Владимир Гиляровский. Мои скитания

страница №2

к, по крайней мере, адресовали ему пись-ма из
барской конторы, между тем как на письмах с Кубани значилось Усатому. Его
отец, запорожец, после разгрома Сечи в 1775 г. Екатериной ушел на Кубань,
где обзавелся семейством и где вырос Петр Иванович, уча-ствовавший в
покорении Кавказа. С Кубани сюда он при-был с женой и малолетней дочкой к
Олсуфьеву, тоже участнику кавказских войн. Отец мой, новгородец с
Бе-лоозера, через год после службы в имении, женился на шестнадцатилетней
дочери его Надежде Петровне.
Наша семья жила очень дружно. Отец и дед были за-взятые охотники и
рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной ходили
на медведя. Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою
черкесскую косматую папаху и никогда ника-ких шуб, кроме лисьей,
домоткацкого сукна чамарки и гру-бой свитки, которая была так широка, что ей
можно бы-ло покрыть лошадь с ногами и головой.
Моя бабушка, Прасковья Борисовна, и моя мать. На-дежда Петровна, сидя
по вечерам за работой, причем ма-ма вышивала, а бабушка плела кружева, пели
казачьи песни, а мама иногда читала вслух Пушкина и Лермон-това. Она и сама
писала стихи. У нее была сафьянная тетрадка со стихами, которую после ее
кончины так и не нашли, а при жизни она ее никому не показывала и чи-тала
только, когда мы были втроем. Может быть она со-жгла ее во время болезни? Я
хорошо помню одно из сти-хотворений про звездочку, которая упала с неба и
погиб-ла на земле.
Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами
которого, тогда запрещенными, была у отца с семинарских времен. Отец тоже
часто читал нам вслух стихи, а дед, слушая Пушкина, говаривал, что Дмитрий
Самозванец был, действительно, запорожский ка-зак, и на престол его посадили
запорожцы. Это он слы-шал от своих отца и деда и других стариков.
"Бежал в сечь запорожскую
Владеть конем и саблей научился...".
Бывало читает отец, а дед положит свою ручищу на книгу, всю ее закроет
ладонью, — и скажет:
— Верно! — и начнет свой рассказ о запорожцах. Много лет спустя,
будучи на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов, я слыхал эту
интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение,
подтвер-ждающую пребывание в Сечи Лжедимитрия: когда на ко-ронацию Димитрия,
рассказывали старики-кубанцы, при-были наши запорожцы почетными гостями, то
их распо-ложили возле самого Красного крыльца, откуда выходил царь. Ему
подвели коня, а рядом поставили скамейку, с которой царь, поддерживаемый
боярами, должен был садиться.
— Вышел царь. Мы глядим на него и шепчемся, — рассказывали депутаты
своим детям.
— Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали...
Спустился царь с крыльца, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил
руку на холку да прямо, без стремени прыг в седло-- и как врос. И все разом:
— Це наш Грицко!
А он мигнул нам: — Помалкивай, мол. Да и поехал. И вспомнил я тогда на
войне моего деда, и вспоми-наю я сейчас слова старого казака и привожу их
дослов-но. Впоследствии этот рассказ подтвердил мне знамени-тый кубанец
Степан Кухаренко.

x x x



Учиться читать я начал лет пяти. Дед добыл откуда-то азбуку, которую я
помню и сейчас до мелочей. Каж-дая буква была с рисунком во всю страницу, и
каждый рисунок изображал непременно разносчика: А (тогда на-писано было
"аз") — Апельсины. Стоит малый в поддев-ке с лотком апельсинов на голове.
Буки — торговец бли-нами, Веди — ветчина, мужик с окороком и т. д. На
не-которых страницах три буквы на одной. Например: У, Ферт, Хер-- изображен
торговец в шляпе гречневиком с корзиной и подпись: "У меня Французские
Хлебы". Далее следуют страницы складов: Буки-Аз-- ба, Веди-Аз-- ва,
Глаголь-Аз — га. А еще далее нравоучительное изречение вроде следующего:
"Перед особами высшего нас состояния должно пока-зывать, что чувствуешь
к ним почтение, а с низшими на-до обходиться особенно кротко и дружелюбно,
ибо ничто так не отвращает от нас других, как грубое обхожде-ние".
В конце книги молитвы, заповеди и краткая священ-ная история с
картинами. Особенно эффектен дьявол с рогами, копытами и козлиной бородой,
летящий вверх тормашками с горы в преисподнюю.
Вскоре купил мне дед на сельской ярмарке другую аз-буку, которая была
еще интереснее. У первой буквы А изображен мужик, ведущий на веревке козу и
подпись:
"Аз. Антон козу ведет".
Дальше под буквой Д изображено дерево, в ствол которого вставлен желоб,
и по желобу течет струей в бочку жидкость. Подписано: "Добро. Деревянное
масло".
Под буквой С — пальмовый лес, луна, показываю-щая, что дело происходит
ночью, и на переднем плане спит стоя, прислонясь к дереву, огромный слон, с
хобо-том и клыками, как и быть должно слону, а внизу два го-лых негра ручной
пилой подпиливают пальму у корня, а за ними десяток негров с веревками и
крючьями. Под картиной объяснение: "Слово. Слон, величайшее из жи-вотных, но
столь неуклюжее, что не может ложиться и спит стоя, прислонясь к дереву,
отчего и называется слон. Этим пользуются дикие люди, которые подпиливают
де-рево, слон падает и не может встать, тут дикари связы-вают его веревками
и берут".
Дальше в этой книге, обильной картинками, также священная история.
На горе Арарат стоит ковчег в виде огромной барки, из которой Ной
выгоняет длинной палкой всевозможных животных от верблюда до обезьян.
Помнится еще картина: облака, а по ним на паре ры-саков в развевающихся
одеждах мчится, стоя на колес-нице, Илья пророк... Далее берег моря,
наполовину из во-ды высунулся кит, а из его пасти весело вылезает пророк
Иона.
Хорошо помню, что одна из этих азбук была напеча-тана в Москве, имела
синюю обложку, а вторая — крас-ную с изображением восходящего солнца.
Потом меня стала учить читать мать по хрестоматии Галахова, заучивать
стихотворения и писать с прописи, тоже нравоучительного содержания.
Других азбук тогда не было, и надо полагать, что Лев Толстой, Тургенев
и Чернышевский учились тоже по этим азбукам.

x x x



Отец вскоре получил место чиновника в губернском правлении, пришлось
переезжать в Вологду, а бабушка и дед не захотели жить в лесу одни и тоже
переехали с нами. У деда были скоплены небольшие средства. Это было за год
до объявления воли во время крепостного права. Кре-стьяне устроили нам
трогательные проводы, потому что дед и отец пользовались особенной любовью.
За все вре-мя управления дедом глухим лесным имением, где даже барского дома
не было, никто не был телесно наказан, никто не был обижен, хотя кругом
свистали розги, и управляющими, особенно из немцев, без очереди сдава-лись
люди в солдаты, а то и в Сибирь ссылались. Здесь в нашу глушь не
показывались даже местные власти, а са-ми помещики ограничивались получением
оброка да съестных припасов и дичи к рождеству, а сами и в глаза не видали
своего имения, в котором дед был полным вла-стелином и, воспитанный волей
казачьей, не признавал крепостного права: жили по-казачьи, запросто и без
чи-нов,
В Вологде мы жили на Калашной улице в доме купца Крылова, которого
звали Василием Ивановичем. И это я помню только потому, что он бывал
именинник под новый год и в первый раз рождественскую елку я увидел у него.
На лето мы уезжали с матерью и дедом в имение "Све-телки", принадлежащее
Наталии Александровне Назимо-вой.
Она была, как все говорили в Вологде, нигилистка, хо-дила стриженная и
дружила с нигилистами. "Светел-ки" — крохотное именьице в домшинских
непроходимых лесах, тянущихся чуть ли не до Белого моря, стояло на берегу
лесной речки Тошни, за которой ютились расколь-ничьи скиты, куда добраться
можно только было по за-тесам, меткам на деревьях.
Назимова, дочь генерала, была родственница исправ-ника Беляева и
родственница Разнатовких, родовитых дворян, отец которых был когда-то другом
и сослуживцем Сперанского и занимал важное место в Петербурге. Он за
несколько лет до моего рождения умер, а семья пере-селилась в Вологду, где у
них было имение. Несмотря на родственные связи, все-таки Назимовой пришлось
эмигри-ровать в Швейцарию вместе с доктором Коробовым, жив-шим в Вологде под
строжайшим надзором властей. С тех пор ни она, ни Коробов в Вологде не
бывали. В это время умерла моя бабка, а вскоре затем, когда мне минуло
во-семь лет, и моя мать, после сильной простуды.
Мы продолжали жить в той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять
уезжали в "Светелки", где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой было
невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед,
пешком ходили. В "Светелках" у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой
воспитатель, знаменитый охот-ник, друг отца и деда с давних времен.
Еще при жизни матери отец подарил мне настоящее небольшое ружье мелкого
калибра заграничной фабрики с золотой насечкой, дальнобойное и верное. Отец
получил ружье для меня от Н. Д. Неелова, старика, постоянно жившего в
Вологде в своем большом барском доме, на-искось от нашей квартиры. Я бывал у
него с отцом и хо-рошо помню его кабинет в антресолях с библиотечными
шкафами красного дерева, наполненными иностранными книгами, о которых я
после уже узнал, что все они были масонские и что сам Неелов, долго живший
за границей, был масон. Он умер в конце 60-х годов столетним ста-риком, ни у
кого не бывал и никого, кроме моего отца и помещика Межакова, своего друга,
охотника и собачни-ка, не принимал у себя, и все время читал старые книги,
сидя в своем кресле в кабинете.
На охоту в "Светелки" приезжал и родственник Нази-мовой, Николай
Разнатовский, отставной гусар, удалец и страстный охотник. Он меня обучал
верховой езде и во-зил в имение своей жены, помнится, "Несвойское", где были
прекрасные конюшни и много собак. Его жена, Наталья Васильевна, урожденная
Буланина, тоже люби-ла охоту и была наездницей. Носились мы как безумные по
полям да лугам — плетень не плетень, ров не ров — вдвоем с тетенькой, лихо
сидевшей на казачьем седле-- дамских седел не признавала, — она на своем
арабе Неджеде, а я на дядином стиплере Огоньке. Николай Ильич еще приезжал в
город на день или на два, а Натальи Васильевна никогда: уже слишком большое
внимание все-го города привлекала она. Красавица в полном смысле этого
слова, стройная с энергичными движениями и глу-бокими карими глазами, иногда
сверкавшими блеском изумруда. На левой щеке, пониже глаза на
матово-брон-зовой коже темнело правильно очерченное в виде мышки, небольшое
пятнышко, покрытое серенькой шерсткой.
Но главной причиной городских разговоров было ее правое ухо,
раздвоенное в верхней части, будто кусочек его аккуратно вырезан. Историю
этого уха знала вся Во-логда и знал Петербург.
Николай Ильич Разнатовский поссорился с женой при гостях, в числе
которых была тетка моей мачехи, только кончившая институт и собиравшаяся
уезжать из Петер-бурга в Вологду. Она так рассказывала об этом.
... После обеда мы пили кофе в кабинете. Коля вспы-лил на Натали,
вскочил из-за стола, выхватил пистолет и показал жене.
— Стреляй! Ну, стреляй! — поднялась со стула На-тали, сверкая
глазами, и застыла в выжидательной позе.
Грянул выстрел. Звякнула разбитая ваза, мы замерли от страшной
неожиданности. Кто-то в испуге крикнул "доктора", входивший лакей что-то
уронил и выбежал из двери...

— Не надо доктора! Я только ухо поцарапал, — и Коля бросился к жене,
подавая ей со стола салфетку. А она, весело улыбаясь, зажала окровавленное
ухо сал-феткой, а другой рукой обняла мужа и сказала:
— Я, милый Коля, больше не буду!-- и супруги рас-целовались.
Что значило это "не буду", так до сих пор никто и не знает. Дело
разбиралось в Петербургском окружном су-де, пускали по билетам. Натали
показала, что она, веря в искусство мужа, сама предложила стрелять в нее, и
Коля заявил, что стрелял наверняка, именно желая отстрелить кончик уха.
Защитник потребовал, чтобы суд проверил искусство подсудимого, и,
действительно, был сделан перерыв, назна-чена экспертиза, и Коля на
расстоянии десяти шагов вса-дил четыре пули в четырех тузов, которые держать
в ру-ках вызвалась Натали, но ее предложение было отклонено. Такая легенда
ходила в городе.
Суд оправдал дядю, он вышел в отставку, супруги по-селились в
вологодском имении, вот тогда-то я у них и бывал,
Когда отец мой женился на Марье Ильиничне Разнатовской, жизнь моя
перевернулась. Умер мой дед, и по летам я жил в Деревеньке, небольшой
усадьбе моей но-вой бабушки Марфы Яковлевны Разнатовской, добродуш-нейшей
полной старушки, совсем непохожей на важнуюпомещицу барыню. Она любила
хорошо поесть, и целое лето проводила со своими дворовыми, еще так недавно
бывшими крепостными, варила варенья, соленья и раз-ные вкусные заготовки на
зиму. Воза банок отправля-лись в Вологду. Бывшие крепостные не желали
оставлять старую барыню, и всех их ей пришлось одевать и кор-мить до самой
смерти. Туда же после смерти моего деда поселился и Китаев. Это был мой
дядька, развивавший меня физически. Он учил меня лазить по деревьям, обу-чал
плаванию, гимнастике и тем стремительным приемам, которыми я побеждал не
только сверстников, а и велико-возрастных.
— Храни тайно. Никому не показывай приемов, а то они силу потеряют, --
наставлял меня Китаев, и я слушал его. Но о нем будет речь особо.

x x x



Итак, со смертью моей матери перевернулась моя жизнь. Моя мачеха
добрая, воспитанная и ласковая по-любила меня действительно как сына и
занялась моим воспитанием, отучая меня от дикости первобытных при-вычек. С
первых же дней посадила меня за французский учебник, кормя в это время
конфетами. Я скоро осилил эту премудрость и, подготовленный, поступил в
первый класс гимназии, но "светские" манеры после моего гувер-нера Китаева
долго мне не давались, хотя я уже говорил по-французски. Особенно это
почувствовалось в то вре-мя, когда отец с матерью уехали года на два в город
Никольск на новую службу по судебному ведомству, а я пе-реселился в семью
Разнатовских. Вот тут-то мне доста-лось от двух сестер матери, институток: и
сел не так, и встал не так, и ешь, как мужик! Допекали меня милые тетеньки.
Как-то летом, у бабушки в усадьбе, младшая Разнатовская, Катя, которую все
звали красавицей, оставила меня без последнего блюда. Обедаем. Сама бабуш-ка
Марфа Яковлевна, две тетеньки, я и призреваемая дама, важная и деревянная,
Матильда Ивановна, сидев-шая справа от меня, а слева красавица Катя. По
обыкно-вению та и другая то и дело пеняли меня: не ешь с ножа, и не ломай
хлеб на скатерть, и ложку не держи, как му-жик... За столом прислуживал
бывший крепостной, од-новременно и повар, и столовый лакей, плешивый Афраф.
Какое это имя и было ли у него другое — я не знаю. В кухне его звали
Афрафий Петрович. Афраф, стройный, с седыми баками, в коломенковой ливрее,
чистый и выло-щенный, никогда ни слова не говорил за столом, а толь-ко
мастерски подавал кушанья и убирал из-под носу та-релки иногда с недоеденным
вкусным куском, так что я при приближении бесшумного Афрафа оглядывался и
за-пихивал в рот огромный последний кусок, что вызывало шипение тетенек и
сравнение меня то с собакой, то с крокодилом. Бабушка была глуховата, не
слышала их за-мечания, а когда слышала, заступалась за меня и увеще-вала
по-французски тетенек.
Вот съели суп. Подали отбивные телячьи котлеты с зе-леным горошком...
Поставили огромное блюдо душистой малины, мелкий сахар в вазах и два
хрустальных кув-шина с взбитыми сливками, — мое самое любимое лаком-ство. Я
старался около котлеты, отрезая от кости кусоч-ки мяса, так как глодать
кость за столом не полагалось. Я не заметил, как бесшумный Афраф стал
убирать та-релки, и его рука в нитяной перчатке уже потянулась за моей, а
горошек я еще не трогал, оставив его, как лаком-ство, и когда рука Афрафа
простерлась над тарелкой, я ухватил десертную ложку, приготовленную для
малины, помог пальцами захватить в нее горошек и благополуч-но отправил его
в рот, уронив два стручка на скатерть. Ловко убрав упавший стручек, Афраф
поставил передо мной глубокую расписанную тарелку для малины, а те-тенька
ему:
— Афраф, переверните тарелку Владимиру Алексее-вичу, он оставлен без
сладкого блюда, — и рука Афрафа перевернула вверх дном тарелку, а ложку,
только что по-ложенную мной на скатерть, он убрал.
Я замер на минуту, затем вскочил со стула, перевер-нулся задом к столу
и с размаха хлюпнул на перевернутую тарелку, которая разлетелась вдребезги,
и под вопли и крики тетенек выскочил через балкон в сад и убежал в малинник,
где досыта наелся душистой малины под кри-ки звавших меня тетенек... Я
вернулся поздно ночью, а на утро надо мной тетеньки затеяли экзекуцию и
присут-ствовали при порке, которую совершали надо мной, надо сказать, очень
нежно, старый Афраф и мой друг-- кучер Ванька Брязгин.
Защитником моим был Николай Разнатовский, иногда наезжавший из имения,
да живший вместе с нами его брат, Семен Ильич, служивший на телеграфе,
простой, милый человек, а во время каникул — третий брат, Саша
Разнатовский, студент петербургского университета, тот прямо подружился со
мной, гимназистом 2-го класса.
С гимназией иногда у меня бывали нелады: все хо-рошо, да математика
давалась плохо, из-за нее прихо-дилось оставаться на второй год в классах.
Еще со вто-рого класса я увлекся цирком и за две зимы стал недур-ным
акробатом и наездником. Конечно, и это отозвалось на занятиях, но уследить
за мной было некому. Во время приезда Саши Разнатовского, он репетировал
меня, но в конце концов исчез бесследно. Было известно, что он то-же замешан
в политику и в один прекрасный день он уехал в Петербург и провалился как
сквозь землю-- ни-какие розыски не помогли. В семье Разнатовских, по крайней
мере при мне, с тех пор не упоминали имени Саши, а ссыльный Николай
Михайлович Васильев, мой ре-петитор, говорил, что Саша бежал за границу и
переме-нил имя. И до сих пор я не знаю, куда девался Саша Разнатовский.

x x x



В это время Вологда была полна политическими ссыль-ными. Здесь были и
по делу Чернышевского, и "Молодой России", и нигилисты, и народники. Всех их
звали обы-ватели одним словом "нигилисты". Были здесь тогда П. Л. Лавров и
Н. В. Шелгунов, первого, впрочем, скоро выслали из Вологды в уездный
городишко Грязовец, от-куда ему при помощи богатого помещика Н. А.
Кудря-вого был устроен благополучный побег в Швейцарию. Дом Кудрявого был
как раз против окон гимназии и во флигеле этого дома жили ссыльные, которым
очень бла-говолила семья Кудрявых, а жена Кудрявого, Мария Фе-доровна,
покровительствовала им открыто, и на ее вечерах, среди губернской знати,
обязательно присутствовали важнейшие из ссыльных.
Вообще, тогда отношение к политическим во всех слоях общества было
самое дружественное, а ссыльным по-лякам, которых после польского восстания
1863 года бы-ло наслано много, покровительствовал сам губернатор, заядлый
поляк Станислав Фомич Хоминский. Ради них ему приходилось волей-неволей
покровительствовать и рус-ским политическим.
Ходили нигилисты в пледах, очках обязательно, и ши-рокополых шляпах, а
народники — в красных рубахах, поддевках, смазных сапогах, также носили
очки синие или дымчатые, и тоже длинные, по плечам, волосы. И те и другие
были обязательно вооружены самодельными ду-бинами — лучшими считались
можжевеловые, которые добывали в дремучих домшинских лесах.
Нигилистки коротко стриглись, носили такие же очки, красные
рубахи-косоворотки, короткие черные юбки и черные маленькие шляпки, вроде
кучерских.
М. Ф. Кудрявая, по инициативе и при участии ссыль-ных, в своем
подгородном имении завела большую мо-лочную ферму, где ссыльные жили и
работали. Выписа-ны были коровы-холмогорки, дело поставлено было ши-роко, и
в продаже впервые в городе появилось сливочное и сметанное масло в фунтовых
формах с надписью "Куд-рявая". Вскоре это масло стало поступать в большом
ко-личестве в Москву, в Ярославль и другие города. Для Во-логды цена за фунт
25 копеек казалась дорогой — и мас-ло это подавать на стол считалось особым
шиком. Эта ферма была родоначальницей знаменитого и доныне во-логодского
масляного производства. Всякий ссыльный считал своим долгом первый визит
сделать Кудрявой и нередко поселялся на ее ферме. Впоследствии, в 1882
го-ду, приехав в Вологду, я застал во флигеле Кудрявой живших там Германа
Лопатина и Евтихия Карпова, дра-матурга, находившихся здесь в ссылке.
Исправником в Вологде был А. И. Саблин. Его дети были Михаил
(впоследствии сотрудник "Русских ведомо-стей"), юрист Александр и Николай,
застрелившийся в Тележной улице в Петербурге после "1-го марта" в мо-мент
ареста. В то время все трое были студентами, чис-лились неблагонадежными, и
отец, бывший под влиянием сыновей, мирволил политическим. Помощником
исправника был П. В. Беляев, женатый на Анне Михайловне Васильевой, два
брата которой, Николай и Александр, высланные в Вологду, ярые народники, с
дубинами и в красных рубахах, и были, сперва один, а потом другой, моими
репетиторами. Они жили у сестры, которая соби-рала у себя ссыльную молодежь
и даже остриглась и на-дела синие очки, но проносила только один день — муж
попросил снять.
— Сними, а то надо мной и так уже смеются!
При такой сочувствующей власти ссыльные не стес-нялись.
Была еще крупная власть — это полицмейстер, полков-ник А. Д. Суворов,
бывший кавалерист, прогусаривший свое имение и попавший на эту должность по
протекции. Страстный псовый охотник, не признававший ничего кро-ме охоты,
лошадей, театра и товарищеских пирушек, не-пременно с жженкой и пуншем. Он
носился на шикарной паре с отлетом по городу, кнутиком подхлестывал
при-стяжную, сам не зная куда и зачем — только не в поли-цейское
управление.
Как-то февральской вьюжной ночью, при переезде через реку Вологду, в
его сани вскочил волк (они стая-ми бегали по реке и по окраинам). Лихой
охотник, он принял ловкой хваткой волка за уши, навалился на него, приехал с
ним на двор театра, где сострунил его, пору-чил полицейским караулить и, как
ни в чем не бывало, звякнул шпорами в зрительном зале и занял свое обыч-ное
кресло в первом ряду. Попал он к четвертому акту "Гамлета". В последнем
антракте публика, узнав о волке, надела шубы, устремилась на двор смотреть
на это диво и уж в театр не возвращалась — последний акт смотрел только
один Суворов в пустом театре.
Ну, какое дело Суворову до ссыльных? Если же та-ковые встречались у
собутыльников за столом — среди гостей, — то при встречах он раскланивался
с ними как со знакомыми. Больше половины вологжан-студентов бы-ли высланы за
политику из столицы и жили у своих род-ных — и весь город был настроен
революционно.

x x x



Около того же времени исчез сын богатого вологод-ского помещика,
Левашов, большой друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом говорили,
что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях,
ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен — от
него первого я услыхал но-вое о Стеньке Разине, о котором до той поры я
знал, что он был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах
великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого.
Я как-то зашел в комнату Саши — он жил совершен-но отдельно на
антресолях. Там сидели Саша, Н. А. На-зимова, Левашов, оба неразлучные
братья Васильевы и наш гимназист седьмого класса, тоже народник, Кичин, пили
домашнюю поляничную наливку и шумно разгова-ривали. Пришел и я. Дали мне
рюмку наливки, и На-талья Александровна усадила меня рядом с собой на
ди-ван.
Меня вообще в разговорах не стеснялись. Саша и мой репетитор Николай
Васильев раз навсегда предупреди-ли меня, чтобы я молчал о том, что слышу, и
что все это мне для будущего надо знать. Конечно, я тоже гордо чув-ствовал
себя заговорщиком, хотя мало что понимал. Я как раз пришел к разговору о
Стеньке. Левашов говорил о нем с таким увлечением, что я сидел, раскрыв рот.
Помню:
— Анафеме предали! Не анафеме, а памятник ему поставить надо! И
дождемся, будет памятник! И не один еще Стенька Разин, будет их много, в
каждой деревне свой Стенька Разин найдется, в каждой казачьей станице
сыщется, — а на Волге сколько их! Только надо, чтобы их еще больше было,
надо потом слить их — да и ахнуть! Вот только тогда-то все ненужное к черту
полетит!
Это был последний раз, когда я видел Сашу и Лева-шова.
Этот день крепко засел у меня в голове, и потом все чаще и чаще
просвещал меня Васильев, но я все-таки мало понимал. Меня тянуло больше к
охоте. Читал я то-же мало, и если увлекался, то более всего Майн-Ридом и
Купером. Газет тоже никогда не читал, у нас полу-чался "Сын Отечества", а я
и в руки его не брал. Уви-дел раз в столе у отца "Колокол", и, зная, что он
запре-щенный, начал читать, нашел скучным, непонятным и бе-режно положил
обратно. Слушал я умного много, но понимал все по-своему, и даже скучал,
слушая непонят-ные разговоры.
Кружок ссыльных, в августе месяце, когда наши жили в деревне, собирался
в нашем глухом саду при квар-тире. Я в августе жил в городе, так как
начинались за-нятия. Весело проводили в этом саду время, пили пиво, песни
пели, особенно про Стеньку Разина я любил; потом играли в городки на дворе,
боролись, возились. Здесь я чувствовал себя в своей компании, отличался
цирковы-ми акробатическими штуками, а в борьбе легко побеж-дал бородатых
народников, конечно, пользуясь приема-ми, о которых они не имели понятия.
Мне было пятнадцать лет, выглядел я по сложению много старше. И вот
как-то раз, ловким обычным прие-мом, я перебросил через голову боровшегося
со мной тол-стяка Обнорского, и он, вставая, указал на меня:
— Вот он, живой Никитушка Ломов!
— Ушкуйник! — сказал Васильев.
А ушкуйником меня прозвали в гимназии по случаю того, что я в прошлом
году убил медведя.
Вышло это так. Осенью мне удалось убить из-под гон-чих на охоте у
Разнатовского матерого волка. Ясно, что после волка захотелось и медведя
убить. Я к нему, про-шу его:
— Дядя Коля, возьми меня на медведя!
— Да ты с ума сошел? А что наши-то скажут? Дядя по своему обыкновению
выругался, прошелся раза два по комнате и сказал:
— Ладно. Про медведя молчи, а я скажу им, что мы в субботу на лосей
едем, а у меня в Домшине берлоги обложены.

x x x



Мы долго ехали на прекрасной тройке во время вью-ги, потом в какой-то
деревнюшке, не помню уж назва-ния, оставили тройку, и мужик на розвальнях
еще верст двенадцать по глухому бору тащил нас до лесной сто-рожки, где мы и
выспались, а утром, позавтракав, по-шли. Дядя мне дал свой штуцер, из
которого я стрелял не раз в цель.
Долго, помню, шли мы на лыжах по старому лыжно-му следу. Наконец
остановились у целой горы бурело-ма. Место кругом было заранее вытоптано,
так что мож-но ходить без лыж. Меня поставили близ толстой сосны, как раз
шагах в восьми от вывороченного и занесенно-го снегом корня дерева. Под
ним-то и была берлога. Дядя стал правее, левее помещик-охотник Ираклион
Корчагин, а сзади меня, должно быть, для моей безопасности, Китаев с
рогатиной в руках и ножом за поясом. Когда все было готово, лесник влез на
кучу бурелома и начал ты-кать длинным шестом под коренья вывороченной
вековой ели. Сначала щелкнули взводы курков... Потом дядя, улы-баясь, сказал
мне:
— Смотри, целься в лопатку, не промахнись,-- это твой медведь, целься,
не горячись.
— Не зевай, — мигнул мне Корчагин.
Вдруг под снегом раздалось рычанье, а потом рев... Лесник, упершись
шестом в снег, прямо с дерева пере-прыгнул к нам на утоптанное место. В тот
же момент из-под снега выросла почти до половины громадная фигура медведя.
Я, не отдавая себе отчета, прицелился и спустил оба курка.
Гром выстрела и страшный рев... Я стоял, облокотясь о сосну, ни жив ни
мертв и сразу ничего не видел сквозь дым.
— Браво, молодец! Наповал! — послышался голос дяди, а из берлоги
рявкнул Китаев: — Есть!
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А мед-ведя не было. Только
виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась
спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного
зверя, в нем было, как сразу определил Ки-таев, и оказалось верно, --
шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали,
дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил
медведя!
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал
городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около
гимна-зии меня окружили товарищи, расспросам конца не бы-ло, и потом как я
гордился, когда на меня указывали и говорили: "Медведя убил!" А учитель
истории Н. Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко
мне:
— Здравствуй, ушкуйник! Поздравляю! Так и пошло — ушкуйник. Да только
не надолго! Ушкуйник-то ушкуйником, а вот кто такой Никитуш-ка Ломов, --
заинтересовало меня. Когда я спросил об этом Николая Васильева, то он сказал
мне: "Погоди, узнаешь!" — И через несколько дней принес мне запре-щенную
тогда книгу Чернышевского "Что делать?".
Я зачитался этим романом. Неведомый Никитушка Ломов, Рахметов, который
пошел в бурлаки и спал на гвоздях, чтобы закалить себя, стал моей мечтой,
моим вто-рым героем. Первым же героем все-таки был матрос Китаев.

x x x



Матрос Китаев. Впрочем, это было только его дере-венское прозвище,
данное ему по причине того, что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это
был квадрат-ный человек, как в ширину, так и вверх, с длинными, огромными и
обезьяньими ручищами и сутулый. Ему бы-ло лет шестьдесят, но десяток мужиков
с ним не мог сладить: он их брал, как котят и отбрасывал от себя да-леко,
ругаясь неистово не то по-японски, не то по-китай-ски, что, впрочем, очень
смахивало на некоторые и рус-ские слова.
Я смотрел на Китаева, как на сказочного богатыря, и он меня очень
любил, обучал гимнастике, плаванию, лазанью по деревьям и некоторым
невиданным тогда при-емам, происхождение которых я постиг десятки лет
спустя, узнав тайны джиу-джитсу. Я, начитавшись Ку-пера и Майн-Рида, был в
восторге от Китаева, перед ко-торым все американские герои казались мне
маленькими. И, действительно, они били медведей пулей, а Китаев ре-зал их
один на один ножом. Намотав на левую руку ов-чинный полушубок, он выманивал,
растревожив палкой, медведя из берлоги, и когда тот, вылезая, вставал на
зад-ние лапы, отчаянный охотник совал ему в пасть с левой руки шубу, а ножом
в правой руке наносил смертельный удар в сердце или в живот.
Мы были неразлучны. Он показывал приемы борьбы, бокса, клал на ладонь,
один на другой, два камня и уда-ром ребра ладони разбивал их или жонглировал
бревна-ми, приготовленными для стройки сарая. По вечерам рас-сказывал мне о
своих странствиях вокруг света, о жизни в бегах в Японии и на необитаемом
острове. Не врал старик никогда. И к чему ему врать, если его жизнь бы-ла
так разнообразна и интересна. Многое, конечно, из его рассказов, так
напоминавших Робинзона, я позабыл. Бы-товые подробности японской жизни меня,
тогда искавше-го только сказочного героизма, не интересовали, а вот историю
его корабельной жизни и побега я и теперь пом-ню до мелочей, тем более, что
через много лет я встретил человека, который играл большую роль в судьбе
Китаева во время самого разгара его отчаянной жизни.
Надо теперь пояснить, что Китаев был совсем не Ки-таев, а Василий Югов,
крепостной, барской волей сдан-ный не в очередь в солдаты и записанный под
фамили-ей Югов в честь реки Юг, на которой он родился. Тогда вологжан
особенно охотно брали в матросы. Васька Югов скоро стал известен, как первый
силач и отчаянная го-лова во всем флоте. При спуске на берег в заграничных
гаванях Васька в одиночку разбивал таверны и уродо-вал в драках матросов
иностранных кораблей, всегдасчастливо успевая спасаться и являться иногда
вплавь на свой корабль, часто стоявший в нескольких верстах от берега на
рейде. Ему всыпали сотни линьков, гоняли сквозь строй, а при первом отпуске
на берег повторялась та же история с эпилогом из линьков — и все как с гуся
вода.
Так рассказывал Китаев:
— Бились со мной, бились на всех кораблях и прису-дили меня послать к
Фофану на усмирение. Одного имени Фофана все, и офицеры и матросы, боялись.
Он и вокруг света сколько раз хаживал и в Ледовитом океане за китом плавал.
Такого зверя, как Фофан, отродясь на све-те не бывало: драл собственноручно,
меньше семи зубов с маху не вышибал, да еще райские сады на своем ко-рабле
устраивал.
Китаев улыбался своим беззубым ртом. Зубов у не-го не было: половину в
рекрутстве выбили да в драках по разным гаваням, а остатки Фофан доколотил.
Однако отсутствие зубов не мешало Китаеву есть не только хлеб и мясо, но и
орехи щелкать: челюсти у него давно за-костенели и вполне заменяли зубы.
— А райские сады Фофан так устраивал: возьмет да и развесит
провинившихся матросов в веревочных меш-ках по реям... Висим и болтаемся...
Это первое наказа-ние у него было. Я болтался-болтался как мышь на нит-ке...
Ну, привык, ничего-- заместо качели, только скрю-ченный сидишь, неудобно
малость.
И он, скорчившись, показал ту позу, в какой в мешках сиживал.
— Фофан был рыжий, так, моего роста и такой же широкий, здоровущий и
красный из лица, как медная кастрюля, вроде индейца. Пригнали меня к нему
как раз накануне отхода из Кронштадта в Камчатку. Судно, как стеклышко,
огнем горит — надраили. Привели меня к Фофану, а он уже знает.
— Васька Югов? — спрашивает.
— Есть! — отвечаю.
— Крузенштерн, — а я у Крузенштерна на последнем судне был, — не
справился с тобой, так я справлюсь. — И мигнул боцману. Ну, сразу за
здраю-желаю полсотни горячих всыпали. Дело привычное, я и глазом не
морг-нул, отмолчался. Понравилось Фофану. Встаю, обеими руками, согнувшись,
подтягиваю штаны, а он мне: — Мо-лодец, Югов. — Бросил я штаны, вытянулся
по швам и отвечаю: есть! А штаны-то и упали. Еще больше это по-нравилось
Фофану, что штаны позабыл для ради дисцип-лины.
— На сальник! — командует мне Фофан. А потом и давай меня по вантам,
как кошку, го-нять. Ну, дело знакомое, везде первым марсовым был
понравился... С час гонял-- а мне что! Похвалил меня Фофан и гаркнул:
— Будешь безобразничать — до кости шкуру спущу! И спускал. Вот, то
есть как, за всякие пустяки дерма-драл да в мешках на реи подвешивал. Прямо
зверь был. Убить его не раз матросы собирались, да боялись под-ступиться.
Фофан меня лупил за всякую малость. Уже просто человек такой был, что
не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У
берегов Япо-нии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть за что-то
молодого матроса, а он болен был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись
за него, говорю, стало-быть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его,
он не вынесет... И взбеленился зверяга...
— Бунт? Под арест его. К расстрелу! — Орет, и пена от злобы у рта.
Бросили меня в люк, а я и уснул. Расстреляют-то завтра, а я пока
высплюсь.
Вдруг меня кто-то будит:
— Дядя Василий, тебя завтра расстреляют, беги,-- земля видна,
доплывешь.
Гляжу, а это тот самый матрос, которого наказать хотели... Оказывается,
все-таки Фофан простил его по болезни... Поцеловал я его, вышел на палубу,
ночь темная, волны гудят, свищут, море злое, да все-таки лучше расстрела...
Нырнул на счастье, да и очутился на необитаемом острове... Потом ушел в
Японию с ихними рыбаками, а через два года на "Палладу" попал, потом в Китай
и в Россию вернулся.

x x x



Директором гимназии был И. И. Красов. В первый раз я его увидел в
классе так:
— Иван Иванович... Иван Иванович... — зашептал класс и смолк.
Я еще не знал, кто такой Иван Иванович, но слышал тяжелые, слоновьи
шаги по коридору, и при каждом шаге вздрагивала стеклянная дверь нашего
класса. Шаги смолкли, и в открытой двери появился сначала синий громадный
шар с блестящими пуговицами, затем белая-белая коротенькая ручка и, наконец,
синий шар сделал какое-то смешное движение, пролез в дверь и, вместе с ним,
появилась добродушная физиономия с длинным утиным носом и едва заметными
сонными глазками. Из-под шара и руки, опершейся на косяк, показалось не то
тарелка киселя, не то громадное голое колено и вы-скочила маленькая
старческая бритая фигура инспектора Игнатьева с седой бахромой под большими
ушами. И ринулся маленький, семеня ножками, к доске, и выта-щил из-за нее
спрятавшегося Клишина.
— Уж тут себе... Уж тут себе... На колени, мерзавец!..
— Иван Иванович, простите... Иван Львович...-- то в одну, то в другую
сторону оборачивался с колен луно-образный купеческий сынок Клишин.
— Иван Иванович... У меня штаны новые, — отец драться будет.
— Потому что... да, да, да...-- тоненьким тенорком раскатился Иван
Иванович и, повернувшись, стал вправ-лять свой живот в дверь, избоченился и
скрылся.
— Уж тут себе... Уж тут себе... Вставай, скотина... Не тебя жалею,
лупетка толстая, штанов твоих родитель-ских... — И засеменил за директором.
— Го-го-го... го-го-го... — раскатился басом зырянин Забоев.
Четырехугольная фигура, четырехугольное лицо, четырехугольные лоб и нос. В
первом классе он сидел 6 лет. Приезжал из Сольвычегодского уезда по зимам,
за тысячу верст, на оленях, его отец-зырянин, совершен-ный дикарь,
останавливался за заставой на всполье, в сорокаградусные морозы, и сын ходил
к нему ночевать и есть сырое мороженое оленье мясо. В этом же году его
выгнали за скандал: он пьяный ночью побросал с собор-ного моста в реку
патруль из четырех солдат, вместе с ружьями. А Клишин вышел из гимназии
перед рождест-вом и той же зимой женился. Таких великовозрастных бы-ло много
в первом классе. Конечно, все они были поротые. Хотя телесное наказание было
уже запрещено в гимна-зиях, но у нас сторожа Онисим и Андрей каждое
воскре-сенье устраивали "парти плезиры" на всполье, в тундру, специально для
заготовления розог, которые и хранили в погребе.
— Чтобы свежие были!
Употреблять их приходилось все-таки редко, но тра-диции велись. Оба
сторожа, николаевские солдаты, ни-когда не могли себе представить, что можно
ребят не пороть.
— Ум выгонять надо оттуда, чтобы он в голову шел,-- совершенно
безапелляционно заявил Онисим и сокрушался, что "мало порют ныне".
Мои отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним были
вместе с тем большими друзьями, ходили на охоту и по несколько дней,
товарищами, про-водили в лесах и болотах. В 12 лет я отлично стрелял и
дробью и пулей, ездил верхом и был неутомим на лы-жах. Но все-таки я был
такой безобразник, что будь у меня такой сын теперь, в XX веке, — я,
несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
Когда отец женился во второй раз, муштровала меня аристократическая
родня мачехи, ее сестры, да какая-то баронесса Матильда Ивановна, с
коричневым старым псом "Жужу"!.. В первый раз меня выпороли за то, что я,
купив сусального золота, вызолотил и высеребрил "Жу-жу" такие места, которые
у собак совершенно не при-нято золотить и серебрить.

x x x



Сидели все на балконе и пили кофе. Были гости. Ма-тильда Ивановна
сухая, чопорная в шелковой косынке, что-то вязала. Вдруг вбегает "Жужу", на
минутку садится, взвизгивает, вертится, поднимает ногу и тщетно старается
слизнуть золото, а оно так и горит. Что тут было! Меня "тетеньки" поймали в
саду, привели дворню и выпороли в беседке. Одна из тетенек, дева не первой
свежести, собственноручно нарвала крапивы и велела ввязать ее в розги. Потом
я ей за это жестоко отомстил. Стал к нам ездить офицер, за которого она
вышла потом замуж. По вечерам они уходили в старую беседку, в ту самую, где
меня пороли, и мирно беседовали вдвоем. Я проломал гнилую крышу у беседки
утром, а вечером, когда они сидели на диване и объяснялись в любви, я влез
на соседний высокий забор и в эту дыру на крыше, прямо на голову влюбленных,
высыпал целую корзину наловленных в пруде крупных жирных лягушек, штук сто!
Визг тети и оранье испуганного храброго вояки-же-ниха, гордившегося медалью
за усмирение Польши, я услышал уже из конца чужого сада. Мне за это ничего
не было. Жених и невеста молчали об этом факте, и много лет спустя я, будучи
уже самостоятельным, со-знался тете, с которой подружился. Оказывается, что
лягушки-то и устроили ее будущую счастливую семей-ную жизнь. Это был
лягушечий период. Справа от на-шего дома жил мальчик Костя. За то, что он
фискалил и жаловался на меня-- я посадил его в чан, где на дне была вода и
куда я накидал полсотни лягушек. Конечно, Костя пожаловался, и я был сечен
долго и больно. Это было требование отца Кости, старого бритого чиновника,
ходившего в фризовой шинели и засаленном форменном картузе. Эту шинель потом
я, в отместку за порку, всю разрисовал масляной охрой, все кругами, кругами.
До-гадывались, но уличить меня не смели. Для исполнения цели надо было рано
утром влезть из сада в окно и в сенцах, где висела шинель, поработать над
ней. Через неделю шинель поотчистили, но желтые круги все-таки были видны
даже через улицу.
— Хорошенькие воспоминания детства: только одни шалости, а где же
ученье?
— Извольте. Ученье? Да собственно говоря,-- ученья-то у меня было
мало.
Молодой ум вечно кипел сомнениями. Учишь в за-коне божием, что кит
проглотил пророка Иону, а в то же время учитель естественной истории
"Камбала" рас-сказывает, что у кита такое маленькое горло, что он можег
глотать только мелкую рыбешку. Я к о. Николаю. Рассказываю.
— И выходишь ты дурак! И кто тебя учит этой ереси — тоже дурак
выходит, сказано: во чреве китове три дня и три ноши. А если еще будешь
спрашивать глупости — в карцер. Написано в книге и учи. Что, глу-пее тебя
что ли святые-то отцы, оболтус ты эдакий?
А Камбала — тот свое:
— И сравнению не подлежит! Это обыкновенный кит, и он может только
глотать малую рыбешку, а тот был кит другой, кит библейский — тот и пророка
может. А ты, дурак, за неподобающие вопросы выйди из класса!
И в конце концов, иногда при круглых пятерках по предметам, стояло три
с минусом из поведения. Да еще на грех стал я стихи писать. И немало
пострадал за это...

x x x



В театр впервые я попал зимой 1865 года, и о театре до того времени не
имел никакого понятия, разве кроме того, что читал афиши на стенах и
заборах. Дома у нас никогда не говорили о театре и не посещали его, а мы,
гимназисты первого класса, только дрались на кулачки и делали каверзы
учителям и сторожу Онисиму.
В один прекрасный день я вернулся из гимназии, и тетя сказала мне:
— Сегодня я беру тебя в театр, у нас ложа, — и ука-зала на огромный
зеленый лист мягкой бумаги, висевшей на стене, где я издали прочел:
— "Идиот".
А потом подошел и прочел всю афишу, буквы кото-рой до сих пор горят у
меня в памяти, как начертанные огненные слова на стене дворца Вальтасара.
— "Вологда. С дозволения начальства. Труппой из-вестных артистов в
бенефис Мельникова представлена будет трагедия в 5-ти действиях "Идиот" или
"Тайна Гейдельбергского замка". Далее действующие лица, а затем и "Дон
Ранудо де-Калибрадос", или "Что за честь, коли нечего есть", при участии
известного артиста До-кучаева".
Вот только эти два лица и остались тогда в моей па-мяти, и с обоими из
них я впоследствии не раз встре-чался и вспоминал то огромное впечатление,
которое они на меня тогда произвели. И говорил мне тогда Мель-ников:
— Не удивительно, батенька! Такого Идиота, как я, вы не увидите. Нас
только на всю Россию и есть два Идиота, — я да Погонин.
Действительно, "Идиот" был коронной ролью того и другого. Мельников был
знаменитость и Докучаев тоже.
"После Докучаевской трепки, после истории в Кур-ске — не жить", --
говорит в "Свадьбе Кречинского" из-битый за шулерство Расплюев. Докучаев и
его товарищ, актер Кулебякин, оба знаменитые в свое время силачи, на ярмарке
под Курском, исколотили вдвоем шайку шу-леров, а Докучаев, пытаясь выбросить
атамана этой шайки в узкое окно мазанки, мог просунуть только го-лову и
плечи,-- да так и оставил. Чтобы освободить злополучного, пришлось ломать
стену.
Так вот какие две знаменитости того времени произ-вели на меня
впечатление и заставили полюбить театр.
Когда мы пришли в зрительный зал, зажигали только еще свечи и лампы. Мы
сидели в литерной бельетажа, сбоку. Входила публика. В первый ряд прошел
толстен-ный директор нашей гимназии И. И. Красов в формен-ном сюртуке, за
ним петушком пробежал курчавый, как пудель, француз Ранси. Полицмейстер с
огромными уса-ми, какой-то генерал, похожий на Суворова, и мой отец стояли,
прислонясь к загородке оркестра, и важно огля-дывали публику, пока играла
музыка, и потом все они сели в первом ряду... Вдруг поднялся занавес-- и я
обомлел. Грозные серые своды огромной тюрьмы, и по ней мечется с визгом и
воем, иногда останавливаясь и воздевая руки к решетчатому окну, несчастный,
блед-ный юноша, с волосами по плечам, с лицом мертвеца. У него ноги голые до
колен, на нем грязная длинная жен-ская рубашка с оборванным подолом и
лохмотьями вместо коротких рукавов... И вот эта-то самая первая сцена
особенно поразила меня, и я во все время учеб-ного года носился во время
перемен по классу, воздевая руки кверху, и играл "Идиота", повторяя сцены по
тре-бованию товарищей. Это так интересовало класс, что многие, никогда не
бывавшие в театре, пошли на "Иди-ота" и давали потом представление в классе.
После окончания пьесы Мельникова вызывали без конца, и когда еще раз вызвали
его перед началом водевиля и он вышел в cюртуке, я успокоился, убедившись,
что это он "только представлял нарочно". Окончательно же успо-коился на
водевиле и выучил распевать товарищей не-которые запомнившиеся куплеты:

Нужно поручительство, --
Где порук найти, --
Ваше покровительство
Может нас спасти...

И после "Идиота" в классе копировал Докучаева, передавая важность
Дона-Ранудо... И это увлечение театром продолжалось до следующего учебного
года, когда я увлекся цирком и ради сальтоморталей забыл "Идиота" и важного
Дона-Ранудо.
Представление "Царя Максемьяна" солдатами в ка-зармах в 1866 году
произвело на наших гимназистов впечатление неотразимое, и много фраз из
этого произ-ведения долго были ходячими, а некоторые сцены мы разыгрывали в
антрактах. Представление это было всего только один раз, и гимназистов было
человек десять, попавших на "Максемьяна" только благодаря тому, что они были
или дети, или знакомые гарнизонных офице-ров. Зато мы, т. е. каждый из этого
десятка, были ге-роями дня в классе, и нас заставляли разыгрывать сцены и
рассказывать о виденном и слышанном.
— Не подходи ко мне с отвагою, а то проколю тебя сею шпагою, --
повторяли ежедневно и много лет при всяком удобном случае, причем шпагу
изображала ручка или карандаш.

x x x



Из учителей останется в памяти у всех моих товари-щей, которые еще есть
в живых, учитель естественной истории Порфирий Леонидович, прозванный
Камбалой.
Это был длинный, худой, косой и лопоухий субъект, при ходьбе качавшийся
в обе стороны. Удивительный мечтатель. Он вечно витал в эмпиреях, а может
быть, вечно был влюблен. Никогда не садился на кафедру. Ему сносили кресло к
первой парте, где он и распола-гался. Сядет, обоймет журнал. Закатит косые
глаза в потолок и переносится в другой мир, как только ученик начнет
отвечать. В мечтательном состоянии так и летели четверки и пятерки. Только
надо было знать первые строки спрашиваемого урока, а там-- барабань, что
хо-чешь: он, уловив первые слова, уже ничего не слышит.
— Гиляровский. Выхожу.
— Собака!
— Собака, Порфирий Леонидович.
— Собака!
— Собака — Canis familiaris.
— Вер-рно!..
И закатит глаза.
— Собака-- Canis familiaris!.. Достигает величины семи футов, покровы
тела мохнатые, иногда может ле-тать по воздуху, потому что окунь водится в
речных бо-лотах отдаленной Аравии, где съедает косточки коко-сов, питающихся
белугами или овчарками, волкода-вами, бульдогами, догами, барбосками,
моськами и канисами фамилиарисами...
Он прислушивается на момент.
— Собака, Порфирий Леонидович, водится в север-ных странах, у
самоедов, где они поедают друг друга среди долины, ровной на гладкой высоте,
причем тороп-ливо не свивают долговечного гнезда... Собака счита-ется лучшим
другом человека... Я кончил, Порфирий Леонидович.
— А?.. Что?.. Кончил?
— Собака считается лучшим другом человека...
— Чело-ве-ека... О-ох!.. И закатит глаза.
— Хорошо, садись.
— Засецкий — окунь!
— Окунь, Порфирий Леонидович.
— Окунь!
— Окунь-- Perсa fluviatilis. Водится в реках и озе-рах средней России.
Засецкий, первый ученик, отвечает великолепно и получает ту же пятерку,
что и я... Класс уже приучен, и что ни ври, — смеется тихо, чтобы не
помешать това-рищу. Так преподавалась естественная история. Изучали мышей и
крыс. Мы принесли с десяток мышей и мышат, опустили их в форточку между
окнами, и они во мху, уложенном вместо ваты, жили прекрасно. На веревочке
спускали им баночки с водой, молоко и бро-сали всякую снедь. И когда раз
Камбала, поймав в незнании урока случайно остановившегося посреди от-вета
ученика, на него раскричался и грозил единицей,-- мы отвлекли его гнев
указанием на мышей. Камбала расчувствовался и долго рассказывал, стоя у
окна, о мышах, потом перешел на муравьев, на слонов, и, нако-нец, когда уже
раздался звонок к перемене, сказал:
— Милые зверьки... Только, я думаю, что их сто-рожа разгонят...
— Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их... Но

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися