Константин Симонов. Живые и мертвые

страница №14

одумал он.
Он нащупал в кармане ватника пачку сложенных вчетверо листов бумаги,
взятых еще в райкоме у Малинина, чтоб написать письмо Маше, вернулся в
бюро пропусков и нашел там ручку с погнутым, но еще годным пером.
Попробовав перо и слив из двух чернильниц в одну остатки чернил, он
разгладил листы, лег грудью на стол и, не останавливаясь и не задумываясь,
стал писать страницу за страницей.
Когда он, дописав восьмую страницу, закончил изложение всех
обстоятельств, на улице уже начало темнеть.
Он хотел перечесть все подряд, но поглядев в окно, махнул рукой и в
самом низу последнего листа написал последнюю фразу:
"Среди всех своих действий считаю неправильными два: что не явился в
Особый отдел части, стоявшей по месту моего выхода из окружения, а вместо
этого уехал, как мною было изложено выше, и что, подходя к Москве, не
обратился на КПП, а обошел его. За достоверность всех изложенных мной
фактов несу всю меру дисциплинарной ответственности".
Он подписался, поставил число, потом перечел последние строчки и после
слова "дисциплинарной" вписал "и партийной".
В вестибюле повторилась прежняя процедура. Синцов попросил часового
вызвать дежурного, тот позвонил по телефону, и через несколько минут
дежурный показался в дверях.
- Написали? - Он взял из рук Синцова листки, сперва взглянул в начало:
верно ли адресовано? - потом перевернул и бегло взглянул в конец. - Где
вас искать, когда ознакомятся, написали?
- Да, в начале. - Синцов показал дежурному то место, где было написано:
"Коммунистический батальон Фрунзенского района в настоящее время находится
по адресу: Плющиха, здание ФЗУ N_2".
Показал и, спохватившись, вытащил из кармана ту бумажку, которой
снабдил его Губер.
- Товарищ военюрист третьего ранга! Напишите на моем направлении, что
меня задержали до вечера, а то ведь отлучка...
Он немного прилгнул: дело было не в том, когда он вернется, ему надо
было, чтоб Губер увидел, что он действительно был в прокуратуре.
- Хорошо, напишу, что находились здесь до восемнадцати часов, - сказал
дежурный.
- И печать, если можно, поставьте!
Дежурный поморщился, - придется подниматься на второй этаж, снова
спускаться и подниматься, - хмыкнул, собираясь отказать, но потом
передумал, - сердце не камень! - забрал синцовскую бумажку, вышел и через
две минуты вернулся.
- Берите! - с раздражением доброго человека, недовольного собственной
добротой, сказал он Синцову.
Выйдя на потемневшую улицу, Синцов развернул бумагу.
На ней не было печати, но был маленький штамп: "Московская окружная
военная прокуратура". Под этим штампом было написано: "Находился в
прокуратуре до восемнадцати часов. 18.Х. с.г.". Потом стояло большое
красивое "П" и уходящий вниз росчерк фамилии, так и оставшейся ему
неизвестной.
Когда вскоре после отбоя первой за вечер воздушной тревоги к Губеру
пришел караульный начальник и сказал, что у ворот стоит человек по фамилии
Синцов и заявляет, что он отлучился из казармы с его, Губера,
увольнительной, а теперь вернулся и должен явиться к комиссару, Губер
усмехнулся, поправил очки и сказал, чтобы этого человека пустили к нему, а
заодно вызвали Малинина.
Синцов зашел к Губеру первым. Малинина еще не было.
- Ну, что, товарищ Синцов, - насмешливо сказал Губер, - военная
прокуратура закрыта на ремонт, или вы не нашли Молчановки, или что еще?
Синцов вынул записку Губера и положил перед ним.
Губер внимательно прочел записку, как будто он не сам ее писал, потом
повернул бумажку наискось и вслух прочел надпись дежурного по прокуратуре:
"Находился в прокуратуре до восемнадцати часов".
- Что ж, выходит, разобрались с вашим делом и отправили вас обратно к
нам? Так, что ли? - подняв лицо от бумажки, спросил Губер.
- Нет. Не так.
- А подробней?
Синцов рассказал об оставленном в прокуратуре заявлении.
- И там вы изложили все, что говорил мне о вас Малинин?
- Все, - сказал Синцов.
- Без утайки?
Синцов пожал плечами, и Губер сам честно подумал, что его вопрос глуп.
Какие там утайки, когда, будь этот человек трусом, он вчера с легкостью бы
дезертировал в глубокий тыл, а будь он ловкачом, наверно, сумел бы
что-нибудь наврать о себе и прибиться к какой-нибудь части. Мало ли сейчас
между Вязьмой и Москвой оказалось людей, потерявших свои части и
утративших документы.
Он даже присвистнул, подумав о том, сколько их, и вдруг улыбнулся
Синцову не насмешливо, как улыбался до этого, а просто так - он умел
улыбаться и просто так, - и сказал:
- Садитесь, сейчас Малинин придет, посоветуемся...
Губер был в хорошем настроении. К ста шестидесяти винтовкам, что были в
батальоне с утра, прибавилось еще пятьсот; теперь батальон был вооружен,
по крайней мере, хоть винтовками, а главное - завтра его перебрасывали
машинами поближе к фронту.
Что будет дальше, Губер еще не знал: не то все батальоны сведут в
дивизию, не то будут пополнять ими другие части. Но, во всяком случае, это
было уже похоже на дело, ради которого по праву старого конармейца он,
Губер, выговорил себе возможность остаться в Москве, эвакуировав свой
главк под командой заместителя.
Малинин вошел, увидел Синцова, по своей неприветливой привычке
исподлобья взглянул на него и хмуро кивнул.
- Вот, пожалуйста... - Губер подвинул ему по столу бумажку, с трудом
скрыв при этом насмешливое выражение глаз. - Один бюрократ написал
бюрократическую бумажку, другой положил на ней резолюцию, а живой человек,
- кивнул он на Синцова, - ходит по замкнутому кругу и не может из-за этих
бюрократов попасть на фронт. Как, по-твоему, - вдруг весело спросил он, -
можно покончить с бюрократизмом, записать добровольца Синцова в твой взвод
- и на том прощай законность и да здравствует партизанщина?! А?
Но Малинин не принял шутки.
- Так как же решили? - сумрачно спросил он.
- Как решили? - все так же весело переспросил Губер. - Бумажка
останется у меня, а он, - Губер кивнул на Синцова, - у тебя. Бумажкой в
случае чего буду оправдываться я, а уж ты будешь оправдываться поведением
товарища Синцова в бою!
Последние слова Губер сказал серьезно, и по контрасту с его обычным
тоном они прозвучали почти патетически.
- Я оправдаю доверие, - сказал Синцов. - Можете быть спокойны!
- А я вообще редко волнуюсь, - поднимаясь из-за стола, сказал Губер
своим прежним насмешливым тоном. Он был человек с романтической стрункой,
но душил ее в себе. Задушил и сейчас.
- Можно идти? - угрюмо спросил Малинин.
- Если не хочешь высказываться, можешь идти.
- А чего ж высказываться? Решили бы теперь по-другому - пошел бы
пожаловался на вас в райком.
- Использовал бы последнюю возможность? - съязвил Губер.
- Вот именно. - Малинин повернулся к Синцову: - Идем!



14



Вторые сутки, как выпал снег. Стоял солнечный день, холодный и ясный.
Малинин шел из роты во взвод; сначала, пригнувшись, перебежал открытое
место по забеленному снегом ходу сообщения, а потом полез напрямик на
небольшую горушку с развалинами кирпичного завода; в этих развалинах и
сидел взвод. Хотя было морозно, солнце, особенно на подъеме, грело даже
через ушанку.
Он остановился, чтобы перевести дух, обернулся и посмотрел назад.
Сзади расстилался обычный пейзаж Подмосковья: слегка холмистый, с
черными пятнами рощ и полосами лесов на горизонте. Поближе квадратом
чернела горелая усадьба МТС - там был штаб батальона, подальше виднелись
крыши деревни - там размещался штаб полка. На снегу выделялись каждая
свежепротоптанная тропа, каждый окоп и ход сообщения. Как их ни маскируй,
сейчас, с этой маленькой возвышенности, они были хорошо видны. Снег все
выдавал.
В тот же день, как бойцы коммунистического батальона прибыли с
пополнением в 31-ю стрелковую дивизию, Малинину присвоили звание и послали
политруком роты. В этой должности он состоял и теперь, после десяти дней
боев.
Бои были непрерывные и кровопролитные; дивизию еще раз пополнили, уже
после того пополнения, с которым пришел Малинин. Правда, на этот раз
пополнили скупо, чувствовалось, что недодали, приберегая на будущее.
Немцы по-прежнему имели успехи, и сегодня дивизия дралась спиной к
Москве, еще на двадцать километров восточной того рубежа, на котором
застал ее Малинин.
За это время она трижды отступала с занимаемых позиций. Два раза -
выравнивая фронт с соседями и избегая окружения, а в третий раз потому,
что один из ее полков был почти целиком уничтожен, а два других не смогли
удержаться. Лишь к утру следующего дня далеко в тылу, на запасных
позициях, удалось тогда задержать немцев и положить их перед собой на
землю собственным огнем и массированным ударом работавшей из глубины
тяжелой артиллерии. На этих позициях, по переднему краю которых шел сейчас
Малинин, дивизия зацепилась и больше не отступала, хотя предыдущие трое
суток прошли в жестоких атаках.
Так обстояли дела на участке дивизии, а все, вместе взятое, в масштабах
всего подмосковного фронта было громадным затяжным оборонительным
сражением, в котором, казалось, вот-вот должны были иссякнуть и силы
наступающих, и силы обороняющихся, но ни те, ни другие все не иссякали и
не иссякали. Бои продолжались с прежним ожесточением и перевесом в пользу
немцев, которым, однако, несмотря на перевес, с каждым днем и за каждый
взятый километр приходилось платить все дороже и дороже.
Малинин испытывал то же чувство, что и многие люди, сражавшиеся в те
дни под Москвой. Немецкие танковые клинья уже не протыкали наш фронт, как
нож масло, как это бывало летом и как это почти повторилось в первые дни
прорыва под Вязьмой и Брянском. Сейчас люди постепенно обретали другое
самочувствие - самочувствие пружины, которую со страшной силой жмут до
отказа, но, как бы ее ни давили, дойдя почти до упора, она все равно
сохраняет в себе способность распрямиться. Именно это чувство, и
физическое и душевное, эту внутреннюю способность распрямиться и ударить
испытывали люди, медленно и свирепо теснимые в те дни немцами с рубежа на
рубеж, все ближе и ближе к Москве.
Они сами напрягали все свои силы, они знали, что за ними Москва, этого
им не нужно было объяснять. Но, кроме того, они чувствовали по приходившим
в самые критические минуты пополнениям, по артиллерии, которой с каждым
днем все заметней прибывало на фронте, и по многим иным признакам, начиная
с подарков и писем и кончая тоном газет, что вся страна позади них
напряглась, чтобы не отдать Москву.
Если и был момент, когда Москва могла оказаться в руках у немцев, то
этот момент остался уже позади. Победы под Москвой еще не ждали, но в
возможность поражения уже не верили. Казалось, география говорит за
немцев: по нескольким шоссе они подошли к Москве ближе чем на сто
километров. Но та первоначальная арифметика войны, по которой танки,
прорвав фронт, могли за сутки-двое пройти это расстояние, под Москвой уже
не действовала. Танки могли прорвать фронт и то там, то тут прорывали его,
но через три, пять, семь километров так или иначе их останавливали. А без
той прежней, страшной арифметики одна география уже не могла сокрушать
души.
Сегодня, пользуясь затишьем, с ППС принесли письма. Малинин получил
письмо от жены. Сжившись с ним за двадцать три года так, что его скупость
в проявлении чувств стала как бы ее собственной второй натурой, жена
сдержанно писала ему, что все время думает о нем и беспокоится, выдадут ли
им ко времени зимнее обмундирование: люди говорят, что скоро должны
грянуть ранние холода. Кроме того, она сообщала две новости.
Первая из них касалась сына. Директор школы, эвакуированной под Казань,
написал, что их сын Малинин Виктор, ученик девятого класса, исчез, оставив
записку, что уезжает защищать Москву, и, несмотря на розыски, до сих пор
не задержан.
"Как же, задержишь его, стервеца!" - с нежностью подумал Малинин о
сыне.
Жена писала о сыне с глубоким горем, сначала не вызвавшим у Малинина
ответного чувства. "Что ж, парню семнадцатый", - храбрясь, подумал он, но
потом вспомнил вчерашний вечер и открытую братскую могилу, в которой
лежало семеро, убитых в роте за один только день; вспомнил - и затосковал,
хотя гордость за поступок сына по-прежнему оставалась в душе.
Вторая новость касалась жены: райжилотдел, где она служила инспектором,
снова приступает к работе, и ее сделали заведующей, потому что их
начальник, известный Малинину Кукушкин, возвращен из Горького, куда он
удрал самовольно, снят с работы, исключен из партии, разбронирован и
отправлен бойцом на фронт. Эта новость порадовала Малинина. То, что в
Москве брали в оборот таких, как Кукушкин, укрепляло его в убеждении, что
в конце концов вообще все будет в порядке: Москву не только не сдадим, но
авось до самой до нее и не доотступаемся.
О Кукушкино, который был, по его мнению, большим прохвостом, Малинин со
злостью подумал, что этот выкрутится. Сунут его на фронт, а он все равно
выскочит, как пробка, где-нибудь в тылу.
Отдохнув, Малинин поднялся до самого взгорка, на котором сидел его
взвод. Вчера бой сложился так, что он не был здесь ни днем, ни ночью и
чувствовал себя без вины виноватым. Он взял за обыкновение хоть раз на дню
повидать каждого из своих бойцов: не так-то много их осталось в роте. Да и
жизнь такая - вчера не повидал, а сегодня уже не придется: взвод вчера
опять понес потери, и в нем, по утренним данным, осталось всего
одиннадцать бойцов, считая командира взвода сержанта Сироту. Этот Сирота
командовал взводом уже неделю, после того как в один день убили двух
лейтенантов: утром - воевавшего с начала войны, а вечером - присланного на
его место прямо из училища.
Развалины кирпичного завода, собственно, были не развалины, тут нечего
было и разваливать. Завод только начали строить и бросили недостроенным.
Заложили фундаменты, основания печей и начали стены, выведенные на разную
высоту, но нигде не выше чем до пол-окна. Здесь же, чуть поодаль, была
заложена и будущая заводская труба. Круглая мощная кладка поднималась на
метр над землей, а внутри была заглублена для подземного дымохода - это
был как бы естественный круглый дот, который оставалось только
приспособить под хорошее пулеметное гнездо.
Еще три дня назад, когда занимали эту позицию, Малинин, сам старый
пулеметчик, посоветовал получше использовать трубу и позавчера видел, как
в ней устраивался вместе со своим станковым пулеметом Синцов; он с начала
боев попал в роту к Малинину, отчасти волею случая, потому что мог бы
вообще оказаться в другом полку и батальоне, а отчасти волею Малинина,
потому что уже здесь, в батальоне, Малинин замолвил слово, и, разверстывая
пополнение, Синцова зачислили в его роту.
Синцов, как это скоро выяснилось, оказался человеком бывалым и умел
обращаться с оружием. Солдатские повышения, как всегда в дни больших боев,
не заставили себя ждать.
В первое утро он подносил патроны, к вечеру лег вторым номером за
"максим", а на второй день заменил убитого первого номера. Четыре дня
назад, при отступлении с прежних позиций на эти новые, Синцов со своим
вторым номером до самой темноты прикрывал огнем отход роты и, по мнению
командира роты лейтенанта Ионова, проявил при этом смелость и выдержку.
Лейтенант Ионов даже сказал, что первого номера надо представить за это
к медали "За отвагу", но Малинин, помня прошлую историю Синцова,
воздержался от поспешности. Его строгая душа и чувство личной
ответственности за Синцова не позволяла спешить с таким делом. Он только с
похвалой, с именами и фамилиями, упомянул в очередном политдонесении о
действиях пулеметного расчета, а в ответ на предложение писать наградной
лист промолчал. И командир роты, занятый другими заботами, сам запамятовал
о Синцове.
Сейчас Малинину хотелось повидать Синцова, но пошел он не к пулеметному
гнезду, а сначала к развалинам самого завода, где сидел сержант Сирота.
Сержант Сирота, как и все люди, не был, конечно, избавлен от чувства
опасности, но оно не играло особой роли в его соображениях по службе. Его
могли убить так же, как и всякого другого, - этим заканчивалось вообще
все, в том числе и служба, но на строгость несения этой службы мысль о
смерти повлиять не могла.
Увидев политрука роты еще издали. Сирота подтянул ремнем ватник,
проверил, как раз ли посередине лба приходится звездочка на ушанке, и
вскинул на плечо новенький, только что смазанный автомат ППШ.
В последнюю неделю эти автоматы стали поступать в дивизию; Сирота
получил его первым в своем взводе и уже испытал в бою; хотя у автомата не
было такой прицельности, как у винтовки, но густота поражения была
хорошая, и Сирота сейчас, на первых порах, относился к своему ППШ даже с
преувеличенным вниманием.
Повесив ППШ на плечо, он выбежал через проем в стене навстречу
политруку. Малинин в ответ на строгое, по всей форме, приветствие Сироты
сначала приложил руку к ушанке, а потом протянул ее сержанту.
- Ну, как живешь. Сирота? - Он крепко своей тяжелой рукой пожал такую
же тяжелую руку Сироты.
- Питание хромает, товарищ политрук, - сразу же пожаловался Сирота.
Он по своему опыту солдатской службы хорошо знал, когда можно и когда
нельзя жаловаться начальству, и, когда было можно, всегда жаловался.
- Почему хромает? - Малинин знал, о чем идет речь, но сделал вид, что
не догадывается.
- Так что ж, товарищ политрук, сегодня на рассвете пошли с термосами, а
получили столько, что в котелках бы унесли...
- Дали, сколько положено, - сказал Малинин, - на наличный состав. Чего
же тут обижаться?
- Я не обижаюсь, - сказал Сирота, хотя как раз этим и был недоволен; он
не показал убыли в рассчитывал сегодня получить продукты по вчерашней
норме.
- Еще что нехорошо? - спросил Малинин.
- Сами знаете. - Сирота пожал плечами, на лице его было написано "на
нет суда нет". - Не подвезли, что же теперь делать!
- Про курево, что ли, сказал?
- Ну, а про что же еще, товарищ политрук? Боевое питание нормальное, не
жалуемся.
Малинин усмехнулся, открыл полевую сумку и вынул четыре пачки махорки.
- На, раздай. Сегодня как раз получили подарки от шефов из Москвы, так
я шел, махорку захватил. Там и папиросы есть, ну, это все вам потом
доставят, вечером...
Сирота взял из рук Малинина махорку и даже вздохнул от счастья; по его
лицу стало видно, как давно он не курил.
- Закуривай, - сказал Малинин, увидев выражение лица Сироты, - и я
закурю. - Он достал из кармана начатую пачку махорки, насыпал Сироте и
себе и стал свертывать самокрутку.
- Может, внутрь зайдем? - сказал Сирота. - Там мы к одной стенке
подбились и плащ-палаткой завесили.
- Да ладно, уж тут, на ветерке, - сказал Малинин. - Погода больно
хороша.
- Тогда я сейчас, товарищ политрук! Если разрешите, бойцов махоркой
наделю.
- Ну конечно...
Сирота скрылся в проеме, окликнул кого-то и, должно быть приказав
раздать махорку, вернулся к Малинину.
Сирота попал в армию еще по старому закону о призыве - не в
девятнадцать, а в двадцать два года. Теперь ему было двадцать восемь, но
из-за выражения постоянной озабоченности он казался старше своих лет.
Однако сейчас, когда он свертывал цигарку, по лицу его бродила улыбка.
- Чему радуешься? - спросил Малинин.
- Погода, товарищ политрук. - Сирота закурил, ловко прикрыв огонь
ладонью. - Хорошо бы мороз еще покрепчал.
- Чего ж хорошего? В крепкий мороз в поле тяжело.
- А я так предвижу: нам тяжело, а немцам еще тяжелее, - сказал Сирота с
такой ухмылкой, словно в его собственной власти было устроить этот подвох
немцам. - У меня во взводе один студент-химик, с четвертого курса,
говорит, что у ихней авиации смазка морозу не выносит, замерзает. Вы
посмотрите, - Сирота кивнул на небо, - второй день зима по-настоящему, и
второй день фрицы меньше летают. Может, если покрепче ударит, так и в
танках у них смазка откажет?
- А ты танков не бойся.
- А я и не боюсь. Мы их уже два сожгли...
- Два - это еще не все.
- Так ведь на взвод! - обидчиво возразил Сирота. - Вот вы так
посчитайте, если только стрелковые взвода брать: два - на взвод, шесть -
на роту, восемнадцать - на батальон. Пятьдесят четыре - на полк, - загибая
пальцы, продолжал он, - сто шестьдесят два - на дивизию, а на десять
дивизий - уже тысяча шестьсот... Уже бы и танков, глядишь, под Москвой у
немцев не было. Если б все так! А разве у нас все взвода по два танка
сожгли? Хотя бы взять наш батальон. Не знаю я еще такого взвода, который
бы два танка сжег, кроме нашего! - самолюбиво закончил он.
- Значит, все подсчитал, за целый фронт, - усмехнулся Малинин, - ты
свое дело сделал, свои два танка сжег, и можешь на печку: пусть теперь
другие, их очередь?
- Почему? Я так рассуждать привычки не имею. Я просто за правду, что
два танка на взвод - это немало.
- Я не говорю - мало, я говорю - на смазку не надо надеяться. Мороз
ударит, смазка у немцев откажет, орудия стрелять перестанут, автоматы
заест, и останется их только с дорог сгребать да в поленницы складывать!
Это настроение неверное, не надо себя им успокаивать.
- Да что уж нам себя успокаивать? - Сирота не привык лезть за словом в
карман, когда находился в положении "вольно". Он развел руками, потом
задрал голову и посмотрел на солнце. - Это все обман, - жмурясь на солнце,
сказал он. - Как дадут духу, так от всей этой погоды один дым останется...
- Ну что ж, обойдем вашу позицию. - Малинин бросил окурок и, притоптав
его, первым полез в проем.
Через десять минут он, как это всегда с ним бывало в часы затишья, уже
сидел и разговаривал с солдатами. Вокруг него собралось шесть человек,
остальные, в том числе и Синцов, были на своих позициях, но Малинин уже
привык к тому, что всех сразу не соберешь, и довольствовался той
аудиторией, что была.
- Вот, Михнецов, - говорил он худому молодому солдату, нервно
потягивавшему козью ножку, - ты, конечно, химик, а я - нет, тебе и карты в
руки: вот ты говоришь, что авиационное горючее у немцев негодящее для
морозов, а там и в танках смазка у них замерзнет, а там, может, по-твоему,
и орудийные системы у них откажут, и автоматы начнут заедать. - Эта тема
забеспокоила Малинина, и он теперь неуступчиво поворачивал ее так и эдак,
намереваясь в конце концов повернуть по-своему и поставить так, как считал
правильным. - Может быть, повторяю, и так: ты химик, тебе виднее, - но вот
лично на все это не надеюсь. Ты надеешься, а я - нет. Больше того скажу:
ты надеешься на то, что в морозы техника у немцев откажет, а я нисколько
на это не надеюсь, я исключительно на тебя, на Михнецова, надеюсь. Надеюсь
на тебя, что у тебя при любой погоде душа не дрогнет, и винтовка, и
граната, и все, что тебе в руки попадет, - ничто не откажет, потому что
если у тебя душа не дрогнет, то немцы, пусть у них вся техника и в
тридцатиградусный мороз как часы работает, все равно до Москвы не дойдут.
А если у тебя душа откажет, вот тогда они при всех обстоятельствах в
Москве будут, с техникой, без техники, в мороз, без мороза - все равно!
Что скажешь на это, химик?
Михнецов был, как видно, неглупый парень, он сразу понял, куда гнет
политрук. Однако ему уж очень, от всей души, хотелось, чтобы на головы
наступавших на Москву немцев свалились все тридцать три несчастья, и он
стал горячо приводить разные новые соображения о нашем морозе и немецкой
технике.
- Ну, положим, так, - чувствуя, что уже сбил встревоживший его
благодушный тон, миролюбиво сказал Малинин, - чтоб им повылазило! Но ты
понял, что не в них главное дело, а в тебе? Не в том, как у них смазка
будет мерзнуть, а в том, как ты стоять будешь? - упорно в одну точку бил
Малинин.
- Да, это понятно, товарищ политрук, конечно, - ответило сразу
несколько человек.
- Слушай-ка, Сирота, - после паузы сказал Малинин, - сегодня что у нас,
четверг?
- Четверг.
- Имей в виду, в субботу заседание партбюро полка будет. Там и твой
вопрос стоит, будут принимать тебя в партию.
- Вопросов боюсь, - сказал Сирота. - У меня всегда так: пока не задают
вопросов - все знаю, как зададут - все забыл. Как назло!
- Он тут сегодня с утра и Устав и "Краткий курс" уже подчитывал,
готовится, - по-отечески сказал пожилой боец. Это был тот самый Трофимов,
над которым перед приходом в казармы коммунистического батальона
подшучивали товарищи, что он собрался как на рыбную ловлю. Сейчас, в
ушанке, в ватнике, в надетой поверх ватника шинели, он имел вид
заправского солдата, и только седая щеточка усов выдавала его возраст. Он
попал в роту в одном пополнении с Синцовым и после всех потерь остался
единственным коммунистом во взводе.
"Если не считать Синцова", - вспомнил Малинин и тут же подумал, что
нет, считать Синцова нельзя: с партбилетом, утраченным при недоказуемых
обстоятельствах, в партии могут не восстановить даже и при наличии боевых
заслуг.
- А ты, Трофимов, - сказал Малинин, - помоги Сироте подготовиться. Хотя
он и командир взвода, а ты боец, но, как старый коммунист, ты в этом
вопросе для него старший.
- Да он помогает, - отозвался Сирота, - и "Краткий курс" - его, у меня
только Устав был.
- С собой из Москвы прихватил? - взглянул Малинин на Трофимова.
Трофимов кивнул и сказал:
- Все ребята меня пытают о Москве. Как Москва, да что, да, говорят,
паника там была... расскажи, как было. А я им отвечаю: если что и было, то
у меня уже из памяти вышло. Теперь у меня в памяти, как у Лермонтова:
"Ребята, не Москва ль за нами? Умрем же под Москвой!.." Еще при царе
Горохе, на заре века, в приходской школе учил, а вот ведь не забыл!
- Что же, - сказал Малинин, - если московскими новостями интересуетесь,
могу рассказать самые свежие. От жены письмо получил...
Он рассказал и о своем сыне, удравшем на фронт, и о том, что жена
вернулась на работу в райжилотдел, и о разбронированном и отправленном на
войну Кукушкине.
Бойцы слушали сочувственно; что Кукушкина разбронировали, всем
понравилось: так ему и надо, черту!
- Наводят, значит, в Москве порядок, - усмехнулся Трофимов. - Это
хорошо. А что твой сын удрал, хочешь - сердись, хочешь - не сердись,
Алексей Денисыч, а как он был хулиган, так, значит, и остался. Я за две
улицы от тебя живу - и то его проделки знаю...
- Ничего, - сказал слегка задетый этим Малинин, - я и сам в его годы
хулиганом был хорошим...
- А как, - вдруг спросил молчавший до этого молодой бледный боец, он
сидел, подперев рукой щеку, - как все-таки вид Москвы после бомбежек? Я
сам москвич, на Коровьем валу жил.
- Цел твой Коровий вал, - сказал Малинин. - Да Трофимов вам небось уже
десять раз рассказывал. Вы ему верьте, он мужик серьезный, непьющий и
неврущий, хотя и рыболов.
Все рассмеялись.
- А все-таки, - не унимался москвич с Коровьего вала, - неужели так
мало в Москве разрушений, как в газетах пишут?.. Ведь каждую ночь идут над
головами, и гудят, и гудят...
- Идут, да не доходят, - сказал Малинин. - Не всякая пуля до тебя
долетает! Так и с Москвой. Тебе отсюда кажется, что там бомбежка -
страшное дело, а я сюда, на фронт, шел - поджилки дрожали. А пришел -
вроде ничего.
- Ну, уж вы скажете, товарищ политрук, - поджилки дрожали! - вежливо не
поверил ему Сирота.
Малинин насмешливо покосился на него.
- А вот именно что так - дрожали! А ты что ж думал, я страха божьего не
имею? Еще как имею! - Малинин пригнулся при свисте низко пролетевшего
снаряда и нашел в себе силы пошутить: - Видишь, снарядам кланяюсь...
Двое или трое улыбнулись, лица остальных были серьезны: снаряд
разорвался слишком близко, чтобы шутить. Второй, такой же пристрелочный,
как этот, разорвался впереди. Все разбежались под прикрытие стен. А
немецкая артиллерия начала, как бешеная, молотить - снаряд за снарядом по
всему взгорку с кирпичным заводом. Запахло едким дымом.
- Это они вчера, сволочи, пристрелялись, когда мы атаку ихнюю отбивали!
- кричал Сирота в ухо Малинину. - Вчера клал - спасу не было! А сегодня
еще больше дает... Прямо с нас и начали.
То ли немцы действительно пристрелялись вчера, то ли им повезло сегодня
- над этим некому и некогда было задумываться. Разбросав десяток снарядов
вокруг, так близко, что их тяжелым дыханием несколько раз из стороны в
сторону качнуло землю, немцы положили снаряд прямо внутрь недостроенного
здания.
Малинин перед этим, как и все, лежавший под стенкой, прикрываясь ею от
осколков разрывавшихся снаружи снарядов, почувствовал одновременно удар,
грохот, тяжесть и духоту. Его завалило кусками обрушившейся стенки и
вывороченными снарядом мерзлыми комьями.
Задыхаясь, напрягая все силы, Малинин выкарабкался из-под навалившихся
на него кирпичей и земли. Ему удалось это потому, что перед разрывом он
закрыл руками голову и руки оказались наверху.
Высвободив руки и ощупав окровавленное лицо, он стал яростно разгребать
все, что мешало ему подняться, и наконец, оглушенный, но живой, вылез из
своей каменной могилы и, пошатываясь, встал на ноги.
Кругом все было кончено. Тяжелый снаряд перевернул каждый сантиметр
пространства. На снегу, перемешанном с вывороченной землей и кусками
фундамента, темнела кровь, валялись обрывки обмундирования, изуродованные
куски человеческого тела, чей-то сапог с ногой, оторванной выше колена.
Малинин сделал несколько бесцельных шагов и, вздрогнув, остановился.
Что-то хрустнуло у него под сапогом, - он посмотрел вниз и увидел очки
Трофимова в знакомой, обвязанной нитками оправе.
Он вернулся в тот угол, где засыпало его самого, и понял, что остался
жив именно потому, что его засыпало. Кирпич обвалился от удара снаряда,
попавшего снаружи под корень стены, а тот снаряд, что попал внутрь,
разорвался чуть позже, когда Малинина уже прикрыло от осколков
обвалившимся кирпичом.
- Эй, кто-нибудь, кто-нибудь! - закричал Малинин, начиная вспоминать,
кто же был с ним рядом в последнюю секунду.
Был Сирота, был этот химик Михнецов, где же они? В этой стороне
развалин не было ни их мертвых тел, ни даже того, что остается от
человеческого тела при прямом попадании.
"Может быть, выбросило ударом", - подумал Малинин и в ту же секунду
услышал стон из-под заваливших угол здания кирпичей. Ломая ногти, он стал
разгребать их и наконец вытащил из-под кирпичей Сироту живого, даже
делавшего какие-то движения, похожие на усилия подняться, с красной,
кровяной кашей вместо всей нижней половины лица. Он стонал не ртом, а
горлом, и даже, казалось, не горлом, а живой утробой, которая прорывалась
наружу сквозь искалеченный рот.
Малинин взял горсть снега и, густо кровавя ее, протер страшное лицо
Сироты. Потом вытащил из полевой сумки индивидуальный пакет и, приподняв
голову Сироты, стал бинтовать ему низ лица. Сначала, забыв, что тому надо
дышать, он забинтовал все сплошь, так, что Сирота начал хрипеть. Пришлось
перебинтовать снова. Замотав лицо сержанта в уже окровавленные бинты,
Малинин подтащил его к стене так, чтобы голова была повыше, чтобы он не
захлебнулся кровью, и лишь теперь увидел, что там, откуда он перетащил
Сироту, из-под кирпичей торчит нога.
Еще когда он пришел сюда час назад, он заметил, что у химика Михнецова
старые, но хорошие, двойным войлоком подшитые валенки. Михнецов сказал,
что нашел их на днях в брошенной избе, и Малинин еще хотел пошутить, что
химик подготовился к зиме лучше всех во взводе. Хотел пошутить, потом
забыл, а сейчас, увидев торчащий из-под кирпича подшитый валенок, понял,
что там лежит Михнецов.
Не теряя времени, он стал поспешно откапывать Михнецова; начал с ног,
потом вслух обругал себя и, прикинув на глазок, где может быть под
кирпичами голова, перелез и стал откапывать там. Надо было начинать с
головы, чтобы человек, если он жив, не задохся.
Продолжая ругать себя за то, что не сразу сообразил такую простую вещь,
Малинин остервенело раскидывал кирпичи. Наконец показались плечи
Михнецова. Малинин притронулся рукой - под ватником плечо было теплое,
Михнецов был жив. Малинин стал еще торопливей, но уже осторожней
освобождать шею и голову Михнецова и вдруг остановился, держа в руках
только что поднятый с затылка Михнецова кусок кирпича. Тело Михнецова было
еще теплое, но он был мертв. Вся верхняя часть черепа у него была снесена
вот этим самым куском.
Малинин разогнулся, со злобой швырнул кирпич на землю и в ту же секунду
услышал близкий отрывистый стук пулемета. В сорока шагах от него в
фундаменте фабричной трубы люди были живы и вели огонь по немцам. Малинин
испытал облегчение - ему казалось, что он остался один.
Подойдя к Сироте, Малинин еще раз приподнял и подвинул его тяжелое тело
так, чтобы на случай новых разрывов оно было получше прикрыто от осколков.
Впрочем, артиллерийский огонь немцев уже ушел далеко вглубь. Сирота, когда
Малинин передвигал его, сделал под кровавой повязкой несколько слабых
движений, словно хотел что-то выкрикнуть, потом разжал кулаки обеих рук,
как бы удивляясь своей беспомощности, и, снова сжав их, притих. Только
грудь его тяжело, с хрипом вздымалась и опускалась. Малинин еще раз
взглянул на него, перелез через стенку и по прорытому к трубе мелкому, в
полроста, ходу сообщения пошел туда, откуда продолжал слышаться живой стук
пулемета.
Когда начался обстрел. Синцов вместе со своим вторым номером, молодым
бойцом второго года службы Колей Баюковым, сидел за пулеметом у одной из
двух пробитых в трубе амбразур. Они без огня, условно наводили пулемет по
уже пристрелянным раньше ориентирам, причем тренировались наперекрест:
Синцов - за второго номера, а Баюков - за первого.
За амбразурой начинался крутой скат, часть его была не видна и
оказывалась в мертвом пространстве; потом скат делался пологим и переходил
в снежную лощину. Она шла поперек наших позиций, а за ней начинался новый
взгорок, на котором возле трех отдельных домиков сидели остальные взводы
их роты. В самой лощине окопов не было, она была хорошо пристреляна с
обеих сторон и перекрывалась огнем двух пулеметов. Вчера немцы пытались
пойти в атаку как раз по этой лощине, но из-за перекрестного огня не
прорвались и даже не смогли утащить своих убитых, хотя обычно делали это с
риском для жизни. Вчера говорили, что в лощине осталось до трех десятков
трупов, но отсюда, из амбразуры, было видно только несколько черневших
внизу, на снегу. Проводя с Баюковым условную пристрелку, Синцов брал
сейчас как ориентиры воткнутую в снег вешку и два крайних трупа, на входе
и выходе из лощины.
Баюков, с которым они служили вместе уже неделю, чем-то напоминал
Синцову того красноармейца, который тогда, в Москве, согласился вызвать
ему в прокуратуре дежурного. У Баюкова было такое же девичье, гладкое,
розоватое лицо и черные брови. Когда он снимал ушанку, то было видно, что
подросшие ежиком волосы у него совсем льняные.
"Наверное, на гражданке с чубчиком ходил?" - еще в первый день спросил
его Синцов; Баюков улыбнулся и сказал: "Ага!" - а Синцов подумал, что
Баюков со своими черными бровями и русыми волосами был, наверное, на
редкость красивый парень. Сейчас он острижен, на нем слишком большая,
чужая, второго срока ушанка, шинель горбится поверх ватника, да и лежат
они оба тут уже три дня под открытым небом, сперва в распутицу, потом на
морозе, - тут уж не до красоты.
Отношения у обоих сложились самые лучшие с первого же дня знакомства, а
вернее - с той минуты, как Синцов сказал, что на пулемете оба номера
должны уметь работать и за второго и за первого, и тут же подкрепил слова
делом, в первый же час затишья занявшись с Баюковым расчетами углов и
поправками на дальность...
Баюков был колхозник из-под Рязани, из заокского лесного села Солотча,
знаменитого своей солотчинской картошкой и рыбными ловлями на старом русле
Оки - Старице.
Как бы там ни было, а люди воюют не все время. Баюков, который мог быть
и молчаливым и разговорчивым, в зависимости от того, нравились или не
нравились ему люди, успел за неделю рассказать Синцову, что не окончил
семилетку по семейным обстоятельствам: отец помер, а мать заболела, что
перед армией год был бригадиром в комсомольской бригаде на картошке, а
после армии хочет все-таки пойти учиться на агронома.
- Вот только надо за семь классов сперва сдать. Я думал в армии сдать,
- говорил Баюков, - а тут такое дело...
"Таким делом" была война.
Баюков был доверчивый и любознательный парень. В тетрадку, хранившуюся
у него в вещевом мешке, были записаны все книги, которые он прочел в
жизни. Их было немало для его возраста - сто четыре, - и в большинстве
хорошие. По вечерам, если позволяла обстановка, он своим акающим рязанским
говором вслух пересказывал Синцову их содержание.
В бою Баюков бывал всецело поглощен своими обязанностями. В этом они
сошлись с Синцовым и поняли друг друга.
У Синцова душа тоже была отдана бою, он не давал себе никаких поблажек
и не строил никаких личных планов; вся его будущая жизнь на войне - до
победы ли, до смерти - представлялась ему теперь солдатской. И то, что
Баюков за эту неделю оказался хорошим напарником, было для него сейчас
важнее всего на Свете, и он не только дорожил из-за этого Баюковым, но и
готов был сделать для него больше, чем для многих других людей, которых
знал годами.
Когда начался обстрел, Синцов и Баюков немножко потянули пулемет из
амбразуры назад, на себя, чтобы случайным осколком не ударило в дуло, и
сами присели пониже, на дно трубы, выложенное крепким огнеупорным
кирпичом. Что обстрел сильный и точный, они поняли сразу. Все кругом
гудело от близких разрывов, но, в общем-то, даже при таком обстреле здесь,
в трубе, они чувствовали себя почти в безопасности: много рядов огнеупора
могло пробить только попадание тяжелого снаряда прямой наводкой с близкого
расстояния, да и то не касательно, а под прямым углом. Осколкам залететь в
трубу было трудно: еще позавчера они с Баюковым накрыли ее листами
котельного железа. Комвзвода Сирота говорил, что железо это приготовлено
для створок печных ворот. Железо было толстое, десятимиллиметровое, и два
листа его покрывали трубу почти всю, с небольшой щелью. Через фундамент
проходил дымоход, и теперь по нему лазали в трубу снизу.
- Прямо тебе дот, - сказал вчера Сирота, именно так и думали о своей
трубе Синцов и Баюков.
Разом погубить их могло только одно - прямое попадание сверху на
закрывавшие трубу листы; тогда, конечно, деваться некуда, от обоих
осталось бы мокрое место. Но с такой неудачей они даже сейчас, при
обстреле, считались не больше, чем с любой другой возможностью смерти,
которая так или иначе всегда присутствует на войне.
Немецкий огонь все усиливался. Баюков стал выворачивать один за другим
карманы и по крошке ссыпать в ладонь застрявшую в швах махорку. Вчера
махорки тоже не было: он уже проделал однажды эту операцию, но сегодня
старался повторить ее. Все-таки огонь был такой сильный, что он нервничал.
Синцов встал, подошел к амбразуре и посмотрел на открывавшуюся за ней
снежную лощину.
В лощине, на пустом месте, тоже рвались снаряды, но реже, зато на
высотке с тремя домиками, над позициями соседних взводов, стоял сплошной
дым. Снаряды рвались там стеной, и один из трех домиков уже исчез, словно
его никогда и не было.
У Синцова защемило сердце не оттого, что он испугался продолжавшегося
обстрела, а оттого, что неотвратимо подумал: "Как только окончится
обстрел, начнется атака". Он сел у стены рядом с Баюковым и стал ждать
окончания обстрела. У него вдруг зачесалась голова, и он, на минуту скинув
ушанку, осторожно погладил рукой шрам повыше виска. Две недели назад
Золотареву показалось, что эта была смертельная рана, а сейчас от раны
остался только узкий рубец с гладкой и скользкой на ощупь кожей и с
колючим ежиком еще не отросших волос по бокам.
О чем думают в такие минуты люди - раз на раз не приходится. Иногда о
важном, иногда о не важном, иногда вперемежку и о том и о другом, иногда
думают естественно, так, как их влекут мысли, и иногда насильственно - о
том, что, как им кажется, может отвлечь от страха смерти.
Синцов не насиловал себя. Он думал о том, что приходило в голову, но
мысли сменяли и подталкивали друг друга, словно боясь, что он уже не
успеет подумать обо всем, о чем ему еще нужно подумать.
Уже несколько раз за эти дни его толкало под руку сесть и написать
письмо Маше о том, где он и что делает. Он хотел, чтобы она это знала, но
чем сильнее хотел этого, тем ожесточенней спрашивал себя: а куда писать?
Где она? Да, у него был почтовый ящик школы, но Маша уже не там, она уже
давно по ту сторону фронта, и писать ей туда отсюда - все равно что
пытаться проткнуть бумажным треугольником солдатского письма каменную
стену этой трубы.
Он вспомнил, как она в ту ночь в Москве, сидя на корточках, мыла в тазу
ему ноги, оттирала лепешки грязи и, мягко дотрагиваясь, промывала ссадины,
и в нем вспыхнула такая щемящая нежность к ее ласковым рукам, что он,
испугавшись силы своих воспоминаний, тут же придушил эту вспышку,
вполголоса выругавшись.
- Чего ты? - спросил Баюков, наконец наковырявший несколько крошек
махорки и свернувший тонюсенькую цигарку.
- Ничего, - махнул рукой Синцов.
- А я думал, тещу вспомнил, - невпопад пошутил Баюков.
Синцов с тупой, старой болью вспомнил Гродно и все, что было связано с
этим словом в его израненной и одеревеневшей от ран памяти. И, сам не
заметив этого, замотал головой, как лошадь, которую жалят слепни. Потом он
подумал о Малинине, которого видел издали, когда час назад тот поднимался
по склону, и вспомнил их разговор в первый день, когда Малинин был
назначен политруком роты. Знакомясь с людьми, Малинин обходил уцелевшие
избы теперь уже давно оставшейся в тылу у немцев деревни Клинцы, где тогда
заночевала рота. Поговорив с бойцами, Малинин поманил Синцова из избы и,
широко расставив ноги и сунув руки в карманы - это была его любимая поза,
- угрюмо сказал:
- Давай-ка пиши, объясни свое прошлое. В кадровую часть попали, тут
полный порядок должен быть.
- Кому же еще писать? Уже писал я... - с тоской сказал Синцов.
Малинин все так же угрюмо посмотрел на него и сказал все тем же своим
недовольным голосом:
- Мне напиши. Я сам отдам комиссару или в политотдел дивизии. А там уж
решат, куда переслать по назначению. Ты только укажи, кто и какие факты
подтвердить может, лиц укажи. Проверять захотят - пусть проверяют. Сегодня
напиши, пока под крышей, - кто его знает, где завтра ночевать будем! Ну,
бывай! - Малинин хмуро кивнул, зашагал по улице к следующей избе, но вдруг
остановился и окликнул: - Синцов!
Синцов подошел к нему.
- Ты там укажи, что я все с самого начала знаю. Так и начинай: "Как вам
уже известно обо мне..." - а потом напиши: "...но я хочу изложить
письменно, чтобы политотдел и командование части..." Понятно?
- Понятно.
В ту ночь Синцов еще раз сел писать свои объяснения - коротко и со
ссылками на лиц, как сказал ему Малинин.
Но, как бы коротко он ни писал, писать все это еще раз, после того, как
он уже рассказывал это Маше, рассказывал Елкину и Малинину, после того,
как он уже писал все это в прокуратуре, после того, как он много раз,
оставшись один на один с собой, вспоминал все это, - писать еще раз было
тяжко. Да что же он, в конце-то концов, пошел воевать или объяснения
писать? Но он все-таки написал и отдал Малинину; это было на следующий
день на марше. Дивизия, загибая обнаженный фланг, поспешно отходила на
запасные позиции, и шлепавший по густой грязи, еще более хмурый, чем
обычно, Малинин, поравнявшись с Синцовым, молча взял у него заявление и
сунул в карман шинели. И, хотя Синцов потом много раз видел Малинина, они
уже больше не говорили об этом.
Сейчас, слушая сотрясавшие землю тяжкие удары, Синцов пытался
представить себе, как и кому Малинин передал его заявление, что сказал при
этом и куда следует теперь ждать вызова: в политотдел или в Особый отдел?
И, хотя он считал, что после десяти дней боев его уже не отзовут с
передовой, нерешенность судьбы тяготила его. Прибавлялась еще невеселая
мысль, что могут ранить, увезти в тыл - и тогда прощай и это объяснение, и
Малинин! Выйдешь из госпиталя, попадешь в другую часть, и придется писать
все сначала...
- Слушай! - перекрикивая гул артиллерии, на ухо Синцову крикнул Баюков.
- По-моему, там в ребят попало!
Синцов подошел к запасной амбразуре и увидел сквозь расплывающийся дым,
что одна из недостроенных стенок завода вроде бы стала ниже.
- Да, кажется, попало, - сказал он с тревогой.
Это было примерно на десятой минуте после начала немецкого обстрела.
Огонь продолжался еще полчаса и ушел вглубь, в тылы; теперь вместо
разрывов слышался только частый свист проносившихся над головой снарядов.
- Ты, Коля, гляди сюда, держи связь, если кто покажется, - кивнул он
Баюкову на амбразуру, из которой был виден кирпичный завод, а сам снова
пошел к той, где стоял пулемет.
Отсюда был хороший обзор: в тылу стояла стена разрывов, а по снежной
лощине, между высотой с кирпичным заводом и высотой с тремя домиками,
двигались немецкие танки. Передние уже поднимались по склону, к тому
месту, где раньше стояли три, а теперь оставался всего один покосившийся
домик и где в подвалах под домиками и в окопах вокруг них, как это знал
Синцов, сидели два наших взвода.
Передний танк остановился, выстрелил из пушки, и последний из трех, уже
покосившийся домик, как карточный, завалился набок. Под танком рванулся
огонь, и он закрутился на одном месте. Потом под ним рванулся еще один
огонь, и из танка пошел густой черный дым. Черные фигурки выскочили через
верхний люк на свет; по ним застучали редкие винтовочные выстрелы. Ветер
тянул оттуда, слышно было хорошо, и это только подчеркивало тревожную
редкость выстрелов. Там, где засели два наших взвода, почти не стреляли.
Другой танк прошел мимо горящего и, перевалив высоту, скрылся за гребнем.
Танки, шедшие по лощине, тоже беспрепятственно двигались вперед.
Прошла еще минута - и в поле зрения Синцова появилась немецкая пехота.
Темные фигурки цепочкой шли по снегу позади своих танков.
- Баюков, к пулемету! - крикнул Синцов и поймал в прорезь уже
пристрелянную вешку, до которой еще метров на сорок не дошли первые немцы.
Баюков подбежал, поправил ленту, посмотрел сначала в амбразуру, а потом
напряженно, снизу вверх, - в лицо Синцову. "Чего же ты не начинаешь?" -
говорил его взгляд. Но Синцов выждал еще полминуты: ориентир был точно
пристрелян, и он хотел этим воспользоваться.
Цепочка немцев вышла на уровень вешки. Он дал короткую очередь, потом
длинную и еще одну короткую, когда залегшие у вешки немцы вскочили. Эта
последняя очередь была, кажется, самая удачная: пятеро из вскочивших
немцев снова упали и уже не пытались ни встать, ни переползать.
- Что? - на секунду отрываясь, торопливо приблизил он лицо к лицу
Баюкова. - Как там наши, в заводе?
- Никого не видать, - сказал Баюков, - боюсь, побило их.
И, услышав это, Синцов дал следующую очередь, короче, чем собирался, с
той скупостью на патроны, которая появляется, когда солдаты остаются одни.
Минут пять они с Баюковым вели огонь, то и дело кладя немцев на снег и
задерживая их продвижение. Потом немцы перегруппировались и стали
перебегать по дальней стороне лощины; пулемет доставал и туда, но
действенность огня ослабела. Черная цепочка немцев перевалила через высоту
с тремя домиками. Оттуда никто не вел по ним огонь. Значит, все наши были
уже уничтожены.
Какой-то немецкий пулеметчик вместе со своим вторым номером разлегся
прямо на снегу, широко раскинув ноги, - Синцов и Баюков все это видели
отсюда, - и повел ответный огонь по их пулемету. Пули зацокали по кирпичу,
у самой амбразуры. Немец вел огонь метко, но был в неравном положении -
лежал на открытом месте, и Синцов после трех неудачных очередей четвертую
дал точно по нему. Было даже видно, как пулемет кувыркнулся в снег: то ли
по нему дернуло очередью, то ли немец рванул его рукой перед смертью.
Второй номер тоже, казалось, лежал на снегу мертвым. Но через несколько
минут, в течение которых Синцов и Баюков вели огонь по другим целям,
Баюков дернул Синцова за руку и сказал:
- Второй номер-то...
Свинцов взглянул и увидел, что рядом с пулеметом на снегу лежит только
одна фигура.
- Отполз... - сказал Баюков. И в его словах была не только досада, но и
осуждение: он, Баюков, на месте немца не отполз бы, а продолжал один вести
огонь.
Наконец немцы, сперва в общей горячке наступления, очевидно, не
обратившие особого внимания на этот беспокоивший их пулемет, решили
разделаться с ним и связались со своими танкистами. Танки уже начали
уходить из поля зрения Синцова вправо, но вдруг один танк развернулся.
Синцов сначала подумал, что он поврежден, но танк шел быстро и прямо на их
высоту. Дойдя до подножия, он замедлил ход и остановился.
- Сейчас будет бить по нас, - сказал Баюков.
Синцов кивнул.
- Поди послушай, как там наши.
На башне танка открылся люк, и в нем появился немец. Наверно, хотел
получше присмотреться к обстановке.
Синцов дал очередь - танкист исчез, люк захлопнулся, а еще через минуту
снаряд ударил рядом с амбразурой. И тогда же пулемет Синцова,
свидетельствуя, что он жив, дал злую длинную очередь по немцам,
продолжавшим перебегать лощину.
"Густо идут, в несколько цепей", - подумал Синцов. Отсюда, где он
находился, все было очень наглядно; он впервые в жизни так хорошо видел
развертывавшийся кругом бой.
- Слушал, слушал, - ничего не слышно, ни одного выстрела, ничего...
Может, сходить к нашим? - спросил Баюков.
- Сходить бы хорошо, - сказал Синцов, - да боюсь, один тут не
управлюсь...
Танк снова угодил снарядом недалеко от амбразуры, а Синцов снова дал
очередь по пехоте. "Врешь, жив!" - как бы говорил он.
- Может, ближе захочет подойти, - хрипло сказал Синцов. - Гранаты
подготовь!
Баюков молча поднял с пола и показал уже связанные проводком гранаты.

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися