Михаил Шолохов. Поднятая целина
страница №22
...з минуту произошло такое, о чем Давыдов и долгое время спустя немог вспоминать без внутреннего содрогания. Расшалившийся Федотка, снова
желая привлечь к себе внимание Давыдова, тихонько постучал о парту, а
когда Давыдов рассеянно взглянул на него, - Федотка, важно откинувшись,
полез правой рукой в карман штанишек, вытащил и опять быстро сунул в
карман ручную гранату-"лимонку". Все это произошло так мгновенно, что
Давыдов в первый момент только ошалело заморгал, а бледнеть начал уже
после...
"Откуда у него?! А если капсюль вставлен?! Стукнет по сиденью, и
тогда... О, черт тебя, что же делать?!" - с жарким ужасом думал он, закрыв
глаза и не чувствуя, как пот прохладной испариной выступил у него на лбу,
на подбородке, на шее.
Надо было что-то немедленно предпринять. Но что? Встать и попытаться
силой отобрать гранату? А если мальчишка испугается, рванется из рук и
еще, чего доброго, успеет швырнуть гранату, не зная, что за этим последует
его и чужая смерть... Нет, так делать не годится. Давыдов решительно
отверг этот вариант. Все еще не открывая глаз, он мучительно искал выхода,
торопил мысль, а воображение помимо его воли услужливо рисовало желтую
вспышку взрыва, дикий короткий вскрик, изуродованные детские тела...
Только теперь он ощутил, как медленно стекают со лба капельки пота,
скользят по бокам переносицы, щекочут глазницы. Он хотел достать носовой
платок и нащупал в кармане перочинный нож - давнишний подарок одного
старого друга. Давыдова осенило: правой рукой он вытащил нож, рукавом
левой - вытер обильный пот на лбу и с таким подчеркнутым вниманием стал
вертеть и разглядывать нож, как будто видел его впервые в жизни. А сам
искоса посматривал на Федотку.
Нож был старенький, сточенный, но зато боковые перламутровые пластинки
его тускло сияли на солнце, а кроме двух лезвий, отвертки и штопора, в нем
имелись еще и великолепные маленькие ножницы. Давыдов последовательно
открывал все эти богатства, изредка и коротко взглядывая на Федотку. Тот
не сводил с ножа зачарованных глаз. Это был не просто нож, а чистое
сокровище! Ничего равного по красоте он еще не видел. Но когда Давыдов
вырвал из записной книжки чистый листок и тут же, быстро орудуя
ножничками, вырезал лошадиную голову, - восторгу Федоткиному не было
конца!
Вскоре урок окончился. Давыдов подошел к Федотке, шепотом спросил:
- Видал ножичек?
Федотка проглотил слюну, молча кивнул головой.
Наклонившись, Давыдов шепнул:
- Меняться будем?
- А кого на кого менять? - еще тише прошептал Федотка.
- Нож на железку, какая у тебя в кармане.
Федотка с такой отчаянной решимостью согласия закивал головой, что
Давыдов должен был попридержать его за подбородок. Он сунул в руку Федотки
нож, бережно принял на ладонь гранату. Капсюля в ней не оказалось, и
Давыдов, часто дыша от волнения, выпрямился.
- У вас тут какие-то секреты, - улыбнулась, проходя мимо, учительница.
- Мы с ним старые знакомые, а виделись давно... Вы нас извините,
Людмила Сергеевна, - почтительно сказал Давыдов.
- Я рада, что вы побывали у меня на уроке, - краснея, проговорила
девушка.
Не замечая ее смущения, Давыдов попросил:
- Передайте товарищу Шпыню: пусть сегодня вечером зайдет ко мне в
правление, а перед этим пусть прикинет, какой ремонт будем делать школе, и
пусть подумает о смете. Ладно?
- Хорошо, я все передам ему. Вы к нам больше не зайдете?
- Как-нибудь в свободную минуту загляну непременно, факт! - заверил
Давыдов и сейчас же, без видимой связи с предшествовавшим разговором,
спросил: - Вы у кого на квартире находитесь?
- У бабушки Агафьи Гавриловны. Знаете такую?
- Знаю. А какая у вас семья?
- Мама и двое братишек в Новочеркасске. Но почему вы обо всем этом
спрашиваете?
- Надо мне хоть что-нибудь о вас знать, я же ваших девичьих секретов не
касаюсь? - отшутился Давыдов.
Возле крыльца толпа ребятишек плотным кольцом окружила Федотку,
рассматривая нож. Давыдов отозвал счастливого владельца в сторону,
спросил:
- Где ты нашел свою игрушку, Федот Демидович? В каком месте?
- Показать, дяденька?
- Обязательно!
- Пойдем. Пойдем зараз же, а то мне после некогда будет, - деловито
предложил Федотка.
Он сжал в руке указательный палец Давыдова и, явно гордясь тем, что
ведет не просто дядю, а самого председателя колхоза, изредка оглядываясь
на товарищей, вразвалочку зашагал по улице.
Так они и шли, не особенно торопясь, лишь время от времени обмениваясь
короткими фразами.
- Ты размениваться не надумаешь? - спросил Федотка, слегка забегая
вперед и встревоженно заглядывая в глаза Давыдову.
- Ну что ты! Дело у нас с тобой решенное, - успокоил его Давыдов.
Минут пять они шагали, как и подобает мужчинам, в солидном молчании, а
потом Федотка не выдержал - не выпуская из руки пальца Давыдова, снова
забежал вперед, глядя снизу вверх, сочувственно спросил:
- А тебе не жалко ножа? Не горюешь, что променялся?
- Ни капельки! - решительно ответил Давыдов.
И снова шли молча. Но, видно, какой-то червячок сосал маленькое сердце
Федотки, видно, считал Федотка обмен явно невыгодным для Давыдова, потому
после длительного молчания и сказал:
- А хочешь, я тебе в додачу свою пращу отдам? Хочешь?
С непонятным для Федотки беспечным великодушием Давыдов отказался:
- Нет, зачем же! Пусть пращ у тебя остается. Ведь менялись-то баш на
баш? Факт!
- Как это "баш на баш"?
- Ну, ухо на ухо, понятно?
Нет, вовсе не все было понятно для Федотки. Такое легкомыслие при мене,
которое проявил взрослый дядя, крайне удивило Федотку и даже как-то
насторожило его... Роскошный, блестящий на солнце нож и ни к чему не
пригодная круглая железка, - нет, тут что-то не так! Спустя немного
практичный Федотка на ходу внес еще одно предложение:
- Ну, ежели пращу не хочешь, может, тебе бабки отдать? В додачу, а? Они
у меня знаешь какие? Почти новые, вот какие!
- И бабки твои мне не нужны, - вздыхая и усмехаясь, отказался Давыдов.
- Вот если бы этак лет двадцать с гаком назад - я бы, братец ты мой, от
бабок не отказался. Я бы с тебя их содрал как с миленького, а сейчас не
беспокойся, Федот Демидович! О чем ты волнуешься? Нож - твой на веки
вечные, факт!
И опять молчание. И опять через несколько минут вопрос:
- Дяденька, а этот кругляш, какой я тебе отдал, он от кого? От веялки?
- А ты где его нашел?
- В сарае, куда идем, под веялкой. Старая-престарая веялка там такая,
на боку лежит, вся разбитая, и он под ней был. Мы в покулючки играли, я
полез хорониться, а кругляш там лежит. Я его и взял.
- Значит, это от веялки часть. А палочки железной, небольшой возле него
не видел?
- Нет, там больше ничего не было.
"Ну, и слава богу, что не было, а то мы мне еще учинил бы такое, что и
на том свете не разобрались бы", - подумал Давыдов.
- А эта часть от веялки тебе дюже нужна? - поинтересовался Федотка.
- Очень даже.
- В хозяйстве нужна? На другую веялку?
- Ну, факт!
После недолгого молчания Федотка сказал басом:
- Раз в хозяйстве эта часть нужна - значит, не горюй, ты поменялся со
мной правильно, а нож ты себе новый купишь.
Так умозаключил рассудительный не по годам Федотка и успокоенно
улыбнулся. Душа у него, как видно, стала на место.
Вот, собственно, и весь разговор, который они вели по дороге, но этот
разговор был как бы завершением их сделки по обмену ценностями...
Теперь Давыдов уже безошибочно знал, куда ведет его Федотка, и когда по
переулку слева завиднелись постройки, некогда принадлежавшие отцу Тимофея
Рваного, спросил, указывая на крытый камышом сарай:
- Там нашел?
- Как ты здорово угадываешь, дяденька! - восхищенно воскликнул Федотка
и выпустил из руки палец Давыдова. - Теперь ты и без меня дойдешь, а я
побегу, мне дюже некогда!
Как взрослому пожимая на прощанье маленькую ручонку, Давыдов сказал:
- Спасибо тебе, Федот Демидович, за то, что привел меня куда надо. Ты
заходи ко мне, проведывай, а то я скучать по тебе буду. Я ведь одинокий
живу...
- Ладно, как-нибудь зайду, - снисходительно пообещал Федотка.
Повернувшись на одной ноге, он свистнул по-разбойничьи, в два пальца,
очевидно созывая друзей, и дал такого стрекача, что в облачке пыли только
черные пятки замелькали.
Не заходя на подворье Дамасковых, Давыдов пошел в правление колхоза. В
полутемной комнате, где обычно происходили заседания правления, Яков Лукич
и кладовщик играли в шашки. Давыдов присел к столу, написал на листке из
записной книжки: "Завхозу Островнову Я.Л. Отпустите за счет моих трудодней
учительнице Л.С.Егоровой муки пшеничной, размольной 32 кг, пшена 8 кг,
сала свиного 5 кг". Расписавшись, Давыдов подпер кулаком крутой
подбородок, задумчиво помолчал, потом спросил у Островнова:
- Как живет эта девчонка, учительница наша, Егорова Людмила?
- С хлеба на квас, - передвинув шашку, коротко отозвался Островнов.
- Был я сейчас в школе, насчет ремонта интересовался, посмотрел и на
учительку... Худая, прозрачная какая-то, сквозит как осенний лист, значит
- недоедает! Чтобы сегодня же отправили ее хозяйке все, о чем тут
написано, факт! Завтра проверю, Слышишь?!
Оставив на столе распоряжение, Давыдов прямиком пошел к Шалому.
Как только он вышел, Яков Лукич смешал на доске шашки, через плечо
показал пальцем на дверь:
- Каков кобелина? Спервоначалу - Лушка Нагульнова, потом окрутил Варьку
Харламову, а зараз уже переметнулся к учительнице. И всех своих сучонок
кормит за счет колхоза... Распроценит он наше хозяйство, все пойдет на
баб!
- Харламовой он ничего не выписывал, а учительнице - за свой счет, -
возразил кладовщик.
Но Яков Лукич снисходительно улыбнулся:
- С Варькой он, небось, деньгами рассчитывается, за то, что учительница
получит, колхоз расплатится. А Лушке сколько харчей я по его тайному
приказу перетаскал? То-то и оно!
До самой смерти Тимофея Рваного Яков Лукич в изобилии снабжал его и
Лушку продовольствием из колхозной кладовой, а кладовщику говорил:
- Давыдов мне строго-настрого приказал выдавать Лушке харчей, сколько
ее душеньке потребуется, да ишо и пригрозил: "ежели ты или кладовщик
сбрехнете хучь одно слово - не миновать вам Сибири!" Так что ты, милый,
помалкивай, давай сала, меду, муки, на весах не вешая. Не наше с тобой
дело судить начальство.
И кладовщик отпускал все, что требовал Островнов, и по его же совету
ловко обвешивал бригадиров, чтобы скрыть недостачу в продуктах.
Почему же теперь Якову Лукичу было не воспользоваться удобным случаем и
еще лишний раз не очернить Давыдова?
Изнывая от безделья, Островнов и кладовщик долго еще "перемывали
косточки" Давыдова, Нагульнова и Разметнова.
А тем временем Давыдов и Шалый уже действовали: чтобы в сарае Фрола
Рваного стало светлее, Давыдов взобрался на крышу, вилами снял солому с
двух прогонов, спросил:
- Ну как, старина, виднее теперь?
- Хватит разорять крышу! Зараз тут светло, как на базу, - отозвался
изнутри сарая Шалый.
Давыдов прошел по поперечной балке несколько шагов, легко спрыгнул на
мягкую, перегнойную землю.
- Откуда начнем, Сидорович?
- Хорошие плясуны танцуют всегда от печки, а нам с тобой начинать поиск
надо от стенки, - пробасил старый кузнец.
Вооружившись наскоро сделанными в кузнице щупами - толстыми железными
прутьями с заостренными концами, - они пошли рядом вдоль стены, с силой
опуская щупы в землю, медленно продвигаясь к веялке, лежавшей у
противоположной стены. За несколько шагов до веялки щуп Давыдова почти по
самую рукоятку мягко вошел в землю, глухо звякнул, коснувшись металла.
- Вот и нашли твой клад, - усмехнулся Шалый, берясь за лопату.
Но Давыдов потянул лопату к себе.
- Дай-ка я начну, Сидорович, я помоложе.
На метровой глубине он обрыл кругом массивный сверток. В промасленный
брезент был тщательно завернут станковый пулемет "максим". Из ямы
вытаскивали его вдвоем, молча развернули брезент, так же молча
переглянулись и молча закурили.
После двух затяжек Шалый сказал:
- Всурьез собирались Рваные щупать Советскую власть...
- А ты смотри, как по-хозяйски сохранили "максима": ни ржавчины, ни
пятнышка, хоть сейчас заправляй ленту! А ну, дай-ка я поищу в яме, может,
еще что нащупаем...
Через полчаса Давыдов бережно разложил возле ямы четыре цинки с
пулеметными лентами, винтовку, початый ящик винтовочных патронов и восемь
ручных гранат с капсюлями, завернутыми в полусопревший кусок клеенки. В
яме, уходившей под каменную стену, валялся и пустой самодельный чехол.
Судя по длине его, в нем когда-то хранилась винтовка.
До заката солнца Давыдов и Шалый разобрали в кузнице пулемет, тщательно
прочистили, смазали. А в сумерках, в предвечерней ласковой тишине за
Гремячим Логом пулемет зарокотал - воинственно и грозно. Одна длинная
очередь, две коротких, еще одна длинная, и опять - тишина над хутором, над
отдыхающей после дневного жара степью, пряно пахнущей увядшими травами,
нагретым черноземом.
Давыдов поднялся с земли, тихо сказал:
- Хорошая машинка! Машинка хоть куда!
В ответ ему гневно забасил Шалый:
- Зараз же пойдем к Островнову, возьмем щупы и весь его баз и все
забазья излазим! И в доме у него учиним поголовный обыск, хватит в зубы
ему заглядывать.
- Ты с ума спятил, старик! - холодно отозвался Давыдов. - Кто же это
нам разрешит производить самочинные обыски и будоражить весь хутор? Нет,
ты просто спятил с ума, факт!
- Ежели у Рваного мы пулемет нашли, то у Островнова где-нибудь на гумне
трехдюймовка зарыта! И не я с ума сошел, а ты оказываешься умным дураком,
вот что я тебе скажу начистоту! Погоди, придет время, откопает Лукич свою
пушку да как шарахнет по твоей квартире прямой наводкой, тогда будет тебе
факт!
Давыдов расхохотался, хотел обнять старика, но тот круто повернулся,
плюнул с великим ожесточением и, не прощаясь, бормоча ругательства,
зашагал к хутору.
18
В последнее время, впрочем как и всегда, деду Щукарю положительно во
всем не везло, ну, а уж этот день выдался целиком сотканным из больших и
малых огорчений и даже несчастий, так что к исходу суток, вконец
измученный обильно выпавшими на его долю испытаниями, Щукарь стал еще
более суеверен, чем когда бы то ни было прежде... Нет, все же нельзя было
ему так опрометчиво соглашаться с Давыдовым и отважиться на поездку в
станицу, коль с утра приметы оказывались явно дурные...
От двора правления колхоза дед Щукарь шагом проехал не больше двух
кварталов, а затем остановил жеребцов среди дороги и, не слезая с линейки,
понуро сгорбившись, застыл в глубокой задумчивости... Да и на самом деле
было ему о чем подумать: "Перед светом снилось мне, будто пегий волк за
мной гонялся. А почему пегий? И почему обязательно за мной ему надо было
гоняться? Будто, окромя меня, мало людей на белом свете! Ну и пущай
гонялся бы за кем-нибудь другим, за молодым и резвым, а я бы со стороны
поглядывал, а то, изволь радоваться, и во сне я должен за других
отдуваться! А мне эти игрушки вовсе ни к чему. Проснулся, а сердце
стукотит, чуть из грудей не выскочит, тоже мне удовольствие от такого
приятного сна, пропади он пропадом! И опять же, почему этот волк
окончательно пегий, а не натурально серый? К добру это? То-то и есть, что
не к добру. Примета - дрянь, стало быть, и поездка выйдет мне боком, не
иначе с каким-нибудь дрянцом. А въяве что было? То картуз не найду, то
кисет, то зипун... Приметы то же самое не из важных... Не надо было
покоряться Давыдову, и с места не надо было трогаться!" - уныло размышлял
дед Щукарь, а сам рассеянно оглядывал пустынную улицу, разномастных телят,
лежавших в холодке под прикрытием плетня, копошившихся в дорожной пыли
воробьев.
Он уже совсем было решил поворачивать назад, но вспомнил о недавнем
столкновении с Давыдовым и изменил решение. Тогда, так же как и сегодня,
удрученный плохими приметами, он наотрез отказался ехать в первую бригаду,
ссылаясь на приснившийся ему отвратительный сон, и вдруг обычно добрые,
даже ласковые глаза Давыдова потемнели, стали холодными и колючими. Щукарь
испугался, умоляюще моргая, сказал: "Семушка, жаль ты моя! Повынай ты из
глаз иголки! У тебя глаза зараз стали, как у цепного кобеля, злые и
вострые. А ты же знаешь, как я не уважаю этих проклятых насекомых, какие
на цепях сидят и на добрых людей рычат и брешут. За-ради чего нам с тобой
охлаждаться? Поедем, черт с тобой, раз уж ты такой супротивный и
настойчивый. Только ежли какая оказия случится с нами в дороге - я ни за
что не отвечаю!"
Выслушав деда, Давыдов рассмеялся, и мгновенно глаза его стали прежние
- с доброй веселинкой. Он похлопал тяжелой ладонью по сухой и гулкой спине
Щукаря, сказал: "Вот это настоящий разговор, факт! Поехали, старик, я
отвечаю перед твоей старухой за твою полную сохранность, а за меня не
беспокойся".
Вспомнив все это, дед Щукарь улыбнулся, уже без колебаний тронул
жеребцов вожжами. "Поеду в станицу! Хрен с ними, с этими приметами, а в
случае чего случится - пущай Давыдов отвечает, а я отвечать за всякую
пакость, какая может приключиться со мной в дороге, не намеренный! Да и
Давыдов парень хороший ко мне, нечего его во зло вводить".
Над хутором после утренней стряпни все еще стлался горьковатый кизячный
дымок, легкий ветер шевелил над дорогой пресный запах цветущей лебеды, а
от скотиньих базов, мимо которых проезжал дед Щукарь, тянуло знакомым с
детства запахом коровьего навоза и парного молока. Подслеповато щурясь,
привычным движением оглаживая свалявшуюся бороденку, старик посматривал
вокруг - на милые его сердцу картины незамысловатой хуторской жизни; один
раз, пересилив лень, даже кнутом взмахнул, чтобы прогнать из-под колес
линейки сцепившихся в азартной драке воробьев, но, проезжая мимо двора
Антипа Грача, уловил запах свежеиспеченного хлеба, дразнящий аромат
подгорелых капустных листьев, на которых гремяченские бабы обычно выпекают
хлебы, и тут только вспомнил, что не ел со вчерашнего полудня, и ощутил
такой голод, что беззубый рот его сразу наполнился слюной, а под ложечкой
засосало томительно и нудно.
Круто повернув жеребцов в переулок, дед Щукарь направил их к своему
двору с намерением чего-либо пожевать перед поездкой в станицу. Еще издали
он увидел, что из трубы его хатенки не струится дымок, и с довольной
улыбкой подумал: "Отстряпалась моя старуха, зараз отдыхает. Живет за мной
- прямо как какая-нибудь великая княгиня. Ни печали ей, ни тому подобных
воздыханий..."
Очень немного надо было Щукарю для того, чтобы от неудовлетворенности и
грустных размышлений сразу же, без передышки, перейти к добродушному
самодовольству. Такова уж была его непосредственная в своей детскости
натура. Лениво пошевеливая вожжами, он размышлял: "А через чего она так
живет, вроде птахи небесной? Ясное дело - через меня! Не зря я зимой
телушку прирезал, видит бог - не зря! Вон как без телушки моя старуха
кохается, на красоту! Отстряпалась - и на боковую. А то вышла бы из
телушки корова, вставай чуть свет, дои ее, проклятую, прогоняй в табун, а
она днем забзыкает, от оводов кинется спасаться и явится, как миленькая,
домой. Опять же прогоняй ее, да корму ей в зиму готовь, да баз за ней
вычищай, да сарай ей крой камышом или соломой... Морока! Вот и овечек я
всех порастряс, ишо правильней сделал! Прогони их на попас и болей об них,
клятых, душой: как бы они от гурта не отбились да как бы их волк не
порезал. А мне об такой пакости душой болеть вовсе не к чему, за длинную
жизню и так наболелся предостаточно, она и душонка стала, небось, вся на
дырьях, как старая портянка. Опять же и поросенка нету в хозяйстве, и это
правильно! Спрашивается, а на черта он мне сдался этот поросенок?
Перво-наперво, у меня от сала изжога приключается, когда я его переем, а
во-вторых - чем бы я его теперича оправдал, ежли у меня муки в запасе не
более двух пригоршней? Он бы тут зараз с голоду околевал и душу из меня
вынал бы своим визгом... А потом свинья - это квелая животина: то чума ее
повалит, то разные тому подобные рожи у них приключаются. Заведи такую
погань и жди, что не нынче, так завтра она подохнет. Опять же вонища от
нее на весь двор, не продыхнешь, а без нее у меня кругом - чистое дыхание,
травкой пахнет, огородными овощами и тому подобной дикой коноплей. Люблю,
грешник, чистый воздух! Да будь он трижды проклят, этот поросенок или хотя
бы свинья, чтобы я с ними муку мученическую принимал! Ходят по двору две
чистенькие курочки и с ними аккуратненький петушок, вот на наш век со
старухой и хватит этой живности, пущай молодые богатеют, а нам очень даже
все это богачество ни к чему. Да и Макарушка меня одобряет, говорит: "Ты,
дед, чистым пролетарьятом стал и хорошо сделал, что отказался от мелкой
собственности". Ну, я ему на это с сердечным вздохом ответствовал: "Может,
оно и приятно числиться пролетарьятом, но только всею жизню сидеть на
квасу да на пустых щах я несогласный. Бог с ним и с пролетарьятом, а ежли
не будут на трудодни давать мясца или, скажем, сала, чтобы щи затолочь, то
я к зиме очень даже просто могу протянуть ноги. А тогда какой же мне прок
будет от пролетарского звания? Погляжу к осени, во что мой трудодень
взыграет, а то я сразу подамся опять в мелкие собственники".
Дед Щукарь задумчиво сощурился и уже вслух проговорил:
- Грехи наши тяжкие с такой неустроенной жизней! Все идет по-новому да
все с какой-то непонятиной, с вывертами, как у хорошего плясуна...
Он привязал жеребцов к плетню, открыл ветхую калитку и подлинно
хозяйской, медлительной и степенной, походкой пошел к крыльцу по заросшей
подорожником стежке.
В кухне было полутемно, дверь в горницу закрыта. Дед Щукарь положил на
лавку плоскую, как блин, замасленную фуражку и кнут, с которым по милости
Трофима привык не расставаться ни на минуту, огляделся и на всякий случай
окликнул:
- Старуха! Ты живая?
Из горницы послышался слабый голос:
- Только что живая... Лежу с вечера, головы не поднимаю. Все у меня
болит, моченьки нету, а зябну так, что и под шубой никак не согреюсь... Не
иначе - лихоманка ко мне прикинулась... А ты чего явился, старый?
Щукарь распахнул дверь в горницу, стал на пороге.
- В станицу еду зараз, заехал что-нибудь перекусить на дорогу.
- За какой нуждой едешь-то?
Щукарь, важничая, разгладил бороденку и словно бы нехотя ответил:
- Сурьезная командировка предстоит, за землемером еду. Товарищ Давыдов
говорит: "Уж ежли ты, дедушка, его мне не представишь, то, окромя тебя, и
никто не представит". Землемер-то один на весь район, а мне он человек
знакомый, этот самый Шпортной, из уважения ко мне он непременно поедет, -
пояснил Щукарь. И тотчас же перешел на сугубо деловой тон: - Собирай-ка
что-нибудь поесть, время не терпит.
Старуха еще пуще застонала:
- Ох, головушка горькая! Чем же я тебя кормить буду? Я же нынче не
стряпалась и печку не затопляла. Пойди сорви огурчиков на грядке, кислое
молоко в погребу есть, вчера соседка принесла.
Дед Щукарь выслушал свою благоверную с нескрываемым презрением, под
конец возмущенно фыркнул:
- Свежие огурчики да на них кислое молоко? Ты начисто одурела, старая
астролябия! Ты что же - хочешь, чтобы я весь свой авторитет растерял? Ты
же знаешь, что я на живот ужасно слабый, а от такой пищи меня в дороге
окончательно развезет, и что я тогда в станице должен делать? Штаны в
руках носить? А мне от жеребцов и шагу отойти нельзя, тогда что мне
остается делать? Лишаться последнего авторитета прямо на улице? Покорнейше
благодарю! Пользуйся сама своими огурчиками и придавливай их кислым
молоком, а я на такой рыск не пойду! Должность моя нешуточная, самого
товарища Давыдова вожу и рысковать твоими огурчиками мне не пристало.
Понятно тебе, старая апробация?
Ветхая деревянная кровать подозрительно заскрипела под старухой, и дед
Щукарь тотчас же насторожился. Он не успел закончить свое внушение, как со
старухой его мгновенно произошла удивительная перемена: она бодро вскочила
с кровати, подбоченилась, исполненная негодования и решимости. Недавно
расслабленный голос ее приобрел почти металлическое звучание, когда она,
лихо сбив на сторону помятый головной платок, заговорила:
- А ты что же, старый пенек, хотел, чтобы я тебя щами с мясом кормила?
Или, может, блинцов с каймаком тебе забажалось? Откуда я всего этого
наберу, ежели у тебя в кладовке ничего нету, окромя мышей да и те с голоду
дохнут! И до каких пор ты будешь меня разными неподобными словами
паскудить? Какая я тебе астролябия да пробация? Научил тебя Макарка
Нагульнов разные непотребные книжки читать, а ты, дурак, и рад? Я -
честная жена и честно прожила с тобой, сопля неубитая, весь свой бабий
век, а ты меня под старость не знаешь как назвать?!
Дело принимало неожиданный и зловещий для Щукаря оборот, потому он и
решил несколько отступить в глубь кухни и, проворно пятясь, примирительно
сказал:
- Ну, будет, будет тебе, старая! И вовсе это не ругательные слова, а
по-ученому вроде ласковые. Это все едино: что душенька моя, что
астролябия... По-простому сказать - "милушка ты моя", а по-книжному
выходит "апробация". Истинный бог, не брешу, так в толстой книжке, какую
мне Макарушка читать подсудобил, и написано, своими глазами читал, а ты
черт-те чего подумала. Вот что означает твоя полная ликвидация
неграмотности! Учиться надо, вот как я учусь, тогда и ты любое слово
смогешь из себя выкинуть, не хуже меня, факт!
Такова была сила убедительности в голосе Щукаря, что старуха остыла,
но, все еще пытливо всматриваясь в мужа, вздохнула:
- Поздно мне учиться, да и ни к чему. Оно и тебе бы, старый хорь, на
своем языке надо гутарить, а то и так над тобой, как над истым дурачком,
народ смеется.
- Со смеха люди бывают, - заносчиво сказал дед Щукарь, но спорить
дальше не стал.
В небольшую миску с кислым молоком он долго и тщательно крошил кусок
черствого хлеба, ел медленно, истово, а сам посматривал в окно, думал: "А
на какого лешего мне спешить в станицу? Это когда человек затеется
помирать и надо его причащать да соборовать - тогда надо поспешать. А
Шпортной - землемер, а не поп, и Давыдов помирать вовсе не собирается, с
какого же пятерика я буду горячку пороть? На тот свет все успеем, у смерти
в очереди пока ишо никто не стоял... Так что зараз я выеду из хутора,
сверну в какую-нибудь балочку, чтобы меня ни один черт не видал, и
отосплюсь, сколь мне понадобится, а жеребцы тем часом травки пощипают. К
вечеру я прибуду в бригаду Дубцова, Куприяновна непременно меня ужином
покормит, ну и холодком, ночушкой, приеду в станицу. А ежели, не дай бог,
Давыдов об этом прознает - я ему так-таки напрямик и выложу: "Изничтожьте
вашего треклятого козла Трофима - тогда и я в дороге спать не буду. Всею
ночь он возле меня джигитует по сену, какой же тогда могет быть у человека
сон? Одно расстройство!"
Повеселевший от приятной перспективы побывать в гостях у Дубцова,
Щукарь заулыбался, но старуха и тут ухитрилась испортить ему настроение:
- И чего ты жуешь, как параличный? Послали тебя, так ты не копайся, как
жук в навозе, а езжай поскорее. Да глупые книжные слова из головы выкинь и
мне их сроду не говори, а то походит по твоей спине рогач, так и знай,
старый дурак!
- Любая палка об двух концах, - невнятно пробормотал дед Щукарь.
Но, приметив гневные морщинки на лице своей владычицы, наскоро дохлебал
молоко, попрощался:
- Ты уж лежи, милушка, не вставай без толку, хворай себе на доброе
здоровье, а я поехал.
- С богом! - не очень-то ласково напутствовала его старуха и
повернулась спиной.
Километров шесть от хутора до отножины Червленой балки дед Щукарь ехал
шагом, сладко дремал, изредка клевал носом и, окончательно разморенный
полуденным зноем, один раз за малым не свалился с линейки. "Этак недолго и
на бровях пройтиться", - опасливо подумал Щукарь, сворачивая в балку.
В теклине Червленой по пояс стояла пряно благоухающая нескошенная
трава. Откуда-то с верховьев балки по глинистому ложу ее струился
родниковый ручеек. Вода в нем была прозрачна и до того холодна, что даже
жеребцы пили ее маленькими и редкими глотками, осторожно цедя сквозь зубы.
Возле ручья стояла густая прохлада, и высоко поднявшееся солнце было не в
силах прогреть ее наскрозь. "Благодать-то какая!" - прошептал Щукарь,
распрягая жеребцов. Он стреножил их, пустил на попас, а сам расстелил в
тени тернового куста старенький зипунишко, лег на спину и, глядя в
обесцвеченное жарою, бледно-голубое небо такими же, как и небо,
бесцветно-голубыми старческими глазками, предался житейским мечтаниям:
"Из этакой роскошности меня до вечера и шилом не выковыряешь. Отосплюсь
всласть, погрею на солнышке свои древние косточки, а потом - к Дубцову на
гости, кашку хлебать. Скажу, что не успел дома позавтракать, и
непременнейше меня покормят, уж это я как в воду гляжу! А почему,
собственно говоря, в бригаде обязательно должны есть пустую кашу или
какую-нибудь паршивую затирку ложками по котлу гонять? Не таковский он
парень, этот Дубцов, чтобы на покосе говеть. Такая рябая шельма, небось, и
дня без мясца не проживет. Он овцу где-нибудь в чужом гурте украдет, а
косарей накормит!.. А неплохо бы к обеду кусок баранинки, этак фунта на
четыре, смолотить! Особливо - жареной, с жирком, или, на худой конец,
яишни с салом, только вволю... Вареники со сметаной - тоже святая еда,
лучше любого причастия, особливо когда их, милушек моих, положат тебе в
тарелку побольше, да ишо раз побольше, этак горкой, да опосля нежно
потрясут эту тарелку, чтобы сметана до дна прошла, чтобы каждый вареник в
ней с ног до головы обвалялся. А ишо милее, когда тебе не в тарелку будут
эти варенички класть, а в какую-нибудь глубокую посудину, чтобы было где
ложке разгуляться!"
Дед Щукарь никогда не отличался чревоугодием, он просто был голоден. За
свою долгую и безрадостную жизнь он редко ел досыта и только во сне
объедался разными вкусными, на его взгляд, кушаньями. То снилось ему,
будто ест он вареную баранью требушку, то - сворачивает трубкой и,
обмакнув в каймак, отправляет в рот огромный ноздреватый блин, то - спеша
и обжигаясь, без устали хлебает он наваристую лапшу с гусиными
потрохами... Да мало ли что ни снилось ему длинными, как у всякого
голодного, ночами, но просыпался он после таких снов неизменно грустным,
иногда даже злым, говорил про себя: "Приснится же такая скоромина ни к
селу ни к городу! Одна надсмешка, а не жизня: во сне, изволь радоваться,
такую лапшу наворачиваешь, что ешь не уешься, а въяве - старуха тюрю тебе
под нос сует, будь она трижды, анафема, проклята, эта тюря!"
После таких снов дед Щукарь до завтрака потихоньку облизывал сухие
губы, а во время скудного завтрака горестно вздыхал и вяло орудовал
щербатой ложкой, рассеянно вылавливая в миске кусочки картофеля.
Лежа под кустом, Щукарь еще долго думал о том, что может быть в бригаде
подано на обед, а потом некстати вспомнил, как он наелся на поминках по
матери Якова Лукича, и, окончательно растравив себя воспоминаниями о
съеденной пище, вдруг снова ощутил такой острый приступ голода, что
дремоту с него как рукой сняло, и он остервенело плюнул, вытер бороденку и
стал ощупывать ввалившийся живот, а потом вслух заговорил:
- Кусочек хлеба и кружка кислого молока - да разве же это еда для
настоящего мужчины-призводителя? Одна воздушность, а не еда! Час назад
живот у меня был тугой, как цыганский бубен, а зараз? А зараз он к
хребтине прирос. Господи боже ты мой! И всею-то жизню об куске хлеба
насучного думаешь, о том, чем бы чрево набить, а жизня протекает, как вода
скрозь пальцев, и не приметишь, как она к концу подберется... Давно ли
проезжал я по этой Червленой балке! Тогда терны цвели во всю ивановскую,
белой кипенью вся балка взялась! Дунет тогда, бывало, ветер, и белый
духовитый цвет летит по балке, кружится, как снег в сильную метель. Вся
дорога внизу была укрытая белым, и пахло лучше любой бабьей помады, а
зараз почернел этот вешний цвет, исчезнул, сгинул окончательно и
неповоротно! Вот так и моя никудышная жизня под старость взялась чернотой,
и вскорости уже придется бедному Щукарю стоптанные копыта откидывать на
сторону, тут уж ни хрена не поделаешь...
На этом философски-лирические размышления деда Щукаря закончились.
Жалость к самому себе обуяла Щукаря, он немного всплакнул, высморкался,
вытер рукавом рубахи покрасневшие глаза и стал дремать. От печальных дум
его всегда тянуло на сон.
Засыпая и даже в этом состоянии оставаясь верным своему характеру, он
сладостно заулыбался, блаженно щуря глаза, подумал сквозь сон: "Непременно
будет у Дубцова в бригаде свежая баранина на обед, чует мое сердце! Ну,
четыре фунта за присест я, конечно, не уберу, это я малость погорячился и
примахнул лишку, а три фунта или, скажем, три с половиной - с маху без
единой передышки! Была бы эта баранинка на столе, а там уж Щукарь, небось,
не промахнется и мимо рта не пронесет, будьте спокойные!"
Часам к трем жара достигла предела. Сухой, горячий ветер, поднявшись с
востока, нес в Червленую балку раскаленный воздух, и от недавней прохлады
вскоре не осталось там и следа. А тут еще солнце, перемещаясь на запад,
словно бы преследовало Щукаря: он спал, лежа на животе, уткнувшись лицом в
свернутый зипунишко, и как только солнечные лучи начинали нащупывать, а
затем и ощутимо покалывать сквозь дырявую рубашку его худую спину, - он в
полусне слегка перемещался в тень; но через несколько минут докучливое
солнце снова начинало нещадно жечь стариковскую спину, и Щукарю снова
приходилось ползти на животе в сторону. За три часа, не просыпаясь, он
по-пластунски околесил половину небольшого куста. Под конец, измученный
жарою, опухший, насквозь мокрый от пота, Щукарь проснулся, сел, из-под
ладони взглянул на солнце и негодующе подумал: "Вот божий глаз, прости
меня, господи, и под кустом от него не схоронишься! Заставил-таки, как
зайца, крутиться вокруг куста целых полдня. Да разве же это сон? Это не
сон, а чистое наказание! Надо бы под линейкой ложиться, да этот божий глаз
и там бы меня сыскал, черта рытого от него в голой степи схоронишься!"
Кряхтя и вздыхая, он неторопливо снял донельзя изношенные чирики,
засучил штаны и долго рассматривал свои высохшие ноги, критически улыбаясь
и в то же время горестно покачивая головой. Потом направился к ручью,
чтобы умыться, охладить разгоряченное лицо студеной водой.
С этого момента и стала разматываться цепь горестных приключений в его
жизни...
Едва он, пробираясь по мелкой осоке к чистинке на средине ручья, высоко
поднимая ноги, ступил два шага, как вдруг почувствовал, что придавил
подошвой левой ноги что-то шевелящееся, скользкое и холодное, и тотчас же
ощутил легкий укол повыше щиколотки. Дед Щукарь проворно выхватил левую
ногу из воды и остался стоять на правой, как журавль среди болота. Но
когда он увидел, что слева от него зашелестела осока и по ней быстро
побежал извилистый след, лицо его стало зеленым, под цвет осоки, а глаза
начали медленно выбираться из орбит...
И откуда только взялась у старика резвость! К нему будто бы вернулась
давно ушедшая молодость: в два прыжка он был уже на берегу и, только
усевшись на глинистый бугорок, стал внимательно рассматривать две
крохотные красные точки на ноге, время от времени поглядывая испуганными
глазами на злополучный ручей.
Постепенно, когда прошел первый испуг, к нему возвратилась способность
мышления, и он тихо прошептал:
- Ну вот, слава богу, и начинается... Вот они что означают, эти
проклятые приметы! Говорил же этому моему дуролому Давыдову, что не надо
нынче рысковать и ехать в станицу, так нет, загорелось ему, вынь да
положь, а поезжай. Вот я и доездился. Он часто говорит: "Я - рабочий
класс". И с чего этот рабочий класс такой напористый? Ежли он затеется что
сделать, - будьте спокойные, он с тебя живой не слезет, а своего добьется!
Добился, сукин сын, а зараз что я должен делать?
И тут деда Щукаря вдруг осенило: "Надо зараз же высосать кровь из
ранки! Укусила меня не иначе вредная гадюка, ишь как она полохнула по
осоке! Порядочная змея или, скажем, ужака, она полозит не спеша, степенно,
а эта подлючина пошла, как молонья, аж завиляла. То-то же она испужалась
меня! Но тут вопрос - кто кого дюжей испужался: я ее или она меня?"
Решать этот сложный вопрос было некогда, время не ждало, и дед, нимало
не медля, согнулся, сидя, в три погибели, но как ни старался, а дотянуться
губами до ранки не смог. Тогда он, придерживая руками пятку и ступню, с
таким отчаянным усердием рванул ногу на себя, что в щиколотке что-то резко
щелкнуло, и от неистовой боли старик запрокинулся на спину. Минут пять он
лежал не шевелясь. Придя в себя, тихо пошевеливая пальцами левой ноги,
Щукарь в полном недоумении стал размышлять: "С укуса началось, а теперича
продолжается... Первый раз в жизни вижу, чтобы человек по доброй воле сам
себе мог ногу вывихнуть. Кому хошь расскажи про такую оказию - не поверят,
скажут: "Опять брешет Щукарь!" Вот тебе и приметы. Куда они взыгрывают...
Ах, язви его, этого Давыдова! Говорил же ему добром, как человеку. А зараз
что я должен делать? Как я буду жеребцов запрягать?"
Однако медлить больше было нельзя. Щукарь тихонько поднялся, осторожно
попробовал ступить на левую ногу. К его великой радости, боль оказалась не
столь уже сильной, и хотя с трудом, но передвигаться он мог. Раскрошив на
ладони маленький кусочек глины, он смешал его со слюной, тщательно замазал
ранку и только что, прихрамывая и бережно ступая на поврежденную ногу,
пошел к жеребцам, как вдруг увидел на противоположной стороне ручья,
метрах в четырех от себя, такое, от чего глаза его загорелись и губы
затряслись в неудержимой ярости: на той стороне, свернувшись клубком,
сладко дремал на сугреве небольшой уж. В том, что это был именно уж, не
могло быть никаких сомнений: на голове его мирно светились оранжево-желтые
"очки"...
И тут дед Щукарь просто взбесился. Никогда еще речь его не была столь
патетически взволнованной и негодующей. Выставив вперед больную ногу и
торжественно протянув руку, он дрожащим голосом заговорил:
- Выползок проклятый! Холоднокровная сволочь! Чума в желтых очках! И
это ты, вредная насекомая, мог меня, то есть мужчину-призводителя, так до
смерти напужать?! А я-то сдуру подумал, что ты это не ты, а порядочная
гадюка! А что ты есть такое, ежели разобраться в этом вопросе? Пакость
ползучая тьфу, и больше ничего! Наступить на тебя ногой ишо раз и
растереть в дым и в прах, и больше ничего не остается. Ежли бы я через
тебя, аспида, ногу себе не свихнул, я бы так и сотворил с тобой, поимей
это в виду.
Щукарь перевел дыхание, проглотил слюну. Уж, приподняв точечную
мраморно-черную головку, казалось, внимательно слушал впервые обращенную к
нему речь. Отдохнув немного, Щукарь продолжал:
- Вылупил свои бесстыжие глаза и не моргаешь, нечистый дух?! Ты
думаешь, что тебе это так и обойдется? Нет, милый мой, зараз ты от меня
получишь все, что тебе на твой нынешний трудодень причитается! Подумаешь,
адаптер какой нашелся! Да я с тобой разделаюсь так, что одни анфилады от
тебя останутся, факт!
Дед Щукарь опустил обличающе гневный взор и среди мелкой гальки,
принесенной вешней водою откуда-то с верховьев Червленой балки, усмотрел
крупный обкатанный камень-голыш. Забыв про больную ногу, он смело шагнул
вперед. Острая боль прострелила щиколотку, и дед свалился на бок, ругаясь
самыми непотребными словами, но все же не выпуская камня из руки.
Пока он, кряхтя и стоная, поднялся на ноги, - уж исчез. Его как не
было. Он будто сквозь землю провалился! Щукарь выронил камень,
недоумевающе развел руками:
- Скажи на милость, напасть какая-то, да только и делов. Ну, куда он,
анчихрист, мог деваться? Не иначе - опять же в воду мигнул. Уж оно как не
повезет, так не повезет. Так думаю, что на этом дело не кончится... Не
надо бы мне, старому дураку, в разговоры с ним ввязываться, надо было
молчаком брать каменюку и бить его с первого раза же в голову, непременно
в голову, иначе эту гаду не убьешь, а со второго раза я мог и
промахнуться, факт. Но зараз кого же бить, ежли он сгинул, нечистый дух?
Вот в чем вопрос!
Еще некоторое время дед Щукарь стоял возле ручья, почесывая затылок, а
потом безнадежно махнул рукой и похромал запрягать жеребцов. Пока он не
отошел от ручья на порядочное расстояние, он все еще оглядывался, всего
лишь несколько раз и так просто, на всякий случай...
...Степь под ветром могуче и мерно дышала во всю свою широченную грудь
пьянящим и всегда немного грустным ароматом скошенной травы, от дубовых
перелесков, мимо которых бежала дорога, тянуло прохладой, мертвым, но
бодрящим запахом сопревшей дубовой листвы, а вот прошлогодние листья ясеня
почему-то пахли молодостью, весной и, быть может, немножко - фиалками. От
этого смешения разнородных запахов обычному человеку всегда почему-то
становится не очень весело, как-то не по себе, особенно тогда, когда он
остается сам с собой наедине... Но не таков был дед Щукарь. Удобно устроив
больную ногу, положив ее на свернутый зипун, а правую беспечно свесив с
линейки, он уже широко улыбался беззубым ртом, довольно щурил
обесцвеченные временем глазки, а крохотный, облупленный и красный носик
его так и ходил ходуном, жадно ловя родные запахи родной степи.
А почему ему было и не радоваться жизни? Боль в ноге стало понемногу
утихать, туча, принесенная ветром откуда-то с далекого востока, надолго
закрыла солнце, и по равнине, по буграм, по курганам и балкам поплыла
густая сиреневая тень, дышать стало легче, а впереди как-никак ожидал его
обильный ужин... Нет, как хотите, но деду Щукарю жилось пока не так уж
плохо!
На гребне бугра, как только вдали завиднелись полевая будка и стан
второй бригады, Щукарь остановил лениво трусивших жеребцов, слез с
линейки. Тупая, ноющая боль в щиколотке все еще держалась, но стоять на
обеих ногах он мог более или менее твердо, и старик решился: "Я им покажу,
что не водовоз едет, а как-никак кучер правления колхоза. Раз вожу
товарища Давыдова, Макарушку и другое важное начальство, то и проехаться
надо так, чтобы людям издаля завидно было!"
Чертыхаясь и жалобно стоная, отпрукивая почуявших ночлег жеребцов,
старик стал на линейке во весь рост, широко расставил ноги, туго натянул
вожжи и молодецки гикнул. Жеребцы с места пошли машистой рысью. Под
изволок они все больше набирали резвости, и вскоре от встречного ветра
неподпоясанная рубаха Щукаря вздулась на спине пузырем, а он все
попрашивал у жеребцов скорости и, морщаясь от боли в ноге, весело
помахивал кнутом, кричал тонким голоском: "Родненькие мои, не теряй
форсу!"
Первым его увидел Агафон Дубцов, находившийся возле стана.
- Какой-то черт по-тавричански правит, стоя. Приглядись-ка,
Прянишников, кто это к нам жалует?
С незавершенного прикладка сена Прянишников весело прокричал:
- Агитбригада едет: дедушка Щукарь.
- К делу, - довольно улыбаясь, сказал Дубцов. - А то мы тут уж прокисли
от скуки. Вечерять старик будет с нами, и такой уговор, братцы: в ночь его
никуда не пущать...
А сам уже вытащил из-под будки свой мешок, деловито порывшись в нем,
сунул в карман початую четвертинку водки.
19
Опорожнив вторую миску жидкой пшенной каши, лишь слегка сдобренной
салом, дед Щукарь пришел в состояние полного довольства и легкой
сонливости. Благодарно глядя на щедрую стряпуху, сказал:
- Спасибочка всем вам за угощение и водку, а тебе, Куприяновна, низкий
поклон. Если хочешь знать, так ты ничуть даже не баба, а сундук с золотом,
факт. С твоим уменьем варить кашу тебе бы не вахлакам стряпать, а самому
Михаилу Иванычу Калинину. Голову отсеки мне, а через год на твоих грудях
уже висела бы какая-нибудь медаль за отличное усердие, а может,
какой-нибудь шеврон на рукав он тебе пожаловал бы, ей-богу, не брешу,
факт. Уж я-то до тонкостев знаю, что есть главное в жизни...
- А что? - с живостью спросил сидевший рядом Дубцов. - Что, дедушка,
главное, по твоему разумению?
- Жратва! Фактически говорю, что только жратва, и больше ничего"
главнее нету.
- Ошибаешься ты, дедушка, - печально сказал Дубцов, кося цыганскими
глазами на остальных слушателей и сохраняя самый серьезный вид. - Жестоко
ты ошибаешься, а все потому, что умишко у тебя на старости годов стал
такой же жидкий, как вот эта каша, какую ты хлебал. Разжижели твои мозги,
потому ты и ошибаешься...
Дед Щукарь снисходительно улыбнулся:
- Пока неизвестно, у кого мозга круче замешена: у тебя или у меня. А
по-твоему, что есть главное в жизни?
- Любовь, - скорее выдохнул, чем проговорил Дубцов и так мечтательно
закатил глаза под лоб, что, глядя на его смуглое рябое лицо, первая не
выдержала Куприяновна.
Она фыркнула громко, как лошадь, почуявшая дождь, и, вся сотрясаясь от
смеха, закрыла рукавом кофточки побагровевшее лицо.
- Ха! Любовь! - Щукарь презрительно улыбнулся. - Да что она стоит, твоя
любовь, без хорошего харча? Тьфу, и больше ничего! Не покорми тебя с
недельку, так от тебя не то что Куприяновна, но и родная жена откажется.
- Это как сказать, - упорствовал Дубцов.
- Тут и говорить нечего. Я все дочиста наперед знаю, - отрезал дед
Щукарь и назидательно поднял указательный палец. - Вот я вам зараз
расскажу одну оказию, и все придет в ясность, и никаких споров больше не
понадобится.
Редко приходилось встречать деду Щукарю более внимательных слушателей.
Около тридцати человек сидело вокруг костра, и все боялись проронить хоть
одно Щукарево слово. Так по крайней мере казалось ему. Да и что было
спросить со старика? На собраниях ему никогда не давали слова; Давыдов во
время поездок был молчалив, все что-то обдумывал про себя; старуха Щукаря
даже смолоду не отличалась разговорчивостью. С кем же было отвести душу
бедному старику? Потому-то он теперь, найдя благосклонных слушателей,
будучи после ужина в отличнейшем расположении духа, и решил наговориться
вволю. Он уселся поудобнее, сложил ноги калачиком, разгладил ладонью
бороденку и только что раскрыл рот, чтобы начать неспешное повествование,
как его опередил Дубцов - с нарочитой строгостью сказал:
- Ты рассказывай, дед, только без брехни! У нас в бригаде обычай такой:
пороть брехунов вожжами.
Дед Щукарь тяжело вздохнул, погладил ладонью левую ногу.
- Ты меня, Агафоша, не пужай. Я нынче и так был до смерти выпужанный...
Ну, так вот как оно дело было. Весной призывает меня Давыдов и говорит:
"Бери, дедушка, два мешка овса у кладовщика, себе выписывай харчишек и дуй
на жеребцах прямым ходом в конец Сухого лога. Там наши кобылки пасутся, и
ты туда в аккурат явишься со своими женихами. Пасет табун глухой Василий
Бабкин. Разобьете табун на два косяка, с одним будет Василий, с другим -
ты. Только за призводителей ты будешь в ответе, ты их подкармывать овсецом
будешь". А я, признаться, не знал, что такое призводитель, слова такого не
слыхал. Вот тебе и возникший вопрос. Жеребец - знаю, кобыла - знаю, само
собою знаю, что за штука мерин. Я и спрашиваю: "А что такое -
призводитель?" Он ответствует: "Кто, дескать, призводит потомство, тот и
есть призводитель". Спрашиваю дальше: "А бугая тоже можно называть
призводителем?" Он поморщился и говорит: "Само собою". Я ишо дальше
спрашиваю: "А мы с тобой тоже призводители?" Он засмеялся и говорит: "Тут,
дед, каждый из нас сам за себя отвечает". Одним словом, получается так:
будь ты хоть воробей, хоть какая-нибудь скотиняка, хоть человек, но ежли
ты мужеского пола, - ты и есть самый настоящий, без подмесу, призводитель.
"Очень приятно", - думаю про себя. Опять же вопрос. "А кто хлеб призводит,
это как, призводитель он или кто такой?" - спрашиваю у него. А он вздохнул
и говорит: "Отсталый ты человек, дедушка". Я ему и говорю на это: "Скорее
всего ты отсталый, Семушка, потому что я на сорок лет раньше тебя родился,
а ты тут приотстал". На этом вопрос мы и порешили.
Свистящим шепотом Куприяновна спросила:
- Выходит, что и ты, дедуня, производитель?
- А кто же я, по-твоему? - с гордостью ответил Щукарь.
- О господи! - простонала Куприяновна и больше ничего не могла сказать,
потому что зарылась лицом в передник, и в тишине слышался только ее
сдавленный хрип.
- Ты, дед, не обращай на нее внимания, ты гни свою линию, - ласково
сказал Кондрат Майданников и отвернулся от костра.
- Я на этих баб всею жизню не обращаю никакого внимания, а обращал бы -
может, я бы до таких древних годов ни хрена не дожил, - уверенно ответил
Щукарь.
И продолжал:
- Ну, хорошо, прибыл я к табуну, гляжу вокруг себя, и глаза не
нарадуются! Кругом такой ажиотаж, что век бы оттуда не уезжал! Лазоревые
цветки по степи, травка молодая, кобылки пасутся, солнышко пригревает, -
одним словом, полный тебе ажиотаж!
- А что это такое За слово ты сказал? - поинтересовался Бесхлебнов.
- Ажиотаж-то? Ну, это когда кругом тебя красота. "Жи" означает: живи,
радуйся на белый свет, ни печали тебе, ни воздыханий. Это - ученое слово,
- с непоколебимой уверенностью ответил Щукарь.
- А откуда ты их нахватался, этих слов? - продолжал допытываться
любознательный Бесхлебнов.
- У Макарушки Нагульнова. Мы же с ним огромадные приятели, ну вот он по
ночам англицкий язык изучивает, а я при нем нахожусь. Дал он мне толстую,
как Куприяновна, книжку, называется она - словарь. Не букварь, по каким
детишки учатся, а словарь для пожилых. Дал и говорит: "Учись, дед, на
старости годов пригодится". Вот я и учусь помаленьку. Только ты меня не
перебивай, Акимушка, а то я в один момент с мысли собьюсь. Я вам потом
расскажу про этот словарь. Так вот, прибыл я к месту назначения со своими
призводителями, только ничего толку не вышло, ни из моих призводителей, ни
из ажиотажа... Скажу вам, добрые люди: кто этого Ваську глухого близко не
знает, тот на своем веку лишних десять лет проживет.
Это, то есть, такой пень, что Демид Молчун, ежли с...


