Джек Финней. Меж трех времен

страница №3

м зеленый новичок. И вы говорите,
что, согласно Эйнштейну, время подобно узкой извилистой реке. Мы плывем по
ней в лодке без весел и видим вокруг себя только настоящее. А прошлое
остается за изгибами и поворотами позади нас. Увидеть его мы не можем, но
оно не исчезло, оно по-прежнему существует. Так считал Эйнштейн, и его
надо понимать буквально. И вот доктор Данцигер...
- Какие у Данцигера были инициалы?
- Е.Е.
- Точно! Точно - Е.Е.Данцигер...
- Майор, давайте уйдем отсюда. А то хозяин начинает прислушиваться.
Заплатите ему за - как он, называет свою бурду? - кажется, кофе...
Они вышли на улицу и подошли к одинокой скамейке в скверике.
- Данцигер утверждал, что если прошлое действительно существует - а
Эйнштейн ведь не сомневался, что это так и есть, - то должен существовать
и способ до него добраться. Это заняло два года, но Данцигеру удалось
получить деньги на свой Проект. От федерального правительства.
- От кого же еще?
- Можно подумать, что вам, майор, платит не правительство, а кто-то
другой...
Рюб ответил усмешкой.
- Сколько ему дали? Наверное, несколько миллионов. Денег хватило не
только на покупку здания - их было достаточно, чтобы купить этот городок.
Да-да, весь городок. Надо думать, за него не так уж дорого и запросили -
взгляните сами на эту мусорную кучу. Вокруг ничего, кроме истощенных
полей, зарастающих кустарником. И тут никого, кроме пропойц, наркоманов и
неудачников. Нигде у них ни черта не вышло, вот они и потянулись сюда,
получают пособие и пьют. Или выращивают марихуану на земле, которая им не
принадлежит. Отбросы общества. Голь перекатная...
- Вы и себя относите к их числу?
- А чем я лучше? Но когда городок перешел в собственность Проекта, его
реставрировали и сделали таким, каким он был в двадцатых годах.
Рюб демонстративно огляделся: городишко явно пришел в упадок, глазу
отдохнуть не на чем.
Макнотон ухмыльнулся:
- Понимаю, что сейчас этого не видно. Тут какая-то тайна, майор, но
давайте обо всем по порядку. Пока что поверьте мне на слово, местечко было
полностью реставрировано и стало "калиткой в прошлое" - так это называл
доктор Данцигер. "Калитки" облегчают переход от симуляции на "Большой
арене" к настоящему путешествию во времени. Мне это удалось. Удалось
перейти в подлинный Уинфилд двадцатых годов. Надо сказать, что добиться
этого удавалось немногим. Вам, майор, не удалось. Вы пробовали - и не
сумели. А кое-кто все-таки сумел, и я среди них. И черт возьми, майор, - я
очутился именно там, где мечтал очутиться всю жизнь. Видели бы вы этот
городишко в двадцатые годы! Он был прекрасен, просто прекрасен! Тихие
проселочные дороги и деревья, деревья повсюду. А в аптеке...
- Избавьте меня от ностальгии!..
- Терпеть не могу это словечко. Знаете, кто пользуется им чаще всего?
Завзятые патриоты. Те, кто живет в лучшей стране на свете. Как же ей не
быть лучшей, если они здесь живут? И ясное дело, они живут в лучшем из
всех возможных времен - еще бы, ведь это их время! А если вы хотя бы
намекнете, что бывали времена и получше, они тут же завопят: "Ностальгия,
ностальгия!.." Даже не удосужившись разобраться, что значит это слово. А
означает оно, по-моему, излишнюю сентиментальность, и больше ничего.
- Да черт с ними, с патриотами, Джон!
- Ну поглядите на эту улицу сегодня - с души воротит. Но видели бы вы
ее, о Господи, видели бы вы ее в двадцатые годы! Скажем, летом, в субботу
вечером. На Мейн-стрит яблоку негде упасть - и горожане, и окрестные
фермеры. И все знают друг друга, останавливаются поболтать. Потом подойдет
еще кто-нибудь, и вот на тротуаре уже толпа. Не то что в нынешних
проклятущих торговых центрах. Зайди в один и тот же центр хоть сто раз, и
все равно не встретишь никого или почти никого, одни незнакомцы, которых
ты никогда не видел и никогда больше не увидишь. В двадцатые годы этот
чахлый, погибающий скверик был великолепен: деревья, трава, кусты,
тропинки, зеленые скамейки - и люди, люди! Некоторые фермеры приезжали в
колясках или в фургонах. Вдоль тротуаров были коновязи, а не счетчики для
парковки. Хотя машины уже были. По большей части "форды" модели "Т"
[первый массовый американский автомобиль, выпущенный в 1908-1927 годах в
количестве 15 миллионов штук]. А я работал механиком в гараже для
лимузинов "пирс-арроу".
- Удивительно, что вы возились с автомобилями, Джон. И вас не
раздражала вонь выхлопных газов?..
- Может, и раздражала. Может, лет за двадцать - тридцать до того
Уинфилд был еще лучше. Был бы рад увидеть и сравнить. Майор, я должен
вернуться туда - должен, и все тут!
- Какого же черта вы там не усидели?
- Не поверите: помешало то самое любопытство, которое кошку сгубило. Я
вернулся в настоящее - думал, всего на день-другой, поглядеть, что стало с
Проектом. Знаете, как только Проект оказался успешным, его возглавили вы.
Вместе с Эстергази. Вышвырнули Данцигера вон. На ваш вкус, он был чересчур
осторожен, все беспокоился, как бы не изменить что-нибудь в прошлом.
Потому что, как он говорил, никому не известно, как перемена повлияет на
настоящее. Опасно, повторял он, очень опасно! А вы с Эстергази потирали
себе руки. Вам не терпелось доподлинно выяснить, что может случиться. Но
я, майор, возвращаюсь к тому, что уже фактически сказал. "Калитка"
исчезла. Я не могу вырваться из этой мерзости!
- Джон, все это весьма и весьма интересно. И вы так хорошо
рассказываете! Только я побывал там, где размещался ваш Проект. Не далее
как вчера. Там контора братьев Бийки и склад. И всегда был склад, и ничего
больше - видно с первого взгляда...
- Верно. В определенном смысле совершенно верно.
- И чтобы этот городишко превратился в то, что он есть, нужно с
полсотни лет, никак не меньше. Его никогда не реставрировали!
- Опять верно. В определенном смысле.
- В каком же?
Макнотон несколько раз кивнул Рюбу и самому себе, потом сказал:
- Видите ли, майор, месяц назад или чуть раньше я отправился автобусом
в Монтпилиер, столицу штата. Зашел в библиотеку, и там мне разыскали
здешнюю газетенку "Уинфилд мессенджер". У них она за все годы, с 1851-го
до 1950-го, - самую капельку не хватило до векового юбилея. Я взял
подшивку с 1920-го по 1926-й год и, признаться, кое-что спер оттуда,
вырезал на память. И постоянно держу эти вырезки при себе. Потому что они
- единственное, что у меня осталось...
Из внутреннего кармана он извлек аккуратную плотную папку и передал
Рюбу Прайену. Открыв папку, Рюб обнаружил вклеенный кусок газеты шириной в
три колонки. Сверху часть заголовка - "...ессенджер", потом, меж двух
линеек, дата: 1 июня 1923 года. А еще ниже "шапка" над фотографией - Рюб
прочитал ее вслух:
- "Толпа преградила путь шествию". - Рюб склонился над фотографией,
вглядываясь в детали: колонна марширующих юношей с винтовками на плече,
все в плоских стальных касках и мундирчиках со стоячими воротниками. Во
главе колонны двое одетых точно так же парней несут американский флаг и
транспарант. Рюб снова начал читать вслух - то, что было написано на
транспаранте: - "Американский легион треб..."
- Да не обращайте внимания на шествие, смотрите на зрителей!
Как же он сразу не заметил! На обочине меж стволами старых деревьев
выстроились мужчины, женщины, дети, собаки. И среди них высокий человек в
плоской соломенной шляпе с черной лентой. Человек заметил фотокамеру и
улыбается. А под жесткими полями шляпы - ясно, резко, вне всякого сомнения
- лицо сидящего рядом на скамейке!
Поняв, что его узнали, Макнотон потянулся за своей папкой.
- Вот именно. Это я. Здесь, в Уинфилде. На этой самой улице. Наблюдаю
за шествием в День поминовения весной 1923 года. Да, майор, сегодня
Проекта нет, не существует. Но он существовал. Несомненно существовал.
- Допустим. Но почему я ничего о нем не помню? А вы, в отличие от меня,
помните?
- Что-то произошло, майор. В прошлом случилось что-то такое, что
изменило настоящее.
- Что, например?
- Понятия не имею. Все, что угодно. Но когда это случилось, я сам был в
прошлом, и меня изменение не коснулось. Я сохранил свою память в полном
объеме, свозил ее в Нью-Йорк и обратно. Только реальности она больше не
соответствует. Я вернулся, но не в реставрированный Уинфилд, а в эту кучу
дерьма, которую никто никогда не трогал. И сошел с ума. Бросился опять в
Нью-Йорк, к зданию Проекта, последний квартал бегом бежал. И увидел фирму
братьев Бийки в ее первозданном виде - и ничего больше. Хуже того, - он
придвинулся к Рюбу и понизил голос, - хуже того, оказалось, что Данцигера
больше не существует. Его нет в телефонной книге. Я взял в библиотеке
старые телефонные справочники вплоть до 1939 года - и не нашел
Е.Е.Данцигера ни в одном из них. Ни в одном! В ратуше нет записи о его
рождении. И в Гарварде о нем никто никогда не слышал. Его нет!
- Значит, он сделал это! - Рюб медленно поднялся, наливаясь кровью. -
Вот сукин сын! Добился-таки своего!..
- Кто сукин сын?
- Кто?.. Как его звали - Марли? Нет, Морли! Саймон Морли! Мы отправили
его в прошлое, так? В девятнадцатый век с определенным заданием. И он это
сделал!
- Что?
- Не знаю, что именно. - Рюб посмотрел на Макнотона печально и
беспомощно. - Что-то такое там, в прошлом, отчего Данцигер... ну просто не
родился, и все. И Проекта не стало. Как бы и не было никогда. - Он опять
опустился на скамейку, и некоторое время оба молча сидели и смотрели на
пустынную улицу. Потом Рюб заговорил снова: - Джон, что вас держит в этой
дыре?
- Работа. Автомеханик с неполным рабочим днем. Платят - хуже некуда.
Зато и комната - дешевле не бывает, разве что в Индии...
- Вам случалось драться? Я имею в виду - заниматься боксом?
- Дрался немного. Когда был в армии.
- Выступали в тяжелом весе?
- В общем, да. Однажды согнал вес до полутяжелого - тогда я был молод,
мне это удалось. И одержал легкую победу. Противником был сержант
интендантской службы, совеем слабак. Весили-то мы одинаково, только я
оказался куда крепче.
- Выходит, боксером вы были хорошим?
- Неплохим. Выигрывал чаще, чем проигрывал, хоть и проигрыши тоже
случались. Потом побывал дважды в нокауте и ушел с ринга. Какие мозги у
меня ни есть, но захотелось их сохранить.
- А убивать вам не доводилось?
- По правде говоря, нет. Однажды чуть было не убил, однако ситуация
изменилась. Но если бы нет, убил бы. Даже продумал как.
- Это тоже в армии?
- Да. Только он пошел на повышение и его перевели. Повезло ему. Да и
мне, без сомнения, тоже.
- Слушайте, Джон, а есть ли на свете что-нибудь, чего бы вы не сделали,
лишь бы попасть обратно? В тот, другой Уинфилд?
- Ради этого я сделал бы что угодно.
- Вам известно, каким образом Саймон Морли переходил в девятнадцатый
век?
- Прошел подготовку. Изучил все, что касается того времени,
почувствовал его душой. А потом использовал "калитку" - "Дакоту".
- "Дакоту"?
- Это такой жилой дом в Нью-Йорке, который построен в прошлом веке и
уцелел до сих пор. Проект обставил в "Дакоте" одну из квартир, добыл ему
подходящий гардероб, и квартира стала "калиткой"...
- А вы смогли бы повторить то же самое? Забраться туда, куда попал
Саймон Морли?
- Уверен, что смог бы. - Он усмехнулся. - Если уж вы в принципе
способны на перемещение, то можете повторить его сколько угодно раз.
Майор, там вдали видна "тойота" - это ваша?
Рюб кивнул.
- Немного тесновата, на мой вкус.
- Японцы тоже не великаны.
- Ладно, как-нибудь умещусь. - Он решительно поднялся на ноги, и теперь
стало ясно, что он заметно выше Рюба. - Подбросьте меня до моей конуры. И
дайте пять минут на сборы. Даже три, если я потороплюсь. А я потороплюсь.
Не сомневайтесь - потороплюсь...



5



Была зима, давно стемнело, погода была сырой и промозглой - и все-таки
человек продолжал сидеть в Центральном парке на скамейке, сидеть и
пристально следить за дорожкой слева от него. Свет уличного фонаря едва
достигал человека, и он казался темной неподвижной глыбой. Воротник пальто
был поднят и прикрывал подбородок, шляпа натянута почти до бровей. Руки
утонули в карманах, а глаза продолжали неотрывно следить за дорожкой, и
лишь когда он увидел того, кого поджидал (как раз вовремя, заметил он про
себя), то опустил взгляд и принялся смотреть себе под ноги, вроде бы в
глубоком раздумье.
Прохожий шел быстрыми шагами и ни на что не обращал внимания. На нем
было черное пальто намного ниже колен, на голове - коричневая меховая
шапка. Пропустив его на дюжину шагов вперед, сидящий человек встал,
выпрямился во весь свой немалый рост и последовал за ним. За Саймоном
Морли.
(...Едва я вышел из парка на Пятую авеню, как мимо меня неспешно
протарахтел фургон для доставки продуктов; усталая лошадь брела, низка
опустив голову, а на задней оси болтался керосиновый фонарь. По тротуару
прошествовала женщина в черной шляпке с перьями, в меховой накидке на
плечах, приподняв длинную темную юбку на дюйм выше мокрых каменных плит.
Я повернул к югу (высокий человек в двадцати ярдах позади повернул
следом) и двинулся по узенькой, тихой Пятой авеню, застроенной жилыми
особняками, поглядывая на желтый свет окон и ловя мимолетные впечатления:
вот лысый бородач устроился почитать газету у камина - самого камина не
видное но на оконную раму падает его красноватый отблеск; вот по комнате
прошлась горничная в белом переднике и белом чепчике; вот женщина с
вощеным фитилем в руках зажгла свечи на рождественской елке месячной
давности на радость стоящему рядом пятилетнему мальчишке...
...Миновав Мэдисон-сквер, я направился по Бродвею вверх вдоль Риальто,
театрального района города. Улица здесь была запружена свежевымытыми
отполированными экипажами, а тротуары - толпами народа. Добрая половина
тех, кто шел мне навстречу, были в вечерних туалетах, в воздухе висел
возбужденный гомон, радостное предвкушение развлечений и зрелищ.)
Следуя всего в нескольких шагах, высокий человек всматривался в лица
прохожих, время от времени чуть наклонялся, чтобы заглянуть в проходящие
мимо экипажи, и улыбался, улыбался - находиться здесь было для него
удовольствием.
(...Я быстро шел мимо освещенных театров, ресторанов, великолепных
гостиниц, пока не добрался до отеля "Гилси" между Двадцать девятой и
Тридцатой улицами. Там, в киоске у входа, я купил длинную сигару и бережно
засунул ее в нагрудный карман сюртука. Затем...)
Высокий человек шел теперь не спеша - тротуар был заполнен вечерней
толпой. Он подождал, пока Саймон Морли не выйдет из отеля "Гилси" и не
спустится по ступенькам, засовывая в карман сюртука только что купленную
сигару. Потом высокий прибавил шагу и почти поравнялся с преследуемым,
держась всего в шаге-двух позади него.
И вот наконец у него появился шанс. Короткий лестничный пролет с
медными перильцами вел вверх, к солидным двойным дверям, вывеска золотой
фольгой по стеклам гласила: "Уэллмен и Кo, страховые агенты". А ниже
другой, более крутой пролет вел вниз, в подвальную парикмахерскую, на что
указывал полосатый столбик у бровки тротуара.
За полшага до того, как Саймон Морли поравнялся с подвальной лестницей,
высокий нагнал его и вдруг ударил сбоку всем весом, да еще вдобавок двинул
бедром в бедро. Морли был гораздо ниже и легче, его буквально подбросило,
обрушило на острые каменные ступеньки и покатило вниз, к запертой двери
парикмахерской. А высокий пошел себе дальше не спеша, как ни в чем не
бывало и на Тридцатой улице завернул за угол. Кое-кто провожал его
глазами, но он возвращал взгляд, и никто не посмел его остановить.
А Саймон Морли добрые полминуты лежал без движения и почти без
сознания. Потом он ощутил боль в костях, в правом плече и правом бедре, в
ладонях рук и застонал. Кое-как он приподнялся, опасаясь, не сломал ли
что-нибудь. Чтобы встать, ему пришлось опереться на стенку обеими руками и
головой. Наконец он выпрямился и в слабом свете, долетавшем с улицы,
оглядел свои заляпанные грязью и кровью руки, увидел порванные брюки и в
прорехах - ноги в кровавых ссадинах. Цепляясь за чугунные перила, он с
трудом выкарабкался наверх и, очутившись опять на тротуаре, пустился -
нет, не бежать, а отчаянно ковылять в прежнем направлении.
(Я увидел впереди здание с вывеской "Театр Уоллака". Рекламные щиты у
входа оповещали, что дают спектакль "Как делать деньги". Увидел я и
тетушку Мэри - старуху, промышлявшую торговлей яблоками у театральных
подъездов, - и попытался бежать, отчаянно протискиваясь сквозь толпу,
огибая прохожих и сталкиваясь с ними; прохожие недоумевали, сердились, но
я спешил, потому что перед тетушкой Мэри остановился высокий молодой франт
в вечернем костюме. Она заговорила с ним, и - не померещилось ли мне?
думаю, что нет, - я уловил, как блеснула переданная ей золотая монета. А
между нами оставались еще добрая дюжина ярдов и несколько человек; франт
повернулся на каблуках, кто-то из идущих впереди придержал дверь, и он
вошел в театр.
Последнюю дюжину ярдов я прошел не торопясь, миновал тетушку Мэри,
выкликавшую: "Яблоки, кому яблоки? Берите яблоки, отборные яблоки!.." Она
было сунула яблоко и мне, но я покачал головой и уставился внутрь фойе, и
там, на плиточном полу, стояла группа, которую я и искал глазами:
бородатый папаша с рубиновой булавкой в крахмальной белой манишке,
улыбчивая мамаша в вечернем туалете и две дочки, младшая в прелестном, без
всяких украшений бархатном платье цвета весенней листвы. Когда она
улыбалась - а заметив молодого франта, давшего тетушке Мэри золотую
монету, она улыбнулась, - то и впрямь была очень мила.
Я должен был услышать их разговор, просто обязан! Я втиснулся в фойе и
подобрался к ним поближе, пряча свои окровавленные руки, прижимая их к
бокам. Папаша обратился к младшей: "Дорогая, позволь представить тебе
моего молодого друга, мистера Отто Данцигера..." Высокий франт поклонился,
и осталось лишь осознать: что должно было случиться, то и случилось, я
опоздал. Двое молодых людей встретились, и я не сумел это предотвратить.
Со временем они поженятся, и у них появится сын. И уж мне-то известно, что
в далеком будущем, в XX веке, откуда я сбежал, этот сын, когда вырастет,
станет доктором Е.Е.Данцигером и затеет сумасшедший Проект в старом
складском здании братьев Бийки, - и Проект по-прежнему реализуется, теперь
под контролем майора Рюбена Прайена, полковника Эстергази и тех, кого они
представляют.
Однако все подобные мысли относились к отдаленному будущему, к которому
я больше не имел отношения. Я бросил еще один взгляд на красивую молодую
пару и, сам того не желая, вдруг улыбнулся им. И вышел из фойе на улицу.)
Высокий вновь увязался за Морли - тот вернулся к Тридцатой и повернул
на восток. Внимательно присмотревшись, преследователь понял по шагам Морли
- тот шел медленно, по-видимому, ему было больно, - что владевшее Саймоном
стремление к какой-то неотложной цели отпустило его. И понял, что все
кончено: каково бы ни было намеченное Морли действие, оно предотвращено.
Тем не менее они шли друг за другом еще квартал, затем еще полквартала. И
высокий уверился - не ведая, что случилось, не догадываясь, что же такое
задумывал Морли: сам он явился сюда не зря и добился того, на что
рассчитывал. И на следующем углу, предоставив Морли тихо хромать и дальше,
высокий отвернулся и принялся искать кэб.
(Я направлялся к Грэмерси-парку и всматривался в окружающий меня мир.
Обвел взглядом ряды домов из бурого песчаника, освещенных газовым светом.
Поднял глаза на ночное зимнее небо. Что говорить, этот мир тоже
несовершенен, но - я вздохнул полной грудью, и легкие ощутили колкую
прохладу, - воздух тут еще чистый. И реки еще чистые, какими были от
начала времен. И до первой из ужасных войн, развративших человечество, еще
несколько десятилетий...
Я выбрался на Лексингтон-авеню, повернул на юг и зашагал к желтым
огонькам, мерцавшим впереди, к дому N_19 на Грэмерси-парк.)
В красном кирпичном здании вокзала Грэнд-сентрал Джон Макнотон
перегнулся через медную стойку, отделяющую пассажиров от кассира, и
сказал:
- Уинфилд. Билет до Уинфилда, штат Вермонт.
- Вам и обратный билет?
- Нет, - ответил Макнотон с улыбкой. Очевидно, ответить так было
приятно ему самому. - Нет, я не вернусь из Уинфилда. Надеюсь, что никогда
не вернусь.



6



Джулия вошла в столовую, поставила на стол большое сине-белое блюдо с
вафлями и направилась на свое место напротив меня. Она еще ничего не
сказала, но я был уверен: обязательно скажет, и знал, что именно. Только
сперва она отодвинула стул, уселась, поправляя свою длинную юбку,
придвинула свой стул поближе к столу, вытащила из резного костяного
колечка салфетку, расстелила ее на коленях и положила руки, голые по
локоть, на скатерть - обручальное кольцо блеснуло короткой вспышкой.
Джулия понаблюдала за мной, гадая, в каком я настроении, и пододвинула ко
мне хрустальный кувшин с сиропом.
Наконец тихо-тихо, чтобы, не дай Бог, не рассердить меня, она решилась
и вымолвила:
- Сай, послушай. Это же все теперь так далеко и в общем не тревожит
тебя. Больше не тревожит. Майор Прайен заправляет своим Проектом как хочет
- сколько уже? Три года, если не больше. Все, что случилось, уже
случилось...
В ответ я кивнул, сознавая, что раздражаться негоже, - да меня и в
самом деле посещало подчас чувство вины. Месяцами подряд я и не вспоминал
о Проекте, и все-таки он настойчиво возникал в моей памяти вновь и вновь.
Я недовольно осмотрелся - не любил я завтракать в этой комнате: слишком
темно. Другое дело вечером, особенно зимой, когда зажигали камин, - тогда
столовая преображалась. А сейчас свет сюда почти не проникал - дома стояли
впритирку к нашему, и мы вынуждены были ставить рядом с приборами свечи.
Куда приятнее было бы позавтракать на кухне, за большим круглым столом,
где два высоких окна давали вдоволь света и открывали вид на огородик,
разбитый Джулией на заднем дворе. Но ей казалось, что есть на кухне
приличным людям не подобает, и приходилось мириться.
- Джулия, - сказал я, - чего бы я не дал, чтобы забыть о Проекте раз и
навсегда! Если бы только мне удалось выполнить то, что я задумал! - Я
умолк, переживая все снова. - И ведь мне это почти удалось, Господи,
прости!
- Не поминай имя Господа всуе, - машинально откликнулась она.
- Если б я сделал это! Если бы поспел к театру на несколько минут
раньше!.. - Я улыбнулся ей и повел плечами. - Тогда бы я остался здесь
навсегда и ни о чем больше не заботился. А теперь, Джули, меня терзает
беспокойство: что еще натворил Рюб с Проектом? Что он еще затевает?
Получается, что я вроде бы должен отправиться туда и выяснить...
Она перегнулась ко мне через стол, потом откинулась назад, сохраняя на
лице приветливую гримаску, и мягко произнесла:
- Тогда ступай. Чтобы скорей разделаться со всем этим. Но возвращайся,
слышишь?..
- Дом, - вдруг подал голос Вилли.
Сынишка сидел на полу, опершись спиной на стену и вытянув ноги, и
листал книжку с картинками. Книжка была напечатана на особо прочной
льняной бумаге. Теперь он касался поочередно каждой картинки пухленьким
пальчиком и выговаривал или пытался выговорить соответствующие слова. Он
успешно, как только мог, двигался к тому, чтобы научиться читать. Он был
забавен, и мы с Джулией, как водится, улыбнулись ему и друг другу:
как-никак этот маленький увалень был нашим произведением.
- У меня может и не получиться, - признался я.
- Как? Это еще почему?
Она с силой впилась в вафлю вилкой.
- Недели две назад я был в Центральном парке. Зарисовывал лодки с
лебедиными шеями на носу для последнего номера.
- Да, конечно. Я хочу сохранить этот рисунок и повесить в рамке на
стену.
- Он и впрямь вышел неплохо. Но пока я слонялся там, вблизи "Дакоты",
стемнело, и я поднял глаза на окна своей прежней квартиры. Я всегда так
делаю.
- Я тоже. Недавно мы были там с Вилли, и я показала ему твои окна.
- Но ты же не говорила ему...
- Разумеется, нет. Просто сказала, что папа когда-то жил в этом доме.
- Но на сей раз окна были освещены. В квартире живут, и ее нельзя
использовать как "калитку".
- Неужели нет других свободных квартир?
- Не поможет. А если в двадцатом веке квартира заселена? Тут не
угадаешь, Джули. Для возвращения туда я должен отыскать новую "калитку".
Иное место, существующее в обоих временах...
- Ты мне объяснял, Сай, много раз объяснял.
- Видишь ли, Эйнштейн утверждал...
- Не хочу я больше слышать ни про Эйнштейна, ни, про "калитки", ни про
что-то подобное вообще!
- А, ведь он уже родился...
- Кто?
- Эйнштейн. - Она закрыла уши ладонями. Я не мог и не захотел
удержаться от новой улыбки. - Только подумай, он уже живет где-то в
Германии. Все еще ребенок, конечно. Может, ровесник Вилли. И в этот самый
момент тоже играет во что-нибудь, хотя, наверное, ему уже приходят в
голову мысли, которых нам не понять. Не исключено, что сейчас он тоже
смотрит в книжку и говорит: "Дом" - только по-немецки.
- Хочешь еще вафлю?
- Мне надо идти...
Я отставил стул, и Джулия встала, подхватила Вилли и понесла его к
окнам, которые выходили на фасад, чтобы он мог помахать мне на прощанье, -
ритуал, который был мил в равной мере ему и мне. Сегодня я не пошел на
работу пешком: спускаясь по ступенькам, я сразу приметил на другой стороне
Грэмерси-парка свободный кэб и решил взять его. Повернулся, махнул рукой -
Вилли улыбнулся мне из-за стекла. Потом я уверенно подошел к кэбу - на
голове котелок, на плечах коричневый сюртук - и приказал:
- К редакции "Лесли"! - Чуть выждал: знает ли извозчик, где это?
Оказалось, знает; тогда я залез в кэб, а он перегнулся назад, чтоб убрать
из-под моих ног мешок с овсом для лошади. - Езжайте по Бродвею, - добавил
я и откинулся на сиденье.
Мне нравятся кэбы. Они не очень комфортабельны - листовые рессоры
слишком жесткие, и в движении, довольно равномерном, все же ощущаются чуть
заметные толчки лошадиной поступи. Некоторым это не по душе, но меня
нисколько не раздражает. Кэбы иногда бывают грязными, даже вонючими.
Однажды нам с Джулией после театра попался такой "ароматный", что пришлось
немедленно выйти. Но этот кэб был в полном порядке, и когда дверцы мягко
захлопнулись, я испытал ощущение уюта и покоя.
День выдался тусклый, без солнца, вместо неба - равномерно серый, почти
белесый полог, на земле - легкий снежок. Серая мгла висела над городом уже
целую неделю, зато и холодов не было. Мы повернули на запад по Двадцатой
улице. Я задумался и наконец признался самому себе, что боюсь возвращаться
в свое родное время. Боюсь узнать, что стало с Проектом, какие ужасные
катаклизмы я так и не сумел предотвратить. "Оставайся здесь, здесь, -
стучало в мозгу, - то, чего ты не знаешь, повредить тебе не может..."
Вниз по Четвертой авеню... через Юнион-сквер... на запад по
Четырнадцатой улице... и вот мы на Бродвее. Не самый быстрый маршрут утром
в будний день, но мне нужно было побыть наедине с собой. Мы ехали по
Бродвею, движение становилось гуще и гуще - ничего не поделаешь, час пик,
- и в районе церкви Святой Троицы возникла пробка.
Затор был просто огромен из-за снега и множества конок, которые недавно
добавились к бродвейским омнибусам. Сцепы из трех-четырех вагонов замерли
- лошади стояли понуро, помахивая хвостами, кучера били в свои колокола,
но тронуться все равно не могли. Такое нынче случалось нередко, потому что
вагоны, прикованные к рельсам, были не способны объехать препятствие,
подобно омнибусам. Старая улица стала слишком тесной; я своими глазами
видел, как то один, то другой омнибус сворачивал с Бродвея, предпочитая
сделать крюк вокруг квартала, лишь бы обойти очередную пробку. Высунувшись
из кэба, я увидел, что впереди нас телега, груженная пустыми бочками,
пробовала объехать застрявшую конку, но уперлась в доставочный фургон,
пытавшийся сделать то же самое, но в противоположном направлении. Оба
возницы, привстав, вели себя обычным образом - орали благим матом и
замахивались друг на друга кнутами. Осадить назад что телегу, что фургон -
дело нелегкое, и ни одному из них уступать не хотелось. Сквозь снегопад я
видел вереницы застывших конок - когда-то они привлекали меня, а теперь
подумалось, что на Бродвее они определенно ни к чему.
Сидеть и ждать, чем все это кончится, я уже не мог: через восемь минут
я должен был явиться на работу. Пришлось распахнуть дверцу и сойти.
Стоимость проезда от Грэмерси-парка до редакции я знал назубок и вручил
извозчику полную сумму, да еще добавил, как положено, десять процентов на
чай. Однако он не поблагодарил, и я понял: ему теперь торчать здесь без
седоков - кто же станет нанимать экипаж, пока дорога не освободится? Я
достал мелочь, дал ему еще десятицентовую монету и на сей раз услышал
"спасибо". До редакции оставалось два квартала. Я пошел пешком.
В это утро, в толпе других пешеходов, до меня наконец дошло то, что я
исподволь, неохотно осознавал уже год или чуть поменьше: нижняя часть
Бродвея попросту безобразна. Сначала, впервые выйдя на Бродвей
девятнадцатого века, я этого не видел, был просто не способен увидеть.
Тогда буквально все - любой дом, любой человек, каждый услышанный звук -
приводило меня в трепет. И по нижнему Бродвею я ходил так же, как по любой
другой улице, восторгаясь тем, что я здесь. Довольно скоро - скорее, чем
можно было бы ожидать, - здания, обрамляющие улицы, перестали мне казаться
старыми. Одно-два из них я припоминал в своем родном времени - они дожили
до конца двадцатого столетия, хотя там-то выглядели устаревшими и даже
неуместными. Но здесь здания, которые я некогда считал старыми,
возводились у меня на глазах; ирландцы - подносчики кирпичей карабкались
по лестницам все выше, до пятого или шестого этажа, и вокруг стоял запах
свежей штукатурки. Да и те дома, что уже были построены, поднялись совсем
недавно, пять - десять лет назад. Здесь они выглядели новыми, выглядели
вполне современными - да ведь так оно и было!
Однако нынче утром они" показались мне еще и безобразными - и это тоже
было так и не иначе. Вбитые друг к другу впритык, стена к стене, чересчур
высокие для узеньких участков, которые покупались и застраивались
поодиночке; крыши, не согласованные по высоте с соседними, торчали как
сломанные зубы. Да и улица была слишком узкой, а теперь сделалась еще уже
из-за намертво врезанных в нее рельсов конки. Прошлой весной я, помнится,
наткнулся здесь, на перекрестке, на такую скандальную хаотичную пробку,
что один разъяренный возница - я видел это своими глазами - вдруг привстал
и хлестнул другого кучера бичом по лицу, да так, что тот упал на колени.
Вымощена улица была скверно - в муниципалитете, как вам известно,
засели взяточники. На каждом шагу попадались ямы, и беспрерывный лязг
подбитых железом колес по неровным камням мог свести с ума. И всегда, в
любое время года, Бродвей был или пыльным, или грязным, или и то и другое.
И всегда он был щедро заляпан навозом - потом навоз высыхал и превращался
в едкую пыль: в ветреный день приходилось дышать только носом и
зажмуривать глаза. Тротуары из-за бесчисленных столбов соперничающих
телеграфных компаний представляли собой полосу препятствий, а над головой
висели поперечины, отягощенные сотнями проводов. На всех глухих стенах
были намалеваны огромные черно-белые рекламные объявления; такие же,
только поменьше, болтались на кронштейнах над тротуаром. Теперь, и с этого
дня навсегда, я увидел Бродвей в его истинном виде - грязно-бурая, сугубо
утилитарная торговая улица, даже не пытающаяся скрыть свое безобразие. И
тем не менее она была мне по сердцу. Я любил ее.
Шагая по Бродвею в толпе спешащих на работу мужчин - женщины почти не
встречались, - я размышлял, точнее, пробовал размышлять. Что мне делать,
что я должен сделать и чего хочу? Насчет того, чего я хочу, не было
никаких сомнений - хочу остаться здесь, в девятнадцатом веке. Однако там,
в будущем, Проект по-прежнему существует и действует - я пробовал это
предотвратить, но потерпел неудачу. Так что теперь, пожалуй, мой долг -
разведать, что там еще затевают Рюб и Эстергази. Я прекрасно понимал, что
спор с самим собой идет по кругу, что мои вопросы к себе останутся
безответными. И я отдавал себе отчет: все, что я могу и должен решить -
поступить мне так или иначе. Да или нет?
И тут я заметил впереди, не так далеко, гадалку с птичками. Ее можно
было нередко видеть то здесь, то там на самых людных улицах или вблизи от
них.
За пять центов гадалка заставляла одну из своих канареек сунуть клюв в
коробку и вытянуть для вас конвертик. Внутри лежало предсказание вашей
судьбы - разумеется, благоприятное, хоть и отпечатанное скверным шрифтом,
вероятно, на домашнем станочке. Или, по вашему желанию, гадалка указывала
птичке другую, заднюю часть коробки, и вы получали ответ на любой
невысказанный вопрос: "да" или "нет". Рассказывали, что эта затея
пользовалась большим успехом у завсегдатаев скачек и любителей пари.
Я прошел мимо; сегодня гадалка расположилась в дверях мануфактурной
лавки - слишком рано, лавка еще закрыта. В общем-то никто не принимал этих
предсказаний или ответов всерьез, по крайней мере не решился бы признать
это в открытую. Гадалка с птичками считалась просто забавной, и я ни разу
не видел, чтобы клиент принял конвертик без ухмылки: мол, не думайте, что
я верю в подобную ерунду. Но мне казалось и кажется, что под новомодным
поверхностным рационализмом скрываются все те же древние суеверия - именно
они диктуют нам суждения и поступки, и они ни на йоту не ослабли. Что бы
ни бормотал мне мой здравый смысл, я заколебался - и вдруг повернул назад
с абсолютной уверенностью, что именно гадалка с птичками подскажет мне
нужное решение.
Я остановился на тротуаре возле нее - гадалка улыбнулась, - достал
пригоршню мелочи и нашел "никель" [монета достоинством в пять центов] со
звездно-полосатым щитом на лицевой стороне и большой римской цифрой "пять"
на реверсе. Каждый раз, расплачиваясь такой монеткой, я поневоле
вспоминал, что наступит день, когда она станет считаться редкостью. Однако
здесь и сейчас это был "никель" как "никель", и я протянул его гадалке.
Она улыбнулась снова, на сей раз вопрошающе, и я пояснил:
- "Да" или "нет", пожалуйста...
Гадалка передвинула шесток, на котором сидела птичка, к задней части
коробки и выждала момент, чтоб я произнес про себя свой вопрос. Надо ли
мне посещать мое родное время, если я смогу это сделать? Наконец я кивнул,
что готов. Гадалка наклонила шесток, подавая сигнал, круглая желтая
головка мгновенно дернулась вниз и вытащила клювиком крошечный конверт,
который и был передан мне, опять с улыбкой.
Поблагодарив, я пошел своей дорогой, оттягивая решающий миг: сердце
отчаянно билось. Я пытался выжать из себя усмешку: чего я боюсь, что за
предрассудки? - и не сумел. Однако буквально через дюжину шагов я понял,
что дольше терпеть не в силах, - надо узнать, и немедленно. Выйдя из
людского потока, я прислонился к витрине табачной лавки, рядом с ярко
раскрашенным деревянным шотландцем в юбке, выставившим перед собой связку
деревянных же сигар. Конверт был не заклеен. Я вытащил сложенный
серо-розовый листочек и вновь замер в нерешительности, перевел взгляд на
красные щеки и пустые глаза деревянного соседа и молча повторил свой
вопрос: надо ли мне посещать мое родное время? Наконец я осмелился
развернуть листочек и прочел: "Да".
И я поверил тому, что посоветовал грубый клочок дешевой бумаги. Буквы
были оттиснуты плохо и немного вкось - но ведь они появились на этой
бумажке задолго до того, как я взял ее в руки! Теперь сомнениям конец: я
должен по меньшей мере попробовать. По пути в редакцию, уже спокойный и
решительный, я скатал листок в комочек и отправил в грязную канаву -
неотъемлемую принадлежность Бродвея 1886 года.
В полдень я спустился по внутренней лестнице на первый этаж, к кассиру.
Тот сидел на высоком табурете за высокой конторкой; от посетителей его
отделяла черная железная решетка. Когда я подошел к окошку, он повернулся
на четверть оборота. Над глазами у него был зеленый защитный козырек, на
рубахе - черные нарукавники. Звали его Бен.
Бен согласился выдать мне авансом недельное жалованье за два дня до
срока, взял с меня расписку и пропихнул сквозь свое окошко небольшую
стопку банкнот - верхняя оказалась десяткой выпуска Первого национального
банка в Гейлсберге, штат Иллинойс. Поскольку я видел, как Бен считал
деньги, то пересчитывать не стал, просто сказал "спасибо", свернул
банкноты и сунул в брючный карман. Купюры тогда были большие, семидюймовой
длины - целая куча бумаги, - и ощущались в кармане как внушительный ком,
как настоящие деньги.
В той самой мануфактурной лавочке, возле которой с утра стояла гадалка
с птичками, я купил себе пояс для денег. Владелец, низенький, лысенький,
услужливый европеец, который и по-английски говорить еще толком не
научился, выложил на прилавок пояса на все вкусы - кожаные, матерчатые,
даже шелковые. Такие пояса пользовались широким спросом, мало кто пускался
в путешествие, не обзаведясь чем-либо подобным. Я выбрал пояс из
добротного, не слишком тяжелого холста.
Затем я наскоро перекусил в салуне неподалеку от Бродвея и выпил
полкружки пива - допивать не стал, пиво показалось чересчур пенистым,
наверное, бочку только-только открыли. Я прошел еще полтора квартала до
банка, где забрал почти половину наших сбережений - золотом, как поступали
многие путешественники, чтобы получилось компактнее; свой аванс я также
обменял на золото. И наконец опять отправился на работу - срисовывать
сюжет с фотографии, запечатлевшей очередное крушение, на сей раз возле
Филадельфии.



7



Дома, в нашей спальне, незадолго до полуночи, я переоделся и шепотом
посовещался с Джулией. Мы решили, что пальто не нужно, хватит и шерстяного
костюма; если мне понадобится пальто, куплю современное. Я полагал, что
мой костюм выглядит вполне сносно и для двадцатого века: однобортный, с
очень узкими лацканами, вполне приемлемый. Правда, пуговиц было на одну
больше, чем надо, но ведь можно расстегнуть пиджак. Далее - теплое белье и
сапоги без застежек. Из головных уборов у меня были котелок, шелковый
цилиндр, летняя соломенная шляпа и зимняя меховая шапка; мы решили
обойтись вообще без шляпы. Волосы у меня прямые, почти черные, довольно
длинные и густые. Они, правда, слегка поредели, но Джулия утверждает, что
это почти незаметно. Ни один из моих галстуков не подошел, но Джулия
достала из шкафа шерстяной шарф, и я намотал его под пиджак, прикрыв грудь
крест-накрест и скрывая отсутствие галстука. Потом я проверил пояс с
деньгами - я, конечно, помнил, что надел его, но все равно проверил.
У окна стояло на подставке овальное зеркало в полный рост, и я подошел
к нему. Джулия зажгла газовый рожок на стене, и мы стояли рядом,
разглядывая мой костюм, - я и Джулия в сдоем длинном голубом платье. Я
носил коротко подстриженную бородку, и, как всегда, глядя на себя в
зеркало, думал: не то чтобы красавец, но и не совсем урод... Я представил
себя идущим по улице конца XX столетия, и когда Джулия спросила: "Ну как?"
- я ответил: "Пройди квартал по Манхэттену двадцатого века, и встретишь
множество людей, которые выглядят в сотню раз причудливей". Джулия чуть
заметно покачала головой при мысли о том Нью-Йорке, который я имел в виду.
Внизу, у входной двери, большие напольные часы показывали без двадцати
двенадцать, и свет в прихожей был притушен, как всегда перед сном. Джулия
негромко сказала: "Не беспокойся о нас, все будет хорошо", - и я поцеловал
ее на прощанье, повернулся, чтобы уйти, затем бросился к ней, обнял и
поцеловал вновь. Мне показалось вдруг, что я отправляюсь в долгое и
опасное путешествие. И это было отчасти так - место моего назначения, если
только я сумею добраться туда, в самом деле было очень и очень далеко.
Потом я потянулся к дверной ручке, но Джулия сказала: "Подожди!" - и
почти подбежала к большому стенному шкафу. Порывшись в кармане своего
зимнего пальто, она с улыбкой повернулась ко мне и протянула руку. На
ладони у нее лежал медный цент. На миг я подумал, что она дает мне монетку
на счастье, как талисман, но потом вспомнил: "Спасибо, я и забыл..." И на
сей раз действительно ушел - спустился по ступеням и оказался в тишине
ночи.
Идти было недалеко, и я прошелся по ночным, тускло освещенным улицам
девятнадцатого столетия; стук моих шагов по тротуару отдавался чересчур
громким эхом. Я шел вдоль длинного квартала, где по обе стороны улицы
тянулись поставленные впритык ряды массивных домов из бурого камня - они
смыкались сплошной стеной, совершенно неразличимые. Поглядывая на
светящиеся тут и там окна, я думал о людях, которые живут на этих улицах
сейчас, когда дома только-только построены.
Я свернул за угол, миновав приткнувшийся к обочине потрепанный фургон -
его пустые оглобли торчали вверх, накренясь над сиденьем возницы. Примерно
посреди квартала, под уличным фонарем, где днем, очевидно, играли дети,
каменный тротуар был испещрен надписями, сделанными мелом. Они были совсем
иными, чем в то время, в которое я хочу попасть. Несколько надписей
попросту объявляли всему свету, что такой-то любит такую-то, а самая
грубая среди них возвещала: "Милдред - вонючка". В конце квартала по
другой стороне улицы навстречу мне неуклюже шел человек, сгибаясь под
тяжестью большого точильного камня в деревянной раме, с ножной педалью.
Это был уличный точильщик; понятия не имею, почему он оказался на улице
так поздно.


И вот, обогнув угол здания, я увидел цель своего пути - она высилась в
небе, озаренная светом почти полной луны. Еще полквартала - и я сошел с
тротуара на деревянный настил постепенно поднимающейся вверх дорожки. Я
полагал, что дощатая будочка впереди уже закрылась, но ошибся - она еще
была открыта, вероятно, всего на несколько минут, до полуночи.
Остановившись у зарешеченного оконца, я увидел внутри будки усатого
мужчину в котелке и с трубкой. Я толкнул по деревянной стойке плату, о
которой напомнила мне Джулия, - медный цент, истертый до блеска от долгого
хождения по рукам, и мужчина произнес традиционное: "Спасибо, сэр". Пройдя
вверх еще сотню ярдов или около того, я миновал оставшуюся далеко внизу
береговую линию и вышел на длинный, пологий, великолепный изгиб нового
моста через Ист-Ривер.
Далеко впереди чернела на фоне темного неба гигантская готическая
каменная громада Бруклинской башни, а рядом со мной, расходясь
восхитительным веером, отчетливо и ясно выделялись пряди опорных тросов,
словно полосы лунного света. Я шагал вдоль перил, и мои шаги гулким эхом
отдавались на деревянном настиле, а далеко внизу густо чернела река,
обрызганная золотисто-желтой световой рябью. Я не мог разглядеть отсюда
воду, но мысленно представлял ее себе очень даже хорошо - все та же
Ист-Ривер, непрозрачная и грязная, бесцветная, тусклая и ленивая. Далеко
на юге я сумел различить черный, тускло освещенный силуэт судна - то ли
буксира, то ли баржи.
Примерно на середине немыслимо длинного моста, где тяжелые опорные
тросы опускались ниже всего, я присел на край скамьи, развернулся и стал
глядеть сквозь перила на реку. Минувшим днем конки и прочий гужевой
транспорт текли по мосту нескончаемым потоком. Пешеходы беспрерывно шли по
той же самой дорожке, уплатив тот же цент за вход на мост. Если не считать
количества лодок, вид и сейчас остается почти таким же. Глядя на реку, я
думал о других временах, о вечерах и ночах, когда я смотрел на ту же реку,
на те же громадные башни моста, на те же расходящиеся веером тросы. Это
место и все, что его окружало, существовали здесь и сейчас... так же, как
существуют много десятилетий тому вперед: истинная "калитка", часть обоих
времен, принадлежащая каждому из них и существующая в каждом. И вот, сидя
на скамье, я начал думать о будущем, стараясь вспомнить время, в которое
хотел переместиться, почувствовать его вкус и суть.
Это было проще, чем пытаться увидеть и ощутить никогда не виденное
прошлое - как было со мной, когда я впервые попытался перейти в
девятнадцатый век. Сейчас я знал будущее, в которое стремился. Я ведь
наблюдал его, я был его частью, я знал, что оно существует. На мостовой,
снизу от дорожки, по которой я поднялся на мост, послышалось, приближаясь,
мерное цоканье копыт, и я увидел крытый поставочный фургон, увидел, как
подпрыгивают от тряски огоньки боковых фонарей; я смотрел, как крыша
фургона постепенно исчезает из виду, слышал, как затихают, удаляясь,
дребезжанье кузова и цокот копыт. А потом уже я сидел, просто глядя на
доски под ногами и вновь обретая ощущение моего родного времени: я
позволял Нью-Йорку конца двадцатого века - сценкам, картинам,
воспоминаниям - возникать в мозгу; я не старался вызвать их силой - просто
не мешал им проявляться. Я видел себя бегущим под дождем от автобусной
остановки к рекламному агентству, где когда-то работал. И тотчас в памяти
всплыла моя чертежная доска, а вслед за ней - вид из окна рядом с ней,
знакомый вид на Пятьдесят четвертую улицу. А этот вид, в свою очередь,
вызвал все новые и новые мысли о днях и людях моего времени. О квартирке
на Лексингтон-авеню, тесной, шумной и плохо освещенной - она мне помнилась
даже слишком хорошо. О маленькой закусочной на другой стороне улицы, где я
имел обыкновение завтракать. О прачечной самообслуживания. О
кинофильмах...
Они существовали, мое родное время и его ощущение; я их не забыл. И вот
я приступил к применению почти беспроигрышного метода, который мне
довелось так хорошо изучить. Для множества людей самогипноз невозможен, но
для некоторых не так уж и труден; его успешно применяют в самых разных
целях. А уж я-то был куда как искушен в самогипнозе. Сидя на скамейке,
совершенно расслабившись и бездумно уставясь на реку, я применял знакомый
мне метод, чтобы вынудить текущее время, мою жизнь здесь, в девятнадцатом
веке... замереть. Замереть, затихнуть, сжаться. Сократиться до
микроскопических размеров и уйти в небытие. И скоро ко мне пришло странное
неописуемое чувство медленного течения, знакомый долгий миг забытья меж
двух времен.
Я встал, повернулся лицом к Манхэттену, полуприкрыв веки и упорно глядя
вниз, на темный дощатый настил. Еще не подымая глаз, я мысленно уже
нарисовал в воображении рвущийся вверх, сияющий огнями Нью-Йорк двадцатого
столетия. Затем я быстро вскинул голову, моргнул, чтобы прояснилось в
глазах, и остолбенел.
Не вышло! Передо мной, залитый лунным сиянием, лежал все тот же
низкорослый старый город, который я хотел покинуть этой ночью, только
сейчас совершенно темный, если не считать мерцающих кое-где искорок света
от газового рожка или керосиновой лампы, и черные шпили церквей вонзались
в небо, подкрашенное желтизной. А за низкими крышами на той стороне
острова я различал отражение этого же неба в водах Гудзонова залива. И
первым моим чувством была... бурная радость! Я не мог больше сделать
этого, я потерял свою способность! И волен теперь спуститься с моста в
город, к Джулии, Вилли, Пирату - назад в тот мир, который я люблю всем
сердцем и где хочу остаться навеки.
Но я не сделал этого. Потому что знал - знал, что я натворил. Знал, что
саботировал собственные старания, думая о самых тусклых и тоскливых
сторонах моей прежней жизни, о том, что было мне не по душе, к чему я не
хотел возвращаться. И потом сидел, осознавая частью своего разума, как
другая его часть пытается совершить задуманное, не отдаваясь во власть
будущего и лишь делая вид, что приняла и ощутила его. А по существу, я
желал провалиться, потому что не хотел уходить в будущее, потому что
боялся... Чего? Я и сам не знал. Того, что мог обнаружить, вернувшись в
двадцатый век. Боялся Проекта.
Но я не мог позволить себе прошмыгнуть украдкой назад, домой, хорошо
понимая, что именно натворил. И я подошел к перилам, прочно оперся о них
локтями, скрестив на груди руки, и стал смотреть в черноту ночной реки. И
вновь позволил воспоминаниям свободно всплывать из памяти, обретать
остроту и явственность - но это были уже не видения унылой квартирки или
работы, которую я терпеть не мог, не картинки времен моего одиночества,
нет, это были другие воспоминания, которые я до сих пор подавлял.
Они приходили помимо моей воли, просто возникали сами по себе, словно я
смотрел какой-то странный фильм. Я видел, как мы вчетвером сидим на Пятой
авеню, на громадной широкой лестнице... да, на лестнице музея
"Метрополитен". Видел гигантское бело-голубое знамя в пятидесяти футах над
нами, поперек фасада. Мы сидели летним воскресным утром намного ниже
знамени, удобно расположившись на ступеньках, и ждали, когда музей
откроется. Сидели, болтали о пустяках и шутили, никуда особенно не
спешили, наслаждались солнцем и самим днем. Да, именно так.
И... ну конечно же, Гринвич-Виллидж. Мы бродили там чудесным
благоуханным вечером... с кем? С Грейс Вундерлих? Ну да, так оно и было -
мы шли себе рядом, бесцельно, сливаясь с ленивой толпой, мимо баров,
магазинчиков, кафе... и все окна и двери были распахнуты настежь, и воздух
был наполнен звучанием множества голосов.
А вот сюрприз: я быстро шагаю в полдень по тротуару Второй авеню,
воздух сырой и жаркий, тротуары переполнены прохожими. Но я иду
стремительно, рассекая толпу на тротуаре, словно рыба - чащу водорослей,
плечи изгибаются, бедра чуть покачиваются в такт ходьбе: нырнуть между
людьми, скользнуть мимо, податься вперед... Отчего же сейчас, стоя в
темноте, я улыбаюсь этому видению? Потому что это было забавно: я применял
способ, особо изученный мною, - способ быстро передвигаться в нью-йоркской
толпе. Глупо... но я улыбаюсь.
А вот я стою в очереди на трот

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися