Илья Зверев. Второе апреля

страница №7

потолкался минут
десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой "Б" на втором). Добрый Ряша
(Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными
разговорами
Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились
в раздевалку.
— Ничего, — сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную
жизнь. — Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал,
зато как все восхищались, и даже один из десятого класса — я забыл как его
зовут, такой здоровенный, в очках — специально приходил спрашивать, который
тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не
утешило Тютькина.
— Нет, — грустно сказал художник. — Ну его! Вообще все это к чертям
собачьим.
— Вот ты как! — осуждающе сказал Ряша. — Ты хочешь рисовать как
хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
— Я не ушлый, — сказал Тютькин, — и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он
рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить
"гав", и обманутые мыши выходили из нор: — думали, что это вовсе собака...
А кошка их съедала и говорила: "Видите, как полезно знать иностранные
языки".
— Смешно, — сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. — Очень
смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или
что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда
отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька "Фрукты", в котором почему-то торговали
рыбными консервами и луком. "Имеется лук репчатый" — было написано
карандашом на бумажке.
— Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, — сказал Ряша и толкнул
художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается,
и не слышал.,
— Я больше на доске не буду, — мрачно сказал он. — Просто буду так
рисовать, для себя. На бумаге...
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках,
кажется, даже на ластике. Что он там рисовал — это было неизвестно.
Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин
сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: "Давай,
давай, что тебе надо?", или (если человек был уж очень хороший) просительно:
"Ну, слушай, не надо, пожалуйста".
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие...
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг
географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
— Рельеф Индии очень разнообразный, — сказал Тютькин. — Там есть
горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте,
тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там
такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и
говорили: "Вот это да!"
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала
тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго
спросила:
— Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она
поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в
классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из
шестого "Б" и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди
кричал:
— Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
— Это не по-пионерски, — сказала Кира Пушкина, председатель совета
отряда.
— Что? — спросил Тютькин.
— Все, — сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то
окрестил "Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной". — Все не
по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без
спросу чужие рисунки.
— Конечно, — заржал Юра Фонарев. — Это ты прекрасно сказала.
Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на
здоровье.
— Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, — торжественно
заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
— Ах, гад! — завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких
там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой.
Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно
было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10
и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька
улыбнулась ему и промурлыкала:
— Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
— Это донос, — сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом.
— Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты...
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним,
крича:
— Я человек! Я человек! Я не виноват!
— Гений и злодейство есть вещи несовместные, — сурово сказал Лева
Махервакс, лучший фонаревский друг. — Сначала думать надо, что рисуешь, а
потом рисовать...
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть
по-честному-что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю
дорогу горит синим пламенем.
— Почему синим? — спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных
литературных образов. — Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты
не рисуй вовсе, не делай людям зла.
А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла.
Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно,
объективно (именно так он и сказал: "объективно"). Лева прав: раз уж у тебя
такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь
какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.
И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто
бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии
Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь
загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо,
выпучил глаза и заскрипел зубами) — и сразу кого хочешь загипнотизирует. И
тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого
этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).
Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда
спал или пьяный напивался — всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы
нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что.
Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин
совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно
невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был
человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг
представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще
покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь
покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым,
захватывающим занятием.
— Вот вы все убиваете в нем художника, — обличал он своих ребят. --
Видите, до чего человека довели. Народ!
— А чего он такой слабонервный? — презрительно сказал Лева Махервакс,
как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной
водой. — Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство — это
война нервов.
Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием
тютькинского характера.
— Нет, ну в самом деле, — говорил он, проважая художника на 3-ю улицу
Восьмого марта. — Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было
хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже
будет.
— Хуже не будет, — сказал Тютькин.
— Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч
раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь!
— А ты много знаешь, — огрызнулся Тютькин. — Вот за это тебя три
раза в неделю и бьют по шее.
Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по
шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего
уж там...
Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не
рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось
что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей
ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет.
И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае,
умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил
четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение.
Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее
какой-то ковер машинной работы.
И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы.
А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали.
И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то
приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики
с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже
"Москвича", но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер.
— Глупа ты, дочь моя, — сказал Сашка Каменский. — Там это все
окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл.
Надо иметь в виду, что в нашем шестом "Б" (но может быть, и в
каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже
вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в
своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно,
что и еще кто-нибудь так говорит)...
В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева
Первенцев вывесил стенгазету "За отличную учебу". На большущем толстом листе
ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными
буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места.
Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и
совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, "которая так тебя любит,. а
ты, свинтус, никогда ей не напишешь".
Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две
сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под
заметкой "Спасибо шефам" было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то
ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали
трактор для школьного сада).
— Мы дураки, — сказал Сашка. — И даже более того! У нас же есть
Тютькин!
И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь
Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских
повестях — есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! --
самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется.
Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую
стенгазету шестого "Б" над всеми прочими, столь же унылыми.
Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят
класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно
те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы
вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми
чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в
Москву и царствовать.
— Ладно, — сказал в конце концов художник Тютькин. — Раз так, я буду
рисовать вам стенгазету.
— А ты потом просмотри с идейной стороны, — сказала Кипушкина Севе
Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого!
И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из
рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от
редактора Севы, с каждого — даже с Коли! — требовавшего заметок на
животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные
рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел
какой-то десятиклассник — здоровенный и в очках, — и он спросил: "Кто это
так у вас здорово рисует?"
— Вот он, — растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем,
что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг
сказал выдуманные им, Ряшей, слова.
А художник Тютькин с безразличным видом прогуливался неподалеку от
своего детища и слушал, что там говорят люди.
Люди, как нарочно, говорили разные возвышенные слова и комплименты.
Потом Тютькин возвысился уже до общешкольных масштабов. Он оформлял
выставку "Работай, живи и учись для народа", рисовал плакаты, призывающие
собирать металлолом и защищать зеленого друга. Потом слава его перелилась за
школьные берега и ему поручили нарисовать художественный заголовок для
стенгазеты районо "За педагогическую культуру". Потом вдруг пришел
беленький, тихонький, робкий лейтенант милиции и, вызвав Тютькина с урока
физкультуры, отдал ему честь и даже слегка щелкнул каблуками.
— Я к вам с просьбой от ОРУД-ГАИ. Выручите нас насчет "Не проходите
мимо".
— Насчет чего? — спросил совершенно уже ослепленный своим величием
Тютькин.,
— Ну, со стендом. Который разоблачает пьяниц там, разных нарушителей.
Мы вам подработали списочек и темы, которые необходимо раздраконить... То
есть отобразить...
— Хорошо, — сказал Тютькин.
— Так мы за вами заедем. Можно сразу после занятий?
— Можно, — разрешил Тютькин, а лейтенант снова отдал ему честь и
снова очень явственно щелкнул каблуками.
— За что он тебя? — сочувственно спросил третьеклашка, издали
наблюдавший за милицейским мероприятием.
— Помочь просил, — небрежно сказал Тютькин, от души скорбя, что вот
такую прекрасную сцену видел один только жалкий третьеклашка. А вот если бы
кто-нибудь из своих! Например, Севка или Коля...
Но жизнь и наиболее передовые мыслители настойчиво указывают на
непрочность славы и ошибочность самоуспокоения. Разомлевший от успехов,
вознесшийся до невозможности, Тютькин конечно же был обречен на падение. И
он незамедлительно пал, как только разрисовал стенд "Не проходите мимо" и
шикарно проехался в сине-красной милицейской машине с двумя
громкоговорителями на крыше. Этой машине было велено отвезти художника
домой. И Тютькин нарочно назвал шоферу такой маршрут, чтоб промчаться во
всем великолепии мимо школы и по тем двум улицам, на которых живут почти все
ребята из шестого "Б".
Он, конечно, думал, этот художник Тютькин, что все только начинается и
что теперь почти каждый день будет ему подаваться синяя машина с красной
полоской и двумя громкоговорителями наверху. Но он зря так думал.
Уже на другое утро после появления в витрине центральной аптеки
красочного стенда "Не проходите мимо" разразился скандал. Ужаснейший
скандал, по сравнению с которым Колины и фонаревские скандалы были просто
как детская опера "Морозко" в клубе швей-фабрики No 9 по сравнению с
"Пиковой дамой" в Кремлевском Дворце съездов.
На стенде был изображен, между прочим, пьяный нарушитель, стоящий перед
огромным грозным светофором. Так вот этот отрицательный пьяница,
нарисованный просто, вообще для заголовка, нечаянно оказался похожим...
Ну... совершенно в точности похожим на председателя родительского комитета
школы — огромного мордастого общественника товарища Ферапонова (похоже, в
самом деле выпивавшего).
Мы пожалеем художника Тютькина и не станем вникать в подробности этого
громового скандала. Тем более громового, что товарищ Ферапонов орал в
директорском кабинете несколько дней подряд, и почти столько же кричал дома
товарищ Орлов — папа Тютькина. (Я, кажется, забыл вам сообщить, что
художник Тютькин — это просто кличка, а на самом деле этого человека зовут
Витя Орлов. Но боюсь, что теперь это уже не существенно).
— Просто какая-то вивисекция, — сказал Юра Фонарев, который простил
Тютькина за тот давний рисунок, поскольку был человеком справедливым и
понимал, что казнь уже сто раз перекрыла тютькинскую вину. — Действительно
вивисекция.
— Нет, — саркастически заметил ученый мальчик Лева. — Вивисекция --
это когда животных мучат. Она запрещена. А людей мучить — это не
вивисекция, это можно...
— Но ведь ничего такого особенно страшного не произошло, — по
обыкновению сказал Ряша в утешение художнику. — Подумаешь, папа не велел
рисовать! Вот Тарасу Шевченко, я читал, нельзя было вообще писать и
рисовать. А тебе еще ничего, писать ведь можно...
— Можно, — сказал Тютькин, но было похоже, что эта возможность не
сильно его обрадовала.
Прошло еще три месяца. Довольно нормально прошло. Наш герой жил
спокойной частной жизнью, не выделяясь из серой массы, а вернее сказать, из
пестрой массы или даже, еще правильнее сказать, из яркой массы
шестиклассников. И получил он по алгебре уже даже не четверку, а пятерку. И
как-то незаметно стали его звать просто Тютькиным, без всякого "художника".
И мне бы тут закончить рассказ. Но жизнь, которая не подчиняется, вдруг
выкинула неожиданную и пренеприятную штуку.
Короче говоря, всеми забытый и всеми прощенный Тютькин был пойман Севой
Первенцевым — членом совета дружины — за странным занятием. На заднем
дворе, рядом со школьным гаражом, Тютькин малевал что-то мелом на кирпичной
стене. Какие-то квадратики, кружки, треугольники и зигзаги.
— Абстракционизм? — испуганно спросила Кипушкина-Могушкина, которую
Севка заставил бегом бежать из буфета, чтоб не дать Тютькину опомниться и
стереть следы преступления. — Ты считаешь, это абстракционизм?
— Абстракционизм, конечно! — сказал Сева. — Что же это еще,
по-твоему?
Ну и опять был скандал, который мне неохота и даже просто грустно
описывать в подробностях. И опять наш Тютькин ушел в частную жизнь, однако
больше уже ничего по лотерее не выигрывал и отметку по алгебре не улучшал
(поскольку выше пятерки отметки пока не придумано).
Но, видно, не умел Тютькин как следует жить частной жизнью. Еще через
два месяца, перед самыми летними каникулами, он, вспомнив, наверно, Тараса
Шевченко, вдруг взял и сочинил стишок. Он его сочинил, прочитал про себя,
потом прочитал себе еще раз, уже вслух. Потом отнес его в редакцию
стенгазеты.
— Ну что это за стихи? — сказала Кипушкина. — "Наша Родина
прекрасна, любим мы ее ужасно. Ходим в школу каждый день, заниматься нам не
лень". Нет, перехвалили мы Тютькина: ах, талант, талант!...
И все члены редколлегии молча согласились с Кипушкиной, поскольку
стишки были действительно неважные.


ЭТОТ БЕДНЯГА РЯША

— Ну куда? Куда лезешь? — спросил Коля, когда Вовка Ряшинцев --
тощенький, головастенький, очкастенький — попытался взобраться на
пьедестал.
Это была довольно высокая, сильно облупленная бетонная тумба с отбитым
углом. Только самые старшие ребята знали, из-под кого этот пьедестал. А Ряша
был не из самых старших — он был всего только шестиклассник. Но воображение
у него работало хорошо. Так что он видел тут гипсового пограничника с
собакой.
Коля удивился, почему это вдруг убрали пограничника с собакой и для
чего тогда оставили бетонный пень. Ряша уверенно ответил, что скульптура
была антихудожественная, вот и все.
Коля особенным воображением не обладал и поэтому мог сказать только:
"Ага". Но зато Коли обладал исключительной физической силой (Ряша в мыслях
подчеркивал это слово — "физической", поскольку ему самому оставалось
надеяться только на силу духовную).
Но духовной силы, как она ни была велика, в данном случае оказалось
недостаточно, чтобы взобраться на пьедестал (честно говоря, не такой уж
страшно высокий). Ряша пытался и так и этак, один раз ему даже удалось
подтянуться на руках и лечь пузом, то есть не пузом, а даже... непонятно,
как это называется у тощих людей... Словом, он лег этим самым на щербатый
холодный бетон и стал осторожно заводить ногу. Но сорвался, разодрав рубашку
и немножко ободрав плечо. А Коля добродушно сказал:
— Эх ты, хитлик...
Было неясно, что, собственно, означает это слово. Вряд ли и сам Коля
знал. Но что-то оно все-таки означало. Что-то, несомненно, обидное и
огорчительно подходящее для Ряши. Хит-лик!
Коля подпрыгнул, схватился за края тумбы руками, сказал "хи-хек" и
через мгновение уже стоял на пьедестале, расставив свои ножищи.
— Я памятник себе воздвиг нерукотворный, — проорал Коля, опустошив
таким образом половину своих поэтических запасов. — К нему всегда идет
народная толпа.
Даже такое грубое невежество Коли не утешило. Он хотел сказать: "Ясно,
нерукотворный, потому что такого рукотворного памятника никто бы не позволил
поставить". Но ничего такого он не сказал, потому что уже неоднократно бывал
бит за остро развитое чувство юмора.
Нет, эти молодецкие утехи не для Ряши! Даже величайшие полководцы
старались выбрать для своих сражений выгодную позицию (например, при
Бородино: "и вот нашли большое поле, есть разгуляться где на воле, построили
редут").
С печальным вздохом Ряша решил последовать за великими
предшественниками и пошел искать выгодную позицию.
Она, позиция, могла найтись только в интеллектуальных сферах. Там, где
побеждают вольная игра ума, искрометное остроумие и всякое такое, на
недостаток чего Ряша не может пожаловаться.
Интеллектуальная сфера вскоре нашлась. В лице Сашки Каменского
--главного умника 6-го "Б". Сашка сидел в пустой, по майским
обстоятельствам, раздевалке, свесив с барьера свои журавлиные ноги. Он сидел
там и важно читал книгу "Развитие кустарных промыслов в древней Руси".
— Про что это? — спросил Ряша.
— Про развитие кустарных промыслов. На Руси. В древние времена.
— Ага, — сказал Ряша. — А я еще не успел прочесть.
— Ай-яй-яй, — сказал Сашка, ухмыляясь, — смотри не опоздай.
Сашке так понравилось собственное остроумие, что он даже смягчился.
Ободряюще поглядев на Ряшу, он спросил:
— Ну, что слышно, Ряша? Какие сплетни в городе?
Ряше очень хотелось обидеться и как-нибудь отбрить этого нахального
Сашку. Но, к своему ужасу, он вдруг проговорил искательным голосом
двоечника, вымаливающего "ради маминого порока сердца" какую-нибудь троечку:
.
— Да так, Сашка. Ничего особенного... Говорят, приехал Роберт
Рождественский.
— И ты считаешь его серьезным поэтом? — спросил Сашка, надменно
подняв бровь.
— Нет, что ты! — поспешно сказал Ряша, окончательно теряясь. --
Конечно нет! У него слабоватая рифма.
— Ты находишь? Ну-ну. — Сашка улыбнулся уголками губ, ровно
настолько, сколько требуется для полного испепеления собеседника. --
Интересная мысль.
Ряша запыхтел. Это выглядит очень странно, когда вдруг запыхтит не
какой-нибудь толстяк, которому положено, а вот такой тощенький, пошкольному
--"шкилявый" (то есть похожий на "шкилет").
— Пф-ф, — пыхтел Ряша.
Каменскому это мелкое торжество почему-то доставило большое
удовольствие. Я даже знаю почему. Не далее как вчера вечером, в беседе со
своим двоюродным братом — студентом Митей, он сам испытал столь же тяжкое
унижение. Он хотел поделиться с умным Митей некоторыми соображениями о путях
технического прогресса. А Митя вежливо послушал с минуту и скривил губы
(кажется, сейчас Сашке удалось скривиться так же убедительно).
Ну так вот, Митя чуть-чуть пошевелил своей улыбкой и сказал: "Что ж,
Саня, я тебе пожелаю успехов, а истине пожелаю всегда соответствовать твоим
рассказам".
И Сашка был ужасно уязвлен. Не мог же он, в самом деле, знать, что
гордый студент Митя, в свою очередь, позаимствовал этот блистательный
экспромт у профессора А.Б.Трахтенгерца, сопроводившего именно теми словами
последнюю Митину двойку по древней истории...
Попыхтев некоторое время под спокойным и доброжелательным взглядом
Сашки, Ряша пришел в себя и развязно предложил "сразиться в города".
— Ну что ж, — сказал Сашка. — Отлично. Пусть будет, скажем, Калуга.
— Анкара, — ответил Ряша.
— Аддис-Абеба.
— Акмолинск.
Суть игры, как вы догадываетесь, состояла в том, чтобы каждый быстро
называл город, начинающийся с той буквы, которой закончился предыдущий.
— Караганда, — сказал Сашка.
— Актюбинск, — сказал Ряша.
— Конотоп.
— Пудем.
— Где это?
— В Удмуртии. Честное слово...
— Ладно. Майкоп.
Теперь Сашка коварно загонял Ряшу на трудную букву "п".
— М-м... Петропавловск.
— Кингисепп...
Наконец запас Ряшиных городов на "п" иссяк. Он ловил ртом воздух и
мычал:
— М-м... вот этот... м-м... город...
— Считаю, — жестко сказал Сашка. — Могу даже медленно считать.
Р-раз, д-в-в-ва... Т-р-р-р...
— Пивожигулевск! — в отчаянье завопил Ряша.
— Нет такого города.
— Есть! Но, пожалуйста, могу другой... Пуплин... Это в Ирландии...
Такой порт...
Сашка соскочил с барьера и, сказав, "ладно, ладно", пошел к дверям.
— Подвиговск! — умоляюще воскликнул Ряша и гюбежал за Каменским. --
Пустанай... Есть же такой...
На его вопль прибежали трое пятиклашек, и ободренный Саша решил
продолжать спектакль.
— Нету никакого Пустаная!
— Есть! — орал Ряша. — Он есть! В пустыне. В южной части Средней
Азии... Просто это маленький город.
— Очень, очень маленький город, — наслаждался Сашка. - О-о-чень...
— Ну, пожалуйста, есть еще много... Прямосибирск...
— Не смеши меня!
— Но он есть. Есть Прямосибирск. Я тебе клянусь. Я даже должен был там
жить...
— Ты должен жить в столице Норвегии.
— Почему? — спросил пятиклашка, самый мелкокалиберный из трех
зрителей.
— А знаешь, какая столица в Норвегии?
— Осло,-- сказал пятиклашка, потом, сообразив, подпрыгнул и завопил от
счастья: — Осло! Осло! Осло!
Ряша, сутулясь, шел по бесконечному школьному коридору и проклинал
звонок, который, когда действительно надо, никогда не звонит. Еще целых
двадцати минут до начала уроков. Находятся же идиоты — являться в школу на
час раньше: Коля, Сашка, пятиклассники эти...
Он шел по коридору, непонятно куда и зачем, а в голове его, как
петарды, взрывались города на "п": П-Полтава... П-Полоцк... П-Париж (О-осел!
Забыть Париж!)... Портсмут..., Перт... Пярну... Пушкин... Псков...
— Поздно,-- печально повторял Ряша,-- п-поздно!
Машка Гаврикова, скакавшая по коридору навстречу Ряше, увидев его
удрученное лицо, сразу остановилась, как в игре "замри".
— Ну что, Ряшенька? Что случилось?
— Ничего не случилось! Может быть у человека плохое настроение? Или не
может?
— Может,-- сказала Машка, которая все-таки была свой парень.-- Но ты
плюй!
— Конечно,-- сказал Ряша. — Я и так плюю.
— А я не всегда умею, — сказала Машка. — Иногда умею, иногда нет.
— Тут нужна тренировка, — грустно сказал Ряша. И тут же подумал, что
вряд ли у кого другого на свете была по части неприятностей такая
тренировка, как у него.
Но на этом Ряшины испытания не кончились. Едва он достойным образом
отбился от Машки, как вдруг перед ним выросла его собственная мама. Сверкая
глазами, пылая щеками и даже, как показалось бедному Ряше, слегка дымясь,
мама воскликнула:
— Будешь или нет слушаться бабушку? Почему ты убежал без курточки? Для
чего тебе нужно простудиться?
Да не нужно мне,-- сказал Ряша.-- На кой это мне...
— А ну, порассуждай мне еще! — сказала мама, втискивая своего
ненаглядного Ряшу в его злосчастную курточку.
И разумеется, точно в этот момент появился Сашка Каменский. Он скорчил
благонравную мину и сказал:
— Здравствуйте, доброе утро!
— Вот видишь,-- обрадовалась мама. — Вот Саша пришел в курточке... Не
посчитал для себя зазорным...
— Да,-- сказал Сашка таким голосом, каким заговорил бы соевый шоколад,
если бы он мог заговорить.-- Я стараюсь сохранить свое здоровье, а Володя,
мне кажется, напрасно пренебрегает. Всего доброго.
И он удалился на своих журавлиных ходулях, даже спиной выражая великое
торжество.
— Ну, — сказал Ряша.-- Я уже надел твою паршивую курточку. Но я
никогда тебе не прощу...
— Чего, Вова? — удивилась мама, которая мгновенно остывала, едва
только добьется своего.-- Чего не простишь?
— Всего,-- сказал Ряша, упиваясь возможностью вылить, наконец,
все-все, что у него накопилось из-за Коли, из-за Сашки, из-за Машки, из-за
пятиклашки и из-за него самого, Ряши.-- Не прощу!
— Нашел время,-- сказала мама, пытаясь поправить Ряшин воротничок.-- Я
и так по твоей милости опаздываю. Меня больные ждут с острой болью.
Мало ей своих больных, обязательно нужно, чтоб и у родного сына тоже
была острая боль. Врач, а не понимает!
Через пять минут произошло событие, которое заставило бы Ряшу
торжественно заявить, что бог есть. Если бы он умел думать о боге. Короче
говоря, не успел он подняться на второй этаж, как нос к носу (вернее, из-за
разницы в росте --нос к плечу) столкнулся с Сашкиным отцом. И вдобавок к
нему еще и с Сашкиной мамой.
— Вова,-- сказали они в один голос.-- Ты не знаешь, когда придет
Ариадна Николаевна?
— К третьему уроку,-- сказал Ряша.-- Обязательно! Сегодня же
родительское собрание.
Тут таинственным образом, как призрак из стены, возник Сашка
— Да,-- сказал он жалобно.-- Я забыл вас предупредить.
— Ничего,-- сказал Сашкин отец.-- Спасибо, Вова напомнил. Мама
непременно придет.
— Почему? — обиженно спросила Сашкина мама.-- Почему всегда я?
— Потом,-- сказал Сашкин папа.-- Мы еще вернемся к этому разговору.
И они молча пошли вниз по лестнице.
Дойдя до первой площадки, Сашкины предки остановились и о чем-то
заспорили. Слов не было слышно, но было видно, что они что-то такое важное
говорят, по очереди тыча пальцами друг в друга. Ряша потом божился, что они
будто бы считались (знаете, как при игре в жмурки: "На одном крыльце сидели
царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто такой?" На
кого придется последнее слово — тому и жмуриться). Ряша уверял, будто он
даже слышал считалочку Сашкиных предков. Будто бы они считались так:
— Я — родитель.
— Ты — родитель.
— Кто же будет победитель?
— Раз, два, три, четыре...
— Сосчитаем до пяти.
— На собранье вам идти.
Вышло, кажется, на Сашкиного папу, потому что он закричал так громко,
что уже действительно было слышно на втором этаже:
— Но почему именно сегодня, когда у меня кружок текущей политики?!
— Да-а! — сказали Ряша и Сашка в один голос. И разошлись, не питая
друг к другу никакой вражды...
Потом, естественно, были разные уроки: физика, зоология, физкультура,
английский и алгебра. И Ряша без особенных приключений слушал, что там
говорят учителя и что тараторят, декламируют и мямлят его братья и сестры по
классу (по 6-му "Б").
На зоологии ему самому пришлось отвечать. И он довольно благополучно,
на четверочку, рассказал про лягушку зеленую, особенно напирая на то
обстоятельство, что лягушка зеленая по преимуществу бывает зеленого цвета.
От физкультуры Ряша, по хилости своей, был освобожден начисто. Кроме
него, в классе осталась еще Гаврикова Машка (у нее недавно была какая-то
болезнь имени Боткина, что-то такое с печенкой). И еще остался этот кудрявый
красавчик Сева Первенцев, у которого, по его словам, было воспаление
хитрости.
Сева все 45 минут просидел не разгибаясь, прилежно списывая из Машкиных
тетрадок алгебру и английский. Он списывал так долго потому, что, как
обладатель самого красивого почерка в классе, вынужден был всегда стараться
и держать свою марку. Ряша однажды пустил слух, что будто Министерство
просвещения сдало Севины тетрадки в палату мер и весов. Ну, туда, где лежат
эталоны, то есть главные образцы: самый метровый метр, самый килограммный
килограмм, самый — ну, не знаю что! — самый круглый круг и самый
прямоугольный прямоугольник...
Машке тоже было не до разговора с Ряшей. Она только что получила по
физике кислую тройку вместо крепкой четверки, которую по справедливости
определила сама себе. Поэтому Машка сидела задумчивая и ожесточенно сосала
ириску, именуемую "Молчание — золото".
У Ряши все уроки были приготовлены, а обиды слишком велики, чтобы о них
хотелось вспоминать. Поэтому ему ничего больше не оставалось делать, как
только мечтать о чем-нибудь.
И он стал мечтать о том, как было бы хорошо, если б вдруг были такие
магазины, в которых бы продавалось хорошее настроение или даже прямо
счастье... Не за деньги, конечно, а за какие-нибудь заслуги. Или за хорошие
дела. Тогда бы все, конечно, старались иметь заслуги и быть подобрее.
— Ты что сам с собой разговариваешь? — спросил Сева Первенцев и
поднял наконец глаза от своей образцовой тетрадки.
— Я просто так. Думаю там о разном.
Сева посмотрел на Ряшу внимательно, будто в первый раз его увидел, и
потом сказал:
— Слушай, знаешь что? Тебе надо обязательно вступить в ГЮД!
— А что значит ГЮД? — спросил Ряша.
— Группа юных дружинников. Сегодня после пятого урока первое занятие.
Можешь, пожалуй, прийти...
Учредительное собрание ГЮДа состоялось в пионерской комнате, среди
знамен, барабанов, горнов, гербариев и плакатов, призывавших пионеров
учиться и жить для народа, собирать металлолом и макулатуру, не терять ни
минуты, никогда не скучать, а также встречать солнце пионерским салютом.
Кроме ребят из старших классов (из шестого тут было только двое — Сева и
Ряша) здесь присутствовали взрослые. Робкий белобрысый лейтенант из милиции
и здоровенный, мордастый дядька-общественник в кителе с голубым кантом, но
без погон и с черными пиджачными пуговицами вместо форменных золотых.
Этот дядька долго говорил речь. А лейтенант все это время вздыхал,
страдальчески морщился, сжимал руками виски — было видно, что ему сильно не
нравится речь этого общественника.
— У пионеров и милиции — одни задачи, — говорил дядька хорошим
басом. — Неуклонное соблюдение порядка.
Тут Ряша нечаянно заржал, а дядька посмотрел на него сурово и сказал:
— Ты учти, пионер, от смеха до преступления один шаг.
И он еще более громким и твердым голосом стал излагать суть этих самых
задач. Чтоб, значит, пионеры ходили с красными повязками по улицам, следили
за порядком и делали замечания взрослым, которые нарушают.
— А свистки нам выдадут? — спросил Сева, подняв руку.
— Это зачем еще? — ужаснулся лейтенант, у которого, наконец, лопнуло
терпение.
— Чтобы нас слушались. А то некоторые взрослые могут не подчиниться
или убежать.
Лейтенант тихо застонал, а общественник в кителе с пиджачными
пуговицами стукнул пальцем по столу и сказал:
— Далеко не убежит! Учтите, товарищи, за сопротивление дружинникам,
равно как и милиции, полагается статья...
— Ну при чем это? — сказал лейтенант.-- Какая еще статья? Просто вы,
ребята, культурненько подходите, если кто нарушает или переходит не там. И
тихо-вежливо укажете: мол, нехорошо, дяденька, нарушать в нашей столице, в
самом красивом городе мира...
И тут лейтенант вдруг замолчал, видимо, представил себе какую-то живую
картину. Потом он встал и сказал решительно:
— Ну вот что. Я сейчас послушал товарища Ферапонова, подумал и,
знаете, засомневался. Может, не надо этого ГЮДа? А?
— Как не надо?! — испугался Сева.
— Да так, пожалуй, не надо. Идите пока, ребята, гуляйте. Мы еще
подработаем этот вопрос.
Ребята немного посмотрели, как общественник пыхтел, краснел и дулся, а
потом разошлись по своим делам.
Нет, этот ГЮД — новорожденный и, кажется, уже покойный — вряд ли мог
кого-либо сделать счастливым. Разве что этого дурака Севку, которому лишь бы
позадаваться и покомандовать.
... Посреди двора на пьедестале стояла на одной ноге Машка.
— Что это ты так быстро? — спросила она, увидев Ряшу.-- Они не
приняли тебя?
— Почему не приняли? — сказал Ряша.-- Нам самим не понравилось, и мы
решили, что не надо. Вообще никакого ГЮДа не будет.
— А что будет?
— Мало ли что будет. Всякое разное.
И тут Ряша ни к селу ни к городу сказал:
— Машка! Слушай, Машка, вот если бы вдруг открылся такой магазин "Все
для счастья"...
— А чем там торговать? — спросила Машка, нисколько не удивившись.
— Мало ли чем, — сказал Ряша, не задумываясь. — Подковами.
Копеечками, у которых с обеих сторон орел, а решки вообще нету... Или такими
пилюлями, усилителями силы, чтоб каждый, кто купит, сразу же сделался
непобедимым.
— А зачем быть все время непобедимым? — спросила Машка, сделав ветер
своими здоровущими загнутыми ресницами. — Это даже не по-человечески...
Тут Ряша вдруг схватился обеими руками за края пьедестала, крикнул
"х-хек!" и мгновенно оказался наверху, рядом с Машкой.



Вадиму Сидуру

ОНА И ОН



Из семейной хроники



ВСТУПЛЕНИЕ



Я не был в этих местах лет десять. И вот случилось попасть туда снова.
Другие поехали на Енисей, на Ангару, в город Рудный, в Кукисвумчорр или
какой-нибудь Икебастуз. Туда, туда, где, как пишут восторженные души,
"романтика прописана постоянно". А я сел на Курском вокзале в веселый
курортный поезд, в котором пили, пели, смеялись и делали детям "козу"
беспечные отпускники. И проводник посмотрел на меня как на арапа и ловкача,
когда я перед последней станцией попросил вернуть мой билет для отчета.
— Не пыльная у вас командировочка,-- сказал он с наивозможнейшим
презрением.
И я, хотя был обязан давать отчет не ему, а издательской бухгалтерии,
как-то так виновато пролепетал, что у меня со здоровьем худо, и на север мне
нельзя, и на запад тоже не очень...
Ощущение неясной вины не прошло и позже, когда я устроился в кузове
полуторки и покатил в сторону, противоположную морю, золотым пляжам и
пестрым обольстительным курортным городам. Я ехал в такую местность, где, по
словам районных деятелей, любивших прихвастнуть, ежегодно выпадало в полтора
раза меньше осадков, чем в пустыне Сахаре.
Но теперь, по всей видимости, с водой как-то обошлось, потому что
ландшафт совершенно переменился, и на месте рыжих, вытоптанных солнцем
холмов зеленели веселые виноградники, казавшиеся со стороны шоссе густыми и
кудрявыми. Я не очень точно помнил, что здесь где, и ждал, что вот-вот
наконец начнется рыжее уныние. Но так и не дождался.
В райисполкоме я встретил старого знакомого, товарища Горобца. Он и
десять лет назад там работал. Только тогда он, по собственным его словам,
был "за старшего подметайлу", а теперь сделался председателем. Притом
передовым и знаменитым.
Товарищ Горобец накидал. мне множество цифр. Цифры были огромные, и
шпарил он по памяти, не заглядывал ни в какие сводки и справки. Каждую новую
фразу товарищ Горобец начинал со слов: "Вы не можете себе представить". Хотя
именно я-то и мог себе представить, как тут все было.
А потом председатель, райисполкома сказал, что писателям, которые есть
инженеры человеческих душ, конечно, не цифры нужны, а души живые. И на этот
предмет (чтобы встретиться с душами) мне надо, не теряя времени, катить в
совхоз Гапоновский. Это лучшее в области хозяйство (последовал новый каскад
цифр), а там наилучшая бригада (еще цифры), а в ней бригадиром Раиса
Лычкинова. Та самая!
Я, признаться, никогда раньше про Лычкинову не слышал. И, признавшись в
этом, много потерял в глазах товарища Горобца. Он сказал, что Лычкинова, а
правильнее Лычкина Раиса Григорьевна,-- Герой Социалистического Труда,
виноградарь (виноград едите, должны и Лычкину знать). Она как раз два месяца
назад прогремела в Москве, пробила такое дело, что и обком не мог. А она,
понимаете, пробила!
Честно говоря, я не люблю ездить к "знатным людям". Мне как-то совестно
становиться сороковым, или сотым, или тысячным в деловитый хоровод
"бряцающих на лирах". "Бряцающие" всегда колобродят вокруг знаменитостей,
ожесточая их стандартными вопросами, сбивая с толку громкими похвалами,
теребя, вертя, бесцеремонно толкая их и в рабочее время и в досужий час. Но
товарищ Горобец не стал спрашивать моего на сей счет мнения, а просто сказал
шоферу:
— Давай, Чихчирьян, отвези товарища до Лычкиновой Раи.
... Она оказалась темноволосой, чернобровой, полненькой женщиной лет
тридцати трех — тридцати пяти. Когда Рая хмурилась, лицо ее становилось
совершенно детским, но когда она улыбалась, сверкая белыми крупными зубами,
обозначая ямочки на щеках,-- оно как-то вдруг, против правил, взрослело.
Я минут десять наблюдал со стороны, как она разговаривает со своими
бригадными. И мне понравилось, что она как-то очень по-свойски с ними
разговаривает, словно бы не по делу. Наконец я нашел случай попасться ей на
глаза и представиться.
— Добре,-- сказала Лычкина.-- Что вас интересует?
И я не нашел что ответить. Надо было, наверно, просто сказать: "Вы". Но
мне показалось, что так будет несколько неделикатно, даже, пожалуй,
нахально. Спросить про методы выращивания винограда? Но в этом я ровно
ничего не смыслю, и зачем они мне, методы?.. Ухватиться за
палочку-выручалочку: расскажите, мол, пожалуйста, как вы добились своих
замечательных успехов? Нет, это тоже не годится. Уж не помню, что я такое
пробормотал, но только Рая досадливо посмотрела на часы и сказала:
— Ну ладно, берить ваш блокнот, записуйте.
Она мне набросала еще сколько-то цифр, назвала, наверное, три десятка
фамилий "особо выдающихся девчат, которых надо отметить...". И все! Я сказал
"до свиданья", и она сказала: "До побачення..."
... В райисполкоме меня ждал товарищ Горобец. Он дотошно распытал,
"какой разговор был с Раей, и как она мне показалась, и какие факты особо
отметила". Я все точно пересказал. И тогда товарищ Горобец посмотрел на меня
долгим печальным взглядом, покачал головой и Спросил:
— А вообще, как берут в писатели? Ну, как утверждают? Экзамен какой
или просто письменную работу сдавать?
Проводник, возвращавший мне билет для отчета, и тот, по сравнению с
товарищем Горобцом, смотрел на меня уважительно. Я, естественно, не знаю,
что там со мной было, и краснел ли я, и опускал ли глаза, но товарищ Горобец
вдруг меня пожалел.
— Так вот,-- сказал он руководящим голосом.-- Вертайся туда, в
Гапоновку. Живи месяц, живи год, продай портфель, продай штаны эти, займи у
тещи грошей, но живи сколько потребуется, докопайся, посмотрись. Я добра
тебе желаю и говорю: вот уедешь сейчас, так ты от своего литературного
счастья уедешь. Ты имей в виду: вот Рая эта, и муж ее, и некоторые другие
товарищи — это целый роман. Я еще такого романа не читал... Ты послухайся
меня...
Я послушался...


1



Он появился в Гапоновке в сорок девятом году. В сентябре месяце, какого
числа — она не помнит, но ровно в шесть часов пятнадцать минут вечера...
Она как раз дежурила с шести. Тогда был такой порядок, чтоб незамужние
девчонки из бригад дежурили в свои выходные дни при конторе. На случай, если
понадобится сбегать за кем-нибудь, сказать, чтоб шел к директору.
Вместе с ней, от нечего делать, дежурила на лавочке перед конторой
Клавка, задушевная подруга. Клавка была очень красивая. Такая складненькая,
полненькая. Фарфоровый пастушок, приколотый к платью на груди, смотрел у нее
прямо в небо.
Это было просто счастье, что через пятнадцать минут Клавке надоело
дежурить и она убежала к агрономше Кате. Агрономша раньше служила билетершей
в театре и прекрасно умела рассказывать содержание разных пьес... Конечно,
от Раи ничего такого ждать было нельзя, поэтому она не обиделась на Клавку.
Ясно, с Катей интереснее, чем с ней.
И тут как раз ровно в шесть пятнадцать с автобуса сошел он. Он был в
военной фуражке с голубым верхом (но без звезды) и в гимнастерке с медалью
(но без погон). Он был очень большой и красивый. И нос у него был не
курносый, как положено, и не какой-нибудь там обыкновенный, а очень прямой,
как у киноартиста Самойлова. И брови у него были очень черные и густые,
будто усы.
"Ох ты, сказали девчата, сразу видно, фронтовик",-- пропело у Раи в
ушах, почему-то Клавкиным голосом.
Вообще-то он был не фронтовик, хотя служил в войсках всю войну и даже
часть послевоенного периода. Но это выяснилось позже и вообще не имело
значения.
— Девушка,-- сказал он прекрасным мужественным голосом, — вы не
подскажете, куда тут устраиваться. В смысле условий...
Она сказала, что лучше всего в седьмую бригаду. Нет, она сразу же
честно созналась, что действительно ходить туда далеко и виноград на
косогоре тяжелый. Но еще более горячо добавила, что там есть и большая
выгода. Там есть тень, так что в обеденный перерыв можно покушать
культурненько в холодке, не то что в других бригадах.
— Вы, может, не понимаете? А это очень большая выгода. Солнце знаете
как сильно надоедает,-- закончила она жалобно.
Он же мог посоветоваться еще с кем-нибудь и угодить не в седьмую, а в
четвертую бригаду, к Клавке Кашлаковой. А если к Клавке — всему конец.
Ясное дело, против Клавки она слаба...
— А вы кто будете? — спросил он.
— Я буду Рая,-- сказала она, вспыхнув,-- Лычкинова.
— А моя фамилия Усыченко. Петр Иванович.
— Очень приятно,-- сказала Рая.
Он был первый человек в жизни, обратившийся к ней на "вы". Он был
первый мужчина, разговаривавший с ней всерьез. Вообще мужчин в Гапоновке
было мало. Винсовхоз был средней руки, и самостоятельные люди тут не
задерживались. Они, конечно, находили себе что-нибудь получше... И еще он
был вежливый.
Многие не понимают этого, не ценят. А Рая очень понимала и ценила. Ее
отец был пьяндыга и хулиган; бывало, страшно бил маму и таскал из хаты вещи.
Когда он уехал наконец в Ейск, бросив маму с двумя девчонками, они даже не
стали его искать. Хотя имели право на алименты. До сих пор Рае зябко
смотреть на его портрет, который мама почему-то не велит снимать: звероватое
лицо, полосатая рубашка, пиджак со значком "Ворошиловский стрелок".
— Значит, договорились,-- сказал он на прощанье и отдал ей честь и
улыбнулся со значением.-- Буду иметь прицел на вашу бригаду.


2



Но суждено было иначе. Когда на другой день Петр пришел в райком, чтобы
стать на партучет, ему сказали, что ни в какую бригаду идти не надо. Есть
для него другое назначение. Как он посмотрит на должность инспектора кадров?
— У меня же образование слишком небольшое,-- сказал он.-- Восемь
классов. И я все забыл. И вообще имею желание поработать на трудовом фронте.
Но ему прямо ответили: найдется кому поработать, а такой человек, как
он, нужен для более высокого назначения. И вообще — должен понимать — ему
оказывают большое доверие.
Как видно, им понравилась его биография. Хотя совершенно ничего такого
специального и секретного Петр не делал. Был старшиной, охранял разные
учреждения — и все.
И вот он воцарился за железной дверью в прохладной комнате, узкой, как
могила, с железным гробиной в углу — сейфом, раскрашенным под дуб. Окошко
было маленькое и где-то под самым потолком. Так что насчет тени тут было
даже лучше, чем в знаменитой седьмой бригаде.
Целый день Петр тоскливо слонялся по узкому проходику между столом и
сейфом и читал листки по учету кадров. Он обязан был знать свои кадры. Это
была его должность...
А вообще-то с наймом и увольнением особенной загрузки не было. Раз уж
кто сюда попал — так и работает... Тут хочешь не хочешь — оставайся. Без
паспорта не уйдешь. А паспорта — вот здесь они, в сейфе. Тоска была
зеленущая.
... Он нервно зевал и потягивался, до хруста в костях. Казалось:
никогда, никогда не привыкнет.
Но ничего, привык.
— Так, значит, вы рождены за границей? — говорил он, проницательно и
строго глядя на заведующего конным двором — небритого дядьку, уныло мявшего
свою кепочку.
— Сейчас это действительно считается как заграница. А тогда это
считалось как Россия. Город Лодзь. Я в семилетнем возрасте переехал.
Вакуировался, в связи с империалистической войной.
— Н-да,-- укоризненно говорил Усыченко. Он не знал точно, почему это
нехорошо, родиться за границей, но точно знал, что это нехорошо. — Ну
ладно, товарищ Конопущенко, идите работайте...
Он, конечно, немного подражал дивизионному дознавателю товарищу
Ярикову, к которому его самого однажды вызывали. Три года назад, по случаю
пропажи валенок из караульного помещения.
На него тогда произвел большое впечатление товарищ Яриков. Он здорово
работал. Как-то умел внушить людям чувство ответственности. Заставлял
задуматься над всей своей жизнью каждого, даже невиновного, каким был в том
случае сам Петр. Он был строг, товарищ Яриков, но справедлив — он не
посадил Петра на восемь лет, хотя вполне мог посадить, ибо валенки
действительно пропали! Три пары!


3



Но все равно, тоскливо было Петру. И плохо. Может, даже бросил бы он
все это к черту, пренебрег бы высоким доверием, если бы не Рая. Она влетала
к нему в кабинет, как птичка в кладовку. И начинала чирикать и заливаться. И
он веселел с нею. Рассказывал разные истории: как отдыхал в санатории
"Серебряный пляж", и как один его знакомый парень задержал крупного шпиона,
и как скирдовали ночью у них в деревне. (И даже спел песню, которую они
тогда пели.) Заведующий конным двором, урожденный иностранец, никогда не
поверил бы, что он вот так может! .
Петр настолько потерял голову, что однажды в рабочее время, под
предлогом уточнения каких-то там обстоятельств, пришел к ней в седьмую
бригаду, на косогор. И проторчал там полдня. И

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися