Герберт Уэллс. Кстати о Долорес

страница №3

уста, - сказала она. - Тринадцать лет тому
назад я отдалась тебе. Тринадцать лет!
- Дорогая, - защищался я. - Ведь так трудно тут, в Торкэстоле, найти
что-нибудь достойное тебя.
- Ты обо всем забыл.
- Знаешь, эти переезды... - неубедительно оправдывался я.
- Ты загубил мою жизнь.
- Так-таки и загубил?
- Загубил всю мою жизнь.
Я понял, что ей не до шуток.
- Я была тогда молодая, счастливая, богатая и свободная.
Я не мог противоречить ей. Дискуссия о положении Долорес перед
замужеством могла иметь весьма тяжелые последствия.
- Смотри, как я теперь выгляжу!
- Очень привлекательно, дорогая, только ты немножко взъерошилась и
разобиделась...
- Я сломленная женщина.


3

Итак, уже тринадцать лет минуло с того дня, когда Долорес, не столько
благодаря, сколько вопреки моим стараниям, принесла свою величайшую
жертву. Тринадцать лет это - для моей и ее жизни - немалый срок. С
некоторым удивлением убеждаюсь, что целых тринадцать лет мы несли этот
крест. Тринадцать лет. Мне теперь сорок шесть, это значит, что уже
примерно десять лет тому назад я перешел рубеж лучшей половины жизни.
Итак, мне было тридцать два года, когда я познакомился с Долорес, за
неделю или десять дней до памятного события. Мы обитали тогда в
отеле-пансионе Мальта между Сан-Жуаном и Антибами. Со мною был кое-кто из
моих друзей; Долорес приехала с фрейляйн Кеттнер, уроженкой Швейцарии,
старой девой, фотографом по профессии. Друзья мои чувствовали себя
обязанными утешать меня после супружеской катастрофы. Ибо я уже был тогда
в разводе. Я был вынужден дать развод моей жене.
Все говорили, что по отношению к Алисе я поступил очень порядочно, хотя
сам я был иного мнения. Но я не считал нужным добиваться пересмотра этого
приговора. Ибо ни мне, ни моей бывшей жене этот приговор отнюдь не
повредил. То, что было всем известно об этой истории, вовсе не искажало, а
разве что упрощало истину. Просто им не были известны многие существенные
обстоятельства. Моя бывшая жена вышла замуж за другого, а я остался один -
это бросалось в глаза. Предпринимались попытки утешить меня, попытки
вполне даже приятные: вспомним, что в двадцатых годах нашего столетия
нравы были вольные, но ни одна из утешительниц не обеспечила себе прочных
позиций, пока не явилась Долорес и не сделалась хозяйкой положения.
Уже в начале 1915 года я добровольцем вступил в армию и почти всю воину
провел на западном фронте, причем единственным ранением моим был перелом
руки во время атаки на неприятельские траншеи в 1916 году. Долг солдата я
выполнял на совесть. Вскоре я получил сержантские лычки, и мне пришлось
приложить множество усилий, чтобы избежать производства в офицеры. Я
предпочитал быть среди солдат, чем среди тех свежеиспеченных джентльменов,
которые появились на свет после 1917 года. Фронтовые переживания не
потрясли меня каким-нибудь особенным образом. Почти всегда я действовал
сгоряча, в спортивном азарте. Оказалось, что я не теряю голову ни под
бомбами, ни в штыковом бою и что умею, смеясь, убить человека. К счастью,
мне не случалось видеть особенно мерзких или горестных зрелищ. Или я
попросту позабыл о них. Память нормального человека в известной мере
автоматически очищается от чрезмерно горестных воспоминаний. И в этом
смысле я вышел из войны практически не изувеченным. Я забыл, как болела
сломанная рука, забыл об ужасе бомбежки, о страхе во время налетов, о том,
какая мука - ползать под обстрелом по ничьей земле, между линиями траншей.
Я знаю, что все это мною пережито, но помню только факты, всецело
отрешенные от чувственного содержания. Также чрезвычайно редко мгновения
эти всплывали в моих сновидениях. Удивительная вещь, но больше всего
преследуют меня воспоминания о вшах и о полной беспомощности моей против
этой напасти. Война оставила мне, очевидно, немало иных впечатлений, но ни
одно из них не утвердилось в моей памяти столь прочно и столь живо, как
это. Для меня лично худшей стороной войны был не ее ужас, а ее грязь.
Задолго до окончания войны я уразумел, что это, по сути дела, препохабная
и вдобавок мерзопакостная история. Если бы это по крайней мере и вправду
была "война за то, чтобы никогда больше не было войн"! Но так могло быть
лишь в более разумно устроенном мире. Эта фраза была скорее всего
несвоевременным возгласом, девизом общества, которому еще предстояло
когда-нибудь явиться на свет; но в те дни этот возглас звучал смешно. С
момента демобилизации я перестал думать о военных переживаниях; они не
вязались с моей дальнейшей жизнью, а разум мой склонен всегда скорее
стремиться в грядущее. Как правило, я и пяти минут в день не уделяю
воспоминаниям. Я не имел претензий к старшему поколению, ставшему в те дни
козлом отпущения для большинства молодых людей. Нельзя сказать, чтобы у
меня был зуб против кого-нибудь. Возможно, что будущее поколение отыщет
поводы, чтобы выступить с упреками против нас. Но я испытывал и доныне
испытываю гнев, вспоминая, что нам без всякой надобности навязывали
столкновения с гнусной изнанкой жизни.
Я познакомился с Алисой во время отпуска, когда прибыл в Англию лечить
сломанную руку. Алиса работала в издательстве моего отца (в фирме
"Брэдфильд, Кльюс и Уилбек"), в отделе искусства. Отец перевел контору
издательства из Лондона в Дартинг и сам поселился там в скверно
обставленном и вообще запущенном доме, чтобы иметь возможность лучше
следить за ходом дел. Война помешала ему провести намеченные им планы, но
по мере возможности он все же осуществлял их. "Войны приходят и проходят,
- говорил он, - но долг человека перед миром мысли и науки вечен!"
В дни отпуска я жил у отца и познакомился с Алисой на вечеринке
сотрудников издательства. Это была юная румяная девушка, глаза у нее были
живые, темные, а на устах - готовые ответы на все проблемы. Роль
утешительницы раненого героя распалила ее воображение, а я с рукой на
перевязи был самым что ни на есть заправским раненым героем.
Одним из неожиданных феноменов, сопровождавших великую войну, было
ускорение пульса сексуальной жизни. Темп ее ускорился, тон повысился. Как
жаль, что при мне нет Фоксфильда. Он, конечно, сумел бы объяснить, почему
феномен этот в равной мере проявился у обоих полов. Что касается меня, то
я не могу понять, что делалось тогда с нашими женщинами. Парней, таких,
как я, понимаю лучше. Все они ходили бок о бок с угрозой внезапной и
безвременной гибели, поэтому их могла обуять жажда любви, жажда хоть раз
испытать чувственную страсть, прежде чем все будет поглощено мраком. Не
могу понять, однако, почему пламя охватило также и девушек, которые
выходили нам навстречу по крайней мере с полдороги.
Вечеринка еще не закончилась, а мы оба - я и Алиса - были уже влюблены
и убеждены, что созданы исключительно затем, чтобы взаимно одарять друг
друга наслаждениями и утешениями. Мы торжествовали, ликовали и как-то само
собой поженились. Она придумывала для меня ласковые прозвища, по-детски
щебетала, нежничала, не упустила ни единой возможности для наслаждения -
словом, была истинным гением любви. Отцу не нравились ни моя жена, ни моя
женитьба; прежде он точно так же остался недоволен моим внезапным
вступлением в армию, считая это легкомыслием, хотя ни в том, ни в другом
случае он не мешал мне. Алиса делала что могла, чтобы привлечь его на свою
сторону, пустила в ход целый арсенал кокетливых уловок, придуманных
специально для него. Отец мой был пожилым джентльменом того типа, который
можно называть просто "отцом", и никак иначе; жена моя пробовала, однако,
называть его "пусинькой-папусинькой" и шутливо целовала его в лысину.
Сомневаюсь, чтобы эти маневры когда-либо были ему по душе. Высшей и
единственной похвалой Алисе в его устах были слова: "Это очень расторопная
девушка". Но даже к этому комплименту он сразу же прибавил: "Интересно,
что сказала бы о ней твоя мама..."
Для меня Алиса в течение некоторого времени была Божеством Любви и
Страной Волшебных Чар. Красота ее юного, стройного тела ослепляла меня. Я
не мог понять: почему это весь мир не падает к ее ногам, не восхищается
всеми ее словами и поступками? И все-таки все это время в каком-то
заветном уголке моего мозга накапливались наблюдения, не очень для нее
лестные. Тогда я еще не отдавал себе в этом отчета, лишь много позже все
это подсознательное досье всплыло на поверхность.
Уезжая на фронт, я оставил Алису в доме отца, но в 1918 году, прибыв в
неожиданный и краткосрочный отпуск, уже ее там не застал. Она вместе с
нашей маленькой дочуркой перебралась оттуда к замужней сестре, живущей не
в Дартинге. Она объяснила мне, что мой отец не понимал, как много приязни
и ободрения было необходимо ей, когда она ждала ребенка; и еще, по ее
словам, она боялась, чтобы малютка не помешала ему. А у сестры ей было
удобней, у сестры, кстати, уже было двое детей. Отец мой не высказал
своего мнения по этому вопросу: он и не вспоминал о моей жене.
Мне показалось, что материнство очень преобразило Алису. Она была
теперь белее и пухлее, а ее стройная прежде, красивая шея стала короче и
толще. Алиса располнела и поначалу не проявляла прежнего пыла. Чуть
позднее она вновь живо заинтересовалась моей персоной. Но иначе, чем
прежде; ничего уже не осталось от былых восторгов. Чувственность Алисы
окрасилась в преувеличенно-сентиментальные тона. Наша разлука повергала ее
в отчаяние.
- Неужели эта война никогда не кончится? - спрашивала она.
- Ты единственный мужчина, которого я полюбила истинной любовью,
единственный, которого я могу любить. Мы, как Амур и Психея, нам
принадлежит только волшебный сон ночи, на рассвете ты исчезаешь...
В доме сестры нам нелегко было остаться наедине. Для меня там не было
места, Алиса же не любила бывать в доме моего отца, уверяя, что свекор
относится к ней холодно. Сестру Алисы часто посещали целые полчища молодых
людей, преимущественно занятых "на фабриках военного снаряжения в Дрэе.
Поэтому второй акт нашей любовной оперы в миниатюре содержал, на мой
взгляд, слишком много хоров и слишком мало дуэтов. Однако, прежде чем я
выехал во Францию, положение дел несколько улучшилось. Алиса согласилась
провести три ночи в доме моего отца. И прощание совершилось среди
чувствительных восторгов, взрывов рыданий и вздохов умиления. Отец мой,
порядком забытый нами, держался где-то в сторонке.
И, однако, что-то изменилось. Еще теперь ясно помню, как я был настроен
и о чем я думал, лежа на палубе затемненного и онемевшего транспорта,
влекущего меня сквозь ночную мглу к гремящей пушками Фландрии. Из моего
воображения исчезла богиня любви, исчезло несравненное создание, которому
даже в помыслах нельзя было изменить по той простой причине, что никто не
мог соперничать с этим дивным существом; вместо необыкновенного явления
возникла молодая женщина, у которой есть сестра и кружок друзей, женщина,
обожающая пошлую болтовню. Порывы любви утратили дикую, первозданную
прелесть, они были уже только уступкой желанию. А прежде мы оба были
затеряны в волшебном вихре любовной пляски, и нам не было дела ни до кого
вокруг. Теперь все это прошло. Я испытывал какую-то вялую, но упорную
антипатию к тем людям, к тому кружку, в котором вращалась Алиса. Мне
трудно было с ними разговаривать, а жена моя, как я заметил, разделяла все
их взгляды. Эти люди были подобны древним христианам: идеи были их общим
достоянием. Мы договорились с Алисой, что, как только я вернусь в Англию,
мы заведем собственный дом, но для этого будущего гнездышка нелегко было
найти место. У меня не было уже сомнения, что Алиса не захочет жить в моем
родном доме и что она не уживется с моим отцом, а ведь к нему я был
привязан сердечнее, чем это обычно бывает с сыновьями. Она же никак не
хотела уезжать слишком далеко от своей сестры и от всего ее кружка.
Я возвращался домой после войны, исполненный решимости трезво и
рассудительно разрешить этот вопрос. Алиса была моей женушкой, я любил ее,
и моим долгом было устроить ее жизнь как можно лучше... И к тому же
немалую роль играл тут момент, столь же важный для меня, как и для любого
здорового мужчины моих лет: сожительство с ней, во всяком случае,
привлекало меня после периода сурового воздержания.
Но после моего возвращения оказалось, что дела наши перешли в третью
фазу, приняли новый оборот. Алиса наотрез отказалась перебраться в
Дартинг, в дом моего отца, и мне пришлось поселиться с нею у ее сестры, в
Дрэе. И опять, в еще большей степени, чем во время моего последнего
отпуска, мне показалось, что передо мной совершенно чужая особа. Нет, не
для этой женщины я берег себя во время пребывания во Франции. Нет, она не
отказывалась от исполнения супружеского долга, но в отношениях наших не
было уже и тени прежней прелести и страсти. Гостей стало теперь еще
больше, чем прежде: каждый божий день дом буквально кишел ими. Особое мое
внимание привлек Джордж Хуплер - долговязый, сутуловатый, очкастый
субъект; он постоянно меланхолически глазел на Алису и избегал разговоров
со мной. Он еще вовсе не сжился с остальным обществом, казалось, что он
недавно втянут сюда. По сути дела, его втянула Алиса. Она любила
распространяться о нем. Оказывается, он был необычайным умником, настоящим
интеллигентом. Это был отчаянный книжный червь, он печатал какие-то эссе,
какие-то фельетоны или обозрения в разных еженедельниках. При этом он был
чудесным другом Алисы и ее сестры, хотя было не совсем ясно, в чем именно
выражается эта дружба. Какая жалость, что он тебе не по душе! Алиса
уверяла, что от него я мог бы услышать множество полезных для меня
замечаний о книгах. Хуплер будто бы трудился над романом в стихах, но до
поры до времени хранил это в тайне. Мне показалось, что Алиса знает всю
подноготную Джорджа Хуплера.
В моих глазах Джордж Хуплер был тогда всего лишь дополнительным слоем
толстенного покрова скуки, окутывавшего тамошний мирок. У меня не было ни
малейших подозрений.
- Давай сбежим на время от всего этого! - предложил я Алисе. - Поедем
на долгий уик-энд в Брайтон, тряхнем стариной!
- Ох, только не в _Брайтон_! - живо запротестовала Алиса.
- Ну, пускай в Фолкстон, - сказал я, не обратив особого внимания на эту
внезапную неохоту ехать в Брайтон. И мы отправились в Фолкстон.
Вот в Фолкстоне-то все и выплыло наружу. Все чаще повторялись какие-то
намеки, из которых можно было заключить, что между Джорджем Хуплером и
Алисой существует нечто более глубокое и серьезное, чем простой взаимный
интерес. В наших разговорах Алиса непрестанно упоминала о его особе - я
даже запротестовал против этого. Тогда она воскликнула:
- Ах, если бы ты был способен его понять!
Я постиг наконец, что Алиса пытается вовлечь меня в некую необычайно
романтическую комбинацию. Сперва, по многим причинам, мне трудно было
этому поверить. Прежде всего ведь Алиса говорила о душе Джорджа Хуплера,
оставляя в тени его сутулую телесную оболочку. Последнее признание она
сделала при лунном свете, стоя в ночной рубашке у окна нашего номера и
глядя на море. Итак, она и Хуплер - это две родственные души, и их
взаимопонимание граничит с экстазом.
- Что ты хочешь этим сказать? - грубо осведомился я.
- Он такой нежный, - сказала она. - С ним все совсем-совсем иначе...
(Тут внезапно я понял, почему она не захотела ехать в Брайтон.)
В первый момент я отреагировал донельзя примитивно. "Взъерепенился" -
как определяют это вояки в младших чинах. "Этот слюнтяй!" - заорал я.
Передо мной возник образ бедняги Хуплера, которого я с такой легкостью мог
бы повалить наземь и задушить, да еще и растоптать его очки. Потом я
захотел самой Алисе дать по шее, да так, чтобы это ей надолго запомнилось,
но тут меня внезапно осенило, что именно это и было бы исполнением ее
заветных желаний. Потому что поколотить женщину - значит всецело ее
простить, да к тому же ей это понравится. Итак, я ограничился тем, что в
сердцах усадил ее на стул, а сам поднялся и отряхнул с себя, если так
можно выразиться, ее прах.
- Ты подлая тварь! - сказал я. - Зачем же ты в таком случае приехала
сюда со мной?
- Потому, что я тебя тоже люблю, - разревелась она. - Тебя тоже
люблю...
Сквозь слезы она прерывающимся голосом начала объяснять ситуацию, а я
тем временем одевался. У меня было впечатление, что она произносит заранее
вызубренный урок, но слова ее не приносили ожидаемого эффекта, ибо она
была вынуждена обращаться с ними к моей спине.
- Зачем ты одеваешься? - спросила она, вдруг прерывая свой рассказ.
- Затем, что я намерен перебраться в другую комнату, - ответил я.
- Но что подумает здешняя прислуга?
- По-моему, они не принадлежат к разряду великих мыслителей. К тому же
в эту ночь больше всего оснований для размышления будет у меня.
Я уложил необходимейшие вещи в саквояж и убрался восвояси. Она была
явно поражена этим уходом. Я повел себя иначе, чем она предполагала; я вел
себя, как актер, который начал декламировать текст из другой пьесы. Она,
конечно, ожидала, что я буду вести себя так, словно она единственная на
белом свете Алиса. Возможно, что именно так я и прореагировал бы еще года
полтора назад. И тогда она убеждала бы меня как можно более действенно,
что я вовсе не потерял ее безвозвратно, что я могу ее сохранить, ежели
пойму всю принципиальную чистоту и благородство ее отношений с Хуплером.
Но для меня вселенная наполнилась вдруг Алисами, столь же
привлекательными, как моя; каждому доставалась своя Алиса и еще оставался
кой-какой излишек. Одна из истин, которые женщине труднее всего понять,
есть та, что, будучи для мужчины в течение известного времени источником
величайших восторгов, единственным его прибежищем в мире и кладезем
наслаждений, она в мгновение ока может стать всего лишь одним из множества
экземпляров весьма заурядного и серийного артикула, продуктом
перепроизводства. В ту ночь я постиг, что, собственно, уже довольно давно
Алиса, моя некогда единственная и несравненная Алиса, не представляет для
меня большей ценности, чем любая молодая и смазливая бабенка.
Я довольно долго просидел насупившись в моей новой комнате, должно
быть, не иначе, как скрестив руки на груди. Точно не помню. Но уверен, что
настолько-то я правильно сыграл свою роль. Ведь я пал жертвой измены. Моя
честь была безнадежно запятнана.
Но постепенно меня все явственней начало охватывать чувство облегчения.
Я удивлялся собственной раздвоенности. Мне полагалось как будто испытывать
всю полноту гнева одураченного самца, и, однако, гнев мой был довольно
вялым и слабел с каждой минутой. Зловещие тучи собрались на моем
небосклоне. Мне уже не придется искать, где бы свить гнездышко на полпути
между Дартингом и Дрэем. Я уже не обречен на семейное существование с
Алисой; ее сестра и ее бесчисленные друзья перестанут вмешиваться в мою
жизнь. Ничто уже не будет больше отделять меня от отца.
Я видел ясно, как мне следует поступить. Она получит своего Джорджа
Хуплера, а Джордж Хуплер получит ее. В пользу подобного разрешения вопроса
говорили все мои наблюдения с момента моего возвращения с войны в объятия
супруги. Он достоин ее, а не я. Он заслуживает ее - да еще как! Вот тип
возлюбленного, который без особенной необходимости обожает торчать под
проливным дождем перед домом, где обитает предмет его воздыханий. В таких
проявлениях нежности я ему не соперник. Подсознание шепнуло мне, что я
чересчур уж суров к Алисе, но я не прислушался к этому шепоту.
Врожденная склонность принимать жизнь не вполне серьезно заговорила
теперь во мне и заглушила все прочие чувства. Спектакль, поставленный
Алисой, начал меня забавлять, я утешился; так вот и развеялись последние
остатки священного гнева, которым обязан дышать одураченный муж. Я вдруг
рассмеялся вслух, встал и пошел спать. Засыпая, я шептал себе в подушку,
что отныне я снова вольный человек. С этой мыслью я и заснул, совершенно
счастливый.
Проснулся я спокойным и уверенным в роли, которую должен был сыграть. Я
решил вести себя возвышенно и воздать Алисе всяческие сентиментальные
почести, чтобы она могла счастливо начать новую жизнь. Она нашла воистину
родственную душу. Пустилась по волнам всесильного чувства. Ну, так не
будем ее в этом разубеждать. Зачем ей стыдиться себя? Я буду благоразумен
и великодушен в своем садизме. Я признаю глубокое, хотя и несколько
туманное благородство Джорджа Хуплера. Я буду как нельзя более серьезен и
уязвлен до глубины души. Уязвлен до глубины души. И действительно, я даже,
как заправский актер, разок воскликнул: "Боже правый! Какая боль!" -
причем Алиса восприняла эти слова с торжествующей растроганностью.
Помнится, она чувствовала себя счастливой между нами двоими, между
предполагаемыми соперниками, хотя события развивались несколько иначе, чем
ей воображалось. Она старалась извлечь из этой ситуации все возможные
сценические эффекты. Сердце ее разбито, говорила она, ибо она любит нас
обоих. Всякий раз, как мы оставались наедине, она приводила мне
убедительные доводы своих неугасших чувств. Упорно повторяла, что я не
утратил для нее физической прелести. Великое счастье, что наше общество не
признает полиандрии, ибо Алиса, безусловно, возжелала бы совместного
сожительства втроем, в атмосфере постоянных разладов и непрерывных
объяснений. Такое решение, видимо, наиболее удовлетворило бы ее
темперамент. Конечно, ее тревожило и более прозаическое обстоятельство, а
именно: есть ли у Джорджа Хуплера средства, достаточные, чтобы прокормить
жену? Я упорно обходил этот вопрос, ибо решил вести переговоры на более
возвышенном уровне. Перед началом бракоразводного процесса и в самом его
разгаре было много ненужных встреч и вынужденных компромиссов. Однако все
время я непоколебимо стоял на той позиции, что отрекаюсь от своих прав, и
каждый раз, когда под влиянием давней привычки я смягчался и ощущал
искушение вернуться к исполнению супружеских обязанностей, я вызывал в
своем воображении призрак Джорджа Хуплера, чувствительного воздыхателя, не
расстающегося даже в самые прочувствованные моменты со своими хрупкими
очками. Обычно этого было достаточно, чтобы возвратить вещам их
естественные пропорции.
В одном только щекотливом вопросе я не мог отступить ни на шаг. Я ни за
что не соглашался ни на какое половинчатое решение дела о ребенке. Я не
хотел, чтобы моя дочь постоянно переходила от "папочки Уилбека", к
"папочке Хуплеру", чтобы ее ребячий ум терзался этой слишком трудной для
него проблемой, чтобы она обречена" была впоследствии разъяснять эти
тягостные обстоятельства в кругу чрезмерно любопытных школьных подруг.
- С этой минуты у нее нет другого отца! - заявил я Хуплеру с
соответствующим тремоло в голосе. - А меня пусть забудет навсегда.
- Вы великолепны! - прошебуршил Хуплер и пожал мою длань.
Тогда я впервые подметил, что очки прямо-таки удесятеряют всю нелепость
известных эмоций.
Вопрос о средствах на воспитание моей дочери я разрешил с Хуплером, а
не с Алисой. Я был убежден - и, как потом выяснилось, небезосновательно, -
что он заслуживает в этом вопросе большего доверия. Она, я полагал, его не
заслуживает. Она способна была расфукать эти деньги на тряпки и
развлечения.
Доведя наконец все это дело до конца, я оказался в расположении духа,
которое можно было назвать архиразочарованием в любви. Многие солдаты,
возвратившись с войны, испытали нечто подобное. Не пощадило это
разочарование также и тех молодых женщин, которые, ожидая дома окончания
войны, впутались в разные истории. Прелюбодеяние невозможно забыть, так же
как невозможно склеить разбитую скорлупу. Я смеялся, но не могу сказать,
чтобы мне было слишком весело. У меня было множество любовных приключений,
но я не нашел в них удовлетворения, ибо ни разу я не был истинно любим и
влюблен - даже на краткий срок. И даже когда приключение несколько
затягивалось. Человеку, одаренному воображением, легкие романы наскучивают
прежде, чем какая-либо иная игра. Итак, я пребывал в байроническом
настроении; иногда только сквозь эту меланхолию прорывалась моя природная
веселость.
Отец мой все хворал, и ему хотелось, чтобы я как можно скорей перенял
его дела. Война была окончена, и он с нетерпением жаждал приступить
наконец к осуществлению своих все же весьма широких и далеко идущих
планов. Я не понимал, что он уже смертельно болен, но он, кажется,
прекрасно это знал. Работа всегда была для меня делом куда более
захватывающим, чем женщины. Признаюсь, что я любил их. В те годы они очень
привлекали меня, но роль издателя говорила моему воображению гораздо
больше, чем все женщины на свете. Каждый раз, как только я ощущал, что
чувственное влечение начинает осложняться сантиментом, я вспоминал Джорджа
Хуплера и всех возможных Джорджей Хуплеров на свете. Я любил женщин, но не
имел намерения волочиться за ними. Борьба за женщину наскучила мне. Если
ее можно добыть только этим способом, пусть ее берет другой! Любовь я
понимал как отношения, исполненные радости, взаимной преданности,
отношения, отличающиеся взаимной учтивостью, основанные на полном доверии,
причем в этом воображаемом мире не было места ни для третьих лиц, ни для
самих помыслов о них. Любовь, если она вообще обладает какой-нибудь
ценностью, обладает ею именно тогда, когда основывается на благородном
союзе двоих людей, против всех третьих лиц, против всех искушений извне. И
в любви должна быть улыбка. Так я думал тогда. Так, пожалуй, считаю и
доныне в глубине души. И все еще не знаю, почему супружеские отношения не
могли бы основываться на этом принципе.
Конечно, это удается не всем. Но есть такие, которые достигают этого. Я
делал все, что было в моих силах, чтобы собственную жизнь устроить на этот
лад. В течение тринадцати лет. Невозможно поверить, что это тянулось целых
тринадцать лет! Бывают супружества, которым дано соединить две жизни
воедино. Мне это не дано. С каждым днем усилия мои становятся все более
бесплодными, а жизнь тем временем уходит безвозвратно.


4

До того как на моем горизонте появилась Долорес, я пылко мечтал о
близости, мечтал о жене, увы, воображаемой: ведь я был убежден, что образ,
созданный в моих мечтаниях, едва ли воплотится в повседневности.
Я делал вид, что чуждаюсь женщин, а в действительности, как бы вопреки
самому себе, присматривался к ним с какой-то безрассудной, какой-то
фантастической надеждой. К случайным интрижкам я старался относиться с
некоторой долей юмора и цинизма. А тем временем Судьба со свойственным ей
веселым злорадством вела меня и Долорес по перепутьям света, пока мы не
встретились.
К нашей компании в отеле "Мальта и Сиракузы" принадлежал мой кузен,
живописец Джон Уилбек, страстно сочувствующий каждому, кто ему это
позволял; его новая жена Виргиния, Том Гэдсби, уже тогда, как и теперь,
выдающийся кинорежиссер, некая молодая, но чрезвычайно платиновая
блондинка (не помню, как ее звали), постоянно пререкающаяся с Томом,
наконец, романистка миссис Пирчер со своим супругом мистером Родберри.
(Пирчер - это был ее литературный псевдоним, который пережил уже двух
предшествующих мужей.) Мы ели за одним столом и держались вместе на пляже.
Но мы не составляли замкнутого кружка, охотно завязывали знакомства и
допускали новых людей в нашу среду. Так, например, помню трех юных девиц,
путешествующих якобы ради ознакомления с шедеврами искусства, а по сути
дела, в поисках впечатлений. Две из них были обязаны своим благосостоянием
тому, что братья их погибли на войне. Было много симпатичных молодых
людей, чьи лица стерлись в моей памяти. Был некий маленький хитрющий
человечек с очень высоким лбом и ощетинившейся во все стороны бородой,
отдельные волоски которой, будучи друг с другом на ножах, выглядели так,
как будто бы хотели держаться поодаль от физиономии, усиленно ненавидимой
ими, но навеки к ним приклеенной. Бородач писал как будто биографию
Стендаля, или Достоевского, или кого-то еще в том же роде. Мы беседовали о
литературе, впрочем, чаще говорили другие, а я, как скромный издатель,
прислушивался; мы разговаривали также об искусстве, о социализме и о
социологии, а точнее сказать, о вопросах пола; мы свободно сплетничали и
дискутировали в самом что ни на есть интеллектуальном и психоаналитическом
духе о себе самих и о каждом, кто попадался нам по пути. И мы много
купались, играли в волейбол, пили коктейль, ездили в казино в Буль,
совершали экскурсии в Ниццу и ели, в Канн - и ели, в Сен-Поль де Ванс, и в
Канье, и в Шато Мадрид, и в курзал в одном месте, и в курзал в другом; и
всюду, где только было возможно, купались и ели и тому подобное прочее! Во
Франции великолепно купается. Никто из нас не был ни пьяницей, ни
присяжным игроком, почти все прибыли сюда для краткого трехнедельного
отдыха. По вечерам, однако, в полнолуние, мы любили прогуливаться парами,
и мой кузен Джон смотрел тогда на меня во все глаза, а глаза у него были
большие и серые, и за моей спиной шепотом рассказывал историю моего
разбитого сердца, восхваляя мою искренность и великодушие. В то же время,
однако, он вполне отдавал должное Алисе. Все это развлекало меня: таков уж
я от природы, и все-таки я чувствовал себя немного выбитым из колеи.
Никогда прежде я не бывал на Ривьере. Я знал только прифронтовую зону
Франции. Здесь, на юге, все мне казалось прелестным, но как бы не на своем
месте; престранными казались мне даже бугенвилии, ползущие по стенам: мне
все чудилось, будто эти гирлянды, окрашенные пурпурным анилином, извлекли
с кладбища и поразвешали кругом расторопные ажаны; странными казались и
дрожащие кипарисы. Мне нравилось слушать, как листья пальм, вывезенных из
более жарких областей, трепещут и шумят на ветру. Я полюбил австралийские
эвкалипты, их тут полно, как сорной травы; они прижились в этих краях и
чувствуют себя на французском побережье совсем как дома, совсем как
американские туристы. Мне нравились здешние легкие напитки, так непохожие
на мрачное британское пойло, и бесчисленные кабачки, куда более веселые,
чем английские злачные места. Радовали глаз разноцветные домики: желтые,
лиловые, голубые и цвета бычьей крови (порой на них бывали заплаты
чуть-чуть иного оттенка); и меня смешили удивительные здешние
дворняги-ублюдки; их генеалогия была крайне запутана - истинные
четвероногие головоломки! Я выдумал даже наивную игру: пытался разгадать
их усложненную генеалогию и придумывал названия новых пород:
пойнт-мастифов, ирландских лягавых, спаньелекитайских терьеров... Не буду
перечислять здесь все мои тогдашние невинные забавы; я вспоминаю о них
только, чтобы показать, сколь мало я был достоин нежного сочувствия моего
кузена Джона. Я, быть может, заинтересовался бы, впрочем, не слишком
искренне, какой-нибудь из высокохудожественных барышень, но они были до
того похожи друг на друга, что я с трудом их различал. Одна была рыжая,
другая - черноволосая и смуглая, а третья - бледная, и, несмотря на это,
они были совершенно на одно лицо. Все три девицы совершенно одинаково
смеялись, роняли совершенно одинаковые интеллигентные замечания, одинаково
издавали возгласы удивления и одинаково хихикали (это была эпоха, когда
юные создания "хихикали от восторга"), одним словом, они владели всем
своим добром совместно, как три Парки - одним глазом. У меня было
впечатление, что они носят попеременно одни и те же коротенькие юбочки,
спортивные брючки, черные и голубые пижамы, ошеломляюще декольтированные
блузки и исполинские береты. Я побаивался, что они считают меня увальнем и
недотепой в делах любви. Это ужасное чувство для уважающего себя,
преисполненного добрых намерений отдыхающего молодого человека, но я
ничего не мог с этим поделать. Мне случилось, правда, однажды вечером
довольно основательно облобызать и потискать одну из них, прежде чем нам
помешали, но в это время было так темно, что я не знаю, кто была моя
партнерша: рыжая, смуглая или бледная; в атмосфере, которая там царила,
это не имело особого значения. Наутро все три выглядели поцелованными и
измятыми. Возможно, что и они не ведали, которую из них тискали и целовали
в тот вечер.
Долорес появилась в отеле-пансионе "Мальта и Сиракузы" в образе гораздо
более индивидуализированном, чем эта тройня; кроме того, она была старше
их лет на пять-шесть и в лице ее уже тогда выражалось столь характерное
для нее несколько наигранное оживление. Сначала я увидел только ее
грациозную, стройную спину и чрезвычайно изысканную шляпку; в этот момент
Долорес весьма увлеченно торговалась с хозяйкой отеля мадам Гук. Фрейляйн
Кеттнер стояла за ее спиной, кроткая, но решительно во всем с ней
согласная. "А теперь, - говорила Долорес высоким певучим голоском, который
мне впоследствии пришлось узнать даже слишком хорошо. - А теперь,
поскольку мы вдвоем, я ожидаю от вас, мадам, дальнейшей скидки..."
Я прошмыгнул мимо них как можно быстрее, ибо заметил тревогу во взоре
мадам Гук. Она явно опасалась, что я подслушал, как она позорно идет на
уступки, и сейчас вот внезапно присоединюсь к этим двум незамужним особам
с криком: "Теперь нас уже трое, стало быть, вам, мадам, придется еще
сбавить цену!"
В тот вечер Долорес вызвала подлинную сенсацию в столовой. Никогда
прежде мне не случалось видеть, чтобы кого-нибудь не замечали столь
демонстративно и с такой натугой. Одета она была чрезвычайно изысканно, но
настолько индивидуально, как будто она следовала какой-то неведомой моде и
была щеголихой из иной галактики. Вопреки общепринятым в отеле "Мальта и
Сиракузы" обычаям, она была вся увешана побрякушками, а лицо ее было
невероятно размалевано, и супруга Джона высказала даже гипотезу, что это,
должно быть, беглянка из какого-нибудь гарема. "Армянка", - рассудила
миссис Пирчер. "Во всяком случае, нечто восточное", - изрек мистер
Родберри. "Нечто _трагическое_ у нее в выражении лица", - шепнул кузен
Джон, разнюхавший новый объект для своего сострадания. "Но абсолютно
нефотогенична", - заявил Том Гэдсби, и платиновая блондинка, услышав этот
приговор, на глазах расцвела.
Компаньонка Долорес не вызвала никаких комментариев. Это была
обыкновеннейшая швейцарская немочка, особа, которая может ехать куда
угодно и делать что угодно, не вызывая ничьих замечаний.
Долорес признала необходимым покритиковать меню, но разговаривала с
метрдотелем так тихо, что за нашим Столиком никто не расслышал ее слов. На
какое-то время мы занялись обедом. Мне напомнил о Долорес мой кузен,
неожиданно толкнув меня локтем. Долорес извлекла из сумочки лорнет и
разглядывала общество в зале с выражением сдержанного неодобрения. Лорнет
- штука настолько старомодная, что Долорес, лорнирующая нас, выглядела по
контрасту удивительно молодо и забавно. Впечатления свои она поверяла
фрейляйн Кеттнер почти громогласно, и не было сомнения, что ей хочется
быть услышанной окружающими. Отель, обед и все общество - весьма
банальное. Именно этого она и искала. Здесь она сможет отдохнуть. Ничто не
будет волновать ее. Наконец она обретет желанный покой. Лорнетка сверкала,
как прожектор, обегая зал, потом она задержалась на смежной с нами группе.
Задержалась на кузене Джоне. Задержалась на мне. Длилось это довольно
долго. Потом она вполголоса сказала что-то своей компаньонке, и фрейляйн
Кеттнер тоже взглянула на меня. Она разглядывала меня так, как, должно
быть, ботаник из швейцарских немцев разглядывает необыкновенный вид
цветка. "Будь проклято бабье бесстыдство! - подумал я. - По какому праву
они вгоняют меня в краску?.."
Обе дамы покинули зал, прежде чем мы поднялись из-за стола. Когда они
проходили мимо нас, я услышал тихое бренчание браслетов и почуял веяние
духов, - так хорошо знакомый мне теперь запах жасмина. В те невинные
времена я еще не знал даже, что это жасмин.
- Кто бы это мог быть? - спросил Родберри, глядя вслед фигурам,
исчезающим в голубом сумраке. - Надо порасспросить мадам Гук.
- Эта женщина много страдала, - сказал мой кузен Джон.


5

Уже день-два спустя обнаружилось, что Долорес твердо намерена
флиртовать со мной. Я ложно представил бы свою роль в этой маленькой
драме, если бы не писал об этом деле в чуть пошловатых выражениях. Все
ведь началось именно так, как начинаются наиболее банальные приключения в
отелях и на океанских пароходах. Я не помню уже теперь, при каких
обстоятельствах мы разговорились, знаю только, что обе новоприбывшие дамы
свели знакомство с нашим обществом в мое отсутствие. Утром на пляже я
внезапно увидел миссис Пирчер, растянувшуюся в шезлонге, а слева и справа
от нее - Долорес и фрейляйн Кеттнер, тоже в шезлонгах. Мелодичный голосок,
которому было предназначено звенеть в моих ушах в течение последующих
тринадцати лет, вещал: "Большинство женщин не имеет цели в жизни. Жизнь
женщины - это непрерывная цепь мелочей". Если Долорес и не употребила
именно этих слов, то, во всяком случае, с уверенностью можно сказать, что
она говорила нечто весьма похожее. Тут же я наткнулся на головастика с
бородой, как щетка, о котором я уже упоминал. Он, кажется, переводил нечто
очень умственное.
- Знаете ли вы, что в нашем пансионе поселилась египетская принцесса? -
спросил он.
- Не потому ли она носят турецкие шальвары и золоченые бабуши? -
осведомился я.
- С первого взгляда я понял, что она происходит с Востока.
Однако он ошибался. Это было не совсем так. Восточное в ней было только
относительным и благоприобретенным. Что до меня, то у меня поначалу было
впечатление, что родина Долорес расположена никак не восточнее Франции. Я
считал ее оборотистой француженкой, может быть, с известным социальным
положением, чем-то средним между, скажем, натурщицей и торгующей в лавке
племянницей парфюмерщика или антиквара с какой-нибудь душной парижской
улочки. Есть в Париже торговцы, прикрывающие лысины расшитыми фесками и
прогуливающиеся в шлепанцах по боковым, пахнущим сандалом улочкам, где
Запад смешивается с Востоком, где все "Парижские тайны" все еще кажутся
исполненными вероятия. А скорее даже она была родом из Марселя. Я никогда
не был в Марселе, но много слышал об этом городе, и он казался мне местом,
вполне приемлемым в качестве родины Долорес.
Оказалось, что я тоже не угадал истины. Ибо в действительности Долорес
родилась в княжестве Монако и была законной дочерью некоего шотландского
джентльмена. Жизнь этого шотландца растрачивалась в тщетных попытках
проникнуть в казино в Монте-Карло (он натыкался на известные формальные
трудности) прежде, чем супруга успеет конфисковать его ежеквартальный
доход. Впрочем, и предками по женской линии Долорес имела основание
гордиться. Мать ее происходила из весьма аристократической армянской семьи
(это обстоятельство меня несколько огорошило, ибо я впервые узнал, что у
армян есть своя аристократия) и была хозяйка прижимистая, но скорее
энергичная, чем умелая. Супружество это, по-видимому, не было ни
счастливым, ни несчастным, но попросту неслаженным. Возможно, что эта пара
ссорилась бы с большим остервенением, если бы они яснее понимали, что
именно каждый из них считает французским языком. Полагаю, что готовили в
этом доме хорошо, хотя обедали когда попало. Словом, это было одно из тех
роковых столкновений Востока с Западом, которые приводят к совершеннейшей
неразберихе, и Долорес в сравнительно нежном возрасте взбунтовалась против
отчаянного хаоса, царившего в родительском доме.
Гены, унаследованные от шотландских предков, систематичных и
уравновешенных пуритан, в сочетании с армянской смекалкой должны были
непременно сделать ее первой ученицей, а потом педагогом, секретаршей или
литераторшей. Но необычайно разношерстное, с точки зрения расовой и
социальной, окружение в многоязычной школе, которую она посещала, да и
вообще вся тамошняя атмосфера, мужчины, которых случай ставил на ее пути,
и прежде всего то, что мы называем "зовом плоти", - все это толкало ее к
романтическим похождениям, возбуждало в ней стремление к переменам и
странствиям. Высшей точкой ее карьеры стал в некотором роде законный брак
с абсолютно доподлинным египетским принцем, который буквально через год
после свадьбы сломал себе шею во время автомобильных гонок, оставив
Долорес в крайне стесненных финансовых обстоятельствах. Некоторое время
она колебалась, стать ли ей монахиней, или сиделкой, или, может быть,
приняться за сочинение "Романа моей жизни" или еще за что-нибудь иное.
Глубоко убежденная в исключительности своего ума и в своих литературных и
художественных дарованиях, она хваталась за все и в конце концов ничего не
сделала. Она одевалась, как одалиска, не потому, что чувствовала какое-то
призвание к гаремной жизни, а просто потому, что испытывала тягу к
романтическим авантюрам.
Я не могу уже теперь припомнить в точности, произошло ли наше первое
нежное свидание по моей инициативе и при каких обстоятельствах оно
произошло, ибо память у меня точная, но не мелочная. Память моя готова на
все, чтобы только сделать мне приятное. У нее совершенно иной характер,
чем у других свойств моего ума. Очень возможно, что я содействовал нашему
сближению в большей мере, чем это мне теперь вспоминается. Молодой,
здоровый и к тому же бездельничающий мужчина не особенно расположен
сопротивляться искушениям, а одинокая женщина, сама стремящаяся к
сближению, по-видимому, казалась мне куда более многообещающим объектом,
чем неразлучная троица девиц. Я пишу об этом в несколько пошлых
выражениях, но так оно и было.
Только очень дряхлый или совсем уж никчемный мужчина склонен
сомневаться в искренности лестных для него уверений, если слышит их из уст
женщины, которая ему нравится. Стало быть, я верил всему, что Долорес
рассказывала мне среди тамарисков в сиянии заката или в лунные ночи на
морском берегу. Фрейляйн Кеттнер держалась обычно на почтительном
расстоянии от нас, беседуя с маленьким переводчиком, который проявлял
охоту быть в нашем обществе. Долорес изъяснялась по-английски абсолютно
бегло, с некоторым налетом шотландского диалекта и с легчайшим французским
акцентом. Эту беглую английскую речь я и слушаю вот уже тринадцать лет с
известными перерывами на сон, прием пищи и мгновения страсти. Говорила она
преимущественно о себе, красноречиво, пространно и живописно, а если время
от времени повторяла: "А теперь расскажите мне что-нибудь о вашей жизни!"
- то не ждала ответа, а неслась дальше на всех парах, хотя теперь уже
распространялась о впечатлении, которое я на нее произвожу. Долорес всегда
непоколебимо доверяла своему чутью и была абсолютно убеждена в
непогрешимости своих наблюдений. Мне удалось украдкой ввернуть в эти
разговоры некоторую информацию о себе, а Долорес тут же подхватила ее и
использовала целиком и полностью. Когда порой она задавала мне
какой-нибудь вопрос, то всегда кончала его словами: "Да или нет?" Таким
образом, она заранее определяла, из скольких слов должен состоять мой
ответ.
- Вы любили своего отца, да или нет? - спрашивала Долорес и не
оставляла мне времени для ответа, ибо слово "отец" побуждало ее к новым
признаниям: - Потому что я очень любила моего отца. У него была кожа, как
у херувимчика. Розовенькая. Вся в веснушках, словно в рыбьей чешуе!
И, однако, она сумела превосходно разобраться в положении моих дел и в
моих намерениях. Она задавала мне вопросы в такой форме, что у меня не
было выхода: следовало или ответить, или встать и уйти.
По-видимому, я рассказал ей, что унаследовал от отца солидное и
перспективное издательство и что, по моему мнению, издательская
деятельность может стать могучим воспитательным средством. Я носился тогда
с проектом серии "Путь, которым идет человечество" и изложил Долорес свои
планы со всем пылом молодости. Отлично помню, с каким неудержимым
энтузиазмом восприняла она эту мысль. Придвинулась ко мне близко-близко,
подняла ко мне лицо, так что я чувствовал идущую от нее волну тепла. "Как
это _чудесно_, - сказала она. - Вы, такой скромный, такой тихий, этими вот
сильными руками будете ваять мировую Мысль!"
Я не мог протестовать. Ведь я сам напрашивался на комплименты. Они были
мне воистину приятны. Долорес превозносила меня и сама росла в моих
глазах.
- Когда я увидела вас, я сразу вас поняла! - тараторила она. - Моя
интуиция действует молниеносно! - И засыпала меня комплиментами. Я не
такой, как все. Только я придаю жизни смысл, и так далее и тому подобное.
Но мне не хочется писать о том, каким чудесным человеком я тогда был. Не
могу уже теперь сказать, до какой степени я верил комплиментам Долорес.
Но, конечно, я был убежден, что она сама в них верит, а это и был эффект,
которого она добивалась. Долорес окружила меня таким лучистым, таким
благородным ореолом, что в тот вечер сошествие с духовных высей было для
меня уже невозможным: наши отношения по-прежнему пребывали в сугубо
духовном плане. Совлек меня на землю мой сострадательный кузен.
- Как эта женщина любит тебя! - заметил он.
- Откуда ты знаешь, разве она тебе сказала?
- Ну да, она сказала это мне и многим другим. Не говорила только тем
трем англичанкам, потому что они больно задирали нос. А какая у нее была
необычайно интересная жизнь!
- Так ты уже тоже знаешь? И о поездке по пустыне и о ночи в оазисе?
- Да, она рассказывала мне и это. Как она живописно рассказывает!
Кстати, она говорила также о твоей идее организации человеческой мысли во
всемирном масштабе посредством издательской деятельности. Поразительно,
милый Стивен, как ты развиваешься под влиянием страдания... А ведь это
_чудесный замысел_!
- И это тоже тебе говорила Долорес?
- Она попросту очарована твоей идеей. Проникнута ею до глубины души.
- Мне кажется, что у этой дамы неудержимая склонность к излияниям.
- У нее впечатлительный ум, и она сама искренность, - защищал Долорес
мой рыцарственный Джон.
- О да! Сама искренность! До такой степени, что мне порой кажется,
будто я пошел с ней купаться, а, выйдя из воды, увидел, что она утопила
мои брюки и пиджак.
- Я не верю, что ты и _впрямь_ такой циник! - сказал мой кузен Джон.
Тогда я решил, что между мной и Долорес должно произойти нечто такое, о
чем она не смогла бы раструбить всему свету. Я тогда еще недооценивал
Долорес...
Лунный свет в тумане, сладостная жертва, негромко позвякивающие
браслеты, запах жасмина, трепещущие сердца и ищущие руки - тринадцать лет
тому назад. У меня отнюдь не было тогда впечатления, что я пал жертвой
некой прожорливой хищницы...
А наутро я услышал, как Долорес говорила фрейляйн Кеттнер:
- Это _идеальный_ любовник! - и сообщила ей в подробностях, что именно
особенно во мне оценила.
За завтраком три британские девицы демонстративно перестали меня
замечать. Было совершенно очевидно, что и они уже осведомлены обо всем.
Они были оскорблены до глубины души, а может быть, возмущены до глубины
души, а может быть, и оскорблены и возмущены в одно и то же время.


6

Так было тринадцать лет назад. Мне казалось тогда, что это не более как
еще один, быть может, лишь несколько более экзотический эпизод в числе
прочих подобных эпизодов холостяцкого житья-бытья. Роль отшельника,
утешаемого прекрасной дамой, пришлась мне очень по вкусу, и я не собирался
отказываться от этой роли. Я тогда еще не понимал, что Долорес - особа
весьма недюжинная не только внешне и что она исполнена величайшей
решимости посвятить мне всю свою жизнь, а скорее - если уж выражаться
совсем точно - приспособить мою жизнь к своей. Для меня она была всего
лишь приключением, но я для нее был добычей. Впоследствии я лишь
постепенно получил возможность убедиться, как крепки были объятия, в
которых меня держали.
Если бы я даже и хотел, я не смог бы точно изложить историю последующих
нескольких недель, проведенных с Долорес. Воспоминания стерлись. Природа в
своей мудрости позволяет нам очень живо и подробно предвкушать наслаждения
медового месяца, а затем дарует нам полнейшее забвение. Теперь, когда я
пытаюсь составить обвинительный акт по делу СТИВЕН УИЛБЕК ПРОТИВ ДОЛОРЕС,
я с изумлением убеждаюсь, что располагаю чрезвычайно скудными
доказательствами, и к тому же представленными одним-единственным
свидетелем - мною самим. Мне следовало предвидеть это, ибо я издал
сочинение Отто Йенсона "Достоверность свидетельских показаний". Йенсон в
своей книге исследует главным образом показания лиц разумных и
беспристрастных, которым поручено дать отчет о просмотренных ими
представлениях иллюзионистов, об импровизированных драматических сценках
или тому подобных представлениях, и он показывает, что свидетельские
показания эти очень разнятся друг от друга в основных деталях. Он не успел
собрать большого материала в таких делах, где свидетели могли подпасть под
влияние личных пристрастий или где показания оформлялись под перекрестным
огнем вопросов. Следовательно, он не принимает во внимание
подсознательного воздействия самовлюбленности и самообольщения. Как бы то
ни было, труд этот показывает, что одна и та же картина еще вполне свежих
событий весьма разнится в воспоминаниях даже вполне честных очевидцев. А я
ведь силюсь представить даже не факты, а свои мысли и суждения
тринадцатилетней давности. Сомневаюсь, смог ли бы я это исполнить, даже
если бы речь шла всего лишь о прошлом воскресенье. Передо мной множество
измаранных листов бумаги, целая стопа изорванных в клочья и брошенных в
корзину страниц - и неожиданно картина эта начинает забавлять меня.
Бывают минуты, когда наблюдать за самим собой мне так же интересно, как
разглядывать других людей и толковать другие явления. Ведь я, забавляясь,
взираю на тогдашнего Себя, убежденного в сво

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися