Владимир Гиляровский. Мои скитания

страница №6

"товар" на место изре-занного, который рассыпали на рамы для сушки.
Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль на-полнила комнату.
Затем товар был смочен на столах "в плепорцию водицей", сложен в кубики и
плотно убит.
Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и
возвратились в казармы.
Сегодняшняя работа была особенно трудная, на оче-реди были уже зрелые,
клейкие кубики, которые го-товы для поступления в литейную. Сначала товар в
кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся
легко, почти рассыпаются. По-том они делаются серыми, затем белыми, а потом
уже клейкими.
Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой
конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные
чурбаки Дров.
— Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел?
— Нет еще... Сашку хотел звать, да уж очень озор-ной... Больше никого
нет, все кволые...
— А вот парня-то, возьми... Здоровенный...
— Дело... Так вали!
Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет:
— Дрова-то колоть умеешь?
— Ну еще бы,-- отвечаю.
— Так вот и работай с ним... Часа три работы в день... И здоров
будешь, работа на дворе, а то в казар-ме пропадешь.
— Спасибо, это мне по руке... Взял колун и расшиб несколько самых
крупных су-коватых кругляков.
— Спасибо!
— Пятнадцать в месяц, — предложил Тимоша. Это был у меня второй день
на заводе.

x x x



Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему
посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я
проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло.
Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать
в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома
одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была — заработать
двести рублей, обстроиться и же-ниться на работнице богатого соседа, с
которой они дав-но сговорились.
Работа закипела — за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова
колем и возим на салазках на две-надцать печей для литейщиков. Сперва болели
все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Во-роне ел за
пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего.
Так и потекли однооб-разно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал
чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что
"нутро болит". Его земли-стое лицо почернело, както жутко загорались иногда
глубокие глаза в черных впадинах...
И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не
отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а. он как не его дело, лежит и
молчит.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое.
Любил он только сказки слу-шать — у нас сказочник был, бродяжка неведомый.
Сус-лик звать. Кто он — никому было неизвестно, да и никто не интересовался
этим: Суслик да Суслик.
Бывалый человек этот старик Суслик — и тоже, кроме сказок, живого
слова не добьешься. А зато как рас-сказывал! Старую-престарую сказку, ну
хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не
при-плетет он.
— Суслик, а ты бывальщинку скажи.
— Ладно, про что тебе бывальщинку.
— А про разбойников...
И пойдет он рассказывать — жуть берет. И про Стень-ку Разина, и про
Ермака Тимофеевича, и про тружени-ков в Жигулях-горах, как они в своих
пещерах разбойничков укрывали... До свету, иной раз, рассказывает. И первый
молчаливый слушатель — Иваныч... Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на
ручищи голову и глядит на Суслика... И Суслик только будто для него одного
рассказывает, на него одного глядит... И в одно время у них — уж сколько я
наблюдал — глаза вместе за-гораются... Кончится бывалыцина... Тяжело
вздохнет Ива-ныч, ляжет и долго-долго не спит...
— Хорошие сказки Суслик рассказывает, — сказал я как-то старику, а он
посмотрел на меня как-то особенно:
— Не сказки, а бывалыцины. Правду говорит, да не договаривает. То ли
бывало... Ээх...-- отвернулся и за-молчал.
Хворал все больше и больше, а все просил не от-правлять в больницу. Я
за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и
его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик-- старика
любила и уважала вся казарма.

x x x



Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и как всегда загуляли.
После получки, обыкновенно, пра-вильной работы не бывает дня два. Получив
жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают
белье, одежонку, обувь — и прямо одевшись на рынке, отправляются в Будилов
трактир и по другим ка-бакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают
платье и в "сменке до седьмого колена" попадают под шары и приводятся на
другой день полицейскими на за-вод, где контора уплачивает тайную мзду
квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не
покупает никакой одежды; а прямо пропивает жа-лованье.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до
дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в
кухне заяд-лые игроки дулись в "фильку и бардадыма", гремя ме-дяками. Иваныч
совершенно больной лежал на своем ме-сте. Он и жалованье не ходил получать и
не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычеы и держал его горячую
руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней.
В казарму ввалился Сашка вместе с другими двумя пьяными старожилами
завода. Сашка был трезвее дру-гих, пиликал на гармонике, и все трое
горланили чтото несуразное.
Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страда-ние на его лице, но он
молчит. Ужасно молчит.
— Сашка, ори тише, видишь, больной здесь, — крик-нул я.
— А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! — за-ревел Сашка, давно
уже злившийся на меня.
Он выхватил откудато нож и прыгнул к нам на нары.
— Убью!
Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один
прием Китаева — и нож воткнул-ся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула,
и он с воем упал на Иваныча, который застонал.
Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло — и сразу все заревели:
— Бей его, каторжника! Добей его!.. И кто-то бросился добивать. Я
прикрикнул и ото-гнал.
— Это наше с ним дело, никто не суйся!
Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице. Только
его и видели. Сашка исчез навсегда. После Сашки както невольно я сделался
атаманом казармы.
Оказалось, что обиженный сторож донес на него по-лиции, которая
дозналась, что он убийца, беглый каторж-ник, приходила за ним, когда его не
было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот...
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту
же больницу отвезли и Суслика, ко-торый как-то сразу заболел. Через
несколько дней я по-шел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж
совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу
навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице
было арестант-ское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил
на-чальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была
обеспечена. Но я не мог оставить так ста-рика. И я пошел. Больница,
помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был
жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался
уехать вниз по Волге, да не мог, не повидав-шись с моим другом.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, по-росшей зеленой
травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот
вырывается собачонка... Как сейчас вижу, желтая, длинная, на коротеньких
ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренде-ля. Бросается
на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает,
рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор...
Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры
десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать...
— Собаку в щи кинул, — визжал кто-то за забором. За мной человек
десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова
трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой -то
сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом.
Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей!
Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела...
Все бы благополучно, да приказ-чик из Муранова трактира скажет, что я
рабочий с Со-рокинского завода. И придет полиция разыскивать, ду-маю:
— Нет, бежать!..
А там пароходы посвистывают...
Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок
рублей, сундука не запер и ушел.
На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке
мне зашили штаны — и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега.
Уже вто-рой раз просвистал розоватый пароходик "Удалой".

x x x




.... Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь
съестного на дорогу. Остановившись у торговку, я: увидал плотного
старика-оборванца, и лицо мне пока-залось знакомым. Когда же он крикнул на
торговку, пред-лагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я по-дошел к
нему, толкнул в плечо и шепнул:
— Улан?
— Алеша! Далеко ли?
— На низ пробираюсь. А ты как?
— Третьего дня атамана схоронили...,
— Какого? . .. — Один у нас, небось, атаман был Репка.
— Как, Репку?
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с
Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все
втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался
доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу
искать. Добрались до Яро-славля, остановились подработать на выгрузке дров
день-жонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывих-нул себе ногу.
Месяца два пролежал в пустой барже, об-рос бородой, похудел. А тут холода
настали, замерзла Вол-га, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да
там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан; да оба обессилели и на
вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом.
— Рождеством я заболел, — рассказывал Улан, — от-правили меня с
завода в больницу, а там конвойный сол-дат признал меня, и попал я в острог
как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и
убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело --
подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за
халат эту смен-ку добыл. Потом на завод узнать о Репке — сказали, что в
больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу
вчера:
— Где тут с Сорокинского завода старик Иван Ива-нов? — спрашиваю.
— Вчера похоронили, — ответили.
— Как Иван Иванов с Сорокинского завода?
— Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую
отрастил — ни в жисть не узнать, допреж одни усы носил.
Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал
никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток...
— Счастливо, кланяйся матушке Волге низовой... А я буду пробираться к
Костыге, там и жизнь кончу!
Мы крепко обнялись, расцеловались...
Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побе-жал на пароход.
— Костыге кланяйся!..
— Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, — крикнул он мне, когда я уже
стоял на палубе. Но я не отвечал — только шапку снял и поклонился. И долго
не мог прий-ти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза в моей судьбе,
занял всего меня.

x x x



Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?!


ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЮРЬМА И ВОЛЯ






Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмей-стера.
Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с
Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом
лабиринте. Возвращение с добы-чей. Разбойничий пир. Побег. В задонских
степях. На зимовке. Красавица-казачка. Опять жандарм в золотом пенсне.
Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.

В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время
остановки. Закусив в дешевом трак-тире, пошел обозревать
достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня
был ко-шелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная ру-баха, и я
чувствовал себя превеликолепно. Иду по како-муто переулку и вдруг услышал
отчаянный крик не-скольких голосов:
— Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато из-за угла вынырнул
молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног
меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже
нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и
схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по
затрещине мужикам, которые отлетели на мосто-вую, но городовой и еще
сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
— Не убежишь!
— Да я и бежать не думаю, — отвечаю.
— Это не он, тот туда убежал, — вступился за меня прохожий с
чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я — не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже
была красная рубаха.
— Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, — ука-зал городовой на
поднятую пачку.
— Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал чело-век, обронил, и я
поднял.
— Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, долж-но из ефтих! --
раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
— А ты кто будешь? Откуда? — спросил кварталь-ный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал.
— Тащи его в часть, там узнаем, — приказал квар-тальный, рассматривая
отобранные у меня чужие бу-маги.
— Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы те-бе там покажем! Из
той же партии, что бежавший...
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я
решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел — хоть
на висе-лицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех,
— перегрыз бы горло, разбро-сал и убежал. На все вопросы городовых я
молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высочен-ной каланчей. Меня
ввели в пустую канцелярию. По слу-чаю воскресного дня никого не было, но
появились ко-ротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пе-ром за ухом.
— Ты кто такой? А? — обратился ко мне кварталь-ный.
— Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, — ве-село ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который ме-ня арестовал, и
спросил:
— Полицмейстер здесь? Доложите, по важному де-лу... Государственные
преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел на-лево в дверь, а меня в
это время обыскали, взяли коше-лек с деньгами, бумаг у меня не было,
конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с ба-кенбардами.
— Вот этот самый, вашевскобродие!
— А! Вы кто такой? — очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут
подскочил квартальный.
— Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его на-пой, накорми, потом
спрашивай. Полковник улыбнулся.
— Правда это?
— Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, — ответил я, уже
успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца
не подвести.
— Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить
при всех. Пожалуйте в ка-бинет.
— Прикажете конвой-с?
— Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ни-же и вошли в кабинет.
Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я
остановился и залюбовался.
— Хорош!
— Да, пудов на шестнадцать!
— Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же
охотились?
— Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
— С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек
комнаты, на стенах портреты ца-рей — больше ничего. Я уселся по одну
сторону стола, а он напротив меня — в кресло и вынул большой револьвер
Кольта.
— А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
— Кольт? Великолепные револьверы.
— Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая
охота в Сибири, там много мед-ведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
— В Сибири охотились?
— Нет.
— Где же?
— Все равно, полковник, я вам своего имени не ска-жу, и кто, и откуда
я-- не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
— Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно,
и вы являетесь как свидетель, не более.
— Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где
я и, наконец, что я попал в поли-цию. Вы на моем месте поступили бы, уверен
я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
— Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь
выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился
квартальный:
— Изволите требовать?
— Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь
адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в дру-гую дверь,
предварительно заперев в стол Кольта. Квар-тальный молчал. Я курил третью
папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним во-шел полковник.
— Пожалуйте,-- пригласил он меня барским жестом и добавил, — сейчас
еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм,
звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне.
Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так-- охотник,
медвежатник.
— Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли, действитель-но, за какую-то
видную птицу, и решил поддерживать это положение.
— Пожалуйте, — пододвинул он мне рюмку.
— Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как
я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с
удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить
напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм уми-лился:
— Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова
перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был,
дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не ви-дал.
Я принял комплимент и сказал:
— -- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать...
— Браво, браво...
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще.
налив два раза по полстакану, чок-нулся с полковничьими рюмками и
окончательно овла-дел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и
кувшин квасу. .
— Вам Квасу?
— Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, — сказал я, прочитав
ярлык на бутылке.
— А я пива с водкой не мешаю, — сказал жандарм. Я выпил бутылку пива,
жадно наливал стакан за ста-каном. Полковники переглянулись.
— Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
— Ну, что сын? — обратился он к жандарму.
— Весной кончает Николаевское кавалерийское, ду-маю, что будет
назначен в конный полк, из первых идет...
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
— Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
— Откажусь, полковник. Я не меняю своих убежде-ний.
— Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
— Да, в гостях неудобно.
— Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью...
Я налил две рюмки.
— И я только одну, — сказал жандарм.
— А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше
половины ста-кана. Я выпил и закусил сахаром.
— Великолепный коньяк, — похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку
и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из
молчания.
— Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму
русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я
отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу...
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки
недовольства, а жандарм спросил:
— Вы сами откуда?
— Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а
через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он гро-зил меня изжевать.
Потом он быстро встал и сказал:
— Коля, я к тебе пойду! — и, поклонившись, злой по-ходкой пошел во
внутренние покои. Полицмейстер вы-шел за ним. Я взял из салатника столовую
ложку, свер-нул ее штопором и сунул под салфетку.
— Простите, — извинился он, садясь за стол. — Я ви-жу в вас,
безусловно, человека хорошего общества, по-чему-то скрывающего свое имя. И
скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу
преступле-нии, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень
нравитесь, но я — власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все
будет зависеть от жандармского пол-ковника...
— ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
— Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется
говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра — извините уж,
это распоряжение полковника — под стражей...
— Я чувствую это, полковник; благодарю вас за ми-лое отношение ко мне
и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест
полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я
погладил его по огромной лапе и сказал:
— Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
— Пожалуйте, сюда!-- уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне
квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и
щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом ска-меек с огромным
еловым поленом, исправляющим долж-ность подушки. У двери закута была высока,
а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обык-новенное
слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака
мне первым делом хоте-лось спать и ровно ничего больше.
— Утро вечера мудренее!-- подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в
окно светила полная луна. Я поднимаю голову-- больно, приклеились волосы к
вы-ступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь
к окну. Рамы нет-- только ре-шетки, две поперечные и две продольные из
ржавых же-лезных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде под-оконника, и
просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то
просвистал. По дамбе стучат те-леги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо
мной, на по-жарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат
концы пожарной лестницы. Устал в неудоб-ной позе, хочу ее переменить, пробую
вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекла-дину и
слышу треск — поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец,
вынимаю голову, прилажи-ваюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он
под-нимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки.
Наконец, освобождаю голову, прима-щиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней
рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь
вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она
поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-де-журный
на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я
ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз,
направляясь к дамбе. Жаж-да мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И
вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-- дамский перламутровый
кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся
восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза,
за-сверкало солнышко... Пароход свистит два раза — значит отходит. Пристань
уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо
из бочки. Открываю кошелек-- двугривенных нет. Лежит белая бу-мажка.
Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь
бумажкой-- оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще
не пропал! Обращаюсь к торговцу:
— Возьму целый ситный, если разменяешь четверт-ную.
— Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до
Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики.
Настроение чудесное... Душа ли-кует...

x x x



Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний...
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мел-кая, как мука, слепит
глаза по пустым немощеным ули-цам, где на заборах и крышах сидят вороны.
Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются
в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым
делом сменял мою суконную поддев-ку на серый почти новый сермяжный зипун,
получив трешницу придачи, расположился около торговки съест-ным в стоячку
обедать. Не успел я поднести ложку мут-ной серой лапши ко рту, как передо
мной выросла бога-тырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом...
Взглянул-- серые знакомые глаза... А еще знакомее по-казалось мне шадровитое
лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
— Барин? Да это вы!..
— Я, Лавруша...
— Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
— Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
— Брось это, — вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и
потащил.
— Со свиданием селяночки хлебанем.
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань-- иногда работал на
рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять
догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и
засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным
людом...
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной,
кошмы для постелей. Лушка, тол-стая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды
всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате
пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и
бочка с соленой промысло-вой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в
который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой
новый зипун с месяц рыбищей соленой ра-зил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова — Нозд-ря. Неуклюжий, сутулый,
ноги калмыцкие-- колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод
выворочен-ных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания
Орлова исполняет. У него только два от-вета на все: ну-к-штожь и ладно.
Скажи ему Орлов, примерно:
— Видишь, купец у лабаза стоит?
— Ну-к-штожь!
— Пойди, дай ему по морде!
— Ладно.
И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то
атаману знать!
— Золото, а не человек, — хвалил мне его Орлов, — только одна беда
— пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого,
приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не
оби-дится — про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичи-ще саженного роста,
обветрелое, как старый кирпич, зло-вещее лицо, в курчавых волосах копной и в
бороде тор-чат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И
Орлов тоже молчит — уж у них обычай ничего не спрашивать — коли что надо,
сам всякий скажет. Это традиция.
— Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и
Басашку с товаром оставил, на Сви-ной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку,
в челноке на-силу перевезли все.

x x x



Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и
совкая костромская косовушка сколь-зила и резала мохнатые гребни валов под
умелой рукой Козлика, — так не к лицу звали этого огромного страховида. По
обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины,
то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик
раз-бирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из
них и весла в тихой воде задева-ли иногда камыши, шуршавшие метелками, а
изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее
тропического сада... Тишина иногда на-рушается всплеском большой рыбины,
потрескиванием ка-мышей и какими-то странными звуками...
— Что это? — спрашиваю.
— Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый
народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонят-ными мне короткими
фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча
пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двига-лись в
холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных
протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, от-ветный свист, и лодка
прорезала полосу камыша, отделяв-шего от протока заливчик, на берегу
которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом
вет-лы-раскоряки, — их можно уже рассмотреть сквозь посвет-левший,
зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека — один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, загово-рили. Их никто не
спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
— Вот! — сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных
толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
— То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот
ведерко с икрой еще...
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча по-плыли среди камышей и
выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами.
По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и
молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все
молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел — молчи, украл — молчи, поте-рял-- молчи!".

x x x



Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-- на мне
лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал
голоса. Вся компа-ния уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только
чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной
разложены шубы, ковер, платья раз-ные — и тут же три пустых мешка. Потом
опять все уло-жили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая
подошла, пощупала мою голову и радостно заулы-балась, глядя мне в глаза.
Потом сделала страдальче-скую физиономию, затряслась, потом пальцами правой
руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, мах-нула рукой к двери,
топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и
погладила его.
Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом
подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли.
Открыла крыш-ку — там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили
стаканы, выпили.
— Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную
икру. Все остальные закусывали воблой. — Ваня, а ты же икру? — спросил я.
— Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную постави-ли на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разгово-ры разговаривали.
Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели...
дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все спят впо-валку.
В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови.
Я встал, тихо оделся и по-шел на пристань.

x x x




В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб
печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в
попонах, а четвертую сводят по сход-ням с баржи. И ее поставили к этим. Так
и горят их золо-тистые породистые головы на полуденном солнце.
— Что, хороши? — спросил меня старый казак в шап-ке блином и с
серьгой в ухе.
— Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
— Ты что, с промыслов?
— Да, из Астрахани, еду работы искать.
— Вот я и унюхал... А ты по какой части?
— В цирке служил!
— Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской
лошадей со мной вести?
— С радостью!
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели
благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук
— не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я сте-пей
задонских, и не писал бы этих строк!
— Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и про-шлое и будущее. Жил
текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.

Все гладь и гладь.
Не видно края,
Ни кустика, ни деревца...
Кружит орел, крылом сверкая...

И степь, и небо без конца...
Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым
кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И
охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный
медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полу-сонного, выгоняют охотники
из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется — или изрешетят пулями,
или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые
хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота--
все исподтишка, тихомол-ком... А степь-- не то. Здесь все открыто-- и сам ты
весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью!
И возьмешь на чистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь
калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз...
Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей
повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется
боль...
А кругом — степь да небо! Зеленый океан внизу и голу-бая
беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство
необозримое...
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином
этого необъятного простора. Раз-ве только

Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня...
Ни души кругом.

Ни души в этой степи, только что скинувшей снеж-ный покров, степи,
разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество,
счастье, призыв к жизни, размах души...
Привстал на стременах, оглянулся вокруг-- все тот же бесконечный
зеленый океан... Неоглядный, . величе-ственный, грозный...
И хочется борьбы...
И я бессознательно ударом плети резнул моего свобод-ного сына степей...
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я по-чуял эту дрожь, я
почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою
спину,, потом вытя-нулся и пошел, и пошел!
Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава,
справа и слева хороводом кру-жится и глухо стонет земля под ударами крепких
копыт его стальных, упругих некованных ног.
Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...
Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще силь-нее свист ветра...
Дышать тяжело...
И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу
могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я
властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь
вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...
Здесь только я, степь да небо.
Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть
дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции
был свя-зан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по
коннозаводским делам.
И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях,
— даже один очерк степной жизни по-пал в хрестоматию (Хрестоматия, изд.
Клюквина, Москва).В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим
дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами
моей жизни, а пока — о далеком былом.

x x x



Сам старик и его жена были почти безграмотны, в до-ме не водилось
никаких журналов, газет и книг, даже кон-нозаводских: он не признавал
никаких новшеств, улуч-шал породу лошадей арабскими и золотистыми
персид-скими жеребцами, не признавал английских — от них дети цыбатые,
говорил, — а рысаков ругательски ругал: купе-ческая лошадь, сырость
разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-- лошадей лечил сам да его
главный по-мощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали
потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади
были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был
подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-- это угощение
для покупателей-- офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был
простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница
подросток Женя, красавица-казачка, лет пят-надцати.
Брови черные дугой
Глаза с поволокой...
Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя
на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем
ребенок в жизни — в своей комнате в куклы играла — она обещала быть
кра-савицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама
была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором,
подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное
время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма
рискованно: не раз приходи-лось ускакивать от разозленного косячного
жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и
конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил
ей свой счастливый пер-ламутровый кошелек, который с самой Казани во всех
опасностях я сумел сберечь.
Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его
примеру и табунщики, звали Але-шей — ни усов, ни бороды у меня не было — а
потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, кал-мыки и рабочие
стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем.
По приходе на зи-мовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева
дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на
это не обижался, тем бо-лее, что я все-таки от них не отдалялся и большую
часть времени проводил в артели, — в доме скучно мне было.
А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы
джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко
владел ар-каном.
Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лоша-дей офицерами,
говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку
лошадей, что ко-нечно давало барыш.
Ну, какому же черту — не то, что гвардейскому офицеру — придет на ум,
что черный и пропахший лошади-ным потом, с заскорузлыми руками, табунщик
понимает по-французски!..

x x x



Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло от-сюда, так хорошо! Да
скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно
неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось
у своего окна стояла Женя, улыбаясь и пока-зывала мне мой подарок,
перламутровый кошелек, а потом и крикнула:
— Кто-то к нам едет!
Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге — показалась
коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун
показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье,
на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-- и обмер. Коляска
подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой
офицер в белой, гвардей-ской фуражке, а рядом с ним — незабвенная фигура --
жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями
знакомое золотое пенсне горит на солнце...
Из коляски вынули два больших чемодана-- значит, не на день приехали,
отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас.
Это часто бывало.
Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными
карточками.
Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул
из стола деньги — рублей сто на-копилось от жалования и крупных чаевых за
показ лоша-дей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камы-шах и зашагал
по бережку в степь...
А там шумный Ростов. В цирке суета — ведут лоша-дей на вокзал, цирк
едет в Воронеж. Аким Никитин сло-мал руку, меня с радостью принимают... Из
Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на
поезд — ждать следующего дня — и опять новая жизнь!
— Кисмет!


ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ТЕАТР






Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее.
Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Реви-зора". Пешком по шпалам.
Антрепренер Воронин. В Москву. Арти-стический кружок. Театральные
знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и
Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в
ка-зармах.


В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился
антрепренер Григорий Иванович Гри-горьев. Настоящая фамилия его была Аносов.
Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал
"божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь
странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил
на-следство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли
резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей
труппы, играл по ка-зачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных
город-ках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму
сначала в Урюпине и Борисоглебске, а за-тем в губернском Тамбове. Вскоре
после 1861 года на-ступили времена, когда помещики проедали выкупные,
полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие
театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены.
Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сати-ных,
покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких
пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский — московский актер-любитель,
под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И.
Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким
городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове.
Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в
большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена
бродяжным актер-ским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух
подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах.
В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с
трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном,
лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только
потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с
оскол-ками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в
подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И.
Григорьева, Вася, по-мощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он
обла-дал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили,
пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником
режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах,
до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его лю-бил покойный Антон
Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать
его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с над-писью
свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их пере-плел в дорогой сафьяновый
переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал
сю-жет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбов-ском случае с собакой.
Точь-в-точь, как написано у Че-хова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был
виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею
удовольствие писать эти строки.
В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в
Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан
Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загуляв-шие
базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища,
выходного актера Евстигне-ева, которых я и не видал никогда прежде. Я
заступился, избил и выгнал из ресторана буянов.
И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а
на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись
сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома".
Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были
расклеены афиши с опечаткой. Огром-ными буквами красовалось "Жижина дяди
Тома". Вто-рое-- за час до начала спектакля привели на сцену де-сяток
солдат, которым сделали репетицию. Они изобра-жали негров. Их усадили на пол
у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться
и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки,
поклонились и сказали: "Здравст-вуйте, дядя Том".
Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли за-навес. Передние ряды
блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в
пари-ках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое
начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются
во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают:
"Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конеч-но, не снимая
парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего
не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому
следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и
представил отцу, наговорив, что я-- образованный человек и служил наездником
в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и
сказал:
— Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с.
И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок,
огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой
скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с
женой, глухой суфлер Качевский наливали се-бе щи в отдельные тарелки и ели
серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей
чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и
все принесенное мы съели.
Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый
актер, в какомто рваном выцветшей плаще.
— Гриша, а я из Харькова,-- загремел страшный бас.
— А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут.
— А горилки?
— Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую
чашку и вышел. Общие привет-ствия — все старые друзья.
— Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"?
— А я бы хотел спеть "Неизвестного".
— "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг
поставим.
— Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его
антрепренерскую морду и ушел.
— Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампан-ским меня напоил и
обедом угостил и пять золотых чер-вонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным,
а через не-делю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке.
Черт чертом. Сбруя серебряная.
— Это откуда еще? — удивился Григорьев.
— На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует.
Служить к тебе едет.
И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин
опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не
слыша слов и не от-вечая на вопросы. А поев, сказал:
— Спать хочу.
Его поместили на ящиках в подвале.

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися