Илья Зверев. Второе апреля

страница №6

— Он шахтер! Из Донбасса! — орал Гера, тыча пальцем в Андрея. — Он
гость! Будь человеком, папаша!
Может, швейцар в конце концов услышал эти слова, а может, ему просто
надоело объясняться жестами, но вдруг дверь отворилась...
Места в ресторане, ясное дело, были. Даже нашелся свободный столик у
самой эстрады. Ресторан (несмотря на свиные отбивные, пельмени и борщ
украинский в меню) считался восточным. И оркестр на эстраде тянул что-то
восточное — бесконечное и заунывное. Он странновато выглядел, этот
ансамбль, больше похожий на бухгалтерию. Будто пенсионер-главбух, и подхалим
зам, и усатая женщина-счетовод вдруг почему-то переместились на сцену и
вместо счетов и арифмометров заиграли на, диковинных инструментах.
Андрей с тоской подумал, что раньше чем через три часа отсюда не
выбраться. В таких первоклассных заведениях положено сидеть подолгу.
Не то чтобы его подавляла ресторанная роскошь этот потолок, осыпанный
осколками зеркал, этот торжественный официант во фраке, похожий на дирижера
Фридмана из донецкой филармонии. Этот — за соседним столиком — знаменитый
писатель с лауреатской медалью, тоже вдруг похожий на одного знакомого — на
управдома Франюка. И прекрасная писателева спутница с гладким девичьим лицом
и старой шеей. И "Карточка вин", упрятанная в зеленую с золотом кожу... Нет,
все нормально, все нормально, все нормально...
Андрей протянул карточку своей даме — этой беленькой худенькой
девочке, с которой Гера Гоголев только пятнадцать минут назад его
познакомил. Когда он их знакомил, то сказал очень громко и важно: "А это
наша Танечка! Прошу любить и жаловать, — А потом, поотстав на два шага,
шепнул: — Лялька подругу привела, специально для тебя".
— А Лиля — это была Герина жена. С нею Андрей познакомился еще летом,
в прошлый приезд. И теперь чувствовал себя почти что родственником Если их
знакомство продлится даже тридцать лет, то вряд ли он поймет про нее еще
что-нибудь сверх того, что уже сейчас понимает.
Он, поежившись, представил себе, как эта добрая толстая розовая душа
уговаривала своего Геру пригласить в ресторан подругу. "Слушай, Герочка, --
наверно, говорила она. — Холостой же парень!! И приятный! И ему, наверно,
скушно в Москве. И Танька, бедная, одна. Пускай, а? Ну что тебе, Жалко?"
Именно так оно, конечно, и было. Но вот интересно знать, как она это
своей Тане сказала: "Приходи, мол, он холостой, с высшим образованием,
рублей двести зарабатывает". А та, может быть, спросила: "А какой он?" А
Лиля ответила: "Ну ничего. Не урод". Нет, она добрая, она, наверно, сказала:
"Оч-чень симпатичный, такой представительный и жгучий блондин" (вчера она
так про кого-то другого сказала: "жгучий блондин"). Это все ясно... Но нет,
вряд ли она могла говорить все это Тане. Вот такой испуганной девочке с
глазищами в пол-лица.
— Может быть, гурджаани? — Андрей все еще держал в руке
зелено-золотую карту. — Вы сухое любите?
Она беспомощно посмотрела на него:
— Пожалуйста, как хотите... Я в этом плохо разбираюсь.
Нет, никакого такого разговора "про холостяка с высшим образованием и
двести рублей заработка" у них быть не могло. Наверно, они просто позвали ее
погулять: мол, съездим вечером в центр по случаю субботы. И она просто
поехала с ними. Потому что куда же ей. деваться суббота, все девчонки из
общежития разбежались, а у нее никого нет! (Почему-то, Андрей был уверен,
что никого у нее нет, у этой Тани.)
— Отставить гурджаани! — Гера решительно забрал власть в свои руки
(но ничего, он ее непременно передаст Андрею, когда принесут счет). — Не
гурджаани, а коньячок... Разумеется, ереванский...
— Сделаем ереванского разлива, — почтительно сказал "дирижер
Фридман". — Не извольте беспокоиться...
И озабоченно удалился, всем видом своим демонстрируя глубокое понимание
задачи.
Конечно, этот тип нарочно подыгрывает Гере, который хочет показать,
какой он знаток и завсегдатай. Участие в подобных пижонских спектаклях,
наверно, входит в обязанности официанта. Безусловно, многие сюда идут не
столько поесть, сколько пофорсить перед женщинами или так, перед собой. Как
видно, с этим тут считаются.
Что ж, Гера имеет право быть каким угодно. Он сделал почти что по
дружбе такое дело, какое и министр по должности не поднял бы. Он достал
металл, без которого Андрееву агрегату не родиться. То есть родиться, но
где-нибудь в 1968... Пей, Гера, ешь, пижонь на здоровье!
Еда была царская. И коньяк особенный (этот ереванский в самом деле
сильно отличался от обыкновенного, который с теми же тремя звездочками).
— Букет! — сказал Гера и сладко зажмурился. — Таинственный букет! Не
то что минералка. — Он взял бутылку боржома и стал читать этикетку. --
Видишь, тут все ясно сказано: имеются анионы в лице натрия, калия, кальция и
магния, а катионы в лице какого-то гидрокарбоната, углекислоты и еще
чего-то- тут кончик содрался...
Таня внимательно посмотрела на него и поставила свою рюмку, не
пригубив.
— Ну что смотришь, детка? — засмеялся Гера. — Влюбилась?
— Нет, — сказала она. — Наоборот. Я подумала, что ты легко живешь.
Ты не по-человечески легко живешь.
— Что, птенчик, уже окосела с непривычки?
— Да, — сказала она. — Может быть. Но почему ты никогда ничего не
переживаешь?
— Что ты, рыбка, я ужасно переживаю, вот приходи на футбол, когда
"Спартак" играет...
— А у меня в классе сорок два ученика, — продолжала Таня, словно бы
не слыша. — И я не могу быть настоящим литератором. Потому что пока всех
спросишь и тетрадки эти проверишь... И надо, чтоб полная нагрузка была по
часам, иначе меньше ста рублей будет... А меньше ста мне нельзя, потому что
мама болеет и вообще... Сорок два ученика — это много, не успеваешь к
каждому подойти... А ты...
— Кошмар! — сказала добрая Лиля и пригорюнилась. — И я
педагогический кончала... Вот вместе с Танькой. Счастье, что мне встретился
этот джентльмен и просватал. А то бы я тоже каждый день — "Образ Ленского",
"Образ Наташи Ростовой", "Образы молодогвардейцев в одноименном романе
Фадеева". Ужасно совестно Таньку слушать! И других наших...
— Ничего, — засмеялся Гера и подмигнул Андрею. — У нас совесть
чистая... Ни разу не бывшая в употреблении... Закусывать надо...
Таня беспомощно посмотрела на Андрея, словно прося защиты. Но от кого
он должен ее защищать? От Геры? Но Гера есть Гера... И в нем это, пожалуй,
даже ценно, что он не выдает себя за кого-нибудь другого, более возвышенного
или идейного. Гораздо хуже, когда изображают борцов и прогрессистов, а в
нужный момент — в кусты. Лучше, как Гера, как эта самая "минералка": сразу
все ясно — анионы, катионы и прочее...
— Пойдемте, — сказала Таня и даже потянула Андрея за рукав. — Я хочу
танцевать.
Восточный оркестр уже закончил свой урок и удалился за золотую ширму.
Теперь над жующим залом трубила радиола. Мелодия была не слишком годная для
нормальных танцев — что-то такое громкое, страстное, мексиканское. С
взрывающимся припевом, вроде: бум-баррачи бумба, бум-баррачи бумба...
Лишь двое сильно выпивших командировочных отчаялись вывести своих дам
танцевать под этот пироксилин. Панбархатные дамы посмеивались и тихонько
отдирали от своего белого мяса красные кавалеровы пальцы.
И Андрей с Таней запрыгали в соответствии с требованиями ритма. Только
лицо у нее при этом было несчастное и сосредоточенное, словно бы ее крутил
не танец, а злой шторм и непременно нужно было удержать руль.
— Андрей, пожалуйста... — попросила она, С трудом продираясь, голосом
сквозь ликующие вопли радиолы. — Танцуйте к выходу. Мне душно,
Андрей покорно повел ее в нужную сторону. И, допрыгнув до дверей, они
очутились в огромном холодном вестибюле, который почему-то хотелось назвать
предбанником.
На плюшевом диванчике, сладостно вытянув ноги, отдыхали свободные от
вахты старички официанты. На стене, прибитая здоровенными костылями к
мрамору, висела стенгазета "За коммунистическое обслуживание". В углу
черненький мальчик с усиками обнимал беленькую фифочку, а она все время
жалобно просила: "Ну, Вова, не надо этого делать, ну, Вова..." Чуть дальше
за колонной был еще один диванчик, свободный.
— Вы умеете принимать решения? — спросила Таня очень серьезно и
осветила Андрея своими синими прожекторами. — Вы же шахтер, вы, наверно,
умеете.
— Ну еще бы, — сказал он молодецким голосом. — Шахтеры этим
славятся...
И поспешно обнял ее, потому что кое-что понимал про эту жизнь и знал,
что надо делать, раз уж они уединились.
— Эх вы, — сказала она и стряхнула плечом его руку. — Эх-вы...
— Нет, — сказал он, забыв стереть дурацкую молодецкую улыбку.
--Просто такой вечер... И здесь холодно...
— А я никак не могу решиться. Уже пришла сюда и не могу... "Трамвайный
закон, — говорит моя мама. — Не высовывайся!"
Андрей ничего не понял в этой обрывочной пьяной (хотя она, кажется,
совсем не пила!) речи, но почему-то ему стало не по себе и захотелось
поскорее назад, в зал, где жарко и светло, и все ясно, несмотря на дым
коромыслом.
— А для чего вы с ним? — строго спросила Таня.
— Я с ним не для чего, мы просто друзья...
— Друзья?. — переспросила она и покачала: головой. — У него не
бывает друзей. Какой-то великий человек (забыла кто) сказал, что у Англии не
бывает ни друзей, ни врагов — у нее есть только ин-те-ре-сы!
— Может, пойдем? — попросил он. — Тут холодно.
— Ну ладно, пойдемте, раз вам холодно. Просто я хотела сказать одну
вещь, Я специально пришла сюда, чтобы сказать вам эту вещь, хотя и не знала
вас. Ну ладно, я ему скажу самому, раз вы... Раз вы быстро зябнете... Или
знаете что? Идите один, я покурю, У вас есть спички?
Он щелкнул зажигалкой, подождал, пока она достала из сумочки мятую
пачку сигарет, прикурила, затянулась неумело и жадно два или три раза подряд
и мотнула головой: идите, мол, идите, все в порядке...
Он покорно отошел, но тотчас остановился у стенгазеты "За
коммунистическое обслуживание". И стал читать заметку под заглавием: "Юмор
— что кому снится". Оказалось: зав. производством товарищу Юришкину снится,
что отремонтированы какие-то вытяжки, а "старш. повару тов. Сидельникову
снится, что полуфабрикат принимается первым сортом...", и так далее.
"Просто истеричка — подумал Андрей с необъяснимым раздражением. — Я
ее не знаю, я ее не звал, я ей и двадцати слов не сказал за весь вечер, и на
тебе: "Идите, раз вы такой зябкий!" Или как там она выразилась?"
Валя (которая теперь сама по себе, а когда-то вместе с ним начинала
агрегат), она тоже однажды что-то такое сказала. Мол, ты, Андрюша, полысеешь
с затылка. Это у нее любимая поговорка. Одни, мол, кого все время
отпихивают: "Осади, нахал, не лезь!" — те лысеют со лба. А другие, вроде
него, кого надо все время подталкивать: "Смелее, дурачок, иди, не бойся!" --
те с затылка.
Ну ладно, Предположим, он полысеет с затылка. Но он не зябкий! Просто у
него на руках агрегат, и он не должен и не имеет права влезать ни в какие
истории. Надо соблюдать трамвайный закон, если едешь в трамвае и дорожишь
тем, что везешь.
Надо идти в зал... Это уже чистое хамство — демонстративно отойти на
три шага и остановиться. Надо идти, хватит с него таинственного букета!
Пусть будет "минералка" — так оно проще. Он вошел в зал и решительно
зашагал к своему столику напрямик, бесчувственно натыкаясь на танцующих.
— Ты что это так быстро? — спросил Гера и сунул Андрею в руку
скользкую рюмку. — А даму где потерял?
— Герочка, какой ты неделикатный, — сказала Лила и шаловливо стукнула
мужа салфеткой по уху. — У дам бывают свои маленькие секреты! Учу-учу тебя,
медведя...
Андрей подумал, что Гера на медведя не похож совершенно, скорее на
хорька. И что она, Таня эта, может сообщить о нем такого неожиданного? Гера
есть Гера. Андрей хорошо знает таких вот "землепроходцев",
мальчиков-ножиков, которые проходят сквозь жизнь, как сквозь масло. Бодрые,
здоровые, непереживающие. "А вместо сердца пламенный мотор", как сказано в
одной песне. Почти год Андрей имеет с ним дело и не может пожаловаться. Что
надо — он сделает! Нельзя сказать, что даром, но сделает! А Андрею, пока он
строил свой агрегат, столько попадалось "неделающих"! Благородных и
бескорыстных, но неделающих. Так что и за Геру поблагодаришь бога.
— Ну выпьем, чтоб наше теля да волка съело, — сказал Гера и чокнулся
сперва с Андреем, потом с Лилей.
— Если теля ваше, а волк не ваш — все получится, — сказала Лиля и
захохотала так, что из золотых ее кос, сложенных венчиком, показались черные
спинки шпилек.
Вряд ли она могла сама придумать такую ловкую фразу, наверно, Геру
своего цитировала.
Радиола уже не орала. Она сладко пела старый трогательный вальс. Про
то, как с берез, неслышен, невесом, слетает желтый лист. Танцующих было
много, и Тане, которую Андрей сразу заметил, пришлось долго и неловко
пробираться между парочками. Лицо у нее было сосредоточенное, словно бы она
все еще боялась потерять руль.
— Георгий, — сказала Таня, подойдя к столу, и музыка мгновенно
умолкла, будто нарочно выключенная к первой важной фразе. — Георгий, я
решила тебе все сказать сейчас, при Андрее... Потому что с глазу на глаз это
бесполезно...
— Садись и не ори, — тихо сказал Гера, и лицо его стало твердым. --
Сядь, пожалуйста, и сосчитай до двухсот.
— Андрей! Я точно узнала... Он дал вам ворованный металл. Ворованный
не им, а другим человеком, очень добрым, но слабым и болезненно приверженным
к выпивке. И если что — в тюрьму пойдет этот человек, а Гера отыщет
кого-нибудь другого и будет ходить сюда как ни в чем не бывало и пить за
теля, которое съест волка. Вы еще не пили с ним за теля?
— Закусывать надо, — строго сказал Гера.
— Андрей, почему вы молчите? Вы мне не верите? Вы же не дурак, вы не
можете мне не верить...
Андрей опустил голову и стал считать до двухсот, хотя не его об этом
просили. Потом он стал считать до трехсот, потом до четырехсот. На пятистах
пятидесяти он поднял голову. Тани уже не было. Лиля сидела растрепанная, с
пылающими щеками и в каком-то материнском испуге смотрела на своего Геру. А
Гера пытался поймать вилкой ускользающий грибок в покрытой слизью тарелке и
ожесточенно сопел.
— Дурью мучается! — запальчиво сказала Лиля. — Личной жизни у нее
нету...
И тут Андрею сделалось невыносимо тошно и захотелось что-нибудь такое
злое крикнуть на весь ресторан, грохнуть кулаком по столу, чтоб рюмки
вдрызг, чтоб этот сукин сын Гера дрогнул наконец! Но Андрей все еще сидел за
столом с дурацкой рюмкой в руке, и с каждой секундой становилось все
невозможнее вот так вскочить, и стукнуть кулаком, и крикнуть. И когда он,
наконец, поставил рюмку, Гера посмотрел на него понимающе и почти
сочувственно:
— Сиди уж! У нее свой номерок. Сама оденется. И живет здесь рядом,
через шесть домов...
И Андрей сел. Действительно, все решают секунды. И тут тоже были свои
решающие секунды — те самые, когда он считал до двухсот и далее.
Но он же не сволочь! Он не трус, он имел случай испытать себя! Когда в
одну проклятую субботу завалилась четвертая лава, он в последнюю секунду
влетел в это обреченное место. Он же не с перепугу влетел, а потому, что там
слесаря остались. "Сработал благородный автоматизм", как сказал потом
управляющий...
Но зачем Андрей сейчас это вспомнил? Кому он хочет про это
рассказать?.. Сейчас тоже был автоматизм. Только не благородный. И не перед
кем делать вид; что смолчал и остался, потому что не поверил. Он поверил.
Еще ничего не узнав, только посмотрев на Таню, он поверил. То есть
просто понял. И убрал голову. Автоматически.
Андрей все сидел, не в силах подняться, сказать Гере что-нибудь, просто
посмотреть на него в упор... А тот все говорил и говорил — спокойно и
ласково. Про наряд, который уже подписан главным, про чувствительных
дамочек, с которыми лучше не водить дружбу, про то, что чистая смехота
поссориться по такому книжному поводу таким испытанным друзьям, как они. И
вот тут Андрей поднялся и пошел к двери.
Но с полдороги он вернулся. Положил на стол две десятки, посмотрел на
Геру и добавил еще одну.
— Много, — спокойно сказал Гера. — Много, если считать за один ужин,
а если за все, что я тебе по дружбе делал, то мало.
— Сволочь, — сказал Андрей.
И Лиля посмотрела на него с такой насквозь прожигающей ненавистью, что
он вдруг позавидовал Гере, которого так любят... Пускай даже эта пышная
дура...
По справедливости он мог бы и Гере сейчас позавидовать, потому что тот
все-таки оставался собой. А Андрей...
На улице было холодно и мокро. Пока они там сидели в ресторане, зима не
то что растаяла, а как бы отсырела. И Андреева кепка сразу стала тяжелой и
твердой, как булыжник. И пальто задубело. С неба валила какая-то мокрая
пыль. Но это было жалкое торжество осени над зимой, от которого одна слякоть
и никакой надежды.
Ну хорошо, Андрей в конце концов сказал этому Гере все, что нужно... Но
ведь завтра же он все-таки пойдет в главк и все-таки возьмет подписанный
сегодня наряд. И все благородные слова и все душевные муки ничего решительно
не изменят, не помешают пустить чужой металл в свое дело... То есть нет,
конечно, не в свое — в государственное, во всенародно важное, но тем не
менее...
Под навесом у входа в метро приплясывала перед своим лотком молоденькая
глазастая продавщица в белой курточке, надетой поверх мехового пальто.
Похожая на Таню...
К чертовой матери! Не было никакой никакого ресторана, никакого ужина,
и он сейчас просто подохнет с голоду.
— Свежие? — спросил Андрей, тыча пальцем в мокрую груду пирожков.
— А я не знаю, — пропела продавщица,и сразу перестала быть похожей на
Таню. — Они мерзлые, кто их разберет...
Пирожок был действительно мерзлый, хотя все таяло и шел уже самый
обыкновенный дождь. Андрей вздохнул и в три приема сжевал эту холодную
гадость. Потом попытался вспомнить, с чем он был этот пирожок, и не мог...


ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ

Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо
кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так
выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех
правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна — русачка, глядя на него,
всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: "Эх,
Калижнюк, Калижнюк, анархия — мать порядка".
Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это
когда никаких запретов — всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно,
знание тут было чисто теоретическое. Потому что — сами понимаете! — какая
может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?!
Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не
полная, но все-таки... Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно
достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за
справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему
фильм "Покорение космоса").
Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд — то есть вольная
воля на три дня — была однажды достигнута в седьмом "Б". То есть что значит
однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля.
Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и
пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно
обсудить разные разности, которые он небрежно называл "марочными делишками",
а Сашка торжественно именовал "филателистическими интересами".
Русачка Людмила Прохоровна — пожилая, грузная женщина, коротко
остриженная и говорящая басом... Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а
просто приведу безответственное определение Юры Фонарева — старосты кружка
юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна — вылитый Малюта
Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком
женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым.
— Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, — сказала Людмила сладким
басом. — Анархия — мать порядка! Ты почему сел не на свое место?
— А вот она с Юркиной парты лучше видит, — сказал Коля, который был
не слишком-то находчив. — Тут доска отсвечивает.
— Кто она? — спросила русачка. — У Гавриковой есть имя.
— Машк... То есть Маша...
— Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша?
— спросила она уже совсем сладко.
— Да, спасибо, — высокомерно сказала Машка, — тут я лучше вижу.
— Может быть, тебе следовало бы вообще сходить к глазному врачу и
подобрать очки?
— Большое спасибо, Людмила Прохоровна. — Машка даже слегка
поклонилась. — Я обязательно схожу.
— Молодец! — громко прошептал Лева Махервакс и показал Машке большой
палец. — Это был ответ герцогини.
Похоже, что Людмила услышала и вполне оценила это замечание. Когда уж
человек кого-нибудь невзлюбит, он должен рассчитывать на взаимность. Но
русачка почему-то не рассчитывала и сильно разозлилась.
После звонка она влетела в учительскую с криком: "А вам, Ариадна
Николаевна, как классному руководителю... " — и накинулась на бедную
Адочку.
"И вам, Ариадна Николаевна, как завучу, тоже следовало бы со своей
стороны..." — словом, Людмила требовала, чтобы в этом седьмом "Б", где
юноши и девушки творят все, что им заблагорассудится, пересаживаются с места
на место и даже более того... Чтоб в этом вертепе был наведен, наконец,
элементарный порядок, обязательный в советской школе...
Марья Ивановна, которую вся школа за глаза звала Завучмарьванна,
слушала внимательно и грустно.
— Да, говорила она, вздыхая, — да, да, да, это действительно
проблема.
— И вообще, — победоносно закончила Людмила Прохоровна, — этот
вопрос надо решить принципиально. Одна паршивая овца, какой-нибудь
Калижнюк...
— Почему Калижнюк овца? — ужаснулась Адочка, но Людмила не обратила
на нее внимания.
— В конце концов, ведь берут тунеядцев и изолируют их от общества... в
специально отведенные местности! Сроком до пяти лет! А у нас, понимаете,
Калижнюк свободно садится с Каменским и влияет на него как хочет.
Завучмарьванна с тоскливой завистью смотрела в окошко на школьный двор,
где краснощекий пятиклашка, в ушанке набекрень, лупил портфелем другого
пятиклашку.
— Да, Людмила Прохоровна, — сказала она, вздыхая, — да, да, это
серьезный вопрос...
И вдруг горько пожалела, что прошло детство. Давным-давно прошло и не
вернется, и уже нельзя вот так, как тот краснощекий за окном, взять портфель
и треснуть эту Людмилу по башке (хотя портфелем убить можно — черт знает
сколько казенной бумаги приходится таскать с собой).
— А почему вы так уверены, что плохой испортит хорошего? А может,
хороший исправит плох... — запальчиво сказала Адочка, но вдруг испугалась:
ой, что это она такое несет? — и осеклась на полуслове. Боже мой! Хороший
исправит плохого! Бррр! — Они уже люди, — сказала она жалобно. — Имеют же
они право хоть на что-нибудь,
— Они имеют все права, — сказала Людмила. — Учиться, трудиться,
культурно отдыхать. Больше того — оскорблять своего учителя, который всей
душой...
И тут из ее груди исторглось сдавленное рыдание (но, может быть, это
она просто чихнула).
А между тем в седьмом "Б" уже позабыли мелкое происшествие с
пересаживанием. Коля и Сашка уже сидели на своих местах и разглядывали
новообретенные марки. Судя по их блаженным рожам, каждый был уверен, что
именно он обдурил уважаемого коллегу. Весь класс бездельничал, как и
положено на перемене. Только двое на задней парте трудились в поте лица
своего, сопя и вздыхая. Впрочем, назвать их тружениками было бы неточно,
потому что они, собственно говоря, сдирали из чужих тетрадей домашнее
задание.
Ну, а все прочие в классе, повторяю, предавались сладкому
ничегонеделанию. То есть играли в "балду", боролись, ели бутерброды, ходили
на руках, рисовали фасоны юбок, "которые теперь носят", говорили: а) про
кино (картина — во! — железная. Он как выскочит и бац-бац из кольта!), б)
про пионерскую дружину (надо ли приносить гербарий на сбор "Люби родную
природу"), в) про Ги де Мопассана (жжжелезный писатель! Не читал? Эх,
мальчик, дитя!), г) про футбол (Метревели упустил железный мяч), д) про
историчку и Ряшу (а она спрашивает: "Это ты, Ряшинцев, так считаешь или
Маркс?" А он: "Мы оба так считаем"), е) про акваланги... и т. д. и т. п. У
нас алфавит сравнительно небольшой, и мне все равно не хватит букв. Вот в
китайском, говорят, иероглифов в несколько раз больше. Это ученый мальчик
Лева говорит, он, наверное, знает. Но я боюсь, что и иероглифов не хватило
бы, чтобы перечислить все темы разговоров в седьмом "Б" между первым уроком
и вторым. Словом, это была перемена как перемена — зачем мне ее описывать?
Сами знаете, сами небось учились: у нас ведь школьное обучение обязательно.
А после перемены была физика, и пришла Адочка, и все сразу вспомнили
про случай с Людмилой Прохоровной. Идя в класс, Адочка дала себе страшную
клятву заговорить об этой истории не раньше следующего звонка. Но, увидев
безмятежные физиономии своих прекрасных семиклассников, она не выдержала.
Можно сказать, что классный руководитель победил в ней физичку.
— Что вы за фокусы устраиваете? — закричала она с порога. — Что вы
— маленькие?
Ну, я не стану цитировать речь Ариадны Николаевны. Я ее люблю, и мне
очень хочется представить ее в наилучшем свете. А какой уж тут наилучший
свет, когда Адочка по должности должна была обличать ребят, которых не
считала виноватыми, и защищать Людмилу, про которую думала... (из
педагогических соображений я не решусь разгласить при ребятах, что именно
думала физичка о русачке).
Кроме того, Ариадна Николаевна, безусловно, не самая преступная среди
легиона лиц, говорящих по должности не то, что они считают верным на самом
деле. Но это соображение, вполне утешившее меня, Адочку все-таки не утешило.
И в конце своей суровой речи она вдруг произнесла странные слова, совсем не
вытекавшие из сказанного ранее.
— А впрочем, — сказала она и, кажется, вздохнула с облегчением, — вы
в конце концов взрослые люди. Решайте, пожалуйста, сами, кому с кем сидеть!
— В каком смысле "сами"? — осторожно спросил Юра Фонарев.
— В том смысле, что сами!
— Ура! — тихо сказал Коля.
— Ура! — прошептал класс. — Ура! Ура! Ура!
На большой перемене начался диспут. Очень толстая Кира Пушкина с очень
толстой косой сказала своим толстым голосом: "Только пускай это будет
настоящий диспут".
Как председатель совета отряда Кира уже давно мечтала провести
какой-нибудь диспут. Вроде тех, про которые писала "Пионерская правда" и
сообщала "Пионерская зорька". Она однажды даже советовалась с умным Юрой
Фонаревым по этому вопросу. Принесла ему разные "материалы и вырезки" и
спросила, не подойдет ли такая увлекательная тема: "Стоит ли жить для одного
себя?" Или, может, лучше такая: "Откровенность — хорошо это или плохо?"
Но Юрка не понял серьезного разговора. Он схватил в охапку "вырезки и
материалы" и умчался в конец коридора к своему Леве, радостно вопя:
— Даешь диспут! Волнующие темы: "Двуличие — хорошо это или плохо?",
"Стоит ли быть порядочным?"
— "Возможна ли дружба между мальчиками и девочками?" — мрачно
пробасил Лева. На том идея диспута и была погребена.
А вот сейчас действительно возник диспут. Хотя я и не поручусь, что это
было именно то самое, о чем мечтала толстая деятельница Кира.
Едва Ариадна Николаевна вышла, Коля схватил в охапку, свои вещички --
книжки, тетрадки, альбом и какую-то трубку неизвестного назначения (то ли
свистульку, то ли самопал) — и перетащил на Сашкину парту.
— А ты давай к Фонарю, — сказал он Машке и, подумав немного, добавил:
— Пожалуйста.
И Машка мигом собрала барахлишко и ушла. Без звука. Наверно, удивилась,
что Коля вдруг сказал "пожалуйста", но скорее всего она просто обрадовалась,
что можно насовсем сесть к Юрке Фонареву.
И тотчас, как по свистку, с двух концов класса два уважаемых человека
кинулись ко второй парте. За этой партой сидела первая красавица и примерно
тридцать шестая ученица Аня Козлович. Но рядом с ней было только одно место,
да и то, вообще говоря, не свободное. Так что в пункте назначения
столкнулись уже три богатыря: Сашка Каменский. бежавший справа, Гена
Гукасян, бежавший слева и художник Тютькин, сидевший на своем месте.
- А вы подеритесь, доброжелательно посоветовал Юра Фонарев, который мог
в такой момент веселиться, поскольку у него все уже решилось наилучшим
образом. — Значит, Сашка с Генкой... Победитель встретится с Тютькиным.
Потом золотой призер сядет с Анютой. Серебряный останется при своих, а
бронзовый сядет к Коле.
Класс заржал. И соискатели печально удалились каждый в своем
направлении.
— Бедненький, — сказала Машка, глядя на тощего растерянного Сашку. --
Голый король Лир.
Собственно она это подумала про себя, но нечаянно сказала вслух.
— Так нельзя, — сказал Лева Махервакс, взгромоздившись на парту. --
Один человек хочет, предположим, с другим человеком. А тот, другой, может,
не хочет с этим одним, а вовсе хочет с третьим, который, в свою очередь, не
хочет с ним, а хочет с четвертым, который, в свою очередь...
— Ясно, — сказал Сашка быстро оправившийся от потрясения, — Так что
же ты предлагаешь?
— Я ничего не предлагаю — ответил Лева, как подобает философу. --Я
ставлю вопрос...
— Это каждый дурак может.
Так что волей-неволей пришлось предлагать. Кира Пушкина сказала, что
надо бы лучших сажать с худшими, чтоб они своим влиянием...
— Прелестно! — ликовал Фонарев. — Составим таблицы. Будем определять
лучшизм ии худшизм.
— Правильно, — заорал Сашка. — Складывать успевизм, дисциплинизм,
активнизм... Что еще -изм? Да, еще участиевобщественнойработеизм!
Сева Первенцев сказал, что надо все решить демократическим путем. То
есть, голосованием. Ему очень нравился этот путь, потому что его уже однажды
выбрали. Редактором стенгазеты.
Разные выборы в школе происходили часто и особенного значения не имели.
То есть когда-то в младших классах, наверное, имели — сейчас уже трудно
вспомнить, как оно было. А в последнее время все делается очень просто.
Надо, скажем, избрать старосту класса. Ну кто-нибудь для смеха крикнет:
"Калижнюка!" А Коля покажет ему кулак и прошипит: "Чего еще?" Потом уж
кто-то по-настоящему скажет, что надо бы Гукасяна. И все проголосуют,
поскольку Генрих свой парень — не подлиза, не бобик, не ябеда, а с другой
стороны, он сможет обеспечить явку на всякие собрания и мероприятия,
поскольку ребята к нему хорошо относятся и не станут удирать — чтоб
старосте не попало.
Особый случай был, конечно, с Кипушкиной. Никто почему-то не хотел в
председатели, и все выкрикивали имена своих врагов, мечтая насолить им этой
ответственной должностью. И тут вдруг Лева заметил, что Кира слегка
подпрыгивает на своем месте и выжидающе поглядывает по сторонам.
— По-моему, она стремится, — сказал Лева, обернувшись к фонаревской
парте, и, не дожидаясь ответа, завопил: — Пушкину! Пушкину!
— Идиот! — сказал Фонарев сквозь зубы. — Кретин! Что ты наделал?
А старшая вожатая страшно обрадовалась:
— Правильно, Махервакс! Кира активная девочка!
— Лучше бы пассивная, — прошипел Фонарев: — Это бы еще можно было
стерпеть.
Жизнь, как вы знаете, доказала его правоту. Но я сейчас все это
рассказываю к тому, что идея Севы насчет демократии была дружно забракована.
Слишком серьезное дело, чтоб решать голосованием. Пусть лучше каждый напишет
записку с именем желательного соседа. А совет отряда подведет итог, кому и с
кем сидеть.
Записки были написаны на следующей перемене и брошены в Левину ушанку,
за которой пришлось специально бегать в раздевалку. Конечно, можно было бы
просто складывать их на столе или бросать в мешочек для завтрака, но это
было бы уже не то.
Хотя все равно получилось "не то". Не успел Лева дойти до середины
второго ряда, как прибежали трое и потребовали свои записки назад: они,
видите ли, передумали и хотят вписать кого-то другого.
— Сразу на попятный. — осуждающе сказала Машенька. — Моя мама
говорит: все теперь несамостоятельные. Сегодня женятся — завтра
передумывают...
— Умница ты! — сказала Машка, которая, как вам известно, совсем
другая девочка и, по выражению Фонарева, "даже не тезка" Машеньке. --
Предусмотрительница!
Когда после уроков уполномоченные на то лица прочитали все записки,
итог получился в высшей степени странный. Оказалось, что пятнадцать человек
(почему-то одни девочки) пожелали сидеть с Севой Первенцевым. К Анюте
попросилось семеро (по странному капризу судьбы это были только мальчики).
На Машку было четыре заявки, на Машеньку три, еще на нескольких ребят по две
и по одной.
Словом, выяснилась ужасная вещь: почти на всех учеников седьмого "Б"
вообще нету спроса.
— Эти цифры нельзя объявлять! — строго сказала Кипушкина. — Они
неправильно рисуют дружбу в нашем классе.
— А почему цифры должны рисовать? — спросила Машка.
— Не понимаешь — помолчи! — отрезала Кира. — Это очень серьезно. И
ни слова никому! Ясно?
— Ясно! Кирка обиделась, что ее никто не записал, нахально громко
сказал этот красавчик Сева и помахал своими телячьими ресницами. — Но надо
говорить правду!
На этот раз все с ним согласились. Хотя он сказал свои последние
благородные слова из не очень благородных соображений. Скорее всего ему
просто хотелось, чтобы все узнали, каким он вдруг оказался чемпионом. Еще
только вчера на редколлегии Юрка ему при всех кричал: "Ты глуп, как пуп". А
теперь вот тебе и пуп — 15 заявок. А на Юрку только какие-то плачевные две!
Нет, стоп... Невозможно так подробно про все рассказывать, а то никогда
не кончишь! Короче говоря, на записки пришлось наплевать. Иначе надо было бы
делать одну парту шестнадцатиместной, другую — восьмиместной и т. д.
— Вы руководители, вы и сажайте! — сказал Ряша, который был по
должности никто и неизвестно как затесался в среду руководящих ребят.
— Только надо, чтоб благородно, — сказала Машка. — По-честному...
— Правильно, — обрадовалась Машенька. — Вот ты, например, возьми и
не сядь с Фонаревым. Это будет хорошим примером.
— Пожалуйста, — вспыхнула Машка. — Я согласна с кем угодно.
— С Кирой, — сказала Машенька твердо.
Словом, эта самая кисочка Машенька повела дело просто мастерски, и,
чтобы не прослыть корыстным и несознательным, каждому приходилось сесть
именно с тем, с кем ему меньше всего хотелось. Оказывается, не только для
всеобщего счастья, но и для того, чтобы всем сделать плохо, нужно приложить
немало труда и вдохновенья. Правда, Машенька была трудолюбива и вдохновенна
и выбор ее был снайперским: Тютькин с Колей, Фонарев с Первенцевым и т. д.
Но и этот план, конечно, лопнул: потому что если плохо сразу всем, то
сознательность испаряется сразу...
А может быть, пусть весь класс решает, в полном составе! Больше голов
— больше умов. (Я лично не совсем уверен, что 36 учеников седьмого "Б" и
есть именно 36 умов. Но все-таки...)
Пробовали ребята пересаживаться постепенно, так сказать, на основе
двухсторонних соглашений. Скажем: "Я на твое место — к Гене, а ты на мое --
к Ряше. И еще в придачу получишь пингпонговую ракетку", Три раза так вышло,
на четвертый лопнуло.
Испытали другой вариант: "Конец своеволию, пусть будет строго научный
подход. Вот Лева — человек научный и очень честный, пускай он всех
рассадит".
Ученый мальчик Лева был действительно очень честный. (Все говорили
именно "очень", хотя вряд ли можно быть "довольно честным" или "умеренно
честным".) Весь вечер он чертил какие-то графики и составлял таблицы
симпатий и противоречий.
Сперва все получалось прекрасно и все были довольны. Правда, одна
девочка, которую Лева определил к одному мальчику, очень искренне
протестовала и кричала: "Ни за что с ним не сяду!" Но это было не так уж
страшно, поскольку протестовала она на бегу, торопясь с вещичками к
назначенной парте (чтоб Лева не передумал и не посадил кого-нибудь другого).
Потом, однако, дело пошло туго. Сашка, например, забраковал Ряшу,
откровенно сказав Леве на ухо:
— Мне с ним интересно разговаривать не больше семнадцати минут. А что
я буду делать на остальных уроках?
— Учиться, — неуверенно сказал Лева.
Я забыл отметить — а это, наверное, существенно, — что в эти
знаменательные дни в перерывах между пересаживаниями проходили нормальные
уроки. (Нельзя сказать, что совсем уж нормальные, но все-таки географичка
пыталась спрашивать географию, а англичанка — английский.) На седьмой "Б"
посыпались колы и двойки. Адочка потеряла сон и ходила по школе,
пошатываясь, время от времени поглядывая в зеркальце на синие круги под
прекрасными своими глазами. Но свободу не отменяла. И Завучмарьванна ничего
ей не говорила, хотя уже второй день носила в сумочке копию русачкиного
заявления в районо, начинавшегося словами: "Считаю своим педагогическим
долгом довести до вашего сведения..."
А седьмой "Б" продолжал мучиться собственной вольностью. Снова и снова
возникали и лопались проекты один другого фантастичнее. Предлагалось все
решить чемпионатом по шашкам, или лыжными соревнованиями, или с помощью
обычной проверенной считалочки "На златом крыльце сидели".
Кончилось тем, что Юра Фонарев влез на парту (вернее, на две парты:
одной ногой на свою, другой — на Левину) и потребовал, чтоб все сели так,
как сидели до народовластия...
— ...как исторически сложилось, — сказал он.
— По божьей воле? — с наивозможнейшей иронией спросил Лева, сильно
обидевшийся за свою науку.
И тут вдруг класс раскололся. На две партии. Причудливая трещина прошла
не только по классному журналу, но — как выразился поэтический Ряша — по
человеческим сердцам. Так что по разную сторону баррикад оказались даже
такие друзья, как Лева и Юра, которых невозможно было бы разлить водой (хоть
целым Атлантическим океаном). И вот — враги!
И Машке пришлось из высших соображений порвать с Юрой и встать под
Левины знамена, поскольку принять лозунг "Пусть будет, как было" — это
значило добровольно отказаться от свободы.
Вдруг кто-то произнес слово "бойкот".
Неизвестно, кто именно это сказал. Нельзя даже установить, какая партия
объявила его первой. Но, по простодушному определению Коли, "дело сразу
завернуло на мороз".
С представителями противной стороны нельзя было разговаривать, ходить
рядом (сидеть приходилось!), обмениваться вещами и учебниками, пить и есть.
Коля, машинально съевший кусок Сашкиной булки, был обличен и опозорен своими
новыми единомышленниками. И с ужасом обнаружил, что никогда в жизни не
подвергался таким притеснениям и не сталкивался с таким количеством
запретов, как именно в эти дни полной свободы.
За два года, прошедшие после предыдущего бойкота, класс заметно
прогрессировал. Тот бойкот (клеймили позором Севу Первенцева, нумеровавшего
в лагере свои личные конфеты) был просто детской самодеятельностью. Теперь
дело было поставлено железно.
Но, честно говоря, радости от этого железа не имел никто. Из высших
соображений участникам бойкота приходилось водиться с теми, кого они раньше
терпеть не могли, и отвергать самых милых и симпатичных друзей, волею случая
оказавшихся иноверцами.
Сношение с неприятелем ужасно каралось, поэтому то и дело вспыхивали
нечаянные скандалы. Гена что-то такое спросил у художника Тютькина, как у
своего, а оказалось, что тот из другого лагеря. Пришлось всем составить
списки своих единомышленников и врагов и вызубрить их, чтоб не перепутать.
В связи с наступающим Новым годом и школьной елкой пришлось образовать
две елочные комиссии, естественно, враждебные друг другу. И поскольку
фонаревцы готовились к костюмированному балу, Левины последователи
(махерваксовцы) вынуждены были объявить новогодний вечер туристской песни с
обязательной явкой в ковбойках и лыжных штанах. Машка, у которой
только-только появилось роскошное красное платье с вырезом, перетерпела эту
новость, сжав зубы. Но некоторые девочки из ее партии, менее сильные духом,
даже плакали.
На четвертой контрольной по математике стало ясно, что Машка ничего не
может решить, захлебывается и вот-вот утонет (не в каком-нибудь там
переносном, а самом прямом смысле, поскольку у нее уже имелась одна двойка,
еле-еле замазанная последующей троечкой). И Юра в полном отчаянии нарушил
долг — не ученический, разумеется, а бойкотовый! — и послал ей шпаргалку.
Но Машка передала ее назад, не распечатав, хотя глаза ее почему-то
наполнились слезами.
— Это были гордые слезы, — сказал впоследствии Лева.
Ну, я не в силах перечислять все космические, крупные, средние и малые
неприятности и осложнения, вызванные бойкотом. Несчастная Анюта Козлович, у
которой день рождения попал на 24-е, вынуждена была пригласить из
политических соображений всех своих врагов и отказать почти всем, кого
любила, и даже художнику Тютькину. Экскурсия в Новодевичий монастырь,
придуманная старостой кружка юных, историков Юрой Фонаревым, отправилась в
это славное место без Юры и большинства кружковцев. Потому что первыми в
автобус сели махерваксовцы и сношения с неприятелем избежать было бы
невозможно.
Юра зачем-то прочитал вслух мокнувшее на стене объявление, написанное
утром школьным завхозом, любителем краеведения:
ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАЩИЕСЯ ЕХАТЬ НА ЭКСКУРСИЮ В НОВОДЕВ. МОНАСТЫРЬ, ЗАПИСЫВАТЬСЯ
У ЗАВХОЗЧАСТИ.
Потом Юра свистнул и сказал странное слово:
— Фарщемпщ!
Неизвестно, что означает это слово, во всяком случае, оно на редкость
точно передавало Юрино состояние.
Во время этих катастроф в седьмом "Б" внезапно объявилась и возвысилась
новая крупная фигура. Это был некий Женя Доброхульский, мальчик с разными
глазами и ватой в ушах. Он учился в классе первый год, да к тому же заболел
где-то в начале первой четверти и только теперь выздоровел. Он появился на
третий день бойкота и, естественно, ничего не знал о смутах, раздиравших
седьмой "Б", и ни к какой партии не принадлежал.
Вот такое положение человека, стоящего над схваткой, сразу подняло
этого Доброхульского на недосягаемую высоту. Лучшие люди обоих лагерей
ходили к нему жаловаться на интриги неприятеля и требовали беспристрастного
суда. И за какие-нибудь несколько часов этот тихоня, этот ушастик вдруг
надулся, заважничал, и, прежде чем что-либо сказать, непременно пыхтел, а
сказавши, обязательно добавлял: "Вот так это выглядит с объективной точки
зрения".
С помощью тихого Жени классовая борьба достигла уже совершенно
мартеновского накала. Как-то сам собой осуществился Машенькин проект, и в
седьмом "Б", безусловно, не осталось никого, кому бы не было плохо!
После уроков в класс вбежала Ариадна Николаевна и, остановившись в
дверях, вдруг спросила очень тихо и устало:
— Ну что, люди? Хорошо вам?
Никто ничего не ответил.
— Так что же делать? — спросила Адочка еще тише.
— Не знаем, — сказал Коля.
— И я не знаю, — сказала Адочка почти шепотом и почти заплакала. (Не
могу объяснить, что значит "почти заплакала", но это точно.)
— Я знаю, — сказал вдруг Лева, и голос его прогремел как гром. --
Придется сесть, как сидели.
И партия махерваксовцев со вздохом облегчения ликвидировалась.
Фонаревцы проявили великодушие и не стали ликовать по поводу
самоубийственной речи неприятельского вождя. Только Ряша что-то такое
пискнул, мол, наша взяла, но незамедлительно схлопотал по шее от
справедливого Гены.
И сразу настало мирное время. И Сашка как ни в чем не бывало достал
свой марочный альбом. И председатели двух елочных комиссий ринулись друг к
другу, как родные братья после двадцатилетней разлуки. И бывшие Левины
единомышленницы кинулись рисовать вытачки и рюшечки, лихорадочно наверстывая
упущенное в период ковбоек и лыжных штанов. И Кипушкина официально подошла к
Гене и попросила данные о том, сколько ребят в классе работает над собой.
— Шестнадцать, — ответил Гена.
— Это много.
— Ну тогда десять, — сказал Гена, чтобы поскорее отвязаться.
— Десять, пожалуй, — важно сказала Кира. — Только не десять, а
девять — гладкие цифры хуже...
А Юра Фонарев подошел к Леве, положил ему руку на плечо и сказал, что
вчера по радио объявили: следующее солнечное затмение в нашем городе будет
12 ноября 1996 года. И оно будет недолго, всего только две минуты.
— Надо не прозевать, — озабоченно ответил Лева.


ХУДОЖНИК ТЮТЬКИН — СЫН ОРЛОВА

Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой "Б" — Юра Фонарев, Сашка
Каменский и Машка, — вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот
ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
— Ой, — сказала Машка, взглянув на его художество. — Смотрите, ребя,
как здорово!
— Ого, — сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щеки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в
кулаке, отошел на два шага, снова посмотрел и сказал:
— Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович
Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
— Кроме шуток?
— Кроме, — сказала Машка. — Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой "Б", обязательно говорил
что-нибудь вот этакое:
— Гений!
— Но Коля! Прямо как живой!
— А ухо-то, ухо! Ну, точно.
— Что там ухо? Все точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька,
совсем другая, совершенно другая девочка)... Так вот, Машенька спросила:
— А артиста Рыбникова срисовать можешь?
— Почему с р и с о? — высокомерно сказал Тютькин. — Не с р и с о, а
на - ри - со... — и торжественно закончил, — вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку
(в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина,
атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего
определенного не обещал.
— А мне голубя, — сказала Машка.
— Мира? — спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
— Нет, просто. Сизаря.
— А ты гоняешь? — почтительно удивился Тютькин, который, конечно,
знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет.
Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
— Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на
доске.
— Почему это меня? — спросил он, внимательно оглядев честную
компанию.
— А кого же?! — закричали все. — Ты только посмотри.
— Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? — негромко спросил Коля и взял
художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей
круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
— Не тебя-я-я! — завопил Тютькин.
— Как же не тебя?! — закричали любители справедливости. — Смотри,
вот ухи. И бровь — одна вверх, другая прямо!
— Значит, меня? — сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все
ахнули: до чего похоже. — Меня, значит? — и сел верхом на Тютькина.
— Не тебя-я-я!
— А кого же, если не Колю? — настаивали правдолюбцы. — Как не стыдно
врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это,
наверно, сильно мешало...
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой "Б", в котором, конечно, много
вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный,
и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на
его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника
какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы
как-нибудь убийственно (например: "Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты
художник, но свинья").
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она
бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой
моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели
два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти,
ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот
он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
— Не тебя-я... А... а Ваську Трубачева... Из второй школы.
— Вот видите, — с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с
Тютькина. — Трубачева кого-то...
— Дурак ты, — сказал Сева Первенцев. — Васек Трубачев — это не из
какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и
написал на доске:

СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!

— А у тебя в самом деле уши преступника, — вызывающе сказала Машка,
которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
— Ты у меня еще заплачешь — пообещал Коля Тютькину, — четырнадцать
раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не
шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.)
— А меня нарисуешь — пулей из пионеров вылетишь, — сказал почему-то
Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
— Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися