадован и подавлен, но и сам не мог придумать, что сказать. Он молча
посадил ее в карету, они попрощались, и Доротея уехала.
Пять минут пути до больницы ушли на совершенно новые для нее
размышления. Решение уехать и охватившая ее в тот миг задумчивость были
порождены внезапным ощущением, что, сознательно поддерживая дальнейшее
знакомство с Уиллом и скрывая это от мужа, она допускает своего рода
обман, да и самая поездка к Лидгейту затеяна украдкой. Все это она
понимала вполне отчетливо, но еще что-то неприятное смутно тревожило ее.
Сейчас, когда она была одна в карете, Доротея как бы вновь услышала
мужской голос и аккомпанировавшее ему фортепьяно, на которые не обратила
внимания сразу. Значит, Уилл Ладислав навещает миссис Лидгейт в отсутствие
ее мужа, с некоторым удивлением подумала она. Правда, ей тут же
вспомнилось, что он и ее навещал, стало быть, в таких визитах нет ничего
дурного. Но ведь Уилл родственник мистера Кейсобона, Доротея обязана его
принимать. И все же, судя по некоторым признакам, мистер Кейсобон был,
пожалуй, недоволен этими визитами в его отсутствие. "Я, должно быть,
многое неверно понимала", - с грустью подумала Доротея. Слезы хлынули
градом, и ей пришлось поспешно их утереть. Огорченная, растерянная, она
почувствовала, что дотоле ясный для нее облик Уилла каким-то образом
исказился. Тем временем карета остановилась у ворот больницы. Вскоре
Доротея уже расхаживала рядом с Лидгейтом по зеленому больничному двору, и
ею снова овладело тревожное волнение, заставившее ее искать этой встречи.
Что до Уилла Ладислава, он тоже был подавлен, но вполне представлял
себе - почему. Ему редко приходилось встречаться с Доротеей, а нынешняя
встреча к тому же оказалась неудачной. Мало того что Доротея, вопреки
обычаю, не была занята только им, она встретила его при обстоятельствах,
показывающих, что и он не был всецело занят ею. Обстоятельства этой
встречи оттеснили его в чуждый Доротее круг обывателей Мидлмарча. Но
виновен ли он в этом? Поселившись в городе, он постарался перезнакомиться
с кем только возможно: его положение требовало, чтобы он знал всех и вся.
Лидгейт, право же, самый достойный из его здешних знакомцев, а миссис
Лидгейт музицирует, да и вообще в ее доме приятно бывать. Так возникла
ситуация, при которой наша Диана столь неожиданно наткнулась на своего
вздыхателя. Убийственная ситуация. Только ради Доротеи живет он в
Мидлмарче - Уилл это прекрасно понимал. В то же время его положение в
городе грозило воздвигнуть между ними преграду, более губительную для
сохранения взаимного интереса, чем расстояние от Рима до Англии.
Сословными п

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися