Герберт Уэллс. Кстати о Долорес

сторінка №7

сте с Франсуа в нашем парижском доме, я не
сомневаюсь, что она чувствовала себя способной управлять также и мною с
Долорес. Весьма возможно, что она и сумела бы добиться этого. Сперва все
шло наилучшим образом. Долорес хвалилась перед своими приятельницами новой
кухаркой и благообразным шофером. "Кухня не рафинированная, - говорила
она, - но истинно французская!" Постоянно также беседовала с Маргаритой, и
во все новых вариантах рассказывала ей историю своей жизни и своих
увлечений.
Но во время моей поездки в Швецию произошло что-то непонятное. Не знаю,
что именно; быть может, Долорес всего-навсего приметила вдруг ту
мимолетную тень во взгляде Маргариты. У Маргариты было чрезвычайно
выразительное лицо. А может быть, в один прекрасный день Долорес прошла
как-нибудь тихонько по кухонному коридору и случайно услышала, как в
действительности оценивают ее верные слуги. Может быть, произошло и что-то
более серьезное, но Маргарита никогда и ни в чем не призналась мне. До
этого скандала, почти целый год, в нашем доме царили мир и спокойствие,
каких ни до, ни после этого мы уже не знали.
Вернувшись в Париж, я застал Маргариту в слезах, а Франсуа в величайшем
негодовании. Они получили от Долорес за две недели предупреждение о
расчете. Маргарита, заплаканная, но до последнего дня на совесть
исполняющая свои обязанности, рассказала мне, какой удар на них обрушился.
Франсуа молчал, не зная, что говорить. Он возился с машиной, бормоча под
нос проклятия по адресу госпожи, по адресу Парижа, парижской квартиры,
института домашней прислуги и всей вселенной, а потом, когда он убедился,
что я не в силах восстановить его в прежнем положении, и по моему адресу.
Он сдерживался, но видно, было, что страдает.
- Зачем ты сделала это? - с укором спросил я Долорес.
- Прошу тебя, оставь домашние дела мне.
- Но ведь ты не можешь без серьезной причины выбрасывать этих людей на
улицу. Они продали свою гостиницу, чтобы перейти к нам.
- Много стоила эта их лавочка! Пристали к нам, как пиявки!
Я попробовал настаивать, но Долорес нельзя было урезонить. Они ее
враги. Я всегда становился на сторону ее врагов. Она не хочет жить с ними
под одной крышей.
- Я требую, чтобы ты объяснила мне, в чем тут дело.
- Ты требуешь?! Ты требуешь?! - крикнула Долорес, гримасничая. - Это
_мой_ дом и _мои_ слуги. Если ты будешь вмешиваться в эти дела, я напомню
тебе старые английские обычаи. Помнишь, что они делали?! Прицепляли
кухонную тряпку к костюму джентльмена! Может быть, ты хочешь ходить с
тряпкой, Стини?
Я выругался: "К дьяволу!" И она почувствовала, что на этот раз
выиграла. Несчастные Беньели съехали со всем своим добром, Маргарита
плакала и укоризненно поглядывала на меня. Я в секрете от Долорес помог им
купить крохотную лавчонку на боковой улочке неподалеку. Мы отравили им
жизнь, горько обманули их упования, и это именно я, тем, что у меня вид
человека твердого и надежного, подвел их и отдал на растерзание Долорес во
всей ее нелепой ярости - я и никто другой.
Такие истории выводят меня из себя; от этого я не умею отделываться
усмешкой. Меня вынудили нарушить обещание - безразлично, было ли это
обещание формально дано или нет. Я могу посмеиваться по поводу Других
наших разногласий, но не по поводу истории с Летицией или Беньелями. В
обоих этих случаях меня выставили в ложном свете и лишают права называться
честным человеком, а от этого трудно отделаться усмешкой. Я не выношу,
когда помыкают прислугой или подчиненными. Эти экономически зависимые люди
составляют более слабый класс. Они могут порой раздражать нас, но при этом
следует сразу вспомнить, как не уверены они в завтрашнем дне и какое
почтение вынуждены оказывать нам. А разве мы проживем без них? Мы обошлись
бы без них разве что в некоем утопическом, всецело реорганизованном в
отношении услуг обществе. Все эти люди взирают на нас с недоверием, они
ждут, что мы злоупотребим своей силой, оскорбим их, будем вмешиваться в их
дела, и они совершенно правы. Беньели полагались на меня. Маргарита -
женщина с кротким лицом и вдумчивыми глазами - оценила меня, вынесла обо
мне свое суждение и наградила меня безграничным доверием.
С момента изгнания Беньелей через нашу парижскую квартиру прошла целая
процессия слуг. Никто из них не завоевал моей симпатии. В неизменном ритме
приходят, недолгое время пользуются доверием и признаниями Долорес,
внезапно впадают в немилость, получают отказ от места и бесславно
исчезают. Среди всех этих гроз, несчастий и злополучии я сохраняю
олимпийское спокойствие. Когда кризис обостряется, я слышу голос долга,
призывающий меня в Лондон.
В настоящее время штат нашего дома состоит из супругов Швейцер,
эльзасцев, а также из Мари, Альфонса и одной горничной.
Мари все еще пользуется доверием своей госпожи. Швейцеры внушают
подозрение. Они прячут глаза и, пожалуй, чрезмерно почтительны. Муж косит,
у него выдающийся подбородок, и он навязчиво услужлив; он подает нам на
стол, обслуживает хозяина дома и старается быть незаменимым. Он
исключительно ловок во всяческого рода мелких работах по дому, и
подозреваю, что он умеет отпирать любые замки. Это один из тех людей,
которые обладают способностью внезапно и совершенно бесшумно
материализовываться в вашей комнате, словно проникнув сквозь запертые
двери! Сперва шло к тому, что он будет на ножах с Альфонсом и что при этой
оказии мы многое узнаем о них обоих, но они живо снюхались, и теперь
Альфонс охотно посиживает на кухне. Но ежели эти злосчастные заговорщики
обтяпывают совместно какие-нибудь финансовые делишки в ущерб
работодателям, то да поможет им бог! Их непременно разоблачат, ибо Долорес
обладает великолепным нюхом и не знает жалости к грешникам.


11

Дело второстепенное, мелкое, но в том же вкусе, что и история с
Беньелями, это висящий в воздухе скандал из-за угреватой официантки.
Долорес свойствен какой-то панический страх перед микробами, и, не имея
возможности говорить о проказе, она выбрала иную напасть. Когда Долорес
замечает на чьем-нибудь лице пятна или прыщи, то сразу готов диагноз:
сифилис. Что до маленькой официантки, то прыщи на ее лице являются, вне
всякого сомнения, шуткой Всевышнего над невинностью подростка. Долорес
иногда забывает о ней на день-другой, но потом снова вспоминает. Я вижу,
как лорнет впивается в избранную жертву. Я знаю, что в один прекрасный
день жена моя выйдет из себя и потребует объяснений от управляющего
отелем; Я прямо вижу, как она врывается в контору, объятая гневом, нервно,
но настоятельно жестикулируя, а руки ее увешаны побрякушками. Тщетно бы я
пытался ее удержать. "Не вмешивайся, Стини, - скажет она, - это мое дело".
Если Долорес сделает это, то супруги Юно, вероятно, уволят девушку.
Быть может, они окажутся настолько разумны, чтобы сделать это только для
видимости, и укроют официантку от глаз Долорес. Однако я не вполне убежден
в рассудительности супругов Юно.
Другое огорчение подобного рода также не имеет серьезного значения, и,
может быть, если бы я не был так раздражен другими маниями Долорес, я
посмеялся бы над тем, что английская мама с сыном перестала мне говорить
"доброе утро" или "добрый вечер". Она проходит теперь мимо меня, не говоря
ни слова, и отворачивается. Я совершенно точно вспоминаю, что произошло!
Меня она попросту игнорирует, но при виде Долорес сын ее приходит в
настоящее смятение, и видно, с каким судорожным усилием он заставляет себя
не смотреть на нее. Бедный мальчик, должно быть, никогда еще в своей юной
жизни не был так нелюбезен; видно, как он задыхается, кривится, напрягает
все мышцы. Его мама отнюдь не пытается скрыть своего ужаса и возмущения.
Она становится до смешного похожа на курицу. Кудахчет, призывая сына под
свое крылышко, трясется больше, чем оскорбленная Баронесса, и принимает
неслыханно гордый вид. Ясно, что она шокирована сверх всякой меры.
Насколько я мог проследить, события развивались следующим образом: в
саду при отеле или, быть может, на террасе после обеда Долорес изловила
юношу, желая спровоцировать его на доверительную беседу. Догадываюсь, что
она спросила его наконец, сохранил ли он еще невинность, ибо эта проблема
занимает всех приятельниц Долорес, когда они встречают на своем пути
зеленого мальчика. Подтвердила мои домыслы сама Долорес, произнеся в тот
же вечер тираду о лицемерии и лживой робости британского юношества.
- Французский мальчик в его годы... - завела она.
- Знаю, - прервал я ее, - все знаю.
Дамы в избранном светском кругу моей жены обсуждают с неугасимым пылом
проблемы сексуального воспитания юношества, а также сравнительные
достоинства любовников всех рас и наций. Американцы, как выясняется, в
этом смысле ничего не стоят, англичане ненамного лучше. Им свойственна
сентиментальность, они легко возбудимы, но слишком торопятся. На
противоположном полюсе стоят немного пугающие, но импонирующие способности
"ле нэгр" и "ле горилль". Охотно приводится из ряда вон выходящий пример
Распутина. Дамы разглагольствуют на эту тему неутомимо, постоянно
возвращаются к излюбленному предмету, их воображение распаляется. Любовник
для них уже не просто любовник, а техник-виртуоз, он подобен скрипачу,
которого слушает знаток и ценитель; дамы с большим знанием дела оценивают
его спортивные достижения. Любовь с грустью отворачивается от этих
разговоров, убегает оскорбленная, подобно нашей английской мамаше.
Проблема сексуального воспитания сыновей или племянников вызывает жаркие
дискуссии. Нужно во что бы то ни стало уберечь этих юношей от возможных
половых извращений. Ведь есть же тетушки, ведь есть же сердечные
приятельницы, готовые направить их на истинный, согласный с природой,
нисколько не противоестественный путь... Имеется целая литература по этому
вопросу, этой цели служат сентиментальные романы, чувствительные и
серьезные, ибо шутки по этому поводу могут все испортить. Не следует
называть это порнографией, это всего только литературная дискуссия,
социологическое исследование.
Эти разговоры пролетают у меня мимо ушей. Я не интересуюсь ими, но
нелегко быть глухим и слепым.
- Это - мое дело, Стини! Мужчиной в любом возрасте нужно руководить и
обманывать его ради его же блага.
- Разве этот мальчик знал, что такое девственность?
- Вообрази себе, он думал, что девственница - это значит монахиня! -
ответила Долорес. Она была ужасно возмущена.
- Шестнадцатилетний мальчик! Окончил школу, поступает в Оксфорд и
_понятия не имеет_, что такое девственность!
- Ты в этом абсолютно убеждена? Быть может, у него не было охоты
разговаривать с тобой об этом. Скорее всего он был так смущен твоими
расспросами, что поднялся и ушел!
- Вообрази себе, что да!
- И при таком обороте дел ты пыталась доверительно поговорить о нем с
его мамой?
- Она покраснела, как мак, и делала вид, что не понимает, о чем я
говорю! "Не понимаю, о чем это вы", - сказала она и ушла в гостиницу.
- А у тебя язык чесался высказать все, что ты можешь, по этому поводу?
- Но ведь это же глупо замалчивать важнейшие вопросы. Зачем же человек
обладает даром речи? Господь бог попусту растратил этот дар, наградив им
англичан.
- Зато мы упражняемся в добродетели сдержанности, хотя нынче практикуем
ее не столь ревностно, как прежде... Скажи мне, Долорес, почему ты всегда
в разговоре с посторонними людьми начинаешь с сексуальных дел?
Я придвинул себе стул и уселся рядом с ее шезлонгом. Уже в течение
многих дней во мне вызревали слова, которые я теперь хотел ей высказать.
- Быть может, ты вознамерился прочесть мне проповедь? - спросила она. -
О боже правый, проповедь, о скромности в твоих устах!
Я закурил сигару.
- Я хотел тебе сказать кое о чем и услышать, что ты можешь ответить.
- Я бы тебе многое сказала, если б решила поговорить с тобой начистоту!
Но на этот раз я действительно хотел наконец высказать ей кое-что и не
намеревался позволить ей сбить меня с толку.
- Твое обыкновение сводить любой разговор к вопросам пола, к грязи; эта
твоя любовь к непристойности... - начал я.
- А кто же меня этому научил? - прервала Долорес.
- Понятия не имею. Может быть, космополитическая школа для девиц в
Монте-Карло? Это какая-то заразная болезнь души (я заранее приготовил это
определение). В путешествиях, в общении с нормальными, здоровыми и
приличными людьми эта твоя привычка становится обидной для других, а для
меня - невыносимой. Невыносимой, Долорес. Эти вакации, с тех пор как ты
приехала, превратились для меня в сплошную трепку нервов.
- Что же, Стини, это новый ультиматум?
- Дорогая моя, я не начинал этот разговор в ультимативном тоне.
Долорес поднялась в кресле и приступила к контратаке.
- Стини, я понять не могу, почему я тебя полюбила, почему я тебя
терплю! Ты сидишь тут напыщенный, нудный, буржуй до мозга костей, торговец
книжками, английский самец, тупой, как вол! Ты вечный подросток, которого
ничто не может научить. Единственное твое достоинство - это некритическое
чувство долга...
- Я хочу тебе сказать... - пытался я вставить словечко.
- Я была когда-то одной из красивейших женщин на Ривьере, я привыкла к
обществу джентльменов, титулованных лиц, принцев, людей светских и
рыцарственных. А что я теперь? Что ты сделал со мной? Все мне говорят, что
с тех пор, как я вышла за тебя замуж, я сделалась почти такой же скучной,
как ты сам. Ты ограбил меня - похитил у меня жизненный нерв, размах. Все
видят, до чего я изменилась под твоим влиянием. Спроси моих приятельниц,
спроси своего кузена Джона, спроси твоих сотрудников, которые бывают у нас
в Париже.
- Я хочу тебе сказать... - вставил я.
- Ты стоишь надо мной, как учитель над ученицей. "Хочу сказать вам,
мадам, несколько слов". Значит, тебе еще мало? Я еще недостаточно банальна
для тебя! Я что, обязана смотреть тебе в глаза и спрашивать разрешения,
прежде чем заговорить с кем-нибудь? Или ты требуешь...
Теперь уже не было силы, которая могла бы сдержать поток ее
красноречия. Был только один способ: говорить самому, не обращая внимания
на ее слова. Я применил эту уловку.
- Я хочу тебе сказать... - ввернул я и стал говорить свое. Поединок
начался сдержанно и тихо, но теперь зазвучал крещендо. Я сказал Долорес,
что пребывание с ней в Торкэстоле стало для меня невыразимо тягостным, что
чем старше я становлюсь, тем менее я способен кротко сносить ее выходки,
что, если я не сумею ее приструнить, мне придется расстаться с ней, что,
чего бы это ни стоило, я хочу навсегда с ней расстаться.
Постепенно появились тайные слушатели. Супруги Юно прислушивались к
этому диалогу из столовой, горничная - из подвала, два продавца почтовых
открыток - с маленькой площади перед отелем, а какой-то пожилой господин -
с террасы, где он потягивал фруктовую воду. Возможно, что слушали и
другие.
Когда Долорес заметила, что зрительный зал наполняется, она начала
вставлять в свой текст все больше и больше французских фраз, чтобы сделать
спектакль более доступным для слушателей. Она говорила теперь все
торопливей, все более пронзительным тоном, чтобы совершенно заглушить мои
вставки и не дать им достигнуть до слуха публики. Она героически
преодолевала при этом безумное желание услышать то, что я столь упорно
повторяю над ее головой. Без передышки говорила свое.
Два голоса боролись друг с другом, как будто бы басовитые удары в
барабан пытались заглушить бренчание цимбал.
- Позволь тебе заметить, Стини... - говорила Долорес.
- Пойми наконец, Долорес... - говорил одновременно я.
Это было смешно, постыдно. Наконец я поднялся. Хотел удалиться с
достоинством, но забыл об этом и, склонившись над ней, пустил ей прямо в
ухо прощальную стрелу.
- Всему есть предел, Долорес! - повторил я знакомый уже рефрен. - Всему
есть предел!
К несчастью, я испортил эффект моего ухода, наткнувшись на маленький
столик. Поднос и стакан с дребезгом полетели наземь.
С поразительной расторопностью, словно из-под земли, выросла на месте
происшествия угреватая официантка.
- Подберите, пожалуйста, - сказал я, - и впишите в мой счет.
Я бесславно удалился. Долорес снова упала на подушки шезлонга,
победительная, утомленная гранд-дама.
- Pouf!! - сказала она так, чтобы слышали все. - Quel maladroit! Mon
amant! Mais c'est drole! [Ох! Что за недотепа! И этого человека я люблю!
Забавно! (франц.)]


12

Попытка обратиться к разуму Долорес привела всего лишь к этой вот
перепалке. Она никогда ничего не будет слушать; постарается ничего не
понять. Как бы дурацки она ни истолковывала наши взаимоотношения, она
защищает любое свое мнение криком и бранью. С ней невозможно столковаться.
Я сижу сейчас за письменным столом над моими заметками и размышляю о
том, в какие тиски я попал и как высвободиться из них. Какой-то выход я
должен найти: жизнь теперь стала уже совершенно невыносимой.
Следует решиться на что-нибудь более серьезное, чем прежде.
Я признаю, что Долорес раздражают мои все более частые и все более
продолжительные отлучки. Мы оба изменились. Я уже не умею смеяться над ней
за ее спиной; меньше, чем прежде, я считаюсь с ее обидчивостью. Я почти не
скрываю своего презрения к ее пустопорожним фразам и бессмысленным
занятиям. Да, раньше я смеялся потихоньку, но это в немалой степени
поддерживало то окрашенное юмором чувство, которое я питал к своей жене.
Быть может, тому виной время и привычка, но мне кажется, что ум Долорес в
последние годы закоснел и притупился. Она утратила былую свежесть. Она
повторяется. Когда я слушаю ее разговоры, мне кажется порой, что слушаю
заигранную пластинку. Она говорит все больше, слушает и читает все меньше;
непрерывный поток красноречия, неизменно эгоцентричный, звучит все
фальшивее, все низкокачественнее и терзает монотонностью. Если даже не
обращать внимания на хлопоты, которые причиняют ее выходки, само по себе
пребывание в ее обществе стало для меня безмерно скучным; мне надоели ее
бесконечные повторения. Моя наигранная душевная энергия не способна
заглушить ее голос. Я попросту не могу его больше слышать.
Что же, собственно, творится с ней? Что творится с нами обоими? Мы
повздорили из-за непристойностей, которые она вплетает в свои разговоры.
Почему она каждый разговор с посторонними людьми, а в особенности с
англичанами, упорно нашпиговывает фразами, оскорбляющими слух?
Как беспристрастный судья, я рассматриваю упреки против Долорес и
должен сказать, что она не поднимается над средним уровнем чувственности и
не проявляет никаких извращений сексуального инстинкта. Она одарена
нормальной чувственностью, и она капризна, но в ней нет ничего от
развратницы. Она никак не может сделать выбор между манерами
"великосветской дамы" и повадками "парижского сорванца". Это обычная
дамочка со средиземноморского побережья, позволяющая себе известные
вольности. В ее лексиконе слишком много малопристойных слов, и она вгоняет
собеседников в краску, излагая свои псевдонаучные познания в области
эротических проблем. Но, хотя она бывает при этом скучна и вульгарна и это
у нее все усиливается, отталкивающего впечатления это на меня не
производит. Она не сексуальная маньячка и говорит обо всем этом только
затем, чтобы удивлять и эпатировать ближних.
Сексуальная одержимость, если говорить о телесных потребностях,
является состоянием преходящим и излечивается простейшим способом. Но
когда она овладевает душой, то становится болезнью чрезвычайно опасной,
неисцелимой и прилипчивой. Больной мозг подобен застарелому кокаинисту. Он
не в силах совладать с потребностью говорить "об этом", развивать вопросы
"этого", всеми способами стремиться к поискам никому еще не ведомых
проявлений "этой" столь, по сути дела, простой вещи. Эта тема возникает
при каждом удобном случае, разум склоняется все к одной и той же мысли.
Вот такого рода больными людьми являются Хьюмэн Сопстон, старый Блэйдс и
Лоретта Гук. Они видят весь мир сквозь призму пола, источают из себя
слякоть собственной гнилости, порочность тяготеет над ними, как заклятье.
Это истинные прокаженные, несчастные и противные. Долорес, однако, не
такова.
К тому, чтобы говорить непристойности, ее толкает не больное
воображение, но сила совершенно иная и врожденная: неутолимый эгоцентризм.
Долорес должна любой ценой привлекать к себе внимание, всегда быть в
центре внимания. Она очень рано подметила, что молодая женщина проще всего
добьется этого, если будет произносить в обществе, за светским завтраком
или обедом, как можно больше нескромных фраз - так, походя. Без этого она
удостаивается нескольких взглядов, нескольких мимолетных комплиментов - и
только; однако все оказываются в высшей степени заинтригованными и с
приятным нетерпением взирают на оживленную молодую и красивую особу,
распустившую язычок и внятно и четко произносящую множество
непристойностей.
У Долорес, собственно говоря, нет никаких психических отклонений, кроме
ненасытной жажды обращать на себя внимание. Я никогда не замечал, чтобы
она совершила нечто действительно необычное...
Меня внезапно озарило. Ее жесты, ее стиль, наряды, духи, красноречие,
прононс и манеры; ее собачонки и мебеля; иерархия ценностей, которую она
признает, странная неустойчивость мнений - все это сокровища сороки,
собранные из нахватанных отовсюду блесток, сваленных в одну кучу и
удерживаемых с ужасающей цепкостью. Она собрала свою сложную
индивидуальность из разнородных кусочков, ибо ей казалось, что яркие
компоненты сделают ее более эффектной. Это и был для нее единственный
принцип отбора. Это нахватанная отовсюду, негармонизованная личность.
Большинство людей, как утверждают психоаналитики, совершают те или иные
нелепости под влиянием непреоборимого внутреннего стимула, подчиняясь
некоей неудержимой склонности, определяющей их характер, но Долорес не
испытывает внутреннего принуждения переделать на свой лад свои плагиаты и
имитации. Долорес ничто не сдерживает; ум ее ясен и цепок, тем более ясен,
что лишен каких бы то ни было внутренних устоев. И она воспринимает
образцы, копирует их, ничего не забывает, ничего не меняет, разве что
утрирует, поскольку у нее отсутствует собственный, личный, все укрощающий,
все смягчающий тон. Она вовсе не ненормальна, напротив, она до Того
нормальна, что не имеет никаких индивидуальных, отличающих ее от нормы
признаков. Это человеческое существо обнаженно-эгоцентричное. Это -
воплощение алчности и самоутверждения. Мне никогда не приходилось
встречать столь всецело, исключительно и притом неуклюже собранной из
чужих элементов личности, как Долорес!
Она так долго ускользала от моего понимания именно потому, что она
пуста, как планета, лишенная воздуха. Только в последнее время я понял,
что Долорес - это заурядное и банальное человеческое существо, ничем не
смягченное, самодовлеющее. Я тринадцать лет ломал себе голову, чтобы найти
такое разрешение загадки. Теперь я знаю наконец, что все эти годы рядом со
мною жило не существо, чрезвычайно усложненное, но, напротив, создание
сумасбродное, но непомерно упрощенное. Я не могу считать ее сумасшедшей
или преступницей. Долорес - это первозданная материя, из которой сотворено
человечество. Это разобыкновеннейшая женщина в химически чистом виде.
Основа моей личности и личности всех прочих людей построена из того же
самого сырья, только что она окрашена, проглажена, отделана, насыщена,
подвергнута мерсеризации, - кажется, так это называется? - покрыта лаком.
Моя Долорес отличается от всех прочих людей именно отсутствием этой
индивидуальной отделки.
Присмотримся поближе к этому сложенному из элементарных человеческих
инстинктов существу, от которого я хочу избавиться. Прежде всего в ней
бросается в глаза страстная жажда привлекать к себе человеческое внимание.
(Кстати сказать, кто из нас в этом смысле без греха?) Возникает вопрос:
почему она так жаждет, чтобы ею интересовались? Почему к этому в известной
степени стремится каждый из нас? Равнозначно ли это жажде любви или ее
противоположности - ненависти? Мне кажется, что нет. Сомневаюсь, чтобы
кто-нибудь из нас жаждал любви ради нее самой. Когда Долорес начинает
крикливо выставлять себя напоказ, я не думаю, что она стремится покорять
сердца. У нее более воинственная натура. Она хочет пробудить в зрителях
ощущение того, что они ниже ее, и восхищение ее собственной персоной. Она
жаждет навязать свою особу вниманию присутствующих и даже отсутствующих.
Хочет испытать торжествующую уверенность в собственном существовании. Это
доставляет ей судорожное наслаждение, которое она старается продлить, в
этом она находит примитивное и истинное удовлетворение. И злобствует она
лишь потому, что всегда легче наносить раны и увечить, чем очаровывать.
Итак, если правда, что Долорес представляет собой нормальное
человеческое существо во всей его наготе, то подобное элементарное
стремление кичиться собой и торжественно доказывать, что ты и впрямь
существуешь, должно таиться и во мне, и в тебе, и в каждом. Оно есть у
всех, только выражается в более усовершенствованной и возвышенной форме.
Займемся для разнообразия вивисекцией мистера Стивена Уилбека. Не
представляет ли он собой в основе своей мужскую разновидность Долорес?
Нет, что вы! Стивен Уилбек не кричит, не бахвалится, не топит своих
противников. Он истинный джентльмен!
А теперь поразмыслим не о том, чего он не делает, а о том, что он
делает. Я перечитал начальные страницы этих воспоминаний: раздел об
автомобильной поездке, о солнечном дне, о милом городе Ренне и обо всем
таком, - и я отметил, с каким наслаждением мистер Уилбек ласково
посмеивается над всеми встречными, и хихикает, и ластится к ним - можно
подумать, что он их и правда любит. Он замечает, какими мелочами они
заняты, какие приятные они людишки, он сплетает целые истории об их
мелковатости, подмечает их человеческие слабости. Он не навязывает людям
своей особы, нет, он только все время витает над ними, как милостивый бог.
Цель у него такая же, как у нее: показать, как он победоносно или по
крайней мере сносно существует.
Он выбирает путь более утонченный, действует искусней и с большим
успехом, чем Долорес, но в этом вся разница. Мистер Уилбек не вырывает
своей добычи насильно, он хватает ее украдкой и уволакивает. Что касается
взаимоотношений с прислугой, то он не поднимает голоса, не угрожает, не
выбрасывает людей на улицу, но оплетает их сетью нравственных
обязательств. Действительно ли он фанатик порядочности? Или только любит,
чтобы окружающие считали его справедливым и достойным доверия
работодателем? Заботится ли он о своих слугах как о человеческих существах
или только как о своей челяди? Хотел бы знать, но - увы! - не знаю. Пусть
это останется под вопросом. На весах, которые держит в руках Истинное
Божество, царящее среди звезд, эгоцентризм Долорес, конечно, не перетянет
внезапно чаши, если на другую чашу весов положить эгоцентризм Стивена
Уилбека. Может быть, его чаша пойдет постепенно кверху, но, безусловно, не
взлетит к небесам. Эгоцентризм Долорес - жестокий и пустопорожний.
Примитивный и обнаженный, он стережет тесные пределы ее существования и
проявляется в криках, в ненависти, в подозрительности и в зависти.
Эгоцентризм Стивена Уилбека обладает наружным покровом; Фоксфильд сказал
бы, что его осложняют неоморфемы.
Пока на карту не были поставлены его честь и достоинство, Стивен Уилбек
от всего отделывался шуткой, с легким сердцем ускользал от неприятного,
издевался над Долорес и над ее ожесточенной борьбой за удовлетворение
своего самолюбия, возмущался ее враждебностью ко всему белому свету.
Я сказал здесь все, что можно было сказать в защиту Долорес...
Но...
Я в этом закрытом процессе одновременно и судья и заинтересованная
сторона. Правда, я выставляю себя беспристрастным судьей, но это отнюдь не
значит, чтобы у меня было желание вынести самому себе обвинительный
приговор. Я защищал Долорес, а теперь я выступлю в качестве своего
собственного адвоката. Существует аргумент, который говорит в мою пользу.
Разница между мной и Долорес не ограничивается только тем, что я более
утонченный и усложненный. Иногда Долорес оказывается сложнее меня. Но во
мне есть, помимо моего собственного "я", еще нечто большее, чего нет в
Долорес, - есть некая ценность, переходящая границы моего эгоцентризма.
Эту ценность я имею право защищать, и даже защищать, не зная пощады,
против ее гибельных атак.


13

Написав предыдущую страницу, я вышел прогуляться в одиночестве и
выкурить сигарету среди здешних ущелий и скал. Вернулся к обеду, и мы с
Долорес уселись друг против друга в ледяном молчании. Проходя мимо почты,
я подумал: не зайти ли в отделение и не дать ли шифрованную телеграмму в
Дартинг, за которой последовал бы срочный вызов оттуда: "Ожидается
забастовка наборщиков". Я не сделал этого потому, что мне надоели эти
мелкие обманы. Мне стыдно перед самим собой. Слишком часто я уже вел себя
как изобретательный муж-подбашмачник из парижского фарса.
Столовая застыла как бы в предчувствии грозы. Стояла удивительная
тишина, нарушаемая только шуршанием платья Баронессы, когда она беспокойно
оборачивалась от столика к столику, как будто хотела спросить всех вообще,
а меня в частности: "Что произошло?" "Что такое стряслось?" - допытывалась
ее лорнетка. Английская мама и сын сидели совершенно окаменевшие. Оба
читали за столом книжки, и у сына уши были пурпурные, и сидел он
неподвижно, будто окоченев.
Из двух рыболовов явился только один. Он пообедал раньше других,
минутку глядел перед собой, а потом громко и с выражением безграничного
изумления изрек: "Боже правый!" - поднялся и вышел из столовой.
Новоприбывшие постояльцы сидели тихо, как мышки. Какое-то мгновение
казалось, что языки вот-вот развяжутся. Угреватая девица внезапно уронила
посреди зала поднос. Три тарелки с треском разбились, но ничего не
воспоследовало. Девушка ойкнула, но тут же умолкла, завороженная всеобщей
тишиной. Все вновь окаменели. Официантка, жалобно шмыгая носом, стала
подбирать осколки. Сквозь матовые стекла дверей заглянул мсье Юно, но не
вошел, как обычно, дабы совершить дружескую инспекцию. У него не хватило
духу.
Я подумал, что, пожалуй, зря не отправил телеграмму...
После обеда Долорес поднялась, на миг задержалась около меня и
многозначительно взглянула мне в глаза. Я встал по стойке "смирно". Она
поклонилась и прошла мимо меня с гордо поднятой головой. Я выбрался на
террасу, чтобы выкурить сигару и выпить рюмку бренди. Мне надо было
выпить. Почти тут же вошла Мари и вручила мне послание от Долорес.

"Возлюбленный мой!
Ты сидел за столом, как надутый, дерзкий и упрямый малыш. Ты злюка - у
тебя злое, очень злое сердце, но ты как дитя малое. Простираю к Тебе руки.
Я не могу сердиться больше одного дня. Прощаю тебя! Не хочу уснуть,
ненавидя. Пожертвуй мне одну минуту, отвори только двери и скажи с порога
"покойной ночи", и я смогу принять мой семондил и уснуть. Помни, что я
больна и очень страдаю. Ты ничего не знаешь о боли. Быть может, настанет
день, когда ты с ней познакомишься. Это будет тебе на пользу. Но тогда я
уже, конечно, буду спать вечным сном и наконец забуду об этом
невежде-дантисте, который отравил мне существование. Собственно, это ты
позволил ему погубить мое здоровье, ибо своевременно не разузнал все о
нем. А теперь ты не хочешь даже подать на него в суд, потому что боишься
встать на мою защиту.
Завтра мы поедем в Роскофф, как и предполагалось, - я буду мила с твоим
скучным ученым Фоксом, Поксом, или как там еще этот наемный писака
называется? Я знаю, что целый день буду подавлять зевоту! Ты мое жестокое
дитя! В один прекрасный день ты убьешь меня своей британской скукой!"

Я прочел эту записочку и после надлежащего размышления сказал Мари, что
приду. Мне до зарезу надо было повидаться с Фоксфильдом. Он опять опоздал
со сдачей рукописи.
Ну что ж, и этот кризис разрешился привычным образом.
Я заказал еще бренди.


14

Как долго это еще будет продолжаться? Сколько людей во всем мире
проснулось нынче утром в убеждении, что положение их невыносимо, сколько
людей говорило себе: "Я должен с этим покончить. Больше я этого не
вынесу"? И сколько людей уснуло ночью, ничего не изменив в своем
положении? Порою мне кажется, что все человечество живет в ловушках,
связано по рукам и ногам добровольно взятыми обязательствами, со дня
рождения заперто в клетках зверинца. Современный психоанализ подчеркивает
роль, которую играет в нас механизм "бегства от действительности". Его
следовало бы называть механизмом квазибегства. Примером может послужить
мое чувство юмора; вопреки тому, что я непрерывно взываю к нему, жизнь моя
все более зависит от Долорес. Неужели все мы безнадежно скованы инерцией,
неужели вся наша жизнь есть подчинение себя инерции, неужели наша жизнь
подобна бесконечной ленте липкой бумаги для мух, к которой мы пристаем?
Неужели все вокруг меня задыхаются от подавляемой жажды "совершить
что-нибудь", от жажды мятежа против партнерш-поработительниц, против
неразрывных уз, против пут обязанностей - обязанностей семейных,
юридических и профессиональных, против окостеневших обычаев, привычек и
междоусобиц?
Я возвращаюсь к вопросу о различии между мной и Долорес. Итак, на чем
мы остановились?
Мы пришли к выводу, что Долорес является существом необычайно
упрощенным, более обособленным от остального мира, более последовательным
и эгоцентричным, чем большинство, людей. Она до того сосредоточена на
себе, так много в ней всего того, чем другие индивидуумы обладают в
зачатке, и она настолько лишена тех черт, какими не обладают другие, что у
нее совершенно отсутствует индивидуальность. К этому мы пришли в первую
очередь. В Долорес нет того особенного, дополнительного внутреннего
течения, которое свойственно почти каждому. Она подобна растению, у
которого сломаны молодые побеги. Она безоговорочно отделена от остального
мира. Не умеет переступать границу своего собственного "я". Она не может
ни на миг позабыть о себе. И поскольку отдельная личность, как таковая,
обречена на поражение, ибо внешний мир определяет ее поступки и существует
дольше нее, жизнь Долорес стала мятежом против неотвратимого. Долорес
борется, как капризный ребенок. Ни шагу не уступает, ничего не прощает
вселенной. Пускай уступают другие.
Нормальный разум бывает более усложненным, чем у нее: он не вмещается
столь безостаточно в пределах эгоцентризма. Значительная часть его
деятельности выходит за рамки ликующих побед и драматических поражений
собственного "я". Самовоспитание и тренировка в искусстве общения с людьми
выражаются, помимо всего прочего, в способности согласовывать внешние
неэгоистические мотивы с безграничной жаждой самоутверждения. Мы пришли к
выводу, что у Стивена Уилбека есть какие-то качества, каких нет у Долорес,
и даже намекнули, в чем главное между ними различие. Оно в том, что, хотя
в Стивене также много своего эгоизма, он как личность этим не
исчерпывается. Эгоцентризм составляет в нем остов, но остов, обросший
слоем иного вещества. А теперь нам пора заняться этой оболочкой. Частицы
ее составляют сдержанность, осмотрительность, способность уважать других.
В нем присутствует некий советник, в первую голову, конечно, преданный его
эгоцентризму, это верно, но исполняющий также функции юрисконсульта,
который неустанно спрашивает: "А ты действительно находишь это
справедливым?", "Следует ли заходить так далеко?", "Помнишь ли ты, что
дело касается также и других людей?".
Возможно, что, когда я, Стивен Уилбек, явился на свет, эти мои качества
были только в зачатке, и позднее они разрослись исключительно благодаря
воспитанию. Правда, во мне было чему разрастаться. И эти зачатки,
развившись, превратились в целую систему торможения, а система эта
попросту сделалась моей второй натурой. Самоутвердившись, я положительно
нахожу теперь удовлетворение, уважая других и подчиняя первобытную жажду
торжества над ближними необходимости считаться с ними, добиваться их
одобрения. Отчасти эту утонченность Стивена Уилбека, конечно же, следует
приписать благоприятным условиям воспитания. Победа Стивена Уилбека в
том-то и заключается, что другие не чувствуют себя побежденными им.
Детство Долорес, напротив, прошло в худших условиях. Атмосфера
монастырской школы, в которой она росла, проникнута была духом постоянно
превозносимого соперничества. В этой школе не побуждали к учению ни по
старинной системе принуждения и наказаний, ни более современным способом -
путем возбуждения заинтересованности учениц. Монастырская школа опиралась
на иезуитские традиции. Девочек побуждали к труду неустанными похвалами,
похвальными листами, торжественно вручаемыми наградами, келейными и
публичными поощрениями и унижениями, исповедями, покаяниями в грехах и
тому подобными средствами. Долорес воспитывалась в духе соперничества, в
постоянной похвальбе победами над другими, а такое воспитание для ребенка
- попросту отрава, и последствия его тем страшнее и губительней, чем
восприимчивей ученица. Долорес оказалась чрезвычайно восприимчивой
ученицей.
Но пускай даже нам схематически удастся выяснить разницу в нашем
воспитании, останется все же множество различий в наших характерах, и к
тому же различий совершенно необъяснимых. Наши души разнились
принципиально с самого начала. Мы не только разные индивидуальности, но и
принадлежим к разным видам. Недостаточно сказать, что мой интерес к
собственному "я" куда менее выражен и к тому же смягчен воспитанием; я
испытываю сверх того чувство ответственности за научную истину, за
историческую правду, за всеобщее благополучие общества, за красоту городов
и селений, а Долорес не способна чувствовать такую ответственность.
Нет, я не утверждаю, что заинтересованность этим делом у меня
врожденная, но она зародилась еще тогда, когда мой разум созревал столь же
естественно, как пробивался пушок на моих щеках. Человеческий вид, к
которому я принадлежу, одарен, мне думается, какими-то внеличностными
интересами, в то время как виду, к которому следует причислить Долорес,
они совершенно чужды. Я верю, что существуют такие различные человеческие
виды, но не умею их, однако, ни точнее определить, ни как-нибудь увязать
одни их свойства с другими.


15

Я сижу, размышляя о разнородности человеческих типов. Больше думаю, чем
пишу, ибо время позднее, а мысли мои утрачивают ясность и разбегаются.
Мы, интеллигенты, охотно обобщаем, когда речь идет о человечестве,
стараемся упростить эти проблемы, дабы их легче было понять;
классифицируем некритически и наобум. До чего же мы поспешны в суждениях,
преисполнены легкомыслия и до чего нетерпеливы! Даже лучшие из нас! Что за
хлам вся наша литература, а в особенности исторические труды - по крайней
мере то, что сделано нами до настоящего времени! Я пишу это как издатель.
Несомненно, для облегчения практической деятельности во многих областях
знания необходима какая-то классификация человеческих типов, но система,
которую мы создали, является скорее плодом фантазии торжественно-серьезных
подростков, с самым высокопарным видом забавляющихся игрой в мышление, чем
итогов размышлений взрослого человека. "История, - сказал когда-то Генри
Форд, имея в виду писаную историю, - это набор трескучих фраз". Какая у
него поразительная интуиция! До чего я с ним согласен!
История! При этом слове я вспоминаю целые вороха пристрастных и
однобоких книг, начиная от жалкого старого сплетника и пропагандиста
Геродота и кончая нынешним бессвязным и недобросовестным набором фактов.
Когда наконец мы дождемся основательной весенней уборки в затхлых
лабазах истории? Когда биологи и археологи, вооружившись тряпкой и щеткой,
ринутся в атаку на эту гору мусора? Я не желаю, конечно, публичного
сжигания книг на кострах, но неплохо бы перетащить многие из уважаемых
ныне томов на тихие чердаки, чтобы они там мирно истлевали. Рои
необразованных, страдающих недержанием речи эрудитов плодят бесчисленные
уродливые и претенциозные исторические труды, в которых
противопоставляются "Восток" и "Запад", "Север" и "Юг", арийцы и неарийцы;
труды, в которых сугубо неопределенный "Дух Цивилизации" марширует на
Восток или на Запад (в конце концов, не все ли равно?), марширует, покинув
свою "колыбель"; труды, в которых распространению христианства
приписывается упадок Римской империи или открытие Америки; в которых
военная слабость Китая объясняется влиянием буддизма. Капитализм в этих
книжках представляется "системой", введенной злобствующими и всем
ненавистными пуританами. А теперь давайте припомним все ошеломляющие
"течения", выдуманные историками! Припомним все их малодостоверные "расы"!
У большинства принятых как эталон этнографических типов совершенно
идиотические лица, это не лица даже, а мертвые маски, приляпанные к
мешкам, набитым всякой всячиной. Историки болтают что-то о "еврейской
расе", о расах "нордической", "альпийской", "средиземноморской". Да они и
фруктовый салат признали бы ботаническим видом! Ни они сами, ни кто-нибудь
иной не печется много о том, как произвольны все их классификации,
подразделения и противопоставления. А что они пишут о культуре! Почти ни в
одной из этих книг ничего не говорится о человеческом труде, зато с какой
легкостью даются определения! Скажем, хоть эта несравненная "греческая
культура"! Почему-то они в нее твердо верят. Все без исключения.
Задумывался ли кто-нибудь над тем, из каких компонентов она состоит?
Вездесущие коринфские капители, грубо размалеванные дома, розовые женские
статуи, бессмертный громыхающий Гомер, городские воротилы и истеричные
герои, сплошная риторика и слезы! Вспомним еще эти неопределенные "золотые
века" наших историков и столь же туманные "периоды упадка"! Все, что
только имеет видимость правдоподобия, признается верным и сваливается в
общую кучу.
И, однако же, мы терпим всех этих Шпенглеров [Шпенглер (1880-1936) -
немецкий буржуазный философ-идеалист, историк культуры, автор книги "Закат
Европы"], и Тойнби [(1852-1883) - английский буржуазный
историк-экономист], и Парето [(1848-1923) - итальянский буржуазный
экономист и социолог], и им подобных, даже порой читаем их. Мы терпим их.
Мы вынуждены их терпеть. На худой конец их можно признать
экспериментаторами, утверждения их - гипотетическими, но ведь они не хотят
даже выслушать друг друга, чтобы как-то согласовать результаты своих
исследований, и, таким образом, оказывают нам неоценимую услугу, взаимно
перечеркивая свои открытия. Они множатся без числа, забивают томами
библиотечные полки, осаждают нас. Формулировки растут, как грибы, и
становится совершенно невозможным создать себе ясное понятие о прошлом
человека. В наших умах все заглушают девственные заросли исторических
ошибок...
Мы заставляем себя читать эти книжки. Мы не верим им, но читаем их и
дискутируем о них. В глубине души мы чувствуем, что, безусловно,
существует разница между людьми, разница истинная, глубокая и четкая, что
есть различные роды человеческих существ, что под мутной поверхностью
Истории происходит некий существенный процесс, пока еще ускользающий от
определения. Удивительная кротость, с которой мы принимаем весь этот поток
исторических и социологических трудов, свидетельствует о нашем бессилии.
Мы чувствуем, я полагаю, что самое лучшее для этих истолкователей (если уж
они не могут вовсе не писать!) - ковылять, натыкаясь на свои гипотезы и
предрассудки. Историки ждут одобрения. Но, увы, не дожидаются его. Как я
уже говорил, ни один из этих историков не замечает трудов своих коллег, не
подвергает их критическому анализу. Каждый весело резвится, вытаптывая
факты, как траву, резвится, повинуясь только своему капризу. Мы вправе
сетовать на это. Перед нами поставлена неразрешимая задача. Эта проблема
напоминает проблему организации домов для умалишенных: приходится занимать
лучших людей, чтобы удерживать в узде безнадежное предприятие. Например,
прежде чем можно будет покончить с каким-нибудь Парето, придется отыскать
первоклассного психоаналитика, у которого хватило бы терпения прочитать
все его произведения, все проанализировать и вынести суждение об авторе.
Как совестливый издатель, как поставщик мыслей, я порой прихожу в
отчаяние, когда в своей конторе созерцаю всю ту чушь, которая при моем
посредничестве валится на головы несчастной читающей публики. Я без
особенной охоты, но все же издаю книги по современной и по общей истории,
так же, как и малоценные, но удобочитаемые сплетни об императрицах, о
Наполеоне или о прочих диктаторах; эти произведения еще хуже, чем
бесконечные, невозможные теоретические рассуждения экономистов. Впрочем, и
экономические рассуждения тоже достаточно плохи. Увы, такого рода книги
фигурируют и в проспекте моего издательства! Но эти книги - как дым; как
бессильные волны, разбиваются они об утесы конкретной действительности, не
причиняя им особого ущерба.
Периоды процветания сменяются периодами депрессии, а они пишут, словно
воробушки чирикают или канарейки поют, тогда как историки преисполнены
раздражения, их сомнительные концепции попросту зловредны, они отравляют,
проникают в жизнь, впитываются в самую ее суть, ослабляют коллективную
политическую волю, овладевают умами, толкают их на ложные пути и наконец
затуманивают и губят их.
Порой Долорес начинает обсуждать мировые проблемы. Инстинктивно она
пользуется аргументами, как бы почерпнутыми у этих самых историков. Она
рассуждает так, словно я в жизни не издал ни одной книги. Слушая ее, я
кажусь себе человеком, который расчищает делянку в джунглях и видит, что
едва он отвоевал пядь земли, она уже снова покрыта буйными тропическими
зарослями. Долорес устанавливает законы, рассуждает о "Франции" в целом,
об "Англии" или "Америке". Она и впрямь полагает, что существует некое
собирательное существо, обидчивая леди по имени "Америка". Она укоряет
"Германию": нет, мы недостаточно наказали "Германию"; она упрекает
"Россию". Целые народы она бросает на произвол судьбы. Нет, никогда уже
она не станет разговаривать с "Германией". Германия пусть стоит в углу,
лицом к стене, ну, а тупоумная Англия заслуженно опростоволосилась.
Конечно же, все это жалчайший лепет, но он порожден той головоломной
писаниной, что зовется "историей". Все это Долорес вычитала в парижских
газетенках, все это дошло к ней из третьих рук - слабым отголоском
околодипломатических пересудов.
Долорес не прикасается к серьезным трудам, которые я выискиваю и издаю.
Они раздражают ее. В них нет односторонности. Они сбивают ее с толку. Они
не совпадают с общепринятым историческим шаблоном. Долорес не в состоянии
читать их. Говорит о них резко, отказывает им в праве на существование.
Она отмахивается от них. Она повышает тон. "Je trouve..." [а по-моему...
(франц.)] - говорит она и отстраняет труднопереваримые идеи. Мне
приходится убегать от нее, ибо меня она выводит из равновесия. Когда я
слышу, как ее голосок щебечет об этих делах, я начинаю опасаться, что мое
желание перестроить людские умы и способы мышления и приспособить их к
нашим новым потребностям - это не более чем несбыточная мечта. Ибо я знаю,
что миллионы существ мыслят, простите за выражение, именно так.
Но как найти средство от этой восприимчивости к избитым взглядам? Как
вырастить в людских умах фагоциты критического мышления?
Народ существует в политическом смысле лишь постольку, поскольку он
обладает какой-то историей и этнографией. Но чего можно ожидать от людей,
головы которых забиты всей этой человеконенавистнической болтовней и
пустопорожними сравнениями?
Немало было сделано за последние десять лет или около того, чтобы
подтянуть обвисшие животики. Так почему бы не начать теперь великую борьбу
с обвисшей и дряблой Историей? Что же в этом смысле делает моя фирма? Что
может быть сделано ею? Что я сам делаю ради достижения этой цели? Я должен
отыскать людей, молодых и наделенных умственной энергией, людей, которые,
очистив эти авгиевы конюшни, основали бы новую критическую Школу Истинной
Истории.
Так почему же я прозябаю тут в Торкэстоле, прикованный к сварливой и
строптивой особе, когда мне следовало бы находиться в Англии и заниматься
делом?


16

Я думаю так, я пишу об этом и, однако, продолжаю торчать тут, занятый
пререканиями с Долорес и не способный воспротивиться соблазнам той
исторической пошлятины, какую сам же называю отравой. Внезапно я
обнаруживаю, что собственная моя голова забита поверхностными понятиями,
случайными аналогиями, недоказанными утверждениями, бессвязными фактами.
Я, например, задаюсь вдруг таким вопросом: а не в расовых ли
каких-нибудь различиях причина наших вечных пререканий с Долорес? И,
словно позабыв, что ее отец - шотландец, начинаю называть ее
представительницей "Востока", говорить о перевесе у нее армянских генов,
усматривать аналогию между ее поступками и известными качествами,
приписываемыми этой ближневосточной торговой нации, а именно емкой и
точной памятью и меркантильным уклоном мысли. Я начинаю вдруг, без всяких
на то оснований, усматривать в Долорес заметные проблески тех черт,
которые принято именовать "еврейскими" в дурном, уничижительном смысле
этого слова. Я не имею при этом в виду ничего расового, моими устами здесь
от начала до конца говорит Предрассудок. Я, как и все, беру это поп

Сторінки

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися