Илья Зверев. Второе апреля
страница №2
... рабом.И лучшие умы шестого "Б" заспорили, справедливо ли такое толкование, не
дает ли оно лазейки?
Все-таки разный народ подобрался в их классе. Одни были уже как бы
взрослые и думали о смысле жизни. А другие были как мальчишки, как
бандерлоги из "Маугли", как пятиклашки какие-нибудь: гоняли по
коридорам, орали, валяли дурака и не думали о смысле жизни.
По партам бродила тетрадочка с надписью: "Девичьи тайны", в которой
наиболее отсталые девчонки, пользуясь Вторым апреля, устроили какую-то
дурацкую анкету.
"Кто тебе нравится? Как тебе нравится Баталов? В каком кино он тебе
больше нравится? Бывает ли у тебя плохое настроение?" И ответы были один
глупее другого. Какая-то возвышенная душа (наверно, Машенька) написала даже,
что ей нравятся "такие сильные, мужественные, благородные и красивые люди,
как.великолепная семерка" (эх ты: "люди, как семерка"!), что она "обожает
Баталова во всех ролях и особенно в --жизни" и что у нее к тому же "иногда
бывает на душе грустно, но светло, и сердце чуть тревожит неясная девичья
тоска по чему-то большому-большому, что властно охватит..." (это она
определенно содрала откуда-нибудь из книжки).
Председатель совета отряда Кира Пушкина сказала, что это не пионерское
дело — вот такая анкета. Полагается спрашивать совсем про другое: про
космонавтов, про заветную мечту уехать в тайгу и про любимого литературного
героя Саню Григорьева, которого считаешь своим идеалом.
И Машка, которая никогда и ни в чем не соглашалась с Кирой и даже
считала, что славная фамилия досталась ей по какой-то грубой ошибке, тут
вдруг сказала, что она права. Не стоило для такой паршивой ерунды учреждать
день Второе апреля!
Учредители этого великого дня не могли и подозревать вчера, какие он
породит проблемы и сложности, сколько вызовет потрясений, крушений и даже
катастроф.
Обиженная за свою анкету, Машенька пустилась гулять по коридору, словно
беспощадная фелюга алжирских пиратов по Средиземному морю. Она останавливала
каждого встречного мальчишку, дожидалась, пока подойдут еще какие-нибудь
свидетели, и, нацелив в него жерла своих убийственных глазищ, спрашивала,
предположим, так:
— А ну, скажи, как ты относишься к Машке Гавриковой?
— Я считаю ее хорошим товарищем и передовой пионеркой, — отвечал
несчастный Ряша, которого, будьте уверены, не зря Коля гонял за магником
именно к Машке.
— Ты влюблен в нее? — выпаливала Машенька.
— На шо она мне сдалась! — лениво ответил Ряша и покраснел, как
вымпел.
Но свидетели, которым, видно, понравилась эта игра, требовательно
смотрели на него и неодобрительно вздыхали.
— Я к ней ничего, конечно, хорошо отношусь. По сравнению с другими
девчонками...
Убедившись, что из Ряши больше ничего, путного не выкачаешь, Машенька
двинулась искать следующую жертву, потом третью. Третьей оказался Юра.
— Ты влюблен в...? — и она громким веселым голосом назвала ту, чье
имя я не решался вам сообщить. — Влюблен?
Вокруг теснилась радостная толпа, а у самой стенки стояла она. Не очень
близко, но все-таки так, что каждое слово можно было расслышать.
— Влюблен или не влюблен? Получал записку или нет?
Если он, учредитель, сейчас скажет: "нет!" — конец Второму апреля.
Если он, Юра, скажет "да!" — конец любви. Какая же любовь после такого
публичного поругания!
Юра стоял, высоко подняв голову, и молчал, как герой-пионер под пыткой
в стихотворении С.Михалкова.
Расшвыряв толпу, к Машеньке пробился Саша Каменский Он грозно сдвинул
свои знаменитые брови и сказал:
— А ну, Машенька, спроси меня быстро: что я думаю о тебе?
— Ну, что ты думаешь обо мне, Саша? — спросила она кокетливо, склонив
головку набок. Этакая кисанька!
— Я думаю, что ты подлая! — сказал Саша. И вы все, господа хорошие,
тоже...
Неизвестно почему он назвал ребят этими странными словами,
встречающимися в пьесах из купеческой жизни, на которые ребят силком водили
в Малый театр. Но произвели они действие необычайное. Толпа мгновенно
рассосалась, даже, пожалуй, разбежалась. А Машенька похлопала ресницами,
половила воздух ртом, а потом сказала:
— Неостроумно. И сам ты тощий как шкелет!
А Юра, после всех этих ужасных переживаний, прямо подошел к н е й и
спросил, на какой сеанс им идти.
— На четыре пятнадцать, — сказала она. — А тебя родители отпустят?
— Я скажу, что у нас гайдаровский сбор...
Она посмотрела на него внимательно и улыбнулась...
— Ах, да... Второе же апреля...
Ну ничего. Он все равно пойдет с ней в кино! И, вспомнив отца,
диспетчера по специальности, больше всего ценящего дисциплину, Юра добавил:
"Чего бы это ни стоило".
А в углу уже целая толпа спорила: правильно или неправильно молчал Юра.
И Лева, кроя всех остальных своим замечательным басом, повторял:
— Тут была затронута честь женщины! Он не имел права говорить. Что вы,
маленькие, книжек не читали...
Никто из спорщиков не был маленьким, и все они читали книжки. Поэтому
возражения отпали. Но вообще оказалось, что нужны все-таки какие-то правила
говорения правды. Потому что на практике оно как-то чересчур непросто
получается, в каждом случае по-другому...
Провалы и катастрофы умножались. Кто-то вдруг узнал о страшном, хотя и
давнем (4-й класс, 2-я четверть) вероломстве закадычного друга, не
выдержавшего перекрестного допроса под клятвой. Потом выяснилось, что
стенгазету "За отличную учебу", получившую первую премию на конкурсе Дворца
пионеров, рисовал не тот Гукасян, не Грешка, а его папа, художник театра
оперетты. Наконец, была разгадана тайна возглавляемого Колей звена "Умелые
руки". Это было самое дружное и дисциплинированное звено, вся работа
которого держалась в секрете. Ребята из других звеньев, из "Любителей
искусства" и "Юных историков", по некоторым намекам предполагали, что там
строятся действующая модель баллистической ракеты и какой-то "керосиновый
локатор".
Оказалось же, когда Колю прижали клятвой, что эти самые "Умелые руки"
на своих занятиях просто читали шпионские романы из "Библиотеки военных
приключений". Эти романы добывал Ряша, потому что его отец пломбировал зубы
какому-то редактору из Воениздата.
Кира Пушкина, председатель совета отряда, с молчаливым ужасом глядела,
как рушатся репутации и линяют доблести. Движимая желанием спасать, что
можно, она предложила:
— Если уж так вышло, то пусть хоть это будет мероприятием, наше Второе
апреля, У нас почти не осталось пионерских дел. Пусть оно будет мероприятием
по почину колхозницы Заглады, которая призвала иметь совесть.
Ошалевший от своего личного счастья, Юра Фонарев громко заржал, а потом
сказал, намекая на Киркин чин:
— Каждый народ имеет такое правительство, какого он заслуживает!
Все-таки не зря он принадлежал к звену "Юных историков"! А Машка,
состоявшая в "Любителях искусства", ничего говорить не стала, а просто
подошла и стурнула Кирку с парты: чтоб не трепалась зря в великий день...
Главная катастрофа произошла на пятом уроке, на литературе. В связи с
приближающимся общешкольным горьковским вечером Людмила Прохоровна обещала
поговорить о некоторых произведениях великого пролетарского писателя,
относящихся даже к программе восьмого класса.
Каждому лестно, конечно, целый час побыть как бы восьмиклассником. Тем
более что всем до черта надоели эти дурацкие сочинения на тему "Делу время
— потехе час" или изложения по картинке "Три богатыря".
— А.М.Горький, 1868-1936, — торжественно сказала Людмила и осмотрела
сквозь свои толстые очки всех ребят, словно бы ожидая чего-то. Ребята знали,
чего ей надо, и сделали вдохновенные лица, как на фотографии "Встреча
московских писателей с коллективом завода "Каучук".
— "Песня о Буревестнике", — продолжала она еще торжественнее и,
немного полистав книгу, нашла нужную страницу:
Над седой равниной моря
ветер тучи собирает.
Между тучами и морем
гордо реет буревестник,
(сложное слово, между прочим, мы уже проходили)
черной молнии подобный.
Дочитав до конца, она сказала:
— Достаньте тетрадочки и запишите:1) чайки — интеллигенция, которая
не знает, к кому ей примкнуть; 2) гагары — существа, боящиеся переворота,
мещане; 3) волны — народные массы; 4) гром и молния — реакция, которая
пытается заглушить голос народа; 5) пингвины — буржуазия; 6) Горький --
буревестник революции. Записали? Положите ручки. Калижнюк, ответь нам: кто
такие чайки?
Коля лениво выбрался из-за парты, подумал, покряхтел:
— Ну, они, эти, ну, которые культурные...
— Ты хочешь сказать, интеллигенция? Правильно, садись.
Тут ей на глаза попалась Машка, которую прямо корчило от этого разбора.
— Гаврикова! — крикнула Людмила. — Ты что вертишься? Может быть,
тебе неинтересно?
Это был риторический вопрос (они это уже проходили, например у
Некрасова: "О Волга, колыбель моя, Любил ли кто тебя, как я?"). Риторические
вопросы задаются просто так, на них нет необходимости отвечать. Но класс
требовательно смотрел на Машку.
— Неинтересно! — сказала она именно таким голосом, каким в свое время
Галилео Галилей утверждал, что земля вертится.
— Может, тебе вообще в школу ходить неинтересно?
— Вообще интересно.
— Значит, только на мои уроки?
— Да.
Машка только молилась, чтоб Людмила не была дурой и не спрашивала об
этом остальных. Потому что тогда — страшно подумать, что начнется. Но
Людмила была...
— Может быть, вам всем неинтересно?
— Всем! — заорал класс. — Всем!
Людмила долго стучала портфелем по столу, но класс орал: "Всем!
Неинтересно! Всем! Неинтересно!" Прибежала Марья Ивановна, завуч.
— Что тут у вас происходит? — спросила она строго. Машка, считавшая
себя виноватой, сказала:
— Людмила Прохоровна спросила нас, интересно ли на ее уроках. А я
ответила...
— Мы ответили, — заорал класс — Мы все...
— Идите все сейчас же по домам. И снисхождения не ждите! За такое
хулиганство придется отвечать. — Она говорила строго, но как-то неуверенно,
многим показалось, что она не очень сочувствует Людмиле, а кричит просто
так, по должности. — Это позор всему классу, всему шестому "Б"! Докатились!
В скверике, напротив школы, провели летучее совещание.
— На что она сдалась, такая правда, от которой всем хуже? — сказал
Коля.
Это был риторический вопрос. Но ему ответили. Юра Фонарев ответил. Он
горел в цейтноте (до кино еще надо было забежать домой, забросить портфель,
выпросить денег), но уйти он не мог.
— От правды не хуже, а труднее. Но в конце концов лучше...
— В конце концов? А завтра, когда наших родителей призовут под ружье?
Завтра как будет, лучше или хуже?
— А тебя батька лупит? — уныло спросил Колю Сашка Каменский,
которого, по всей видимости, лупили.
— Не лупит, но нудить начнет. "Я в твои годы жмых ел, я в твои годы
заплаты носил, землю пахал на коровах". Лучше бы дал корову, и я б пахал,
чем эти разговоры...
— Ничего, завтра уже будет не Второе апреля, как-нибудь выкрутимся, --
сказал Ряша, имевший большую власть над своими родителями. — Обойдется.
Признаем ошибки...
— Так что, значит, завтра опять врать? — ужаснулась Машка. --
Выходит, все наши мучения пропадут зря!
— Тогда давайте хоть напишем в "Пионерскую правду", — попросила Кира
Пушкина. — Начнем соревнование. За присвоение звания "Отряд совестливых".
— Заткнись, — сказал Коля. — Надо ее, и правда, переизбрать к черту.
А брехать завтра обидно, — выходит, в самом деле все мучения зря!
... Вечером Машка читала про закон Архимеда. Отец лежал рядом на диване
в подтяжках и тоже читал.
— Что в "Вечерке"? — спросила его мама.
— Ничего... Гражданка Безденежных А.Л. разводится с Безденежных М.С...
— Ее можно понять, — сказала мама со значением.
— Вечно эти твои намеки, — вздохнул папа. В коридоре зазвонил
телефон.
— Это Ковалевский, — сказал папа с мстительным торжеством. — А ты,
конечно, забыла про него поговорить...
— Маша, меня нет дома! — закричала мама. Машке много раз случалось
выполнять такие поручения, но ведь сегодня было Второе апреля.
— Слушаю. Дома. Мамочка, тебя к телефону...
— Скажи, что я только что ушла, к Поповым, минуту назад.
— Я не буду врать!
— Как ты разговариваешь с матерью?!
Мама сделала лицо "для гостей" и взяла трубку.
— Михал Петрович, миленький, я вот только сейчас собиралась вам
позвонить. Ничего пока не получается...
Мама вернулась в комнату, тяжело дыша, и, сверкая глазами, как артистка
Мордюкова, закричала:
— Так, по-твоему, я лжица? Да?
Странное какое-то слово подвернулось ей. Наверно, такого слова и нет
вовсе. Но, конечно, бедная мамочка...
— Нет, я не считаю тебя лжицей. Но просто мы решили в школе больше не
врать. И я ничего не могла сделать.
— А я, по-твоему, хотела соврать?!
На это Машка просто не знала, что ответить, поскольку мама все-таки
была дома и все-таки просила сказать, что ее дома нет... Она беспомощно
посмотрела на папу.
Папа, как всегда, оказался на высоте. Он все-таки был кандидат
философских наук и что угодно мог объяснить.
— Ты не поняла. Мама просто не хотела расстраивать человека. Бывает
такая вещь, ложь во спасение.
— Во спасение кого? Себя? — спросила Машка и ужаснулась, что все у
нее сегодня как-то грубо получается, хотя она совершенно этого не хочет.
Мама заплакала, а папа сказал, что Машка еще слишком мала, чтобы судить
о таких вещах, а тем более подвергать допросу с пристрастием взрослых. И
вообще, ей пора спать, потому что самые благородные идеи не освобождают
человека от необходимости трудиться, ходить на работу. А для Маши ее работа
— школа, а в школу надо вставать в полвосьмого...
Когда Машка ушла в свою комнату, папа и мама стали ругаться громким
шепотом. Он сказал, что Маша уже взрослая девочка и нельзя при ней
устраивать подобных сцен.
— А без меня можно? — закричала Машка из другой комнаты. — Я же все
слышу. Эх, вы...
— Подслушивать низко, — сказала мама и закрыла дверь. Но Машка не
подслушивала, просто было слышно.
Она уже пожалела обо всем, что произошло вечером. В самом деле, чего
она напала на бедных предков. Они же не знают, что сегодня Второе апреля. То
есть это они, конечно, знают, но просто взрослые не участвовали в договоре и
не давали клятвы...
(Автор выражает глубокую признательность восьмикласснице Наташе
Кузнецовой, а также шестиклассникам Марику Каплану и Марине Кожиной, давшим
автору ценные материалы и указания, способствовавшие появлению этого
правдивого рассказа.)
НА АТОМНОЙ
ЧЕТЫРЕ ПРЕДИСЛОВИЯ
В пригородном автобусе одна девушка сказала другой:
— И еще Федя с Атомной. Да знаешь ты его...
Меня вдруг поразила будничность этого сочетания: "Федя с Атомной". Так
двадцать лет назад говорили: "Ну, Вася с Тракторного". Так через двадцать
лет, может быть, будут говорить: "Ну, Миша с Луны".
Здесь уже привыкли и называют ее просто "Атомная". Ленятся титуловать
полным именем: "Энская атомная электростанция". А ведь чудо из чудес:
какая-то урановая кроха будет двигать машинищами!
Но я не стану здесь описывать атомные сложности. Я просто не сумею. Как
говорили Ильф и Петров: "Не хочется вместо дела подсовывать читателю один
лишь художественный орнамент".
Я хочу рассказать о тех, с кем познакомился на Атомной, на самой
вершине века. Хотя бы о нескольких. И не самых выдающихся...
Рядом с великим научным чудом ждешь другого чуда, человеческого. И
понимаешь, конечно, что люди здесь, как всюду, что набор на Атомную шел не
по конкурсу. А все-таки ждешь!
Я однажды зашел по ошибке в невзрачный дом на краю городка. Оказалось,
вместо третьего общежития я угодил в нарсуд. Там слушалось дело. В общем-то
пустяковое. Мордатый молодец делил имущество с брошенной женой. Она сидела
тут же, робкая, кажется беременная. Плакали старухи.
— Буфета не дам. Женского велосипеда не дам, — спокойно говорил он.
— Она, что ли, в дом приносила, гражданин судья? Да она четверть зарплаты
мамаше своей прекрасной посылала. Вот квитанции.
Где-то я его видел на Атомной, этого молодца. Кажется, в реакторном
корпусе...
Конечно, ничего особенного, и в реакторном люди-человеки. А как-то
дико. Даже не в том смысле, что исключительно или, как у нас любят говорить,
"нетипично". Просто несовместимо, кричаще несовместимо: Атомная — и он!
Тут я вспомнил моего давнего приятеля Леву. Бодрый юноша с печальными
глазами, Лева был фоторепортером нашей газеты "Социалистический Донбасс". И,
мотаясь по заданиям редакции, он всегда таскал в кармане полосатый галстук с
навечно завязанным толстым узлом.
Лева надевал этот галстук "для стирания граней" на тех, кого
фотографировал. И рабочие, не имевшие привычки носить галстуки, покорно
подставляли шею. Думали: так надо,
Если посмотреть комплект газеты за пять лет — с сорок пятого па
пятидесятый, то там почти все знатные труженики полей и штреков, мартенов и
моря запечатлены в Левином полосатом галстуке.
— Так надо, — печально говорил Лева. — Это зримая черта.
... И, отправляясь в дорогу, я все боюсь, что он и у меня в кармане,
этот Левин галстук. Полосатый галстук с навечно завязанным узлам.
И еще одно. Мой друг-летчик сообщил мне такую историю.
Недавно в Ленинграде был устроен для командиров авиации семинар по
медицине. Целый цикл лекций — одна в терапевтической клинике, другая — в
хирургической, третья — в психиатрической. Профессор-психиатр
демонстрировал своих больных. И тут вышел один, серенький. А профессор
объяснил:
— Мания величия. Задавайте ему вопросы.
Летчики спросили, как его фамилия. Ожидали услышать: "Наполеон",
"Пушкин", "Гагарин". А он.ответил: "Я — товарищ Панькин". Спросили о роде
занятий. Ответил: "Заведующий Гатчинским трестом столовых". Спросили о
семейных делах, о погоде, о тресте. Он отвечал что-то до скукоты
обыкновенное. И летчики, уставшие изобретать вопросы, отпустили его, так
ничего и не поняв.
— Что же у него такое? — спросили они профессора.
— Мания величия. Типичнейшая. Он на самом деле буфетчик, а возомнил
себя заведующим.
— Значит, это у него предел мечтаний! — ужаснулся кто-то из летчиков.
И другие летчики от души пожалели беднягу, у которого такая мечта.
ТЕЧЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Были когда-то такие стишки:
Это дело так же ново,
Как фамилия Смирнова.
Может быть, я их несколько перевираю — неважно. Но клянусь честью, я
действительно не могу понять, что во мне интересного и что я должен
рассказывать. А вещей, которые мне самому непонятны, я взял за правило не
делать. Вот так. Если вам угодно — задавайте вопросы.
И Смирнов даже поклонился со старомодной грацией, так не вязавшейся с
его синей спецовкой, испачканной смазочными маслами всех марок.
— Извольте, — повторил он тоном графа из пролеткультовской пьесы. --
Я вас слушаю.
Но все это было стариковское кокетство. Ему страшно Хотелось говорить.
Когда потом я пытался вставить хоть словечко, он умоляюще хватал меня за
руку и кричал:
— Минуточку!
Удивительно красивый старик. Тут тянет писать банальности:
"сереброголовый орел, сивый рыцарь, глаза, молодо сверкающие под кустистыми
бровями" и т. д. Ему семьдесят лет. Природа, раздумья и труды имели
достаточно времени, чтобы обточить замечательное лицо — четкое и живое.
Николай Алексеевич Смирнов усадил меня на лавку под вопиющим плакатом:
"Тов. Баландин! Со слезами просим убрать отвалы!!!" Сел рядом, но тотчас же
вскочил и воскликнул:
— Вы спрашиваете: почему я на восьмом десятке не пенсионер? Почему я
хожу тут среди атомов и прочего, а не содействую домоуправлению, не
выращиваю гладиолусы и не пишу ехидных писем поэтам? — Мол, не является ли,
товарищ поэт, ваше стихотворение "Усталая лошадь" клеветой на нашу славную
конницу?
Он говорил все это с жестокостью мальчика, не верящего, что сам
когда-нибудь будет стариком. С жестокостью здоровяка, считающего, что все
болезни — придурь.
— Вы спрашиваете, почему я здесь? (Я ни о чем не спрашивал.) Очень
хорошо, я вам отвечу!
Нет, Смирнов не собирается рассказывать свою биографию: длинно и не к
чему! Всю жизнь по стройкам. Теперь уже на географическую карту смотрит, как
на семейную фотокарточку, — все знакомо, все свое: и Владивосток — свой, и
Пенза — своя, и какой-нибудь Алексин — тоже свой. Поработал, понаставил
котлов — сам сбивается со счета. Но для монтажника такая биография --
ничего выдающегося. "В границах нормы", как выражаются эскулапы (он, увы,
теперь знает, как выражаются эскулапы!).
Свой рассказ он начнет с 1955 года. Он тогда работал в Монголии, в
Улан-Баторе. Монтировал котел на промкомбинате. Небольшой, но важный. И еще
кое-чему учил местных ребят. Так что его там уважали.
Монголы прекрасные, добрые люди. И у него там жизнь была прекрасная.
После работы — на "виллис". Степь как стол ровная. Гонишь без дороги со
скоростью 120 километров. Ш-ш-ш — только шуршит. Потом озера. Ружьишко
подхватил — и бац, бац, бац! Там турпаны — птицы такие. Водоплавающие.
Неземной красоты. А ты их бац, бац! Честью клянусь.
Но в конце концов скрутило там Николая Алексеевича. Климат тяжелый. Он
похудел на десять кило.
С сердцем какая-то гадость началась: застучит-застучит, потом вдруг
остановится. Смирнов вздохнул и сказал почти весело:
— Мы матросы, мы вспоминаем о боге, когда летим вниз головой с
бом-брам-реи. никогда ведь раньше не болел. Я испугался и сразу собрался
домой, в Москву. Оформил все, что нужно, купил чемодан (в Монголии очень
хорошие изделия из кожи). Купил и сам подумал: не трепыхайся, Коля, кажется,
прошло твое время эксплуатировать чемоданы.
Уже билет в кармане, отъезд через два дня. И тут меня приглашает сам
посол.
Разговор с послом был такой: надо выручать советскую школу в
Улан-Баторе. Там прогорел котел. Местные специалисты чинить не берутся, а
скоро холода. Вся надежда на такого гроссмейстера, как уважаемый Николай
Алексеевич.
— Да, — ответил Николай: Алексеевич, — я уважаемый и все такое
прочее, но я по личным обстоятельствам остаться не могу.
— Очень жаль, — сказал посол. — Всего доброго. Счастливого вам пути,
Николай Алексеевич.
— Но надо посмотреть котел, — сказал Смирнов.
Словом, он остался, потому что котел "Лешапель" был старый и дрянной. И
теперешние мастера могли только смеяться над таким динозавром. А он,
Смирнов, мог не только смеяться, он в начале века сплошь с такой рухлядью
возился. Например, монтировал электростанцию Стахеева. Был такой фабрикант
Стахеев, богатый человек. Так он не доверял городу или просто дурил и завел
себе домашнюю электростанцию.
— Перебрал котел по косточке. Сам был и за прораба, и за монтажника, и
за грузчика. Вы же сами знаете, как у нас водится: видят, что человек везет,
так на него еще наваливают. Но не обращайте внимания, это я от дурного
характера говорю. У них в самом деле с людьми было туго.
Работаю себе, худею. На детишек посматриваю без особой
сентиментальности: надо ж вам было мерзнуть! Будь на вашем месте взрослые, я
бы, ей богу, плюнул на этот котел "Лешапель" и давно бы уехал.
И тут вдруг письмо из Москвы: От моей Натальи Николаевны. У нас там в
Москве квартиру обворовали. Начисто. Письмо отчаяннейшее. Потому что у нас
действительно было много хороших вещей. Я ведь иногда большие деньги
зарабатывал, а живем с Наташей вдвоем.
Только не смейтесь. Для меня, сами понимаете, не бог весть какая
трагедия. Ружья, правда, жалко (бельгийское было ружье, пятизарядное, фирмы
"Браунинг"). Но для Наташи действительно трагедия, крушение эмирата. Ее тоже
можно понять. Ведь она у меня не работала, и детей не было, так что для нее
эти вещи имели исключительное значение. Она их с большим вкусом подбирала,
очень любила, она прямо расплавилась, когда все разом пропало.
Мне хорошо, я стою на деле; чтоб меня расплавить, нужна по меньшей мере
атомная война. А Наташа что...
Очень мне было ее жалко. Представлю себе, как она, бедная, плачет в
пустой комнате, и уже ни о чем не могу думать. А тут лежит котел в
полуразобранном состоянии, и скоро морозы. Конфликт между любовью и долгом,
как у вас говорится. И я уже работал как сумасшедший, очень спешил. И
надорвался: получил ко всем своим делам еще паховую грыжу. Последние дни там
я уже не работал, только давал указания. Есть ведь люди, которые всю жизнь
так. Но я вот попробовал и не позавидовал им. Нет, клянусь честью!
В Москву прибыл на аэроплане. И прямо в институт Склифосовского, под
нож. Полежал сколько полагалось и: вышел с художественно составленной
бумагой, в которой описывались разные медицинские ужасы.
Словом, все ясно. Какой-то небесный бухгалтер с просиженными крыльями
уже поставил птичку против фамилии "Смирнов". В книге "Исходящие"; Весьма
грустно, сами понимаете, молодой человек.
В тресте проявили чуткость. Дали новую работу, легкую. На постройке
большой, ТЭЦ. И стал я заниматься снабжением. Так сказать, попробовал силы
на несвойственной мне работе. Но победы не одержал.
Он засмеялся, показав все тридцать два стальных зуба.
— Вы пасьянсами не развлекаетесь? Есть такой пасьянс "Честный
интендант". Очень трудный. Редко выходит. Но это так, просто к слову.
Я на ТЭЦ вот как назывался: помощник начальника по
материально-техническому снабжению. Работа была сложная и нервная.
Номенклатура большая — и металл, и лес, и смазочные материалы, и ты,
господи, знаешь, что еще.
Например, турбинистам срочно понадобилась какая-то аверина мазь. Узнал,
что это такое. Это мазь против вшей, она в войну употреблялась. Один старик
был, Мироненко, моих лет, — очень знающий турбинист. Так он эту аверину
мазь вместе с олифой, спиртом, суриком и свиным салом употреблял для
мастики. Это был его личный способ приготовления мастики.
Хорошие турбинисты фабричной не пользуются — они сами ее готовят. А
мастика — это очень важная вещь. Ею смазывают соприкасающиеся части
поверхностей разъема. Ну, чтоб вам было понятно, верхней и нижней части
цилиндров турбины.
Так вот, аверина мазь. А ее нету. Вши-то давно вывелись.
— Это фантазия, бзик, — сказал турбинистам начальник участка.
--Обойдемся.
Но я такие бзики уважаю, я сам их имел, когда был. прорабом. Я
достал-таки аверину мазь. Через органы здравоохранения. Я бы все доставал,
даже самое редкое, даже самое невообразимое. С любовью и охотой! Но ловчить,
как положено у снабженцев (напишите "у некоторых", а то редакция не
пропустит), ловчить я ни за что не хотел. И из-за этого в значительной мере
страдало наше техническое обеспечение.
Начальник участка — прекрасный человек — очень мне сочувствовал, но
говорил: "Будьте, Николай Алексеевич, более гибким, в каждой игре есть свои
правила". Правила были противные. Все инстанции, к которым ты обращаешься,
заранее предполагают, что ты жулик или ловчила. И делают на это научно
установленную поправку. Мне, скажем, нужна тонна электродов. Вещь
дефицитная. Я и пишу: "Прошу отпустить электродов одну тонну". Начальство
пишет резолюцию: "Отпустить четыреста килограммов". Вот если бы я попросил
две с половиной тонны — дали, бы тонну. У них там поправочный коэффициент.
Можно сказать — официальный. Я кричу: что же вы, люди, делаете? Это же
сумасшествие какое-то! Цепная реакция вранья. Смеются: учиться, папаша,
никогда не поздно.
Я не наивная барышня и знаю, что на свете бывает. Но я как-то далек был
от таких вещей. Я подобную подлость не мог принять. Однако что тут делать?
Когда мы сидели без металла и наши монтажники от меня отворачивались, потому
что у них горели сроки и заработок горел, я купил в магазине на свои деньги
литр водки. И поехал к завбазой. Он мне давно намекал: мол, в вашем
распоряжении спирт для технических нужд. А это и есть техническая нужда. Я
спустился к нему в холодный подвал, и меня прямо зазнобило. Я достал из-за
пазухи бутылки, завернутые в газету "Советская Россия" (там еще заголовок
был "К новым подвигам, молодые патриоты!"), поставил бутылки на стол.
— Ага, — смеется тот. — Очень приятно, значит, у вас и "Столичная"
есть для технических нужд... Сейчас сообразим стаканчики.
— Пейте сами, — говорю, — раз вы такая сволочь. А нам без металла
зарез!
А завбазой обиделся.
— Вот какой у вас подход, товарищ Смирнов. По-хорошему я бы вам все
сделал. А так, забирайте вашу водку — ничего не будет.
Я забрал — пусть хорошие люди выпьют — и ушел с этой поганой базы.
Поздно мне учиться такому.
Звоню ему по делу через неделю. "Он занят, — отвечают. — На
партбюро". И я себе вдруг представил, как он там встает и читает людям
мораль: выполнение, семилетка, вперед. Очень живо себе представил. И меня
прямо перевернуло. Доказать про него ничего не мог, но набить ему морду мне
очень хотелось.
Как это получается? Рядом же с ним работают монтажники. Правильные
люди. Друзья, товарищи и братья.
Работа пыльная и не денежная. На высоте. Если оттуда полетишь, то --
"прощай, друг, вечная тебе память!". Жизнь цыганская — нынче здесь, завтра
там. И все по доброй воле, все с открытым сердцем. А рядом существует вот
такая мразь. Ведь существует.
Стал я пробивать все, что надо, в более высоких сферах. Там начальники
были почему-то очень похожи друг на друга. Видно, какой-то главный начальник
снабжения подбирал их по своему образу и подобию. Они. были полные, но
квадратные, со спокойными такими, властными лицами. Они носили длинные
пальто с серыми каракулевыми воротниками и каракулевые ушанки с кожаным
верхом. Они мне говорили:
— Не обобщайте. Давайте конкретно, что вам надо.
Потом большие начальники говорили: "Хорошо, я подскажу товарищам", а
небольшие: "Хорошо, я дам команду". В общем, что мне требовалось — я как-то
вырывал.
Но в принципе ничего не менялось. Только мне становилось хуже. Каждую
ночь меня будило сердце. Проснусь, пососу валидола и уже до самого утра
заснуть не могу. Лежу в темноте и сочиняю речи. Блестящие, надо вам сказать,
речи, тонкие, остроумные, разящие наповал. Но, к сожалению, когда приходило
время их произносить, получалось гораздо хуже, просто плохо получалось. В
кабинетах я терялся перед толстозадым спокойствием и просто кричал разные
лозунги. А лучшие свои сарказмы вспоминал потом, уже на обратном пути.
Склероз!
Словом, я не победил. И ушел на пенсию. Монтажники прекрасно меня
проводили. Подарили палехскую шкатулку "Иван-дурак и царь-девица". И еще
серебряный кубок из магазина "Спорттовары", прямо как какому-нибудь
многоборцу. И говорили прекрасные теплые речи, которые-простите мою
самонадеянность — показались мне в общем искренними. Кажется, в самом деле
они мне отвечали взаимностью...
... Часа полтора мы со Смирновым просидели в красном уголке. Потом нас
спугнули ребята, притащившие еще два плаката: "Тов. Баландин! Комсомольский
штаб предупреждает..." и "Тов. Баландин! Наше терпение лопнуло!" На другой
день мы долго гуляли у речки, разговаривали — вернее, Смирнов рассказывал.
Потом я побывал у него в гостях на временной поселковой квартире {пустая
комната, на полу гора книг, хороший приемник "ВЭФ" и походная кровать, к
стене пришпилена открытка. — Ренуар "Актриса Самари"), Потом мы встречались
еще раз двадцать — то на площадке, то в конторе "Энергомонтажа"; то в
столовой. И он каждый раз что-нибудь вспоминал.
Старые монтажники тоже рассказали мне много интересного- как он в 42-м
году за два месяца смонтировал котел на Урале, и как он в 29-м году
переспорил всемирную фирму "Бабкок-Вилкокс", и сколько героев и лауреатов
он. выучил. Но, честно говоря, все эти героические факты ничего не могли
прибавить к тому, что я уже понял о Смирнове. Пусть опять говорит он.
— Ах, пенсия, пенсия. Какие дубы она валила. Война не могла, самая
адовая работа не могла, а пенсия — рраз, и все!
Это легко понять. Что значит мастеру — если он в самом деле мастер --
оставить работу? Это то же самое, что аэроплану остановиться в воздухе.
Рухнет аэроплан.
(Вы только это не от себя пишите, ссылайтесь на меня. Не сердите
пенсионеров.)
Так вот, очутился я на пенсии. Что делать? Я решил не отдаваться на
самотек. И пошел к опытному пенсионеру Мише Фадееву. Это мой старый товарищ.
Мы с ним вместе лет тридцать работали, и ордена Ленина по одному Указу
получили, и в ополчение в сорок первом году в одном взводе ушли.
И я пошел к Мише, чтобы почерпнуть у него передовой опыт в новом для
меня деле. Но ничего путного я не узнал. Миша только вздыхал и расспрашивал,
что там за щенок работает на его месте. И немножко расстроился, когда я
сказал, что щенок ничего, справляется.
А потом Миша долго читал мне стихи собственного сочинения. Поэму "За
серп и за молот сражаясь". Там что-то такое рифмуется "отчизна-мать" и
"побеждать". Совсем неважные стишки. И это мне было особенно грустно, потому
что всегда все, что делал Миша, было наивысшего класса.
Что же было дальше? Пришлось жить по собственной программе. Оказалось
— жить можно. Я записался в две библиотеки и еще накупил тысячи на полторы
художественной литературы. Мы не из тех пенсионеров, которые ничего, кроме
своей сберкнижки, не читают. Купил новый аккордеон (старый тогда украли) и
каждый два часа играл по слуху "Турецкий марш" Моцарта. На охоту ездил, пока
был сезон. Наташа была очень довольна. А в августе пятьдесят седьмого года
Московский всемирный фестиваль молодежи.
Я в фестивальные дни, как мальчишка, бегал по улицам. Общался. С
французами познакомился, с итальянскими ребятами из города Чивиттавекиа. С
чилийцами в одном автобусе проехался, научился петь "Катюшу" по-испански.
"Пор ла рибера иба Катилина". Пять часов в давке выстоял, чтобы попасть в
Зеленый театр на вечер Африки. И так далее.
Меня с детства тревожило, что ли, что мир такой огромный и разный. Я
еще весной восьмого года сбежал с велосипедного завода "Дукс". Чтобы
путешествовать. Завербовался через агентство "Гербе" (было такое в Риге) на
строительство Панамского канала. Потом брат Андрей — он на Николаевской
железной дороге работал — принес мне газетку "Эхо Австралии". Кто-то в
вагоне забыл. Ее эту газетку издавали на русском языке эмигранты в городе
Бризбейне.
Австралия, кенгуру, бумеранги. Я туда — бух — письмо: "Хочу к вам".
Ответ пришел довольно скоро. Нежно-голубой такой, прозрачный конверт, с
водяными знаками. На марке кенгуру. "Г-ну Смирнову Н.А. В собственные руки".
Письмо было короткое: условия жизни здесь очень хорошие, даже не имея
специальности, можно зарабатывать столько-то фунтов, но "без самой крайней
(три раза подчеркнуто) нужды родину не покидайте. Заклинаю вас, молодой
человек. Петр Уткин, секретарь редакции."
Я не испугался. Махнул для начала на Дальний Восток, оттуда ближе.
Шестнадцать суток тащился четвертым классом до Владивостока. Потом плавал на
"Киеве", был такой пароход добровольного флота. В Нагасаки нарочно отстал.
Жил там в бордингхаузе. А дальше Шанхай, Сингапур, мало ли что еще было. Но
я отвлекся. Склероз!
Прошел фестиваль — опять книжки, охота, "Турецкий марш" и приятные
покупки. (Наташа со своим тонким вкусом умела находить в магазинах красивые
вещи.) А жизни нет. Что-то главное вынуто. Как сказано у Полонского (только
по другому поводу):
Но нет любви,
И гаснет жизнь,
И дни текут как дым.
Соберемся с другими пенсионерами на бульваре, знаете, напротив
Камерного театра, и беседуем. Что там сказал премьер Икада редактору газеты
"Пуркуа па". А сам думаешь: вот раньше я не знал, кто в Японии премьер, и не
догадывался, что есть газета "Пуркуа па". А все-таки я оказывал какое-то
влияние на международное положение. А сейчас никакого.
С каждым днем становится хуже. И я уже, знаете, с грустью отметил, что
магазин похоронных принадлежностей на Новослободской торгует с одиннадцати
до девятнадцати часов. Без выходных и без перерыва на обед.
И характер у меня стал портиться. Прочитал в журнале "Техника --
молодежи" описание самодельной лодки. И сразу настрочил склочное письмо
редактору: "Уважаемый тов. редактор, Вам следовало бы более вдумчиво
подбирать авторов, ибо дилетантский проект лодки, опубликованный в вашем
уважаемом журнале, компрометирует..." — и так далее. Сейчас самому смешно.
Но по-настоящему глубину бездны я измерил, когда пришел к соседу. В
карты играть. Собрался свой брат пенсионер. Распечатали колоду. И вот сосед
вынимает из ящика синьку и раскладывает ее на столе. А я всю жизнь чертежи в
синьках получал. И что-то во мне задрожало, как у водовозного коняги при
виде бочки. Но это был вовсе не чертеж. Это соседу в тресте по знакомству
напечатали бланк для преферанса. На синьке. Я вам его опишу. Все как
положено: горка, ставка, время, пулька. А во. всех четырех углах набор
изречений: "Злейшие враги преферанса — жена, скатерть и шум", "Не выигрывай
каждый раз — потеряешь партнеров", "Приглашен в темную — береги длинную
масть" и "Валет фигура, но дамой бьется".
И меня вдруг охватил ужас. Больший, чем от похоронного бюро. Неужели,
Коля, это чертеж твоей дальнейшей жизни? "Валет фигура, но дамой бьется".
Бр-р-р!
Но вот однажды вечером, часов в одиннадцать, звонок. Телеграмма. У меня
сердце оборвалось. Что-то, думаю, с братом. Других вестей быть не могло. Но
читаю: "Просим зайти трест".
Всю ночь я уговаривал себя, что ерунда, какое-нибудь чествование
ветеранов или просто кампания по выявлению чуткости. К девяти прибежал в
трест. Секретарша новая, спрашивает: "По какому вопросу?" Не знаю.
Оказалось, меня на работу сватают. Надо принять склад оборудования на
атомной электростанции. Номенклатура там несколько тысяч названий — сам
черт ногу сломит. Нужен старый монтажный волк. Вот так. Некому, говорят,
кроме вас. Это, конечно, самая беспардонная лесть, но я на нее поддался.
Даже с радостью. "Да, да, да, — кричу, — согласен!"
Но вижу, главный инженер как-то мнется. Уж не знаю, говорит, как к
этому подступиться, к материальной стороне вопроса. У вас пенсия какая?
Девяносто пять рублей? Вздохнул. Вот, говорит, а оклад там сто десять, да
еще вычеты. Так что, выходит, вам фактически придется работать за пять или
шесть рублей в месяц. За одну бутылку коньяка "КВ". Но учтите, говорит, вы
ведь первым будете в таком деле. Христофором Колумбом! Атомная же станция!
Я согласился. Вы только правильно поймите: это не из какого-нибудь там
бескорыстия или высоких чувств. Просто я о ч е н ь хотел.
После разговора с моей Натальей Николаевной (не стоит вдаваться в
подробности) я уехал на место. Действительно, работа любительская!
Оборудование на десятки миллионов, тысячи и тысячи прекрасных вещей, от
приборчика весом в двести граммов до корпуса реактора весом в двести тонн.
Штат у меня десять человек: восемь такелажников — просто львы ребята — и
две дульцинеи — уборщица и техник.
Техник — Черняшкина Лида. Честью клянусь, это великая девушка. С
кругозором, с великолепной памятью. И я с грустью вижу, что в тресте просто
перестраховались, что она лучше меня ориентируется. Я, конечно, до сих пор
себя обманываю, утешаю: мол, ничего, превзойду с течением времени. Но в мои
годы невесело думать о течении времени...
Его насмешливое Лицо стало вдруг печальным и беззащитным.
— Лучше не будем об этом... Ну вот, хожу я по площадке, по реакторному
залу, по складу — разглядываю разные марсианские орудия. И думаю: что
будет, то будет, а все-таки хорошо, что я сподобился под занавес жизни такую
работу получить.
Ведь какая ситуация! Вы прочувствуйте! Человек из прошлого века,
появившийся на свет, когда еще аэропланов не было, и кино не было, и чугунка
была чудом техники, — и вот работает по атомному делу.
И тут испортили, сволочи, песню. Прибегает ко мне Черняшкина. Эта
великая девушка. И говорит: "Я докопалась, я разобралась, на барабанах цифры
фальшивые". А у нас были такие большущие барабаны с алюминиевым проводом АС.
Люди помнят, что их прибыло семь, а стоят только шесть. И чтоб не замечена
была пропажа, указатели веса на барабанах переправлены (провод только по
весу учитывается).
Значит, полтонны драгоценного провода утекло. Но я даже не потому так
расстроился. Я три недели раскапывал бумаги, потом поехал в прокуратуру и
сказал:
"Найдите этого негодяя, который на атомной, на передовой позиции такую
подлость сделал!"
И следователь, отличный и дельный молодой человек, сразу все понял.
"Дело ясное, — говорит. — Кто-то из ваших коллег загнал этот
дефицитный провод колхозным деятелям. Они, знаете, фондов не получают и
вынуждены ловчить".
Я три раза к следователю ездил. Нажимал. Считал: не имею морального
права снова не победить, как тогда на ТЭЦ. Через месяц пришел ко мне некий
Семенов. Пьянее вина. И печальный.
"Вот, — говорит, — не поймали, не доказали, что продано. Просто буду
платить за недостачу, как материально ответственное лицо. Но я за другим
пришел. Я хочу понять, почему люди такие волки? Вот вы, старый человек, вам
бороться за существование уже нет необходимости. Почему же вы меня закопать
хотели? Почему вам спать не дает, что другой человек старается жить получше?
Тем более, что у меня дети".
Я человека не закопаю. На меня в тридцать седьмом году уполномоченный
НКВД кулаком стучал: покажи, что Федоров и Ривкин вредители. Никогда не
забуду: он орал и матерился, а лицо у него было совершенно безразличое. Я
потом не раз встречал такое; человек кричит — все равно, матерщину или
лозунги, — а лицо у него безразличное. Но я тогда уполномоченному ответил:
ничего плохого о них не знаю. "Понятно, — кричит, — почему вы не хотите
помочь разоблачению врагов народа. Поговорим по-другому". Ну, думаю, все. Но
знаете, больше меня почему-то не таскали. Может, не хотели возиться, может
опасались испортить цельную картину следствия. А то бы, конечно, все.
Но я опять отвлекся.Так вот, я говорю этому жулику Семенову: "Нет, я не
хочу тебя закопать. Но ты мне враг. И себе враг. Еще больший". А у меня к
нему не злоба, а жалость какая-то. Вот прожил человек полжизни, почти уже
сорок лет, — и ничего не понял. Что значит жить получше, Что значит счастье
и несчастье? Не попался — счастье, попался — несчастье. И ничего душе,
ничего людям. Он же не человек, хоть у него и дети есть.
Я, откровенно говоря, больно переживаю, что у нас с Наташей нет детей.
И много думаю об этом. Но иногда мне кажется: вот было в моей жизни что-то
такое, что приравнивается к рождению ребенка. Такое у меня ощущение...
... Все это понемногу, в разное время, рассказал мне Смирнов. Простите,
что я свел все воедино.
Последняя наша встреча была совсем короткой. Он сказал:
— Вот я сейчас читаю Франса...
Но тут прибежала мордастенькая рыжая дивчина в застиранной кофте и
сатиновых шароварах. Она взяла Николая Алексеевича за руку и увела. А мне
крикнула:
— Извините! Мы, правда, очень спешим.
Наверно, это была великая девушка Черняшкина.
ЧУДНЫЙ ПРОДАВЕЦ КЛУБНИКИ
Мы ждали загородного автобуса. Он ходил редко, раз в сорок минут. Но
другого способа добраться в Дальние Дворики не было. В этих самых Дальних
Двориках работало много народу — там была фабрика пищевых концентратов,
автобаза, общежитие ГРЭС и счетно-вычислительный центр какого-то института.
Против обыкновения, ожидающие не толпились под безобразным бетонным
навесом. Все перекочевали на другую сторону шоссе и выстроились в очередь к
зеленому ларьку "Овощи — фрукты".
Там торговали клубникой. Продавал ее тщедушный парень лет двадцати.
Поместительный белый халат висел на нем, как на вешалке. Лицо было сделано
как-то не по правилам — оно резко сужалось книзу и заканчивалось совершенно
квадратным подбородком. И вел он себя странно...
Толстуха в плюшевом жакете, видно привыкшая обращаться с сильными мира
сего, искательно заглядывала ему в глаза.
— Будьте так любезны, пожалуйста, дайте мне получше. Это для мальчика.
— Понимаю вас...
Продавец достал откуда-то из недр ларька новую плетенку, осторожно
вывернул в лоток ее содержимое, долго выбирал по ягодке и даже зачем-то
разглядывал каждую на свет.
— Нечего выбирать! — заволновалась очередь. — Клади подряд! Если все
будут выбирать...
— У человека мальчик, — важно сказал продавец. Собственно, почти у
всех были мальчики. Ну, или девочки. Но очередь почему-то вдруг успокоилась.
— Пожалуйста, — сказал продавец дядьке с пилой, завернутой в тряпку.
— Выбирайте и вы.
— Да ничего, — застеснялся дядька. — На ваш личный вкус.
Следующего продавец спросил:
— Вам далеко везти? Тут, понимаете, вот какая штука. На правом лотке
ягода покрепче, на левом послаще...
И совершенно разнежившийся покупатель раскрыл свой профессорский
портфель и сказал:
— Эх, рискнем на левую...
— Риск — благородное дело, — тонко улыбнулся продавец.
Очередь с готовностью рассмеялась.
Подошла какая-то взмокшая старуха с двумя мешками, перекинутыми через
плечо. Вид у нее был злобный и несчастный.
— Сто пятьдесят граммов, — распорядилась она. — И положи мне вот ту
клубничку. Вон ту, большую, красную.
Продавец продолжал накладывать ягоды из другого угла.
— Я же просила. Вон ту! — склочно сказала старуха.
— Понимаю вас, — врастяжку сказал продавец. — Я просто хочу ее
положить сверху. Чтоб она не смялась.
Когда пробил час битвы, пришел автобус, — никакой битвы не произошло.
Мы входили в машину, как благонравные ученики в воскресную школу, и кто-то
кому-то настойчиво уступал место.
— Ах, какой молодец! — сказал один старик, когда автобус тронулся. --
Я только жалею, что мы не написали ему благодарность.
— И лучше бы в газету, — воскликнул человек с профессорским
портфелем. — Знаете, есть такой раздел: "О людях хороших".
Его мрачный сосед, читавший английскую книгу по астрономии, согласился,
что это имело бы определенное воспитательное значение.
— А вы заметили? Вы заметили? — в восторге повторяла толстух.а. — У
него на другой чашке весов, на той, где гири, лежал пустой пакет! Чтоб
нашего ни грамма не пропало! Представляете? Пакет лежал!
А дядька с пилой сказал, что это не так просто. Не может быть, чтоб это
был простой продавец. Возможно даже, это был корреспондент, переодетый
продавцом. Сейчас у корреспондентов пошла такая мода — то за шофера такси
садиться, то за приемщицу ателье. Чтоб, значит, лучше познать всю глубину
жизни.
Но никому не хотелось расставаться со светлым образом, и на дядьку
зашикали. Нет! Нет! Конечно, это продавец!
А может, он новатор, зачинатель какого-нибудь движения? Или, может
быть, он новенький и еще не понимает... Нет, просто вот такой попался!
Удивительный!
И мы продолжали славить того парня с клубникой.
— Парень — правильно — хороший, — вдруг сказал молодой розовый
майор, стоявший у дверей. — Но как, в сущности, ужасен наш разговор!
Все обернулись.
— И почему, спрашивается, мы так на него смотрим? Прямо чудо! — Майор
свирепел от непонятной нам обиды. — Телевизорам не удивляемся! Кибернетике
не удивляемся! А тут: не может быть! К чему мы, черт подери, привыкли!
Автобус тряхнуло.
— Как вы думаете, пойдет дождь? — спросил человек с портфелем.
ОЧКАРИК
— Вам тридцать?
— Не, двадцать семь... — Илик постучал ногтем по стальным зубам. --
Может, из-за этого выгляжу старше.
— В тюрьме приобрели?
— Не, на воле. — И добавил, невесело усмехнувшись: — Мне зубы
выбили, а потом, правда, я другим выбивал...
Мы сидели в самой середине котлована у береговой насосной. Вокруг
громоздились живописные, словно нарочно устроенные декоратором, песчаные
отвалы. Мостом повис над нами козловой кран. А совсем рядом — в пяти шагах
— работал компрессор. Компрессор пыхтел, свистел, дрожал от злого
напряжения, и казалось: еще минута — и тяжелая махина сорвется с места и
помчится, не разбирая дороги, сокрушая стены, расшвыривая бревна и прутья
арматуры.
Из окна недостроенного корпуса высунулся кто-то в спецовке, помахал
рукой и крикнул: "Эгей, Микола!"
Илик поднялся с бревна и, подойдя к компрессору, что-то подвернул. За
стеной застучали очереди пневматических молотков.
— Там дырки бьют, — объяснил Илик.
И меня снова поразил этот грубый грузчицкий голос, так не
соответствующий внешности моего собеседника. Такой внешностью (тонкое,
одухотворенное лицо, сосредоточенно сведенные брови, роговые очки) в
кинематографе обычно наделяют аспирантов, молодых положительных героев,
разоблачающих к концу фильма старых, консервативных академиков.
— По дурости бьют дырки. Понимаете, забетонировали то место, где надо
устанавливать кольца. То ли колец не было, то ли не догадались, что нужно. И
вот сейчас отбивают, что сами забетонировали. Если смотреть на такие вещи с
государственной точки...
Вдруг лицо его окаменело. Илик бросил на меня взгляд, полный презрения,
и положил огромную, не по росту лапу на мой блокнот.
— Записываете? Хотите описать, какие патриотические мысли у бывшего
уголовного?
Я пробормотал что-то невнятное: дескать, я не в этом смысле, я совсем в
другом смысле...
— И чего вы меня расспрашиваете? Потому что сейчас мода на
пе-ре-ко-вав-шихся? И в конце напишете: "Так он вернулся полноправным членом
в дружную трудовую семью". Правильно? Про меня уже писали...
Илик махнул рукой и ушел к компрессору. Поднял боковой щиток, об...


