Константин Симонов. Живые и мертвые
страница №2
...оездом.Синцов зашел вместе с полковником к коменданту города. Комендатура
помещалась в подвале школы. За столами у телефонов сидели обалдевшие от
крика майор - комендант города - и еще два майора-железнодорожника.
- Будет ли поезд на Могилев? - спросил полковник.
Комендант, которого он спрашивал, в этот момент, бросив трубку одного
телефона, кинулся к другому, но полковник крепкой рукой схватил его за
плечо и насильно повернул лицом к себе.
- Отвечайте, я вас спрашиваю: будет ли поезд на Могилев и когда?
- Сейчас, товарищ полковник! - охрипшим голосом сказал майор. - Должен
быть... - И кинулся к телефону, по которому его вызывали. Чем дольше он
слушал, тем все более ожесточенным делалось его лицо. Наконец он мрачно
выругался и швырнул трубку. - Не будет поезда, товарищ полковник! Вот,
пожалуйста, извольте радоваться, только что сообщили: разбомбили поезд с
боеприпасами. Оба пути разрушены. Не будет никакого поезда на Могилев!
- Ладно, черт с ним, - спокойно сказал полковник Синцову. - Эти все
равно сами ничего не знают, все у них только и делает, что летит и рвется,
а проехать, наверное, преспокойно можно. Пошли на станцию, там добьемся
толку.
Но и на станции толку добиться было не так-то просто: свет не горел,
военный комендант и начальник станции говорили таинственным шепотом, что
им пока ничего не известно. Наконец полковник поймал какого-то
железнодорожника, который тоже шепотом, как о большой тайне, сказал, что
на путях за водокачкой формируется товарный состав на Могилев.
- Пошли! - сказал полковник.
Как видно, не только Синцову, но и этому пожилому, опытному, видавшему
виды человеку было одиноко и хотелось человеческого сочувствия. Он
рассказал Синцову что прилетел в Москву из Приволжского военного округа,
назначен начальником штаба корпуса, проскочил в поисках своего корпуса до
Борисова, чуть не попал в плен к немцам, вчера целый день прокомандовал в
бою оставшейся без командира ротой, а сегодня узнал, что его корпус вовсе
не здесь, а вышел в район Осиповичи - Бобруйск, поэтому он и едет туда
через Могилев.
- Конечно, можно было и дальше ротой командовать, - сказал он сердито,
- но порядок должен же быть все-таки! Слава богу, восьмой день воюем, пора
в чувство приходить! Раз я назначен начальником штаба корпуса, значит, я
должен прибыть к месту службы, а не просто с винтовкой в цепи лежать. Один
болван, когда я передал команду над ротой лейтенанту, еще позволил себе в
трусости меня упрекнуть.
- И что же вы? - спросил Синцов.
- Что я? Съездил ему за этого труса по морде, чтоб впредь умней был, и
уехал.
Полковник даже побагровел при этом воспоминании, и его без того
насупленное усатое лицо стало совсем свирепым.
Они долго бродили среди путей в поисках состава и, как это почти всегда
бывает, когда находится уверенный в своих силах и знающий, чего он хочет,
человек, постепенно обросли еще десятком людей, по разным причинам
желавших добраться до Могилева.
Пока они искали состав, немецкие бомбардировщики налетели на станцию.
На забитых станционных путях один за другим заревели паровозы.
На Оршанском узле их стояло несколько десятков. Они ревели, вторя друг
другу, выпуская тучи белого пара; рев их был испуганный и чудовищно
тоскливый. Он был гораздо страшнее, чем грохот бомбежки, к которому Синцов
уже привык за эти дни; казалось, паровозы во весь голос жалуются
неизвестно кому: небу или людям, - жалуются и просят помочь, а небо все
сыплет и сыплет сверху на черную землю бомбы, разрывающиеся среди домов,
рельсов, и лежащих на путях людей, оглушенных, злых, несчастных, до
глубины души обиженных всем происходящим.
После тревоги добрались до водокачки и, не найдя там никакого состава,
все присели отдохнуть на кучах ссыпанного у путей шлака. Никому не
хотелось говорить, но невозможно было и молчать: слишком много накопилось
у каждого на душе.
- Не думали, не гадали, - печально сказал из темноты кто-то, кого
Синцов так и не разглядел в лицо этой ночью.
- Если бы не думали, не гадали, еще бы ладно, - после молчания
отозвался полковник. - А то ведь и гадали и думали, а на поверку - ералаш!
- Удивительно много беспорядка! - из темноты откликнулся кто-то, тоже
невидимый, тонким удивленным тенором. - Просто удивительно.
- А мой саперный батальон в Белостоке стоял! - сказал густой бас. -
Куда он теперь отошел...
- Ищи-свищи! - холодно и резко ответил чей-то злой голос.
Несколько минут все молчали.
- Августовскую катастрофу четырнадцатого года в академиях изучали, над
Самсоновым смеялись, а сами обо... - грубо срифмовал тот же холодный,
желчный голос, который ответил саперу. - В общем, шапками закидаем, на
чужой территории, малой кровью... Ура и так далее, - продолжал он.
- На чужой территории еще будем - зарубите это себе на носу, вы, там, в
темноте, не вижу, как вас по званию! - сердито отозвался полковник. - Но
что верно, то верно: ералаш большой, бо-ольшой... И главное - самим же
придется его расхлебывать!
Это вызвало целый хор ответных замечаний. Кто-то заметил, что мы,
русские, долго запрягаем, зато потом быстро ездим. Но его слова не
встретили сочувствия.
- Не восемьсот двенадцатый, теперь и запрягать надо поворачиваться! А
то прозапрягаемся до Смоленска.
Полковник сказал, что эту поговорку немцы выдумали.
Люди спорили друг с другом, но в их голосах одинаково дрожали злость и
обида. Они были подавлены не только совершенно очевидным беспорядком, но
еще больше тем, что где-то идут бои, дерутся их части, а они до сих пор
еще не попали туда и неизвестно, как попадут!
- А меня вчера чуть как диверсанта не расстреляли! - сказал кто-то. - В
зубы наган сунули, как лошади. Я Перекоп брал, а они мне, сволочи,
мальчишки, в зубы наган суют!
- Эй вы, августовская катастрофа! - словно вдруг что-то вспомнив,
позвал полковник человека с не понравившимся ему холодным голосом. - Вы
тоже с нами до Могилева? Свою часть ищете?
Но на этот вопрос никто не откликнулся. Тот, кого спрашивали, то ли не
хотел отвечать, то ли ушел... Было слышно, как в темноте люди
поворачиваются друг к другу.
- Вроде ушел, - наконец раздался густой голос сапера. - Тут, около
меня, сидел.
- Конечно, и паникеры попадаются, - после молчания сказал полковник, не
то отзываясь на слова сапера, не то отвечая собственным мыслям. - Наган
есть кому в зубы сунуть. Только бывает, что не тому суют... Встали! - Он
поднялся первым. - Шут их знает, может, у них тут есть еще какая-нибудь
водокачка! Пойдем поищем!
Другой водокачки они не нашли, но через час добрались до стрелочника,
который, показав на темневшие вдали, стоявшие без паровоза вагоны,
уверенно сказал, что их должны прицепить на Могилев.
Устав от бессмысленного блуждания, все пошли к вагонам. Между товарными
вагонами на платформах стояли два новеньких штабных автобуса.
- Погрузимся в автобусы, - сказал полковник, первым влезая на платформу
и пробуя открыть дверцу автобуса. Она открылась. - Повезут - так поедем, а
не повезут - хоть поспим до утра.
Синцов тоже залез в автобус, сел на новенькое клеенчатое сиденье,
обшарил его руками, словно начав сомневаться за эти дни, что еще может
существовать что-то новенькое и чистенькое, прислонился головой к
холодному оконному стеклу и заснул.
Утром спросонок он никак не мог понять, где находится. Он ехал в
автобусе; рядом с ним, на других сиденьях, спали незнакомые военные, а за
окнами по обеим сторонам летел зеленый, теплый, солнечный лес. Он подумал,
что едет по шоссе, и только потом, вспомнив все пережитое ночью,
сообразил, что автобус стоит на платформе, а поезд движется. Стрелочник не
обманул: поезд подходил к Могилеву.
Могилевский комендант взял документы Синцова и несколько раз подряд
прочитал их воспаленными, красными глазами; должно быть, он так устал,
что, читая в первый раз, бессмысленно смотрел на бумагу, второй раз
выхватывал из нее только бросившиеся ему в глаза слова и лишь на третий
раз начинал понимать все, что написано. Он сказал Синцову, что
Политуправление фронта находится в тринадцати километрах от Могилева.
- Через этот мост, что виден там, за окном, и налево по шоссе, на Оршу.
Тринадцатый километр, в лесу, там увидите...
Синцову повезло. На мосту ему удалось остановить пикап. С шофером в
кабине сидел лейтенант-связист, а кузов пикапа был завален гранатами.
Связист довез примостившегося на гранатах Синцова до густого леса, в глубь
которого уходило несколько свеженаезженных дорог, и ссадил на опушке.
Синцов углубился в лес. Погода испортилась, шел мелкий дождь. На
склонах лесистых холмов, между деревьями, повсюду рыли землянки и щели,
кое-где стояли счетверенные зенитные пулеметы. Штаб и Политуправление
фронта, кажется, только устраивались здесь. Синцов наткнулся на стоявшего
прямо у дороги худощавого дивизионного комиссара в желтом, потемневшем от
дождя кожаном пальто, с добрым, красивым лицом и пшеничными усиками.
Дивизионный комиссар был похож на Чапаева.
Синцов обратился к нему. Комиссар несколько секунд подержал под дождем
отпускной билет Синцова, по которому от упавшей капли поплыл лиловым
пятном канцелярский росчерк московской отметки.
- Где сейчас ваша редакция, к сожалению, не знаю, - сказал дивизионный
комиссар, складывая билет пополам. - Признаюсь, пока еще не знаю даже, где
и политотдел вашей Третьей армии. И вообще... - Кажется, он хотел сказать,
что вообще не знает, где вся Третья армия, но не сказал этого, а только
невесело улыбнулся. - Придется послужить здесь, у нас... - И он протянул
документы Синцова не самому Синцову, а стоявшему рядом толстому, румяному
батальонному комиссару со знакомым Синцову лицом. - Возьмите политрука к
себе, - сказал он. - Турмачев-то у вас выбыл надолго?
Батальонный комиссар подтвердил, что Турмачев выбыл надолго, и,
попросив разрешения быть свободным, увел с собой Синцова.
- Ну вот, будете у нас, - через полчаса говорил он Синцову, сидя рядом
с ним в спрятанной под елками "эмке".
На полу "эмки" стоял термос, из которого они оба по очереди пили чай, а
на коленях у батальонного комиссара лежала газета с горкой ванильных
сухарей.
- Еще жена в Москве упаковала, - говорил батальонный комиссар. -
Сердился на нее: "Что ты меня снаряжаешь? Я же на армейском довольствии!"
- а теперь рад...
Сухари были московские, батальонный комиссар - редактор фронтовой
газеты - тоже был московский. В прошлом году Синцов приезжал в Москву на
краткосрочные газетные курсы, и батальонный комиссар читал там лекции по
отделу партийной жизни. Это был первый хоть немножко знакомый Синцову
человек, которого он встретил за последние пять суток; а главное, наконец
не надо больше бродить, совать свои документы, выслушивать ответы "не
знаю", "неизвестно". Он наконец прибыл в часть, мог не искать ничего
другого, оставаться здесь, получать приказания, делать то, для чего ехал
на войну.
От всех этих разом нахлынувших чувств Синцов глубоко вздохнул.
- Что это вы?
- Устал скитаться.
- Вообще тяжело, - сказал батальонный комиссар. - Турмачева вчера
диверсанты ранили. Вы его не знали?
- Не знал.
- Он когда-то в вашем "Боевом знамени" служил. Ехал ночью на
редакционной полуторке сюда, в Политуправление, кто-то остановил с
фонарем, стали проверять документы, он достал документы, а его из нагана в
бок! И скрылись. Кто? Что? Почему? Газету сегодня выпустили, - внешне
перескакивая с одного на другое, а в сущности продолжая говорить о том,
как тяжело, сказал батальонный комиссар, - а куда везти, неизвестно!
Полевая почта еще не работает, где какие части стоят, пока не знаем.
Сегодня с утра рассадил всех работников по машинам и разослал по разным
дорогам, чтобы в каждую часть, какую найдут, давали пачку газет. Очень
тяжело, - заключил он и приказал, чтобы Синцов ехал в Могилев, шел в
типографию и помогал выпустить номер. - Там сейчас всего три человека:
секретарь, машинистка и выпускающий.
- А материал есть? - спросил Синцов.
- Делайте из того, что есть. Я потом приеду. Какой же материал? - пожал
плечами батальонный. - Может быть, привезут к вечеру. Газеты раздадут, а
материал привезут. А у вас есть какой-нибудь материал? - поднял он глаза
на Синцова.
Но Синцов только молча посмотрел на него. "Какой у меня может быть
материал! - думал он. - Да, у меня есть материал, да, я видел за эти дни
столько, сколько не видал за всю жизнь, но разве можно напечатать все это
рядом с той только что записанной по радио сводкой, которую редактор
держит на коленях вместе с сухарями?! В сводке написано о больших
приграничных сражениях, а я еще три дня назад не мог попасть из Борисова в
Минск. Чему же верить: этой сводке или тому, что я видел своими глазами?
Или, может быть, правда и то и другое, может быть, там впереди, у границы,
на самом деле идут тяжелые, но успешные оборонительные бои, а я просто
оказался в полосе немецкого прорыва, обалдел от страха и не могу
представить себе того, что происходит в других местах?"
Но если даже правдой было и то и другое, это не меняло дела в газете.
На ее страницах принятая по радио сводка претендовала быть единственной
правдой! Это было так. И иначе и не могло быть.
- Нет у меня никакого материала, - после долгого молчания сказал
Синцов, глядя в глаза редактору, и они оба поняли друг друга.
Синцов возвращался в Могилев уже в темноте на той же самой редакционной
полуторке, на которой в предыдущую ночь ранили неизвестного ему Турмачева.
Шофер был тот же самый. По дороге он все время говорил о вчерашнем
происшествии, и Синцов, когда их задерживали на контрольно-пропускных
пунктах, каждый раз, протягивая левой рукой документы, в правой сжимал
наган, который заботливый редактор добыл ему в Политуправлении.
За ночь в старой могилевской типографии с грехом пополам сверстали и
выпустили очередной номер фронтовой газеты. Половину ее заняли две
последние сводки Информбюро, напечатанные крупным шрифтом, чтобы занять
побольше места. Остальной материал к середине ночи кое-как собрался от
развозивших вчерашний номер корреспондентов. Все это были короткие заметки
о разных случаях героизма, взятых из рассказов людей, или неделю
отступавших с боями, или только что прорвавшихся из немецкого окружения.
Сначала под пером корреспондентов, а потом под красным карандашом Синцова,
приводившего заметки в соответствие со сводками, из них постепенно
исчезало все, что могло дать представление о том, в каких местах сейчас
шли бои. В соседстве со сводками, говорившими о продолжавшихся
приграничных сражениях, эти заметки приобретали, пожалуй, даже
успокоительный характер. Люди дрались, проявляли мужество, убивали
фашистов. Где? Об этом говорили сводки.
Даже из самых скупых рассказов вернувшихся за ночь в редакцию
корреспондентов Синцов уже знал: то, что он видел на Минском шоссе,
происходило не только там. Немцы прорвались во многих местах. Обстановка,
во всяком случае на Западном фронте, была тяжелой, неясной, и не фронтовой
газете было раскрывать ее! Это он понимал и действовал своим красным
карандашом без колебаний. Не понимал он другого: как все это могло
произойти? Не понимал и мучился вопросом: неужели, несмотря ни на что, мы
не переломим положения в ближайшие же дни? Все, что видели его глаза,
казалось, говорило: нет, не переломим! Но душа его не могла смириться с
этим, она верила в другое! И хотя он вправе был верить своим глазам, вера
его души была сильней всех очевидностей. Он не пережил бы тех дней без
этой веры, с которой незаметно для себя, как и миллионы других военных и
невоенных людей, втянулся в четырехлетнюю войну.
Уже под утро, перед тем как пускать номер в машину, Синцов еще раз тупо
вычитал все - строчку за строчкой - и только после этого, подстелив
шинель, лег спать на прохладном каменном полу типографии. Старенькие
печатные машины натужно гудели, пол чуть-чуть содрогался под головой.
Засыпая, Синцов подумал о дочери и с бессильной яростью представил
себе, что теперь, когда он попал в другую газету и на другой участок
фронта, что-нибудь узнать о ней будет и вовсе не в его силах. Во всяком
случае, до тех пор, пока все не переменится самым крутым образом...
2
Утром четыре редакционные полуторки выехали из ворот типографии. В
каждой сидели по два корреспондента и лежало по десять пачек газет из
только что отпечатанного тиража. Способ распространения оставался
вчерашний: везти газеты по разным дорогам, раздавать всем, кто встретится,
и попутно собирать материал для следующего номера.
Синцов, проспавший на полу типографии всего три часа, да и то в два
приема, потому что его разбудил приехавший под утро редактор, поднялся
совсем одурелый, ополоснул под краном лицо, затянул ремень, вышел во двор,
сел в кабину грузовика и окончательно проснулся только у выезда на
Бобруйское шоссе. В небе ревели самолеты, сзади, над Могилевом, шел
воздушный бой: немецкие бомбардировщики пикировали на мост через Днепр, а
прикрывавшие их истребители - семь или восемь - высоко в небе дрались с
тройкой поднявшихся с могилевского аэродрома наших курносых "ястребков".
Синцов слышал, что в Испании и Монголии эти "ястребки" расправлялись с
немецкими, итальянскими и японскими истребителями. И здесь сначала
загорелся и упал один "мессершмитт". Но потом, кувыркаясь, стали падать
сразу два наших истребителя. В воздухе остался один, последний.
Синцов остановил машину, вылез, еще с минуту следил за тем, как наш
истребитель кружился между немецкими. Потом они все вместе исчезли за
облаками, а бомбардировщики продолжали с ревом пикировать на мост, в
который они, кажется, никак не могли попасть.
- Ну как, поехали? - спросил Синцов своего спутника, сидевшего в кузове
на пачках газет, младшего политрука с девичьей фамилией Люсин.
Этот Люсин был высокий, ловкий, румяный красавец со светлым чубом,
выбивавшимся из-под новенькой щегольской фуражки. В хорошо пригнанном
обмундировании, затянутый в новенькие ремни, с новеньким, привычно
висевшим у него на плече карабином, он выглядел самым военным из всех
военных людей, которых встречал за последние дни Синцов, и Синцов был рад,
что ему повезло со спутником.
- Как прикажете, товарищ политрук! - отозвался Люсин, приподнимаясь и
прикладывая пальцы к фуражке.
Синцов еще ночью, когда они вместе выпускали газету, обратил внимание
на редкое в среде военных газетчиков старание Люсина держаться подчеркнуто
по-строевому.
- Только я, пожалуй, тоже в кузов сяду, - сказал Синцов.
Но Люсин вежливо запротестовал:
- Я бы не посоветовал, товарищ политрук! Старшему по команде положено в
кабине ехать, а то неудобно даже. Машину задержать могут... - И он снова
приложил пальцы к фуражке.
Синцов сел в кабину, и машина тронулась. И полуторка и шофер были все
те же, с которыми он возвращался вчера в Могилев из штаба фронта. Он,
собственно, и в кузов-то хотел пересесть, боясь, как бы шофер снова не
стал развлекать его разговорами про диверсантов. Но шофер сидел за рулем
насупясь и не говорил ни слова. То ли он не выспался, то ли ему не
нравилась эта поездка в сторону Бобруйска.
Синцов, наоборот, был в приподнятом настроении. Редактор ночью
рассказал, что наши части за Березиной, на подступах к Бобруйску, вчера
потрепали немцев, и Синцов надеялся побывать там сегодня.
Его, как и многих других не трусливых от природы людей, встретивших и
перестрадавших первые дни войны в сумятице и панике прифронтовых дорог, с
особенной силой тянуло теперь вперед, туда, где дрались.
Правда, редактор не мог толком объяснить ни какие именно части
потрепали немцев, ни где точно это было, но Синцов по неопытности и не
особенно тревожился этим. Он взял с собой карту, по которой редактор
неопределенно поводил пальцем вокруг Бобруйска, и сейчас ехал,
рассматривая ее и прикидывая, сколько времени им ехать вот так, по
тридцать километров в час. Выходило - примерно часа три.
Сначала сразу за Могилевом пошли поля с перелесками. Сплошная зелень
была во многих местах перерезана то широкими, то узкими рыжими отвалами
земли: по обеим сторонам шоссе рыли противотанковые рвы и окопы. Почти все
работавшие были в гражданском платье. Только иногда среди рубах и платков
мелькали гимнастерки распоряжавшихся работами саперов.
Потом машина въехала в густой лес. И сразу кругом стало безлюдно и
тихо. Полуторка шла и шла по лесу, а навстречу не попади ось никого: ни
людей, ни машин. Сначала это не особенно тревожило Синцова, но потом
начало казаться ему странным. Под Могилевом был штаб фронта, за Бобруйском
шли бои с немцами, и он считал, что между этими двумя пунктами должны
стоять штабы и войска, а значит, должно происходить и движение машин.
Но вот они проехали уже полдороги, потом еще десять километров и еще
десять, а шоссе по-прежнему было пустынно. Наконец грузовик Синцова чуть
не столкнулся на перекрестке с "эмочкой", выезжавшей с лесной дороги.
Синцов открыл кабину и помахал рукой. "Эмочка" остановилась. В ней
оказался пехотный капитан, он назвался адъютантом командира стрелкового
корпуса. Синцов решил поехать вместе с ним и раздать газету в частях
корпуса - пока что все пачки лежали нетронутыми в грузовике. Но адъютант
поспешно ответил, что он был в отлучке, а корпус тем временем куда-то
переместился. Он сам теперь ищет свой корпус, так что ехать вместе с ним
бессмысленно, пусть лучше ему дадут несколько пачек газет в "эмку", -
когда он найдет корпус, он их сам раздаст. Люсин достал из кузова две
пачки, капитан бросил их на заднее сиденье, и "эмка", газанув, скрылась за
деревьями, а полуторка поехала дальше к Бобруйску.
Над дорогой несколько раз прошли "мессершмитты". Лес подступал вплотную
к шоссе, и они выносились из-за верхушек деревьев так мгновенно, что
Синцов только раз успел выскочить из машины. Но немцы не обстреливали
полуторку, - наверно, у них были дела поважнее.
До Березины, судя по карте, оставалось всего десять километров. Раз бои
идут на той стороне, за Бобруйском, значит, по эту сторону реки должны
стоять хоть какие-нибудь тылы или вторые эшелоны. Синцов, поворачивая
голову то вправо, то влево, напряженно всматривался в гущу леса.
Непонятная пустынность шоссе все больше действовала ему на нервы.
Вдруг шофер резко затормозил.
На пересечении с узкой, далеко к горизонту уходившей просекой на
обочине шоссе стоял красноармеец без винтовки, с двумя гранатами у пояса.
Синцов спросил у него, откуда он и нет ли поблизости кого-нибудь из
командиров.
Красноармеец сказал, что он прибыл с лейтенантом в составе команды из
двадцати человек еще вчера на грузовике из Могилева и поставлен здесь на
пост - задерживать идущих с запада одиночек и направлять их налево по
просеке, к лесничеству, где лейтенант формирует часть.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что он стоит здесь со вчерашнего
вечера, что винтовки им выдали в Могилеве через одного: "На первый, второй
рассчитайсь!"; что сначала они стояли вдвоем, но под утро его напарник
исчез; что за это время он направил в лесничество человек шестьдесят
одиночек, но о нем самом, наверно, забыли: никто не сменял его, и он
ничего не ел со вчерашнего дня.
Синцов отдал ему половину набитых в полевую сумку сухарей и приказал
шоферу ехать дальше.
Еще через километр машину остановили двое выскочивших из лесу
милиционеров в серых прорезиненных плащах.
- Товарищ командир, - сказал один из них, - какие будут приказания?
- Какие приказания? - удивленно переспросил Синцов. - У вас есть свое
начальство!
- Нет у нас своего начальства, - сказал милиционер. - Послали позавчера
сюда, в лес, парашютистов ловить, если сбросятся, а какие же теперь
парашютисты, когда немцы уже через Березину переправились!
- Кто это вам сказал?
- Люди сказали. Да вон уже и артиллерия... Не слышите разве?
- Не может быть! - сказал Синцов, хотя, когда он прислушался, ему
самому показалось, что впереди слышен гул артиллерии. - Вранье! -
успокаивая сам себя, отрезал он тоном, в котором было больше упрямства,
чем уверенности.
- Товарищ начальник, - сказал милиционер, лицо у него было бледное и
полное решимости, - вы, наверное, в свою часть едете, возьмите с собой,
зачислите бойцами! Что ж нам, тут дожидаться, когда фашист на сук
вздернет! Или форму снимать?
Синцов сказал, что он действительно ищет какую-нибудь часть и если
милиционеры хотят ехать с ним, пусть садятся в кузов.
- А куда вы едете? - спросил милиционер.
- Туда. - Синцов неопределенно показал рукой вперед. Теперь он и сам
уже не знал, куда и до каких пор поедет.
Говоривший с Синцовым милиционер поставил ногу на колесо. Второй дернул
его сзади за плащ и стал что-то шептать ему, - очевидно, он не хотел ехать
в сторону Бобруйска.
- А, иди ты!.. - огрызнулся первый милиционер, брезгливо рванулся и,
толкнув товарища сапогом в грудь, перемахнул через борт машины.
Машина тронулась. Второй милиционер растерянно стоял, пока мимо него
проезжал кузов машины, потом отчаянно махнул рукой, побежал за машиной,
схватился за борт и уже на ходу перевалился через него всем телом.
Оставаться одному было еще страшней, чем ехать вперед.
Над лесом с медленным густым гулом проплыли шесть громадных ночных
четырехмоторных бомбардировщиков ТБ-3. Казалось, они не летели, а ползли
по небу. Рядом с ними не было видно ни одного нашего истребителя. Синцов с
тревогой подумал о только что шнырявших над дорогой "мессершмиттах", и ему
стало не по себе. Но бомбардировщики спокойно скрылись из виду, и через
несколько минут впереди послышались разрывы тяжелых бомб.
Судя по промелькнувшему дорожному указателю, до Березины оставалось
всего четыре километра. Теперь Синцов был убежден, что вот-вот они
встретят наши части, не могло же в конце концов никого не оказаться на
этом берегу Березины.
Вдруг из лесу выскочили несколько человек и стали отчаянно махать
руками. Шофер вопросительно посмотрел на Синцова, но Синцов ничего не
сказал, и машина продолжала двигаться. Люди, выскочившие на дорогу, что-то
кричали вслед, рупором прикладывая руки.
- Остановитесь! - сказал Синцов шоферу.
К машине подбежал запыхавшийся сержант-сапер и спросил у Синцова, куда
идет машина.
- В Бобруйск.
Сержант вытер струившийся по лицу пот и, судорожно глотая слюну, так,
что у него перекатывалось адамово яблоко, ответил, что немцы уже
переправились на этот берег Березины.
- Какие немцы?
- Танки...
- Где?
- Да метров семьсот отсюда. Только сейчас у нас с ними бой был! -
показал сержант рукой вперед. - Мы двигались командой по маршруту к полосе
минирования, а они из танка огонь открыли, одним снарядом десять человек
убили. Вот нас всего... - он растерянно посмотрел на стоявших рядом
красноармейцев, - всего семь осталось... Хоть бы взрывчатка или гранаты с
собою были, а то что из нее танку сделаешь?! - Сержант в сердцах стукнул о
землю прикладом винтовки.
Синцов все еще колебался, не веря, что немцы в самом деле так близко,
но мотор грузовика заглох - и сразу стала отчетливо слышна сильная
пулеметная стрельба слева от дороги, совсем рядом, несомненно уже на этой
стороне Березины.
- Товарищ политрук! - Люсин впервые за всю поездку подал голос из
кузова. - Разрешите обратиться? Может, повернем до выяснения?
На его обычно румяном, а сейчас бледном лице был написан страх,
который, однако, не помешал ему обратиться к Синцову по всей форме.
- Повернули, - сказал Синцов, в свою очередь бледнея.
До сих пор ему не приходило в голову, что еще полкилометра, километр -
и они заедут в плен к немцам! Шофер с грохотом выжал сцепление, развернул
машину, и перед Синцовым мелькнули растерянные лица оставленных им на
дороге бойцов.
- Стой! - устыдясь собственной слабости, заорал он и сжал плечо шофера
с такой силой, что тот охнул от боли. - Лезьте в кузов! - высовываясь из
кабины, крикнул Синцов красноармейцам. - Поедете со мной.
Несмотря на полтора года службы в военной газете, он, в сущности,
впервые в жизни приказывал сейчас другим по праву человека, у которого
оказалось больше, чем у них, кубиков на петлицах. Красноармейцы один за
другим попрыгали в кузов, последний замешкался. Товарищи стали подтягивать
его вверх на руках, и Синцов только теперь увидел, что тот ранен: одна
нога обута в сапог, а другая, разутая, вся в крови.
Синцов выскочил из кабины и приказал посадить раненого на свое место.
Почувствовав, что его приказаний слушаются, он продолжал приказывать, и
его слушались снова. Красноармейца пересадили в кабину, а Синцов перелез в
кузов. Шофер, подгоняемый все отчетливей слышной пулеметной стрельбой,
погнал машину назад, к Могилеву.
- Самолеты! - испуганно крикнул один из красноармейцев.
- Наши, - сказал другой.
Синцов поднял голову. Прямо над дорогой, на сравнительно небольшой
высоте, шли обратно три ТБ-3. Наверно, бомбежка, которую слышал Синцов,
была результатом их работы. Теперь они благополучно возвращались, медленно
набирая потолок, но острое предчувствие несчастья, которое охватило
Синцова, когда самолеты шли в ту сторону, не покидало его и теперь.
И в самом деле, откуда-то сверху, из-за редких облаков, выпрыгнул
маленький, быстрый, как оса, "мессершмитт" и с пугающей скоростью стал
догонять бомбардировщики.
Все ехавшие в полуторке, молча вцепившись в борта, забыв о себе и
собственном, только что владевшем ими страхе, забыв обо всем на свете, с
ужасным ожиданием смотрели в небо. "Мессершмитт" вкось прошел под хвост
заднего, отставшего от двух других бомбардировщика, и бомбардировщик
задымился так мгновенно, словно поднесли спичку к лежавшей в печке бумаге.
Он продолжал еще идти, снижаясь и все сильнее дымя, потом повис на месте
и, прочертив воздух черной полосой дыма, упал на лес.
"Мессершмитт" тонкой стальной полоской сверкнул на солнце, ушел вверх,
развернулся и, визжа, зашел в хвост следующего бомбардировщика.
Послышалась короткая трескотня пулеметов. "Мессершмитт" снова взмыл, а
второй бомбардировщик полминуты тянул над лесом, все сильнее кренясь на
одно крыло, и, перевернувшись, тяжело рухнул на лес вслед за первым.
"Мессершмитт" с визгом описал петлю и по косой линии, сверху вниз,
понесся к хвосту третьего, последнего, ушедшего вперед бомбардировщика. И
снова повторилось то же самое. Еле слышный издали треск пулеметов, тонкий
визг выходящего из пике "мессершмитта", молчаливо стелющаяся над лесом
длинная черная полоса и далекий грохот взрыва.
- Еще идут! - в ужасе крикнул сержант, прежде чем все опомнились-от
только увиденного.
Он стоял в кузове и странно размахивал руками, словно хотел остановить
и спасти от беды показавшуюся сзади над лесом вторую тройку шедших с
бомбежки машин.
Потрясенный Синцов смотрел вверх, вцепившись обеими руками в портупею;
милиционер сидел рядом с ним, молитвенно сложив руки: он умолял летчиков
заметить, поскорее заметить эту вьющуюся в небе страшную стальную осу!
Все, кто ехал в грузовике, молили их об этом, но летчики или ничего не
замечали, или видели, но ничего не могли сделать. "Мессершмитт" свечой
ушел в облака и исчез. У Синцова мелькнула надежда, что у немца больше нет
патронов.
- Смотри, второй! - сказал милиционер. - Смотри, второй!
И Синцов увидел, как уже не один, а два "мессершмитта" вынырнули из
облаков и вместе, почти рядом, с невероятной скоростью догнав три
тихоходные машины, прошли мимо заднего бомбардировщика. Он задымил, а они,
весело взмыв кверху, словно радуясь встрече друг с другом, разминулись в
воздухе, поменялись местами и еще раз прошли над бомбардировщиком, сухо
треща пулеметами. Он вспыхнул весь сразу и стал падать, разваливаясь на
куски еще в воздухе.
А истребители пошли за другими. Две тяжелые машины, стремясь набрать
высоту, все еще упрямо тянули и тянули над лесом, удаляясь от гнавшегося
вслед за ними по дороге грузовика с людьми, молчаливо сгрудившимися в
едином порыве горя.
Что думали сейчас летчики на этих двух тихоходных ночных машинах, на
что они надеялись? Что они могли сделать, кроме того, чтобы вот так тянуть
и тянуть над лесом на своей безысходно малой скорости, надеясь только на
одно - что враг вдруг зарвется, не рассчитает и сам сунется под их
хвостовые пулеметы.
"Почему не выбрасываются на парашютах? - думал Синцов. - А может, у них
там вообще нет парашютов?"
Стук пулеметов на этот раз послышался раньше, чем "мессершмитты"
подошли к бомбардировщику: он пробовал отстреливаться. И вдруг почти
вплотную пронесшийся рядом с ним "мессершмитт", так и не выходя из пике,
исчез за стеною леса. Все произошло так мгновенно, что люди на грузовике
даже не сразу поняли, что немец сбит; потом поняли, закричали от радости и
сразу оборвали крик: второй "мессершмитт" еще раз прошел над
бомбардировщиком и зажег его. На этот раз, словно отвечая на мысли
Синцова, из бомбардировщика один за другим вывалилось несколько комков,
один камнем промелькнул вниз, а над четырьмя другими раскрылись парашюты.
Потерявший своего напарника немец, мстительно потрескивая из пулеметов,
стал описывать круги над парашютистами. Он расстреливал висевших над лесом
летчиков - с грузовика были слышны его короткие очереди. Немец экономил
патроны, а парашютисты спускались над лесом так медленно, что если б все
ехавшие в грузовике были в состоянии сейчас посмотреть друг на друга, они
бы заметили, как их руки делают одинаковое движение: вниз, вниз, к земле!
"Мессершмитт", круживший над парашютистами, проводил их до самого леса,
низко прошел над деревьями, словно высматривая что-то еще на земле, и
исчез.
Шестой, последний бомбардировщик растаял на горизонте. В небе больше
ничего не было, словно вообще никогда не было на свете этих громадных,
медленных, беспомощных машин; не было ни машин, ни людей, сидевших в них,
ни трескотни пулеметов, ни "мессершмиттов", - не было ничего, было только
совершенно пустое небо и несколько черных столбов дыма, начинавших
расползаться над лесом.
Синцов стоял в кузове несшегося по шоссе грузовика и плакал от ярости.
Он плакал, слизывая языком стекавшие на губы соленые слезы и не замечая,
что все остальные плачут вместе с ним.
- Стой, стой! - первым опомнился он и забарабанил кулаком по крыше
кабины.
- Что? - высунулся шофер.
- Надо искать! - сказал Синцов. - Надо искать, - может, они все-таки
живы, эти, на парашютах...
- Если искать, то еще немножко проехать надо, товарищ начальник, их
дальше отнесло, - сказал милиционер; лицо его вспухло от слез, как у
ребенка.
Они проехали еще километр, остановились и слезли с машины. Все помнили
о переправившихся через Березину немцах и в то же время забыли о них.
Когда Синцов приказал разделиться и идти искать летчиков по обе стороны
дороги, никто не стал спорить.
Синцов, двое милиционеров и сержант долго ходили по лесу, справа от
дороги, кричали, звали, но так никого и не обнаружили - ни парашютов, ни
летчиков. А между тем летчики упали где-то здесь, в этом лесу, и их надо
было непременно найти, потому что иначе их найдут немцы! Только после часа
упорных и безуспешных поисков Синцов наконец вышел обратно на дорогу.
Люсин и все остальные уже стояли у машины. Лицо у Люсина было
расцарапано, гимнастерка разорвана, а карманы ее так туго набиты, что на
одном даже оторвалась пуговица. В руке он держал пистолет.
- Убили, товарищ политрук, обоих до смерти, - горестно сказал Люсин и
потер рукой расцарапанное лицо.
- Что с вами?
- На сосну лазил. Зацепился один, бедный, за самую верхушку, так и
висел вверх ногами, мертвый, еще в воздухе его убили.
- А второй?
- И второй.
- Издевается фашист над людьми! - с ненавистью сказал один из
красноармейцев.
- Документы забрал. - Люсин дотронулся до кармана с оторванной
пуговицей. - Передать вам?
- Оставьте у себя.
- Тогда пистолет возьмите. - Люсин протянул Синцову маленький браунинг.
Синцов посмотрел на браунинг и сунул его в карман.
- А вы не нашли, товарищ политрук? - спросил Люсин.
- Нет.
- А мне сдается, тех, что по правую руку спустились, их еще дальше
отнесло, - сказал Люсин. - Надо подъехать еще метров четыреста, слезть и
цепью прочесать лес.
Но прочесывать лес не пришлось. Когда машина прошла еще четыреста
метров и остановилась, навстречу ей из лесу, сгибаясь под тяжестью ноши,
вышел коренастый летчик в гимнастерке и надвинутом на самые глаза летном
шлеме. Он тащил на себе второго летчика, в комбинезоне; руки раненого
обнимали шею товарища, а ноги волочились по земле.
- Примите, - коротко сказал летчик.
Люсин и подскочившие красноармейцы приняли с его плеч раненого и
положили на траву у дороги. У него были прострелены обе ноги, он лежал на
траве, тяжело дыша, то открывая, то снова зажмуривая глаза. Пока
расторопный Люсин, разрезав перочинным ножом сапоги и комбинезон,
перевязывал раненого индивидуальным пакетом, коренастый летчик, сняв шлем,
вытирал пот, градом катившийся по лицу, и поводил занемевшими от ноши
плечами.
- Видели? - угрюмо спросил он наконец, вытерев пот, снова надев шлем и
так глубоко надвинув его, словно и сам не хотел ни на кого смотреть и не
хотел, чтобы кто-нибудь видел его глаза.
- Прямо над нами... - сказал Синцов.
- Видели, как сталинских соколов, как слепых котят... - начал летчик.
Голос его горько дрогнул, но он пересилил себя и, ничего не добавив, еще
глубже надвинул шлем.
Синцов молчал. Он не знал, что ответить.
- Одним словом, переправу разбомбили, мост вместе с танками под воду
пустили, задание выполнили, - сказал летчик. - Хоть бы один истребитель на
всех дали в прикрытие!
- Ваших двух товарищей нашли, но они мертвые, - сказал Синцов.
- Мы тоже уже не живые, - сказал летчик. - Документы и оружие с них
взяли? - добавил он совсем другим тоном, тоном человека, решившего взять
себя в руки и умевшего это делать.
- Взяли, - сказал Синцов.
- Лучший штурман полка по слепым и ночным полетам, - сказал летчик,
повернувшись к раненому, которого перевязывал Люсин. - Мой штурман! Лучший
экипаж в полку был, отдали на съедение ни за грош! - опять срываясь в
рыдание, крикнул он и, так же мгновенно, как и в первый раз, взяв себя в
руки, деловито спросил: - Поехали?
Раненого штурмана положил в кузов, к задней стенке кабины, чтобы меньше
трясло, и подложили ему под ноги кипы газет. Летчик сел рядом со своим
штурманом, в головах. Потом сели все остальные. Машина тронулась и почти
сразу же круто затормозила.
Это был тот перекресток, где Синцов недавно делился сухарями с часовым.
Красноармеец по-прежнему стоял здесь. Увидев возвращавшуюся машину, он
выскочил на середину дороги, размахивая гранатой так, словно собирался
бросить ее под грузовик.
- Товарищ политрук, - спросил он Синцова голосом, от которого у того
похолодело внутри, - товарищ политрук, что же это? Вторые сутки не
сменяют... Неужели не будет другого приказа, товарищ политрук?
И Синцов понял, если твердо ответить ему, что другого приказа не будет,
что его придут и сменят, он останется и будет стоять. Но кто поручится,
что его действительно придут и сменят.
- Я снимаю вас с поста, - сказал Синцов, пытаясь вспомнить, как назло,
выскочившую из головы формулу, при помощи которой старший начальник может
снять с поста часового. - Я снимаю вас с поста, потом доложите! - повторил
он, не вспомнив ничего другого и боясь, что из-за неточно отданного
приказа красноармеец не послушается его, останется на посту и погибнет. -
Садитесь, поедете со мной!
Красноармеец облегченно вздохнул, прицепил гранату к поясу и полез в
кузов машины.
Едва машина тронулась снова, как в небе показались шедшие к Бобруйску
еще три ТБ-3. На этот раз их сопровождал наш истребитель. Он высоко
взмывал в небо и снова проносился над ними, соразмеряя с их медленным
движением свою двойную скорость.
- Хоть эту тройку сопровождают, - сказал Синцову летчик со сбитого
бомбардировщика; в его голосе было отрешенное от собственной беды чувство
облегчения.
Но не успел Синцов ответить, как из облаков вынырнули два
"мессершмитта". Они понеслись к бомбардировщикам, наш истребитель
развернулся им навстречу, на встречных курсах свечкой пошел вверх,
перевернулся через крыло и, пронесшись мимо одного из "мессершмиттов",
зажег его.
- Горит, горит! - закричал летчик. - Смотрите, горит!
Мстительная радость овладела людьми, сидевшими в машине. Даже шофер,
оставив на баранке одну руку, высунулся всем телом из кабины.
"Мессершмитт" падал, из него вывалился немец, высоко в небе раскрыв купол
парашюта.
- Сейчас и второго собьет, - крикнул летчик, - вот увидишь! - Сам не
замечая этого, он все время тряс Синцова за руку.
"Ястребок" круто набирал высоту, но второй немец вдруг почему-то
оказался уже над ним; снова раздался стук пулеметов, "мессершмитт" вынесся
вверх, а наш истребитель, дымя, пошел вниз. От него оторвался черный
комочек и с почти неуловимой для глаз быстротой стал падать все ниже и
ниже, и лишь над самыми верхушками сосен, когда, казалось, уже все
пропало, наконец раскрылся парашют. "Мессершмитт" сделал в небе широкий
спокойный разворот и пошел к Бобруйску вслед за бомбардировщиками.
Летчик вскочил на ноги в кузове, он ругался страшными словами и махал
руками, слезы текли по его лицу. Синцов видел все это уже пять раз и
сейчас отвернулся, чтобы больше не видеть. Он только слышал, как снова
издали донесся стук пулеметов, как летчик, скрипнув зубами, в отчаянии
сказал "готов" и, закрыв руками лицо, бросился на доски кузова.
Синцов приказал остановить машину. Немецкий парашют еще болтался высоко
над головами, наш летчик уже опустился, и на глаз казалось - недалеко,
километра за два в сторону Бобруйска.
- Пойдите в лес, поймайте этого фашиста! - сказал Синцов Люсину. -
Возьмите с собой бойцов.
- Живым взять? - деловито спросил Люсин.
- Как выйдет.
Синцову было все равно, живым или неживым возьмут немца, хотелось
только одного - чтобы, когда сюда придут другие фашисты, он не встретился
с ними!
Обоих раненых - штурмана и сидевшего в кабине красноармейца - выгрузили
из машины и положили под деревом: охранять их оставили того бойца с
гранатами, которого Синцов снял с поста. "Что бы ни случилось, он не
бросит раненых", - подумал Синцов.
Люсин, сержант и остальные красноармейцы пошли в лес ловить немца, а
Синцов, взяв с собой летчика и двух милиционеров, погнал машину назад.
Они снова ехали к Бобруйску, напряженно глядя по сторонам, надеясь
заметить парашют прямо с машины; им казалось, что он опустился совсем
рядом с дорогой.
В это время летчик, которого они искали, действительно лежал в ста
шагах от дороги, на маленькой лесной полянке. Не желая, чтобы немцы
расстреляли его в воздухе, он хладнокровно затянул прыжок, но не рассчитал
до конца и выдернул кольцо парашюта на секунду позднее, чем следовало.
Парашют раскрылся почти у самой земли, и летчик сломал обе ноги и ударился
о пень позвоночником. Теперь он лежал возле этого пня, зная, что все
кончено: тело ниже пояса было чужое, парализованное, он не мог даже ползти
по земле. Он лежал на боку и, харкая кровью, смотрел в небо. Сбивший его
"мессершмитт" погнался за беззащитными теперь бомбардировщиками; в небе
уже был виден один дымный хвост.
На земле лежал человек, никогда особенно не боявшийся смерти. За свою
недолгую жизнь он не раз бестрепетно думал о том, что когда-нибудь его
могут сбить или сжечь точно так же, как он сам много раз сбивал и сжигал
других. Однако, несмотря на его вызывавшее зависть товарищей природное
бесстрашие, сейчас ему было страшно до отчаяния.
Он полетел сопровождать бомбардировщики, но на его глазах загорелся
один из них, а два других ушли к горизонту, и он уже ничем не мог им
помочь. Он считал, что лежит на территории, занятой немцами, и со злобой
думал о том, как фашисты будут стоять над ним и радоваться, что он мертвый
валяется у их ног, он, человек, о котором, начиная с тридцать седьмого
года, с Испании, десятки раз писали газеты! До сих пор он гордился, а
порой и тщеславился этим. Но сейчас был бы рад, если бы о нем никогда и
ничего не писали, если б фашисты, придя сюда, нашли тело того никому не
известного старшего лейтенанта, который четыре года назад сбил свой первый
"фоккер" над Мадридом, а не тело генерал-лейтенанта Козырева. Он со злобой
и отчаянием думал о том, что, даже если у него достанет сил порвать
документы, все равно немцы узнают его и будут расписывать, как они
задешево сбили его, Козырева, одного из первых советских асов.
Он впервые в жизни проклинал тот день и час, которым раньше гордился,
когда после Халхин-Гола его вызвал сам Сталин и, произведя из полковников
прямо в генерал-лейтенанты, назначил командовать истребительной авиацией
целого округа.
Сейчас, перед лицом смерти, ему некому было лгать: он не умел
командовать никем, кроме самого себя, и стал генералом, в сущности
оставаясь старшим лейтенантом. Это подтвердилось с первого же дня войны
самым ужасным образом, и не только с ним одним. Причиной таких
молниеносных возвышений, как его, были безупречная храбрость и кровью
заработанные ордена. Но генеральские звезды не принесли ему умения
командовать тысячами людей и сотнями самолетов.
Полумертвый, изломанный, лежа на земле, не в силах двинуться с места,
он сейчас впервые за последние, кружившие ему голову годы чувствовал весь
трагизм происшедшего с ним и всю меру своей невольной вины человека,
бегом, без оглядки взлетевшего на верхушку длинной лестницы военной
службы. Он вспоминал о том, с какой беспечностью относился к тому, что
вот-вот начнется война, и как плохо командовал, когда она началась. Он
вспоминал свои аэродромы, где половина самолетов оказалась не в боевой
готовности, свои сожженные на земле машины, своих летчиков, отчаянно
взлетавших под бомбами и гибнувших, не успев набрать высоту. Он вспоминал
свои собственные противоречивые приказания, которые он, подавленный и
оглушенный, отдавал в первые дни, мечась на истребителе, каждый час рискуя
жизнью и все-таки почти ничего не успевая спасти.
Он вспомнил сегодняшнюю предсмертную радиограмму с одного из этих
пошедших бомбить переправу и сожженных ТБ-3, которых нельзя, преступно
было посылать днем без прикрытия истребителей и которые все же сами
вызвались и полетели, потому что разбомбить переправу требовалось во что
бы то ни стало, а истребителей для прикрытия уже не было.
Когда на могилевском аэродроме, где он сел, сбив по дороге
встретившийся ему в воздухе "мессершмитт", он услышал в радионаушниках
хорошо знакомый голос майора Ищенко, старого товарища еще по Елецкой
авиашколе: "Задание выполнили. Возвращаемся. Четверых сожгли, сейчас будут
жечь меня. Гибнем за родину. Прощайте! Передайте благодарность Козыреву за
хорошее прикрытие!" - он схватился руками за голову в целую минуту сидел
неподвижно, преодолевая желание здесь же, в комнате оперативного
дежурного, вытащить пистолет и застрелиться. Потом он спросил, пойдут ли
еще на бомбежку ТБ-3. Ему сказали, что мост разбит, но есть приказ разбить
еще и пристань с переправочными средствами; ни одной эскадрильи дневных
бомбардировщиков по-прежнему нет под рукой, поэтому еще одна тройка ТБ-3
поднялась в воздух.
Выскочив из дежурки, никому ничего не сказав, он сел в истребитель и
взлетел. Когда, вынырнув из облаков, он увидел шедшие внизу
бомбардировщики, целые и невредимые, это была одна из немногих минут
счастья за все последние дни. А еще через минуту он уже вел бой с
"мессершмиттами", и этот бой кончился тем, что его все-таки сбили.
С первого же дня войны, когда почти все недавно полученные округом
новые истребители, МИГи, были сожжены на аэродромах, он пересел на старый
И-16, доказывая личным примером, что и на этих машинах можно драться с
"мессершмиттами". Драться было можно, но трудно, - не хватало скорости.
Он знал, что не сдастся в плен, и колебался только, когда застрелиться
- попробовать сначала убить кого-нибудь из немцев, если они близко
подойдут, или застрелиться заранее, чтобы не впасть в забытье и не
оказаться в плену, не успев покончить с собой.
В его душе не было предсмертного ужаса, была лишь тоска, что он никогда
не узнает, как все будет дальше. Да, война застала врасплох; да, не успели
перевооружиться; да, и он, и многие другие сначала плохо командовали,
растерялись. Но страшной мысли, что немцы и дальше будут бить нас так, как
в первые дни, противилось все его солдатское существо, его вера в свою
армию, в своих товарищей, наконец, в самого себя, все-таки прибавившего
сегодня еще двух фашистов к двадцати девяти, сбитым в Испании и Монголии.
Если б его не сбили сегодня, он бы им еще показал! И им еще покажут! Эта
страстная вера жила в его разбитом теле, а рядом с ней неотвязной тенью
стояла черная мысль: "А я уже никогда этого не увижу".
Жена его, которая, как это свойственно мелким душам, преувеличивала
свое место в его жизни, никогда бы не поверила, что он в свой смертный час
не думал о ней. Но это было так, и не потому, что он не любил, - он
продолжал любить ее, - а просто потому, что он думал совсем о другом. И
это было такое великое несчастье, рядом с которым просто не умещалось
маленькое и нестрашное в эту минуту горе - никогда не увидеть больше
прекрасного лживого лица.
Говорят, человек перед смертью вспоминает всю свою жизнь. Может быть, и
так, но он вспоминал перед смертью только войну! Говорят, человек перед
смертью думает сразу о многом. Может быть, и так, но он перед смертью
думал только об одном - о войне. И когда он вдруг, в полузабытьи, услышал
голоса и залитыми кровью глазами увидел приближавшиеся к нему тр...


