Владимир Жаботинский. Самсон Назорей

страница №10

лица, ни волос; со стороны можно было бы ее
принять и за ребенка, и за старуху. Самсон не шевелился; он дышал во сне
ровно, медленно и беззвучно. Он лежал на правом боку; волосы, которые она
оставила незаплетенными, рассыпались на подушке. Одна прядь упала ему на лоб
и дальше, до самых губ. Сама не замечая, по привычке, Далила протянула руку
и откинула прядь; ее пальцы при этом нечаянно коснулись щеки Самсона - она
вся сжалась от испуга, но он не проснулся, даже не двинулся. Близко гдето
вдруг хором заплакали шакалы; потом что-то живое грузно бухнулось в воду;
Самсон спал.
Осмелев, она поднялась оправить светильню. Свет упал на Самсона с
другой стороны; его лицо показалось ей таким прекрасным, что сердце ее на
мгновение остановилось и глазам стало горько от слез. Ей хотелось броситься
к нему, не то целовать, не то душить. Не от любви, не от ненависти: все в
ней теперь отупело, и чувства, и воображение, только работала четкая,
упругая, быстрая мысль. План у нее был, но не картина: она послала нубийку в
Экрон, знала, что произойдет, но еще не представляла себе, как это получится
и на что будет похоже. Почему-то ей захотелось опять окликнуть его - не то
снова проверить, крепок ли сон, не то испытать судьбу или саму себя
подразнить страхом. Она повторила несколько раз, все громче и громче, тот же
оклик: "Филистимляне идут, Самсон!" Самсон не слышал. Она совсем уже громко
рассмеялась. Задор охватил ее: она ударила сразу по всем струнам лютни,
топнула ногою, толкнула стол с зазвеневшими склянками и баночками, провела
всей ладонью по лицу Самсона - он не двинулся, не перевел дыхания. Ей стало
смешно и весело, захотелось дурачиться: она присела за изголовьем и заплела
одну из его косиц, посмотрела на свою работу, надула губы, опять расплела.
Вдруг она изменилась в лице, бросила прядь, отодвинулась, сжалась и забилась
в угол. Жуткое чувство охватило ее: что все это уже было когда-то. Спящий
великан, который не слышит прикосновений; женская фигура у его постели;
ночь. Вот-вот он проснется - и проговорит то же имя, с которым уснул, самое
ненавистное имя на свете, - и толкнет ее пяткой в лицо?.. Она быстро нагнула
голову и заслонила ее руками; опомнилась, вскочила, укусила свою руку до
боли и сказала, задыхаясь и стуча зубами:
- На этот раз не ударишь.
Только тут она заметила, что ей холодно. Платок, в который она прежде
завернулась, давно соскользнул. Надо одеться по-настоящему: к рассвету
приедут гости. Она пошла за перегородку шатра, где на длинном толстом шнуре
висели ее платья, ощупью выбрала и вернулась к свету одеваться. Теперь она
была совершенно спокойна. Поглядевшись в зеркало, распустила и причесала
волосы, вытерла лицо и шею сначала мазью, потом насухо; провела рукой
осторожно под мышками - гладко ли, не нужно ли провести бритвой или
раскупорить баночку ароматного щелока, лучше лучшей бритвы: но оказалось не
нужно. Потом она оделась, внимательно проделывая все подробности, завязывая,
застегивая. Это был один из ее нарядов египетского покроя. К нему полагался
"кафтор": она открыла шкатулку и достала оттуда, из вороха цепочек и
ожерелий, аметистовый овал в форме жука; и ей вспомнилась беседа с Самсоном
об этом украшении, о золотых кольцах в носу у невольника, о дворянах из
земли Вениамина, которым он обрил когда-то бороды, и о том, почему важней
человеку ненужное, чем нужное.
В светильне перегорел какой-то комок, мешавший фитилю разгореться, и
пламя вдруг вспыхнуло ярче; оно как будто осветило пред Далилой ее
собственные думы. Только теперь она их поняла - отдала себе отчет, почему
отлила в сонную чашу только десять капель, а не двадцать и не сто. Убить
можно в отплату за боль; но за срам - смерть не расплата. Жить весь век,
сколько себя помнишь, одним и тем же голодом; с первого утра ненавидеть одно
и то же существо, заслонившее тебе дорогу; пронести свою мечту сквозь семь
костров пекла, называемого жизнью, под надругательством пьяных туземцев в
ночь пожара, под плетьми работорговца, в грязи дешевых египетских притонов,
в гареме гнилого старика, покрытого чесоткой, - через это все, и даже через
тупо-сытое однообразно-пьяное веселое житье богатой блудницы пронести мечту
об одном облике, одном голосе; найти его, взять его, пить его близость - и
вдруг узнать, что ты для него не ты, что твои волосы, глаза, песня и ласка
милы ему только через память о другой - о той же самой другой, которая
отняла его у тебя с первого утра... За это нельзя просто убить: срам
останется неутоленным, зеркало и птицы и ветер будут над ней издеваться.
Одна расплата за срам: срамом.
Ее движения были теперь неторопливые, точные и бесшумные. Она аккуратно
расставила у изголовья свои баночки, положила на ковер подушки, уселась на
них так, чтобы ей было удобно работать; обмакнула губку в теплую жирную
воду, провела ею по волосам спящего, опять и опять, с каждым разом смелее и
крепче выжимая ароматную пену. Потом опустила кончики пальцев в одну и
другую из банок, растерла пахучую смесь и осторожно вползла пальцами обеих
рук в скользкую гриву. Ее пальцы двигались медленно, как гусеницы,
подбираясь к коже темени, висков и затылка; добрались, прильнули, нежно и
ровно защекотали, вперед и назад, вправо и влево. Со стороны это было похоже
на ласку; самой Далиле минутами казалось, что у нее заснул усталый ребенок и
она его гладит по головке, - ей хотелось запеть над ним колыбельную песню;
может быть, она и запела ее вполголоса. Но Самсон ничего не слышал.
...Кончив, она так же аккуратно собрала все пряди в сноп, выровняла,
уложила в корзиночку; принесла светильню и долго смотрела на лоснящийся
череп. Ей даже не пришло в голову, что Самсон теперь сам на себя не похож;
она смотрела не на Самсона, а на череп, как рабочий, который выложил ряд
кирпичей и проверяет, ровно ли выложил, а про то, какой получится из этого
дом, он и не думает. Зато она решила, что теперь надо смыть с черепа мазь и
мыло, а то некрасиво: достала другую губку и полотенца, смыла Самсону темя,
лоб, виски; хотела омыть и затылок, но нашла это невозможным и озабоченно
прошептала:
"Жаль". Вдруг издалека донесся до нее топот; и, оглянувшись, она
увидела, что светает. С той же методичностью хорошей бережливой хозяйки она
прикрыла колпачком светильню; в шатре стало темно; и как прежде вспышка
фитиля, так теперь вспышка темноты вдруг толкнула и разбудила ее мысли, и
они смерчем закружились у нее в голове.
Далила на цыпочках выбежала из шатра. Полнеба уже посерело; со стороны
моря, которого оттуда не видно, подымался предрассветный перламутр. Топот
стих; отряд, должно быть, спешился, чтобы не шуметь. Скоро она услышала
смутный отголосок шагов; потом на пригорке, среди низкой заросли, показался
человек. Он ее не мог видеть, но сам он ясно очертился на заревой стороне
неба, и каска его тускло блестела. По жестам видно было, что он рассылает
солдат направо и налево, чтобы оцепить место со всех сторон. Небо с того
краю быстро розовело. На пригорке показался отряд, человек двадцать и
больше; у них были копья. Потом, ближе к реке, выступила на алом небе другая
группа: у этих не было копий, но по негромкой команде офицера они подняли
кверху тонкие длинные шесты, держа их над головами горизонтально; по второй
команде перечеркнули их наперерез другими палками, еще тоньше, и отвесными;
по третьей команде горизонтальные шесты изогнулись дугою и превратились в
натянутые луки со стрелами наготове, и опустились книзу. Тогда сотник
обернулся к шатру, увидел Далилу, махнул ей приветственно рукою и знаком
спросил, указывая на шатер: "Там? Спит?"
Далила кивнула головою; хотела было пойти навстречу, но ноги не
тронулись с места. Опять охватил ее озноб и застучали зубы. Солдаты медленно
подвигались вперед, одни с пиками наперевес, другие с луками пред собою.
Офицер шел впереди, подняв рукоятку меча вровень с головою. Он смотрел
куда-то через голову Далилы, вытягивая шею: увидел, кого ждал, и замахал им
мечом. Далила обернулась: с той стороны тоже шли солдаты. Ей стало страшно,
как будто она сама попала в ловушку; и особенно страшными показались ей два
солдата без копий и луков они тащили на ремнях какие-то бревна. Еще через
мгновение она узнала эти бревна: видела такие на торговых площадях и в
Египте, и в Филистии. Это были колодки для рук и ног, для рук Самсона и для
ног Самсона...
Далила пошатнулась, схватилась за голову, закричала что-то непонятное.
Офицер встревоженно погрозил ей пальцем и негромко, но внятно сказал - или
ей так показалось (между ними еще было шагов тридцать): "Разбудишь".
Она бросилась в шатер. Не отдавая себе ни в чем отчета, с головы до ног
дрожа, она схватила спящего за плечи, изо всей силы тряхнула их, застучала
кулаками по его груди, по лицу, по голове. Он перевел дыхание, забормотал,
но не проснулся. Она нагнулась к его уху и, что было голоса, завопила:
- Самсон, это филистимляне!
Крик ее донесся далеко во все стороны: снаружи послышалось громкое
ругательство сотника, торопливый топот бегущих к шатру солдат. В полумраке
палатки она видела, что Самсон мотнул головою; он опять что-то проговорил,
двинул рукою - но не проснулся. Шаги офицера послышались у самого порога.
Далила бросилась ему навстречу, заслоняя вход. Он грубо выругался, схватил
ее за плечо и отшвырнул назад. Она упала у изголовья постели; все помутилось
у нее в голове, силы не было больше кричать; но еще одна отчаянная,
нестерпимая мысль пролетела в ее сознании - и, ударив себя обоими кулаками в
виски, она простонала:
- Самсон, они меня режут - меня - Семадар! Что-то тяжело рванулось на
постели над ее головой. Самсон лежал, но его ровное дыхание оборвалось.
Глаза Далилы, привыкшие к темноте, увидели, как поднялись его веки - и
сейчас же зажмурились. Сотник стоял уже внутри шатра и вглядывался. Самсон
не шевелился.
- Если ты еще раз откроешь рот, гадина, прошептал сотник, наклоняясь
над Далилой, - я тебя приколю.
Она молчала и смотрела на него, он на Самсона. Самсон опять дышал
ровно, как спящий. Офицер повернулся к выходу, уже протянул вперед руку,
чтобы жестом позвать солдат, - в это мгновение Самсон, почти не шевелясь,
вытащил из-под затылка подушку и сзади швырнул ее сотнику в голову. Сотник
пошатнулся, взмахнул руками; прежде, чем он успел упасть ничком, уже Самсон
зажал ему руки за спиною в левой руке, а правой закрыл ему рот.
Далила поднялась на колени и, опираясь обеими руками о ковер, подняла к
нему лицо.
- Это не я, - сказала она, плача, - это моя негритянка поскакала за
ними...
Он спросил без выражения, как человек, еще не совсем проснувшийся и
действующий только инстинктом:
- Много их?
- Много...
- У них луки?
- Да...
Самсон поднял офицера с полу и, держа его пред собою, как щит, выступил
за порог шатра. Там стояли солдаты сплошным полукругом; все копья наперевес,
все луки наготове. Два полусотника поместились с обеих сторон входа; у
обоих, при виде Самсона с его живым нагрудником, вырвалось одно и то же
проклятие.
Самсон держал их начальника на весу одной рукою, другая все еще
прикрывала ему рот. Он слегка свернул голову офицера вправо и сказал громко,
но спокойно, щуря глаза - потому что прямо против него над зарослями
показался край солнца:
- Положите на землю копья и луки, а сами отойдите на полстрелы назад;
иначе я у вас на глазах ему сломаю шею.
Офицер барахтался и что-то мычал - вероятно, пытался крикнуть солдатам,
чтобы они его не жалели и делали дело. Полусотники, в нерешительности,
переглянулись между собою, потом оба разом ступили было к Самсону - он
двинул рукою, зажимавшей лицо офицера, и тот протяжно застонал. Полусотники
отступили назад, растерянно глядя на Самсона. Самсон засмеялся и обвел
прищуренным взглядом весь полукруг. Солдаты смотрели прямо на него; но ему
надо было разглядеть выражение лиц, чтобы рассчитать момент, когда можно
будет броситься напролом к зарослям, - а солнце почему-то сегодня мешало ему
видеть. Никогда ему солнце так не мешало - всегда косматый чуб помогал. Он
тряхнул головою, но еще прежде, чем это сделал, ощутил какую-то странную
легкость и прохладу на темени. И еще прежде, чем он успел изумиться, почему
не падает ему на глаза тяжелый чуб, левый из полусотников, старый приятель
его по ста попойкам, расхохотался и закричал:
- Вот за что ты убил Ахиша - обрил тебя Бритва!
Из полукруга солдат тоже послышался подавленный смех. Самсон мотал
головою, как всегда делал, когда силился что-то понять; и каждый поворот
головы подтверждал то же странное жуткое ощущение. Пальцы его, сжимавшие обе
скулы офицера, сами собою разжались; он поднял руку к темени, поперхнулся и
пробормотал, как-то совсем по-домашнему, словно обращаясь к друзьям:
- Что это такое?
Ему ответил дружный хохот всего отряда. Солдаты сразу, еще раньше
полусотников, заметили, что он лыс, как кочевник из Синайской пустыни, и
через силу удерживались от смеха; теперь, видя, что и начальники взялись за
бока, они дали себе волю, тыкали пальцами, махали копьями, приседали и
наперебой выкрикивали какие-то остроты. Теперь было время кинуться на них,
прорваться и бежать; но Самсон не двигался, только голова его дрожала мелким
трепетом и хлопали глаза. Офицер что-то кричал солдатам; вдруг он,
по-видимому, почувствовал, что и на руках его ослабли тиски; почти без
усилия он вырвался, отскочил вперед, обернулся на Самсона, раскрыл глаза,
разинул рот и тоже расхохотался:
- Как мать родила, - закричал он, - голый, босый и лысый!
Далила подползла к Самсону, тронула его колено и жалобно сказала:
- Это не я, это...
Ей больше ничего не пришло в голову. Самсон не оглянулся на нее, только
поднял ногу и босой пяткой ткнул ее в лицо; потом поднял обе руки и прикрыл
ими глаза и голову, как ребенок, ожидающий пощечины. Хохот утих; в воздухе
засвистел аркан и обвился вокруг его колен: его рвануло вперед, он
зашатался, едва не упал, но не двинул руками и только еще ниже наклонил
голову. Еще через мгновение он лежал на земле под грудой солдатских тел и не
защищался.

Глава XXX. В ЯМЕ



- Это не просто, - ответил саран Газы своим вельможам на совещании
после того, как трое из них произнесли горячие кровожадные речи.
Совещание носило городской характер. Из остальных четырех саранов трое
сообщили, что не видят надобности в съезде. "На каком дереве повесить
пойманного разбойника - сами можете решить". Только саран Экрона обещал
прибыть, но от него накануне пришло известие, что расследование по делу о
побеге Самсона и смерти Ахиша приняло новый оборот, очень любопытный, и
теперь нельзя отлучиться.
- Врет, - сказал один из начальников Газы, когда пришла эта весть. -
Вероятно, привезли ему новую певчую птицу заморскую, и сидит он у клетки и
слушает.
У сарана экронского была, действительно, репутация великого любителя
соловьев.
Газа, однако, была в сильном возбуждении, и вельможи настояли на том,
чтобы совещания о казни Самсона дальше не откладывать. Но на все их
мстительные речи старый саран качал головой и упрямо повторял:
- Это все не так просто.
Он был человек образованный и вдумчивый. Знал языки египетский,
греческий и арамейский, вел переписку с учеными и правителями других стран;
кроме того, хорошо знал и старинное островное наречие филистимлян, так как
сарану полагалось на больших праздниках выступать в должности главного жреца
и говорить с богами Кафтора на любимом их языке. Население уважало его и
охотнее, чем к саранам остальных четырех городов, применяло к нему титул
местного происхождения - "авимелех", то есть старшина царей. Но у него
бывали странности, и одну из них он проявил на этот раз, отказавшись
назначить срок для казни.
Совещание затянулось до полудня.
- Подождите, - сказал саран наконец, - через три дня соберемся опять, и
тогда я решу.
Хотя взяли Самсона экронцы, но, по приказу тамошнего начальства, они
отвезли его, вместе с колодками, прямо в Газу.
Экронский саран был человек рассудительный и считал, что украденные
ворота - гораздо больший ущерб, чем смерть его беспутного племянника;
поэтому удовольствие расправы надо предоставить Газе. В Газе пленника, не
снимая колодок, опустили в глубокую каменную яму с маленьким окошком
наверху. В первую же ночь он разбил колодки о стену, что сейчас разнеслось
по всей Газе и передавалось из уст в уста с удовлетворением; ибо Газа так и
ожидала, что Самсон еще не раз успеет ее удивить, даже когда сдерут с него
кожу. Но вылезть из ямы по гладкой стене даже он не мог.
Еду и питье спускали к нему через окошечко, и в изобилии - так было
приказано; и ел он много. Но голоса его никто не слышал; впрочем, никто с
ним и не пробовал заговаривать через окошко, вокруг которого стояла всегда
стража.
На закате того дня, когда во дворце состоялось совещание, сотник сунул
голову в окошко и сказал:
- Саран хочет говорить с тобой, но не хочет видеть на тебе ни цепей, ни
колодок. Обещаешь ли ты спокойно пойти, спокойно держать себя и спокойно
вернуться сюда?
- Кому я нужен, тот пускай сам придет. Через час сотник опять просунул
голову:
- Если саран придет к тебе, обещаешь ли ты не сделать ему вреда? Саран
велел передать тебе так: если Таиш даст слово, я поверю.
Самсон молчал.
Сотник прибавил:
- И еще он велел передать тебе: приду один, когда совсем стемнеет, и
без факела.
Самсон думал именно об этом и оттого молчал: засветло ли придет саран
смотреть на его лысую голову? Вдумчивый и тонкий человек был старый владыка
Газы.
- Обещаю, - сказал Самсон.
Полночи просидели они оба в черной темноте, Самсон на полу, саран на
каменном выступе. Страже велено было не подслушивать, и никто не слышал их
беседы.
- Ты наш, - сказал ему саран. - Я знаю все, что произошло на собрании
старшин ваших в Цоре. Ты не гневайся, что я об этом говорю: я человек
старый. И наши обычаи не ваши: нет во всем этом деле - если так оно и было -
позора ни для женщины, ни для ее сына. Но не в крови суть человека, а в
душе. Ты наш; в преданиях Крита и Трои говорится о богатырях, которые были
похожи на тебя как братья; но никогда не бывало таких людей в роду твоей
матери, ни у других колен ее племени. Ты им чужой; может быть, наполовину
чужой по крови, но совсем чужой сердцем и обычаем.
Самсон долго молчал, потом спросил:
- Для чего ты говоришь об этом?
- Иди к нам, Таиш, - ответил саран. - Ты будешь у нас полководцем над
полководцами. Ты создашь для нас - для народа твоей души великое царство
ханаанское. Дор будет наш, и Сидон будет платить нам дань на севере; Амалек
на юге станет нашим уделом до самой границы Египта.
Самсон беззвучно усмехнулся, и саран это угадал, несмотря на мрак.
- Я знаю твой ответ. Ты хочешь спросить: а на востоке? Да, и на востоке
должны мы создать единство, порядок, власть и суд. Один Ханаан, от Газы - до
Рамота, что в Галааде за Иорданом. Но не торопись отвечать; выслушай до
конца. Я тебя знаю. Свой или чужой, ты служил Дану: свой или чужой, ты
никогда не согласишься стать разрушителем Дана, ни остальных колен. И не это
я тебе предлагаю.
Даже в темноте саран увидел светящиеся глаза, устремленные в его
сторону, и догадался об их выражении гнева и насмешки.
- Понимаю, - сказал Самсон. - Я покорю для вас юг и север: вы наберете
оттуда новые тысячи войска и пойдете жечь и грабить Дана, Ефрема и Иуду -
только без меня.
Саран покачал головою.
- Нет, ты не понял. Мы пойдем на Дана и Ефрема, и на Иуду, и впереди
войска пойдешь ты сам; но не жечь и не грабить, а строить. Строить так, как
строится от века все великое на свете: силою меча. Скажи, Таиш: вот уже
много лет, как ты правишь коленом Дана. Но разве был ты начальником Иуды,
судьей для Вениамина? И разве не гневалась твоя душа на этот разброд и
раздор между потомками одного праотца? Я говорю с тобой впервые; молодежи
нашей, с которой ты пировал, ты тоже говорил только свои прибаутки, а не
замыслы; но я твои замыслы знаю, потому что вожди, рожденные вождями,
понимают друг друга без слов. Разве не живет в твоем сердце мысль о едином
порядке надо всеми коленами, до самых далеких, за Иорданом, под Хермоном,
где сегодня, быть может, и имя твое неведомо?
Самсон не ответил, но сарану и не нужен был словесный ответ.
- Никогда, ни в одной стране, ни в одном племени, - продолжал он, - не
создавался единый порядок по доброй воле старшин на сходке у ворот. Мечом
строятся большие царства; чаще всего мечом иноземца. В старину, когда мы еще
владели островами на море, много таких царств, больших и малых, создали наши
полководцы. Налетали в лодках на берег, где жило племя, не знавшее чина и
суда; и, покорив, давали ему власть и порядок и гордость. По сей день, на
всех языках Моря, зовут таких завоевателей нашим княжеским званием -
саранами, хотя произносят по-разному. Это пришел я предложить и тебе. Судье
не создать царства: царства создают покорители. Покори с нами колена, чью
кровь передала тебе твоя мать; железным молотом скуй из них один прочный
слиток; создай из них народ, научи его всему, чему ты сам научился у нас -
строю, мере, нравам, и, может быть, настанет день, когда будет не пять, а
шесть саранов в Великой Филистии, и шестым будешь ты.
Самсон не спускал горящих глаз с того места в темноте, откуда
доносились эти слова. До сих пор он откликался небрежно и раздраженно;
теперь его голос прозвучал иначе - голос вождя, беседующего с вождем.
- Ты умеешь говорить, старшина царей, сказал он. - Умеешь ли ты
молчать, когда другой думает?
- Умею. Обдумай, - ответил старик. Так они просидели в молчании долгое
время; потом саран опять увидел против себя две светящиеся точки.
- Знаешь ли ты Филистию, господин? - спросил пленник. Саран ответил:
- Ни один человек не знает своего лица. Он может знать только отражение
в зеркале; если он крив на правый глаз, в зеркале это левый. Что ты знаешь о
Филистии?
- Знаю певучую речь, нарядные одежды, учтивый обычай. Знаю и то, что
важнее: есть у вас правила для всех дел жизни, от главного до нестоящего
дела; чинный порядок на войне, на молитве, в городе. И знаю то, что еще
важнее: сытое сердце. Бывает сердце голодное: оно всегда настороже, оно
забрасывает сети и высматривает добычу. И бывает сердце сытое, которое
зевает перед сном и ни о чем больше не тоскует.
Теперь саран молчал; а его глаз Самсону не было видно - они вообще не
блестели, а теперь старик еще прикрыл их опущенными веками.
- Судья, городской начальник, сотник, говорил Самсон, - я всегда на них
у вас любовался, так они ловко и точно проделывают обряд своей должности; но
потом они приходят в дом блудницы и смеются над этим обрядом. По праздникам
они все надевают платья древнего образца, сидят во храме неподвижно и
бесшумно. Но потом, за чашей, они говорят про то, что праздничная одежда
женщин, с голой грудью, много приятнее будничной, и спорят, у кого круглее
грудь, у Харситы или Агувы; а Дагона, которому утром молились, называют
помесью осла и селедки, и Вельзевула - если это в Экроне - царем блох.
- В деле, не в забаве познается корень человека, - строго сказал саран.
- В деле познается, что за человек он сегодня, ответил Самсон, - но
только за чашей открывает он тебе, каким он будет завтра; сам, или его внук.
Дело? Делают они все, что нужно; так, как нужно. Но надо всем, что делают,
трунят; и корень, о котором ты говоришь, давно изъела эта насмешка. Строй
вашей жизни подобен лучшей ткани, пригнана каждая нитка к нитке; но ткали ее
ваши деды и их давно уже нет; вы ее храните и носите по привычке, без
ревности - никто не порвет; но, если порвется, никто не починит... Корень?
Все я видел у вас в этой земле, а корня не видел. Пьете вы вкусно, красиво
преломляете свой хлеб; но ваши земледельцы, рыбаки, пастухи все остались
там, на островах, а здесь вы - как масло над водой, как мох на стене...
- Но нас ты любишь, - сказал саран.
- Вас я люблю, - подтвердил Самсон. - Дана зато не люблю, его родичей
ненавижу. Там все поиному. Когда приходит человеку возраст сидеть у ворот на
сходе старейшин, невыносим в своем доме становится тот человек: за месяц до
схода и месяц потом говорит только о городской заботе и волчьими глазами
глядит на соседа, старого друга, который рассудил по-иному, не по его
суждению. Там левит - пройдоха с масляным языком; разбуди его со сна - он
тут же сочинит молитву новому богу, о котором никогда не слыхал; но если ты
посмеешься над этой же молитвой, он огорчится и отвернется. Жизнь их как
песок, вся из мелочей, но за каждую мелочь они готовы ссориться, радоваться
безмерно, убиваться безгранично. У вас есть порядок даже в пашне туземца;
он, под вашим надзором, тоже проводит ровные полосы. У Дана нет надзирателя,
пашет он сам, суетливо, бестолково; завидует и соседу, и туземцу, всегда
кого-то хочет опередить на всех дорогах, - и оттого повсюду заброшены его
сети, повсюду засеяно его зерно. Чина и правила там нет: есть мешанина
городов, божниц, мыслей; земледелец ненавидит пастуха, Вениамин Иуду,
пророки - всех. Но над этим есть одно единое для всех: голодное сердце.
Жадность ко всем вещам, виданным и невиданным. В каждой душе мятеж против
того, что есть, и возглас: еще! еще
- Сброд, - брезгливо отозвался саран, объединит его только палка. Это я
тебе и предлагаю.
Самсон засмеялся:
- Зачем это вам, саран? Чтобы они вас еще скорее проглотили? Все равно
проглотят.
Саран отшатнулся; но он был человек сдержанный. Не поддаваясь
раздражению, он спросил:
- Неужели ты в это веришь?
Он при этом поднял веки и снова увидел глаза Самсона: они как будто
вонзились ему теперь глубоко в самый мозг. Самсон ответил:
- Вожди, рожденные вождями, понимают друг друга: неужели ты в это не
веришь?
Теперь в голосе сарана проскользнуло нетерпение. Он сказал:
- Вот во что я верю: когда человек любит одно племя, а другое
ненавидит, и в первом у него друзья, а во втором - предатели, то место его -
среди своих и против чужих.
- "Любит", "не любит", - ответил Самсон презрительно, - мудрый ты
человек, а со мной говоришь языком женщин. Разве по любви распознается свое
и чужое? Разве ты любишь должность сарана, любишь считать налоги и судить
воров? Я много слышал о тебе: любишь ты свитки из папируса, звезды в небе и
рассказы мореходов. А ты все-таки саран.
- Мой отец был сараном, и все деды, напомнил ему голос из темноты. В
ответе Самсона уже послышался гнев:
- Твой намек я понимаю. Оставь это. Если бы и правдой было то, что
дошло до тебя со сходки в Цоре, - что в этом? Пусть один из двух предков
моих играл на лютне и носил пеструю шапку. Но второй муравьем прополз через
рабство, через пустыню; муравьем прорыл ходы в сухой земле этого проклятого
края; и все, что встречал, обглодал и проглотил. Может быть, и встретились
они лицом к лицу в час моего зачатия; но, если и так, то и во мне давно
обглодал муравей твою пеструю шапку. Ваша кровь - кубок вина; та кровь
- чаша яду; если смешались они - что осталось от вина? Я не ваш. Зови
меня на свои попойки, филистимлянин, - я приду и позабавлю тебя... даже если
попойка будет вокруг моей плахи. Пить и шутить с вами я люблю. Но строить?
Ты сказал "строить"? С вами? Из вас? Я в вас не верю.
Саран вздохнул, поднялся, пошел прямо на блеск самсоновых глаз и
положил ему руку на плечо.
- Юноша, - заговорил он совсем по-другому, голосом, от которого Самсон
сразу притих, - я не хотел упоминать о плахе, но ты сам о ней заговорил.
Пойми хоть это: я не хочу плахи. Для меня ты - как конь чистой породы, как
статуя, сделанная большим искусником; как один из героев, которых когда-то
рожали наши женщины от поцелуя богов. Я хочу тебя спасти. Я трижды старее
тебя, я все знаю; но я хочу тебя спасти.
Под его рукой огромное плечо дрогнуло. Самсон осторожно взял эту
тонкую, хрупкую руку и долго держал ее, не отвечая. Потом он вдруг поднес ее
к губам и поцеловал.
- Иди с миром, добрый человек, - сказал он.
- Пропадать коню, так пропадать; но это конь не гиена.
На третье утро опять собрались вельможи во дворце у сарана. Прибыл и
экронский саран и рассказал им подробно о следствии. Сначала он думал, что
Самсона в пути плохо связали и плохо стерегли и виноваты офицеры. Но офицеры
все единогласно присягнули, что Ахиш сам велел посадить пленника на лучшую
лошадь в отряде и не стягивать ремней под брюхом коня; и что сам, как только
понесла его лошадь, он два раза свистнул коню Самсона по-своему, тем
свистом, который хорошо знали все его приятели. Выяснилось также, что во
время стоянки близ Адораима он вел какието тайные переговоры с людьми из
Иуды, людьми вида хитрого - и зажиточного. Также выяснилось, что Ахиш
недавно проигрался дотла.
- Словом, измена, - закончил саран Экрона свой доклад. - Стыдно мне,
что это был мой племянник; но дрянной был он человек, и давно все это знали.
Советники переглянулись.
- Странно, - сказал один, глядя в землю, странно, что именно ему было
поручено такое важное дело.
- А кого я мог послать? - спросил саран, разводя руками. - Все старшие
офицеры просили их освободить. Все говорили так: брать Самсона силой, хоть и
трудно, мы бы охотно пошли; но ведь вы, сараны, решили иначе - получить его
связанным, словно тюк шерсти в счет подати; это работа не для нас. Один Ахиш
согласился, и еще с радостью - собака!
И хотя слова его были гневные, но он очень весело рассмеялся. Он был
человек живого нрава, охотник поесть, сам большой игрок, и ничего близко не
принимал к сердцу.
- А что вы решили сделать с Таишем? спросил он.
Все обернулись к сарану Газы. Старик беспокойно заерзал в своем кресле,
замялся, закашлялся; но все же ответил твердо:
- Мое решение постановлено: пусть сидит в тюрьме, а казнить его не
позволю. Вельможи развели руками.
- Старшина царей, - сказал один из них, дозволь представить доводы о
том, как опасно держать такого пленника в тюрьме. Человек он необычайный,
преград для него нет; если вырвется даже из каменной темницы, никто не
изумится. И где порука, что колено его не подошлет в Газу таких же проныр,
как те, что подкупили Ахиша? Игроки, по горло в долгах, найдутся и среди
наших офицеров. Хуже всего то, что половина сотников у нас - его друзья.
Теперь они сердиты на Таиша, помнят еще о том, как он осрамил нас и
обесчестил городскую стену. Но через несколько месяцев досада забудется.
Такой уж мы народ: мало думаем о том, что было, и о том, что будет. Солдаты
хорошие, но сторожа плохие.
Старый саран, которому эти слова еще живее напомнили беседу в тюремной
яме, нетерпеливо и упрямо замахал на говорящего рукою.
- Ты меня не учи, - сказал он раздраженно.
- Не позволю казнить, и кончено. Нельзя рубить голову такому человеку,
все равно как нельзя сжечь свиток, исписанный стихами, или разбить
серебряный кубок критской работы. Для зловонного туземца это дело, - не для
народа, чьи прадеды еще рождены были во дворцах. Таких людей, как он, редко
посылают на землю боги. Ахтур, защитник Трои, был из той самой породы; грек,
убивший его, привязал его тело к колеснице и волок его за ноги по полю - но
на то и был он грек, сын безродного и необразованного племени разбойников.
Разве мы греки?
Вельможи переглянулись и опустили головы. Они знали: начал их саран
поминать старые сказания - спорить с ним дальше бесполезно.
- Я вас помирю, - вмешался гость из Экрона.
- Твои советники правы, отец и брат мой: держать этакую птицу в клетке
- все равно, что разложить костер на гумне в день умолота. Но я вас помирю.
Я ведь уже давно вожусь с птицами в клетках. Есть у меня на службе раб из
холодного заморского края, большой искусник в обхождении с соловьями. Он им
осторожно выкалывает глаза: тогда они лучше поют, а улететь не могут. Прав и
саран ваш, господа вельможи: пристойно ли вам собрать на площади сволочь
нашу и туземную и драть кожу с человека, с которым вы сто раз сидели за
столом? Да и я, признаться, благодарен ему за то, как он расплатился с моим
вороватым племянником: странное, конечно, спасибо за помощь в побеге из
плена, но это его дело, не наше. Словом, поступите с Таишем, как с соловьем:
тогда он безопасен, малое дитя с ним справится; а он погорюет несколько дней
- и примирится, и станет опять любимым шутом Филистии. Я этих дикарей знаю:
подвесь его хоть вверх ногами - он через час привыкнет.
- А Железные ворота? - спросил один из собрания, человек мстительного
нрава.
- Что такое ворота? - ответил саран экронский. - Ворота в стене - что
глаз во лбу. Око за око: это, кажется, их собственная поговорка. И
прекрасно.
Так они и сделали. В темную ночь разбудили Самсона окриком сверху и
спустили к нему в яму толстую плетеную веревку: вылезай. Он полез, хватаясь
обеими руками за кожаные узлы. А вверху, по обе стороны окна, стояли два
солдата с прутами из раскаленного железа и ждали, чтобы в окне показалась
его голова...

Глава XXXI. СРЕДИ ДРУЗЕЙ



Слепой Таиш жил в туземном предместье Газы. Ему дали было знать, что он
может поселиться в пристройке саранова дворца и что дадут ему
мальчика-поводыря и молодую рабыню; но он ничего не ответил и ушел в
предместье, опираясь на плечо водоноса.
Это все не сразу случилось. Когда Самсону выкололи глаза горячими
прутьями, он взвыл от боли, но не сорвался с каната, а схватился рукой за
подоконник, протиснулся наружу и, рыча, бросился неведомо на кого. Но все
разбежались; только один солдат, как раз ни в чем не повинный, споткнулся и
упал. Самсон услышал, навалился, выломал ему руки и свернул голову, как
птице на кухне. Потом он остался на опустелом темном дворе, мотая головой и
бормоча. Он не сразу понял, что с ним проделали; или, может быть, уже знал,
что теперь он слепой, но не это владело им, а гнев за то, что с ним посмели
сыграть такую шутку. От времени до времени он выкрикивал грязные
ругательства, окликая сотников по именам и вызывая их всех разом на бой. Ему
не отвечали: так было приказано - не дразнить пленника и не подходить к
нему, пока не успокоится.
Солнце жгло; он пошел куда попало, протянув вперед руки, добрался до
тени от стены, сел под стеною и заснул. Когда проснулся, ему издали
крикнули, что рядом стоит тарелка варева и кувшин вина. Он съел и выпил все
до конца и задумался.
Так продолжалось долго, несколько дней по счету людей, для которых день
- день и ночь ночь. После этого он ушел в предместье.
Там сбежались туземцы и стали ссориться кому его приютить. Каждый
выхваливал свою хату. Самсон не вмешивался. В конце концов одна старуха
решила спор, сказав:
- Жить господин должен у Анкора-плотника. Никому его не уступит Анкор -
сами знаете.
И все, притихнув, сразу согласились, что честь эта по праву принадлежит
Анкору-плотнику; хотя Самсон, если бы его спросили, не мог бы ответить,
почему. Он знал Анкора, как знал почти каждого из них, - должно быть, и
прятался не раз в его хижине, как и в других лачугах туземцев. Но они его не
спросили и порешили в пользу Анкора-плотника. И плотник и его семья ходили
за Самсоном с жалостью и благоговением.
Он не горевал. Один раз в жизни испытал он настоящее горе, настоящий
голод о чем-то страшно дорогом и страшно невозвратимом: он любил женщину, ее
убили, и он долго тосковал по ней в пустыне. Но тогда он был очень молод.
Теперь он ни по чем не голодал и не тосковал. Очень было неудобно без света;
но Самсон давно не дорожил всем тем, что может увидеть человек, и не скучал
ни по облику вещей, ни по облику людей. Давило его только унижение, целый
ряд унижений: то, что его за деньги выкупили у Ахиша; то, что на глазах у
него убили Нехуштана и он не мог заступиться; то, что ему обрили голову и до
сих пор она лысая, только начинает щетиниться; также, между прочим, и то,
что ему выкололи глаза. Только постепенно он сообразил, что последняя обида
самая важная, что жизнь его кончена, даже если бы он еще хотел жить; но это
он сообразил только рассудком, словно выкладку делового расчета, - к его
самочувствию это ничего не прибавило. Видно, он уже раньше внутренне
покончил с жизнью: еще тогда, когда, разбив череп Ахишу, поехал, куда глаза
глядят, прочь и от Дана, и от Филистии. Когда-то ему рассказывал путник,
побывавший на Хермоне, как его там захватила в горах холодная буря: снег
валился со всех сторон, руки и ноги онемели, человек сел под камнем и
скорчился и перестал заботиться о том, что есть и что будет: еще один палец
отмерз, ушей как будто не стало - но не все ли равно? Самсон замерз еще в ту
ночь после сходки в Цоре.
О Далиле он по-настоящему и не вспомнил ни разу. Он, вероятно, уже
знал, кто она была и за что мстила ему; но, может быть, именно поэтому
никогда о ней не думал. Совсем как тогда, в молодости, в Тимнате и в доме
Бергама, где вертелась у него пред глазами ревнивая девчонка, дочь аввейской
кухарки, и он привык не замечать ее, как она ни навязывалась, и даже забыл
расспросить, что с нею стало во время пожара, - так и теперь она для него
была вроде докучливой осы: надо было ее прогнать или убить, но вспоминать о
ней, даже если укусила, не станет человек. А по ночам к нему приходили
дочери туземцев: иногда он их отсылал, иногда оставлял, и был равнодушно
сыт.
Постепенно прошла и острая боль унижения, особенно по мере того, как
подымались у него на темени новые волосы, уже не колючая щетина, а волосы, в
которые можно было запустить пальцы. Он перестал прятаться в лачуге, начал
выходить на улицу предместья, держа за руку ребенка. Там вокруг него
собирались дети туземцев, и он вел с ними долгие беседы. Он привязался к
ребятишкам, научился распознавать их черты, проводя пальцами по лицам;
иногда позволял им гладить свое лицо, шутливо захватывал в рот их руки и
рычал, когда они с хохотом и визгом старались вырваться. Он им рассказывал
свои похождения и задавал загадки. Взрослых кругом не было: взрослые туземцы
днем все были на работе, а филистимляне в предместье не приходили.


Давно прошли дожди. Волосы у Самсона были теперь такой же длины, как у
всех людей, и он уже не стыдился выходить из предместья. Но в главную часть
города, где жили филистимляне, его не тянуло. Зато он уходил с гурьбою детей
в сторону Маима, гавани Газы, и там сидел с ними на песчаном берегу или
учился у них искусству плавать. Эта наука далась ему легко; скоро он стал
заплывать совсем далеко, так далеко, что не слышал уже детских окликов с
берега и находил обратный путь только по тому, с какой стороны жгло солнце
или дул ветер; вообще по звериному своему чутью, которое за эти месяцы в нем
еще больше развилось.
Здесь, на берегу, однажды произошел такой случай: море было неспокойно,
и вдруг неподалеку раздались женские крики, а с моря послышался жалобный
детский зов. Самсон подумал, что это зовет на помощь кто-нибудь из его
маленьких вожатых: он пошел в воду и поплыл в сторону крика, чутьем угадывая
приближение каждой волны; и, плывя, он кричал тонущему ребенку:
"Где ты? Отзовись!" Два раза он услышал слабый отклик, и наконец рука
его дотронулась до головки с длинными волосами: девочка. Он взвалил ее себе
на спину (он был так велик, что и с этой ношей подбородок его остался еще
высоко над водой) и поплыл назад. На берегу его окружили плачущие женщины,
кто-то взял у него девочку, потом кто-то закричал: "Жива!" - потом нежные
тонкие руки схватили руку Самсона, губы прижались к ней, и женский голос
сказал:
- Ты мне спас мою старшую дочь - после всего зла, что мы тебе сделали.
Как мне отблагодарить тебя?
Самсон нахмурился. Давно уже не слышал он филистимского говора,
отчетливого и певучего, особенно у женщин из богатого круга. Он высвободил
руку, отвернулся, окликнул свою туземную детвору и ушел.
Но на следующий день, когда он сидел на улице среди ребятишек и учил их
клокотать горлом поверблюжьему, дети вдруг притихли и шепнули ему:
- Вот идет та маленькая госпожа, которую ты вчера вытащил из воды, и с
нею негритянка.
Они расступились. Девочка подошла прямо к Самсону и сказала мягко, но
без робости:
- Не сердись, добрый господин, что я пришла. Мать моя очень огорчилась,
что ты не позволил ей поблагодарить тебя; но ведь мне ты позволишь?
И она тоже поцеловала ему руку, и он не отнял руки. Он ясно представил
ее себе: по голосу, лет девяти; не такая, как туземные дети, которые глядят
на чужого человека издали, исподлобья, с пальцем во рту; и не как дети из
Цоры, которые подбегают вплотную и смотрят во все глаза, готовые
расспрашивать или насмехаться: спокойная, уверенная, без смущения и без
любопытства, стоит она пред ним, должно быть, среди толпы чужих детей, ни на
кого не обращая внимания, как будто и нет никого.
- Как тебя зовут? - спросил он.
- Амтармагаи. Мой отец - Таргил, начальник морской стражи Маима; он
говорит, что знает тебя, господин, еще с того времени, когда был он сотником
на холме царя Миноса.
Самсон улыбнулся: он тоже вспомнил сотника Таргила, жареную рыбу в
харчевне и синяк под глазом у раба. И - Амтармагаи? Так звали жену Бергама в
Тимнате; Самсону когдато рассказывали филистимские приятели, что это было
имя троянской царевны. Видно, девочка была из знатной семьи.
- Отец, - продолжала она, - прислал тебе кувшин вина с островов; прими
его, добрый господин, и разреши мне побыть с тобой недолго.
Он погладил ее волосы; потом коснулся лба - и остановился, боясь, что
она отшатнется; но она стояла спокойно. Он осторожно провел пальцами по ее
лицу, по тонким изогнутым бровям, по длинным ресницам; ноздри у нее были
упругие, и слегка дрогнули, раздуваясь, под ее прикосновением; лоб и нос
представляли одну черту без перерыва; губы были слегка пухлые, но не торчали
вперед, как у туземных детей. Когда он кончил, девочка просто спросила:
- Я тебе нравлюсь? Говорят, я похожа на маму; но она гораздо красивее.
Потом, сев возле него, она рассказала ему, что видела его часто в Газе;
и что вчера у них дома целый вечер говорили о нем, и Таргил, отец ее,
утверждал, что другого такого богатыря не было и не будет; а мать сказала,
что все ее подруги, и даже она сама до замужества, заглядывались на Таиша.
При этом в словах девочки не было ни одного намека на то, что он в плену,
что он острижен и слеп: она с ним говорила так, как говорила бы год тому
назад.
- Ты что-то рассказывал этим детям, - сказала она, - почему они отошли?
Я ведь не мешаю.
Он подозвал детей и представил им звериный совет в лесу, и Амтармагаи
смеялась с ними вместе. Потом она сказала:
- Теперь мне пора домой; но я еще раз приду к тебе - можно? И скажи
Уланголо, - это моя негритянка, - куда отнести вино.
Во второй раз она пришла через неделю, и он ей обрадовался. Она
посидела с ним и с детьми, а потом спросила:
- Могу я поговорить с тобой одна? Дети отошли в сторону, и она сказала:
- Мама очень огорчается. Я - старшая дочь, и ты меня спас от смерти, и
по обычаю ты должен был бы сидеть у нас почетным гостем на пиру. А ты и
встретиться не хочешь ни с нею, ни с отцом.
Им стыдно перед дедушкой; а он говорит, что, если бы мог двигаться, он
бы сам к тебе пришел, несмотря на твой гнев; но он стар и не ходит, и притом
он... Тут она в первый раз замялась и прошептала:
- ...он слепой. Он очень мудрый человек, дедушка; он знает все обычаи.
Он говорит, что боги на нас сердятся - оттого я и тонула: и он говорит, что,
пока мои родители не поблагодарят тебя как следует, боги не простят и со
мной еще случится беда. Она прижалась к Самсону и погладила его лицо
- она видела, что так делали туземные дети, и что ему это приятно.
- Приди к нам, добрый господин. Если ты не хочешь, никого не будет,
кроме отца и мамы и деда и меня. Я сама тебя приведу. Приди, я тебя очень
прошу: ради меня, чтобы боги перестали сердиться.
- Самая тяжелая ноша на земле - досада, сказал слепой старик, дед
Амтармагаи. - И не стоят ни люди, ни боги, ни весь свет того не стоит, чтобы
тащил на себе человек эту ношу. Я, вот, перестал видеть от старости: меня
ослепили боги. А тебя - люди. Что за разница? На кого тут гневаться? Ты
калечил наших, а потом наши пели с тобой песни вокруг стола. Теперь наши
тебя искалечили: где разница? Нет смысла в том, чтобы хранить друг на друга
злобу. Что было, того - все равно что не было. Пока живешь, надо жить так,
как плывет щепка по реке: плывет, куда плывется, наскочит на камень,
зароется в ил, опять уплывет, ни с кем не дружась и не ссорясь.
Самсон слушал его молча, долго думал и наконец кивнул головою, а
Амтармагаи захлопала в ладоши.
Так стал Самсон понемногу встречаться с филистимлянами. Сначала только
в доме Таргила, который принял его с шумной радостью, как старого друга, но
потом и по-прежнему, в харчевнях Газы. На первых порах и они стеснялись, и
он; но вино, песни, особенно искренность их радушия скоро стерли неловкость.
Они, действительно, были народ беззаботный, живущий сегодняшней погодой;
долго не помнили ни им, ни ими причиненного зла. А Самсону было в сущности
все равно, с кем играть, с детьми или взрослыми. И у них было много
врожденного такта. Ни разу никто из них, даже пьяный, не обмолвился при нем,
не сказал ему: "Посмотри", не предложил игры, при которой нужны глаза, не
вспомнил о прежней гриве и косицах; даже Таишем они както перестали его
называть - это прозвище было когда-то дано косматому человеку: они чаще
звали его "Самсон". Зато о подвигах его говорили охотно и даже охотно
трунили по поводу Железных ворот, которые, в виду пустоты городского
казначейства, так и пришлось заменить деревянными.
На пирушках они первое время не просили его ни петь, ни шутить: дали
ему свыкнуться и разойтись. Понемногу так и случилось. Он начал подпевать
хоровые припевы, начал вставлять остроты в общую беседу, начал задавать
загадки. Правда, он это делал не сразу, а только тогда, когда сам он и все
другие уже много выпили, и потому они, должно быть, не заметили, что
прибаутки и загадки Самсона теперь не такие, как раньше, не просто
шаловливое дурачество, а насмешки и горечь; но он сам того не знал, и они
тоже не заметили.
Однажды он спросил:
- Что это такое: самые долгие похороны? Они не отгадали, и он объяснил:
- Жизнь. В другой раз он спросил:
- Что это такое: десять веков за это воюют десять народов - а кто
победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни?
Они не отгадали, и он объяснил:
- Земля Ханаанская.
Они были в восторге и хохотали без конца; и скоро - саран экронский был
прав - Самсон опять сделался любимой забавой Газы. В первую ночь весеннего
праздника друзья даже затащили его к себе во храм, усадили на первой скамье,
у самого жертвенника Дагона, угостили пресным хлебом и четырьмя чашами вина:
все это были обычаи, перенятые у туземцев, но в земле Дана, Ефрема, Иуды еще
не привившиеся. Полагалось всю эту ночь провести во храме или на храмовой
площади, и ни один приличный муж не спрашивал утром жену, с кем и как она
плясала. Некоторым из них мог бы это рассказать Самсон. Теперь он уже не
чуждался филистимских женщин: все равно.
Только жил он по-прежнему у Анкора-плотника в туземном предместье.
Шел за месяцем месяц, подходила жатва, и Самсону стало скучно. Никуда
его не тянуло, ни к свету, ни к своим, ни в драку: просто было скучно.
Иногда ему казалось, будто и собутыльникам его не так уже весело с ним, как
бывало. Вернее, веселье было то же, что и раньше, но недоставало в нем
какой-то острой приправы. И причину он тоже понял.
Однажды он загадал им:
- Что это такое: во дни бурь все ему рады, а летом никто?
- Солнце! - закричало несколько голосов, и Самсон кивнул головою, хотя
задумал он совсем не то. Он задумал: Таиш. Таиш, когда был грозою, и Таиш,
безопасная игрушка.

Глава XXXII. ШРАМ МАНОЯ



При храме Газы был особый двор, где содержали быков заморской породы,
для боя и жертвоприношений; и однажды такой бык вырвался и понесся по
городу.
Самсон сидел на завалинке у лачуги Анкораплотника и, по обыкновению,
шутил с малышами. Из дому доносились звуки ножа, которым Анкор обтесывал
доску, и звуки песни, которую тот мурлыкал себе под нос.
Вдруг издали послышалась тревога; по улице бежали туземцы и что-то
кричали; закричали чтото и дети и кинулись прочь. Какая-то женщина схватила
Самсона за руку и сказала, задыхаясь:
- Беги со мною, господин, - храмовый бык вырвался!
Но он, просто по непривычке убегать, медлил и начал расспрашивать;
женщина с воплем отпустила его руку и бросилась прочь; а Самсон услышал за
собою встревоженный голос Анкора-плотника, выбежавшего на улицу. В ту же
минуту поразил его слух торопливый, семенящий, но грузный топот.. Он
поднялся и вытянул вперед руки, теперь только соображая, что он слеп и
беззащитен. Со всех сторон, но издали, раздались крики ужаса; но один голос
- Самсон узнал голос Анкора-плотника кричал прямо пред ним, в двух шагах, не
больше. Сейчас же послышался тяжелый удар и новый вопль множества зрителей;
и мимо Самсона прошла, задев его платье, громадная туша. Этого было ему
достаточно: он навалился на быка сзади, дотянулся до рогов, соскользнул на
землю и напряг мышцы, выворачивая заревевшему зверю голову. Ему стало
весело: давно он не делал ничего путного, и теперь видел, что сила его не
убыла. Рев скоро сменился хрипением, потом бык повалился рядом с ним;
наконец затрещали позвонки, и дело было кончено.
- Господин, - сказали туземцы, когда он поднялся, - бык забодал
Анкора-плотника насмерть. Бык бежал на тебя, но Анкор стал перед тобою,
чтобы заслонить тебя.
- Где он? - спросил Самсон, тяжело дыша.
- Мы отнесли его в дом: слышишь, там уже голосят его жены.
Самсон пошел в хижин

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися