Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Салман Рушди. Сатанинские стихи

страница №22

оворила ему, давно, о
поэзии Нервина. Он пытается создать подборку. Книгу. Сосущий большой палец
артист со своими адскими представлениями. Книга — продукт договора с
Дьяволом, извращающего контракт Фауста, сообщил он Алли. Доктор Фауст
пожертвовал вечностью ради двух дюжин лет могущества; автор соглашается с
разрушением его жизни, и его достижением будет (но только если он удачлив),
может быть, не вечность, но, по крайней мере, потомство. В любом случае (так
полагал Нервин), Дьявол оказывается в выигрыше.
Что пишет поэт? Стихи. Что за перезвоны в мозгу Джибрила? Стихи. Что
разбило его сердце? Стихи и снова стихи.
Труба, Азраил, взывает из кармана пальто: Возьми меня! Дадада: Козырь в
рукаве. Вводи меня в игру, играй на мне! Гори оно все синим пламенем, весь
этот жалкий бардак: только надуй щеки и тру-ту-ту-ту, всем труба! Пойдем,
время зажигать!
[x]
Как жарок он: влажный, скрытный, невыносимый. Это вовсе не
Благословенный Лондон: только не этот непотребный город. Взлетная Полоса 1[x],
Махагони, Альфавилль. Он блуждает через смешения языков. Вавилон:
видоизмененное ассирийское "бабилу". "Врата Божьи". Вавилондон[x].
Где же это? — Да. Как-то ночью он свернул за соборы Промышленной
Революции, железнодорожные терминалы северного Лондона. Безымянный
Королевский Крест, похожая на нетопыря зловещая башня Святого Панкратия[x],
красно-черные газохранилища, раздувающиеся и сдувающиеся, словно гигантские
железные легкие. Там, где однажды пала в битве королева Боудикка[x], Джибрил
Фаришта сражается сам с собой.
Гудсвей: Добрая улица, Улица Добра[x]; но — О, какое сочное добро
прохлаждается в дверных проемах и под вольфрамовыми лампами, сколь лакомые
кусочки предлагаются на этом пути! — Качающиеся сумочки, ловчие сети
окруженных серебром сетчатых чулочков: это товары не только свежи (средний
возраст — от тринадцати до пятнадцати), но и недороги. У них короткие,
идентичные друг другу истории: у всех где-то припрятаны маленькие детки, все
были изгнаны из дому сердитыми, пуританствующими родителями, ни одна не
бела. Сутенеры с ножами забирают девяносто процентов от их дохода. Товары --
это, в конце концов, всего лишь товары, особенно когда они — грязь.
К Джибрилу Фариште на Доброй Улице взывают из теней и от ламп; и
поначалу он ускоряет шаг. Что же со мной творится? Такие биби — и только
для моих глаз
[x]. Но затем он замедляется и останавливается, услышав кое-что
еще, зовущее его от ламп и из теней: некую нужду, некую бессловесную мольбу,
сокрытую прямо под оловянными голосами десятифунтовых поблядушек. Его шаги
замедляются, затем замирают. Его удерживают их желания. Почему? Затем они
приближаются к нему, вытягивая его, словно рыбу, невидимыми крючками.
Приблизившись к нему, они начинают преображаться, их бедра перестают
покачиваться при ходьбе, сквозь косметику на лицах проступают годы. Подойдя
совсем близко, они становятся на колени. За кого вы почитаете Меня?[x] --
спрашивает он, и хочет добавить: Я знаю ваши имена. Я встречал вас однажды
раньше, в другом месте, позади занавеса. Вас было двенадцать
[x], как и теперь.
Аиша, Хафза, Рамла, Сауда, Зейнаб, Зейнаб
[x], Маймуна, Сафья, Джувайрия, Умм
Салама Махзумит, Рейхана Еврейка и прекрасная Мария Коптская.
Они продолжают
молча стоять на коленях. Их желания известны ему без слов. Чем архангел не
кукла? Катпутли, марионетка. Верные гнут нас по своему желанию. Мы — силы
природы, и они — наши хозяева. Хозяйки тоже.
Тяжесть в членах, жара, и в
ушах гудит, словно пчелы в летний полдень. Как просто ослабеть!
Он не ослабеет.
Он стоит посреди стоящих на коленях детей, ожидающих сутенеров.
И когда те приходят, он, наконец, достает — и прижимает к губам --
свой беспокойный рожок: истребитель, Азраил.

x x x



Когда потоки огня вырываются из устья его золотой трубы и поглощают
приближающихся мужчин, обернув их пламенным коконом, уничтожив их настолько
тотально, что не остается даже шипящих на тротуаре ботинок, на Джибрила
нисходит понимание.
Он продолжает идти, обгоняемый благодарностью шлюх, направляя стопы в
сторону городка Спитлбрик, Азраил снова в его просторном кармане. Все
прояснилось.
Он — Архангел Джибрил, ангел Провозглашения, с могуществом откровения
в руках. Он способен раскрывать груди мужчинам и женщинам, извлекать
сокрытые в их сердцах желания и делать их реальностью. Он — исполнитель
желаний, утолитель страстей, воплотитель грез. Он — джинн из лампы, и
хозяин его — Птица Рок[x].
Какие стремления, какие императивы витают в полуночном воздухе? Он
обоняет их. — И поклоны, так оно было, да. — Да будет огонь. Это — город,
который очистится в пламени, обретет непорочность, лишь сгорев до основания.
Огонь, падающий огонь. Таков суд Бога во гневе его, — провозглашает
Джибрил Фаришта в буйство ночи, — вот те люди, которым должно явить
стремления своих сердец — и которые будут поглощены ими.
Дешевое многоэтажное жилье окружает его. Ниггер ест дерьмо белого
человека
, неоригинально напоминают стены. У зданий есть имена: "Исандлвана"[x],
"Роркс-Дрифт"[x]. Но ревизионистская предприимчивость делает свой ход, чтобы
две из этих четырех башен оказались переименованы и носили теперь имена
"Мандела"[x] и "Туссен л'Увертюр"[x].
Башни поднимаются на сваях, и в бетонной бесформенности под и меж ними
— вой бесконечного ветра и вихрящиеся обломки: битая кухонная утварь,
спущенные велосипедные шины, сломанные дверные панели, кукольные ноги,
овощные отбросы, извлеченные из пластиковых мусорных мешков голодными
кошками и собаками, пакеты от фаст-фуда, катящиеся жестянки, разрушенные
карьерные перспективы, оставленные надежды, потерянные иллюзии, истраченный
гнев, накопленная горечь, исторгнутые страхи и ржавая ванна. Он стоит
неподвижно, пока маленькие группки жильцов проносятся мимо в разные стороны.
Некоторые (не все) носят оружие. Дубинки, бутылки, ножи. Во всех группах
белая молодежь соседствует с черной. Он поднимает свою трубу к губам и
начинает играть.
Крохотные бутоны пламени расцветают на бетоне, подпитываемые
отвергнутыми грудами имущества и мечтаний. Вот небольшая, гниющая кучка
зависти: она горит в ночи зеленым. Огни всех цветов радуги, и не все они
нуждаются в топливе. Он выдувает маленькие огненные цветы из своего рожка, и
они танцуют на бетоне, не нуждаясь ни в горючем, ни в корнях. Вот --
розовый! Там, что там было хорошего? Я знаю: серебряная роза. — А теперь
бутоны распускаются, превращаясь в кустарник, они ползут, словно лианы, на
стены башен, они тянутся к своим соседям, формируя живую изгородь
многоцветного пламени. Это подобно созерцанию люминесцентного сада, его рост
ускорен во много тысяч раз: сад бутонизирует, зацветает, становится густым,
запутанным, становится непроходимым, — сад плотно переплетенных химер,
соперничающих в своей собственной сверкающей манере с терновым лесом,
возникшим вокруг дворца спящей красавицы совсем в другой сказке[x],
давным-давно.

x x x



Но здесь нет никакой красавицы, спящей поблизости. Есть Джибрил
Фаришта, идущий в мире огня. На Хай-стрит он видит здания, построенные из
пламени, со стенами огня, и пламя подобно собранным занавескам, висящим на
окнах. — И есть мужчины и женщины, прогуливающиеся с полыхающей кожей,
бегущие, скачущие вокруг него, одетые в пальто из огня. Улица превратилась в
раскаленную докрасна, расплавленную реку цвета крови[x]. — Все, все пылает,
ибо он дудит в свой веселый рожок, давая людям то, что те желают, волосы и
зубы горожан дымятся и алеют, стекло пылает, и птицы летят над головою на
сияющих крыльях.
Враг рядом. Враг — магнит, воронка водоворота, непреодолимый центр
черной дыры, его гравитационная сила создает горизонт событий[x], от которого
ни Джибрил, ни свет не в силах убежать. Сюда, зовет враг. Я здесь.
Не дворец, но всего лишь кафе. И в комнатах наверху, в заведении для
ночлега и завтрака — вовсе не спящая принцесса, но разочарованная женщина,
наглотавшись дыма, лежит без сознания здесь; и рядом с нею, на полу возле
кровати и столь же бессознательный — ее муж, вернувшийся из Мекки бывший
школьный учитель, Суфьян. — Тогда как в другом месте пылающего Шаандаара
безликие люди стоят в окнах, жалобно размахивая руками, чтобы позвать на
помощь, неспособные (ни один рот) даже закричать.
Враг: он трубит на горизонте![x]
Вырисовывающийся на фоне горящего Шаандаар-кафе, взгляни, вон он, твой
товарищ!
Азраил прыгает непрошеным в руку Фаришты.
Даже архангел может испытать откровение, и когда Джибрил ловит, на
самый мимолетный из моментов, взгляд Саладина Чамчи, — тогда, в этот
раздробленный и бесконечный миг, завесы спадают с его глаз, — он видит себя
идущим с Чамчей через Спитлбрикские Поля, потерявшись в рапсодиях,
раскрывающим множество интимных тайн своих любовных игр с Аллилуйей Конус,
— всех тех тайн, что потом нашептывались в телефонную трубку хозяином злых
голосов, — под всеми из которых Джибрил теперь различает унифицирующий
талант соперника, что мог становиться гортанным и высоким, что оскорблял и
заискивал, что был настойчив и застенчив, что был прозаичен, — да! — так
же, как и поэтичен. — И теперь, наконец, Джибрил Фаришта впервые осознает,
что враг не просто принял черты Чамчи для маскировки; — это вовсе не случай
паранормальной одержимости, порабощения тела захватчиком из Ада; иначе
говоря, зло не есть нечто внешнее по отношению к Саладину, но выпрыгивающая
с некоторыми промежутками его собственная истинная природа, растекающаяся по
его самости подобно раку, стирающая все хорошее, что было в нем, вымывающая
его дух, — и делающая это со множеством хитроумных финтов и уверток,
создавая порой впечатление, что отступила; тогда как на самом деле, в
периоды этого иллюзорного освобождения, под его покровом, если можно так
выразиться, она продолжала распространяться злокачественной опухолью; — и
теперь, без сомнения, она оплела его полностью; теперь в Саладине не
осталось ничего, кроме этого, кроме темного пожара зла в его душе,
охватившего его столь же тотально, как огонь другого пожара, многокрасочного
и всепоглощающего, пожирает кричащий город. Воистину, это "самое ужасное,
злобное, проклятое пламя, не имеющее ничего общего с прекрасным пламенем
обычного огня"[x].
Огонь — дугой через все небо. Саладин Чамча, враг, он же Вилли, мой
старина Чамч
, исчез в дверном проеме Шаандаар-кафе. Вот она, утроба черной
дыры; горизонт схлопывается вокруг нее, все иные возможности увядают,
вселенная сжимается до этой одинокой и непреодолимой точки. Неся Большой
взрыв на устье своей трубы, Джибрил окунается в проем двери.

x x x



Здание, занятое Спитлбрикским советом общественных отношений, было
одноэтажным монстром из пурпурного кирпича с пуленепробиваемыми окнами,
наподобие бункеров, построенных в шестидесятых, когда такое считалось в
порядке вещей. В это строение было тяжело попасть; дверь была оснащена
домофоном и вела через узкую аллею к одной из сторон здания, завершаясь
второй — тоже надежно запертой — дверью. Кроме того, была проведена
сигнализация.
Эта сигнализация, как выяснилось впоследствии, была отключена, по всей
видимости, этими двоими: мужчиной и женщиной, вошедшими при помощи ключа.
Согласно официальной версии, эти люди пострадали при совершении диверсии,
"внутренней работы", возглавляемой одной из них, погибшей женщиной,
фактически являвшейся сотрудницей организации, в чьем офисе они пребывали.
Мотивы преступления выяснить не удалось, и, поскольку злоумышленники погибли
в пламени, представлялось маловероятным, чтобы они когда-либо стали
известны. "Гол в свои ворота"[x] оставался, тем не менее, наиболее вероятным
объяснением.
Трагическое дело; погибшая женщина была на позднем сроке беременности.
Инспектор Стивен Кинч, издавая заявление, в котором были изложены эти
факты, усматривал связь "между пожаром в Спитлбрикском СОО и таковым в
Шаандаар-кафе, в котором почти постоянно проживал второй погибший, мужчина".
Вполне вероятно, что мужчина был настоящим поджигателем, а женщина,
являвшаяся его любовницей, однако состоявшая в браке и до сих пор
сожительствовавшая с другим человеком, была не более чем жертвой его обмана.
Политические мотивы — обе стороны были известны своими радикальными
взглядами — не стоило сбрасывать со счетов, однако это была такая мутная
вода, что получить ясную картину таких мотивов было довольно трудно. Нельзя
было исключать и того, что оба преступления, буде даже они совершены одним и
тем же человеком, могли иметь различные побуждения. Может быть, мужчина был
просто наемником, спалившим дотла Шаандаар из-за страховки по заказу ныне
покойных владельцев и поджегшим здание СОО по воле своей любовницы,
возможно, из-за какой-то внутриофисной вендетты?
То, что пожар в СОО произошел в результате поджога, не вызывало
сомнений. Море бензина было вылито на столы, бумаги, занавески. "Многие не
понимают, как быстро распространяется бензиновый огонь", — заявил
газетчикам инспектор Кинч. Трупы, обожженные так сильно, что в целях
идентификации потребовались отчеты дантиста, были обнаружены в комнате
фотокопирования. "Это все, что у нас есть". Конец цитаты.
У меня есть больше.
У меня, во всяком случае, есть некоторые вопросы. — Например, о синем
панельном мерседесе-фургоне, следовавшем за пикапом Уолкотта Робертса, а
затем за Эм-Джи Памелы Чамчи. — О людях, появившихся из этого фургона (их
лица скрыты за хэллоуинскими[x]) масками, и заставивших провести их в офисы
СОО, когда Памела отпирала внешнюю дверь. — О том, что на самом деле
случилось в этих офисах, ибо пурпурный кирпич и пуленепробиваемые стекла не
так-то легко пропускают человеческие взгляды. — И, наконец, о
местонахождении красного пластикового портфеля и документов, которые в нем
содержались.
Инспектор Кинч? Вы еще здесь?
Нет. Он ушел. У него нет ни одного ответа для меня.

x x x



Вот — господин Саладин Чамча, в верблюжьем пальто с шелковым
воротником, бегущий по Хай-стрит невероятными зигзагами. — Тот же самый
ужасный мистер Чамча, который только что провел вечер в компании обезумевшей
Аллилуйи Конус, не чувствуя ни малейшей вспышки раскаяния. — "Копыт не
вижу, — сказал Отелло про Яго. — Сказки неужель?"[x] При этом Чамча
невероятен не более; его человечность — достаточная форма и обоснование для
его поступков. Он разрушил то, что не должно было и не могло более
существовать; выбрал месть, воздавая изменой за измену; и сделал это,
используя слабость его врага, уязвив его ахиллесову пяту. — В этом --
удовольствие. — Но вот он, мистер Чамча, бегущий. Мир полон гнева и
случайностей. Все лежит на чаше весов. Пылают дома.
Бумба, колотится его сердце. Думба, бумба, дадум.
Затем он видит Шаандаар в огне; и в смятении замирает. У него сжимается
грудь; — бадумба! — и боль пронзает левую руку. Он не обращает внимания;
он уставился на горящее здание.
И видит Джибрила Фаришту.
И разворачивается; и несется внутрь.
— Мишала! Суфьян! Хинд! — зовет злой мистер Чамча.
Первый этаж еще не охвачен пламенем. Он бросается к лестнице через
открытую дверь, и обжигающий, отравленный ветер отбрасывает его назад.
Дыхание Дракона, думает он. Повсюду огонь; листья пламени простираются от
пола до потолка. Ни малейшей возможности продвижения.
— Кто-нибудь! — кричит Саладин Чамча. — Есть там кто-нибудь?
Но дракон ревет громче, чем он в силах крикнуть.
Что-то невидимое пинает его в грудь, заставляет рухнуть назад, на пол
кафе, среди пустых столов. Думбадум дум думай о смерти[x], поет его сердце.
Прими ее. Прими.
Над его головой — какой-то шум, подобный топоту миллиарда крыс,
эфемерных грызунов, следующих за призрачным дудочником. Он смотрит наверх:
потолок в огне. Он обнаруживает, что не может подняться. Пока он наблюдает,
потолочная секция отделяется, и он видит обломок балки, падающей на него. Он
вскидывает руки в слабой попытке защититься.
Балка прибивает его к полу, ломая обе руки. Его грудь наполняется
болью. Мир удаляется. Трудно дышать. Он не в силах вымолвить ни слова. Он --
Человек Тысячи Голосов, но теперь у него не осталось ни одного.
Джибрил Фаришта, держа Азраил, входит в Шаандаар-кафе.

x x x



Что происходит, когда ты побеждаешь?
Когда твои враги — в руках твоего милосердия: как ты будешь
действовать тогда? Компромисс — искушение слабых; это — испытание для
сильного.

— Вилли, — Джибрил склоняется перед упавшим мужчиной. — Вы
действительно дурачили меня, мистер; серьезно, ты настоящий парень[x].
И Чамча, читая в глазах Джибрила, не может отрицать знания, которое там
видит.
— Шш, — начинает он, но губы отказывают. Что ты собираешься делать?
Огонь падает теперь повсюду: шипение золотого дождя.
— Зачем ты это сделал? — спрашивает Джибрил, затем отмахивается от
собственного вопроса движением руки. — Чертовски глупо спрашивать. С тем же
успехом я мог бы поинтересоваться, что двигало тобою, когда ты ворвался
сюда? Чертовски глупый поступок. Люди, а, Салли? Сумасшедшие ублюдки, все
они.
Теперь огонь окружает их. Скоро они будут отрезаны, брошены на
недолговечном островке посреди этого смертоносного моря. Что-то в груди
Чамчи снова наносит удар, и он яростно трепыхается. Лицом к лицу с тремя
смертями — от огня, от "естественных причин" и от рук Джибрила, — он
отчаянно напрягается, пытаясь говорить, но только карканье вырывается из его
гортани.
— Па. Тр. Ммм. — Прости меня. — Па. Щщщ. — Пощади.
Столы кафе полыхают. Множество балок сыплется сверху. Джибрил, кажется,
погрузился в транс. Он повторяет задумчиво:
— Проклятая чертова глупость.
Может ли быть, что зло никогда не было тотальным, что его победа, какой
бы подавляющей она ни была, никогда не будет абсолютной?
Взгляни на этого поверженного человека. Он пытался без сожалений
разрушить разум такого же человеческого существа; и, чтобы сотворить это,
эксплуатировал совершенно безупречную женщину: по крайней мере, отчасти --
вследствие собственного недостижимого и вуайеристского желания обладать ею.
Однако этот же самый человек рискнул своей жизнью, без всяких колебаний, в
безрассудной попытке спасти других.
Что это значит?
Огонь сомкнулся вокруг этих двоих, и дым — повсюду. Возможно, их
гибель — вопрос нескольких секунд. Есть более срочные вопросы, чем
вышеупомянутая чертова глупость.
Что сейчас выберет Фаришта?
Есть ли у него выбор?

x x x



Джибрил отбрасывает трубу; наклоняется; освобождает Саладина из плена
упавшей балки; и поднимает его на руки. Чамча, чьи ребра переломаны так же,
как и руки, слабо стонет, и голос его подобен голосу креациониста Магеддона
до того, как тот получил новый язык, сделанный из собственного огузка.
— Ли. По. — Слишком поздно.
Маленькие язычки огня вцепляются в полу его пальто. Едкий черный дым
наполняет все свободное пространство, заползая в глаза, оглушая уши, забивая
нос и легкие.
Однако теперь Джибрил Фаришта начинает мягко дуть — долгий,
непрерывный выдох чрезвычайной продолжительности, — и удары его дыхания,
направленные в сторону двери, как ножом, прорезают дым и огонь; — и Саладин
Чамча, задыхаясь и слабея, с пинающим мулом в груди, кажется, видит — но
позднее не сможет уверенно сказать, было ли так на самом деле, — как огонь
расступается пред ними подобно водам Красного моря[x], и дым разделяется тоже,
словно занавес или завеса[x]; пока перед ними не оказывается ясная дорога к
двери; — после чего Джибрил Фаришта торопливо ускоряет шаг, вынося Саладина
по тропе прощения на горячий ночной воздух; и в этой ночи, когда город
погружен в войну, в ночи, доверху набитой враждой и гневом, есть эта
маленькая искупительная победа любви.

x x x



Послесловие.
Когда они появляются, Мишала Суфьян находится снаружи Шаандаара,
оплакивающая родителей, успокаиваемая Ханифом. Теперь очередь Джибрила
впадать в коллапс; все еще держа Саладина на руках, он оседает под ноги
Мишалы.
Затем Мишала и Ханиф едут в санитарной машине с двумя бессознательными
мужчинами, и пока к носу и губам Чамчи прижата кислородная маска, Джибрил,
не перенесший ничего страшнее истощения, бормочет во сне: безумный лепет о
волшебной трубе и об огне, который выдувал он, словно музыку, из ее устья.
И Мишала, помнящая Чамчу дьяволом и готовая принимать теперь
возможность многих вещей, интересуется:
— Ты полагаешь?..
Но Ханиф постоянен, решителен.
— Без шансов. Это же Джибрил Фаришта, актер, разве ты не узнаешь?
Бедный парень всего лишь проигрывает какие-то сцены из своего кинофильма.
Мишала не позволяет ему продолжить.
— Но, Ханиф... — и он становится настойчив.
Говоря мягко — ибо она только что осиротела, — он, тем не менее,
утверждает с абсолютной убежденностью.
— То, что случилось здесь, в Спитлбрике, сегодня вечером — явление
социополитическое. Давай не будем попадать в ловушку всякой чертовщины. Мы
говорим об истории: случай в истории Британии. О процессе преобразований.
Тут же голос Джибрила преображается, и предмет его разговора — тоже.
Он говорит о паломниках, и о мертвом ребенке, и о чем-то вроде "Десяти
Заповедей"
[x], и о разрушенном особняке, и о древе; ибо после очистительного
огня ему снится, в самый последний раз, один из его снов с продолжениями; --
и Ханиф говорит:
— Послушай, Мишу, дорогая. Просто фантазии, ничего более.
Он обнимает ее, целует ее в щечку, крепко обняв. Будь со мной. Мир
реален. Мы должны жить в нем; мы должны жить здесь, жить.

Именно в этот момент Джибрил Фаришта, все еще спящий, кричит на пределе
своего голоса.
— Мишала! Вернись! Ничего не происходит! Мишала, умоляю тебя; поверни,
вернись, вернись.

VIII. Разделение Аравийского моря[x]


Маловерный! зачем ты усомнился?
Матф. 14, 31
Это вошло в привычку у торговца игрушками Шриниваса — время от времени
грозить жене и детям, что однажды, когда материальный мир потеряет свой
особый вкус, он бросит все, включая собственное имя, и сделается саньясином[x],
блуждающим от деревни к деревне с чашей для подаяний и посохом. Госпожа
Шринивас относилась к этим угрозам терпимо, зная, что ее студенистый и
добросердечный муж любит размышлять как набожный, но также и несколько
авантюрный человек (разве он не настоял на этом абсурдном и изнурительном
полете над Большим Каньоном в Амрике[x], много лет назад?); идея стать
нищенствующим святым удовлетворяла обе потребности. Пока же, видя, как он,
вполне довольный происходящим, так уютно устроился в кресле на переднем
крыльце, глядя на мир сквозь крепкую проволочную сетку, — или наблюдая, как
он играет с их младшей дочуркой, пятилетней Мину, — или замечая, что его
аппетит, далекий от уменьшения до пропорций чаши для подаяний, устойчиво
увеличивается с течением лет, — госпожа Шринивас надувала губки, принимая
выражение обиженной кинодивы (несмотря на то, что была столь же пухленькой и
желеобразной, как и ее супруг), и, посвистывая, удалялась в дом. Поэтому,
обнаружив его стул пустым, с недопитым стаканом лайма[x] на подлокотнике, она
оказалась застигнутой врасплох.
По правде говоря, сам Шринивас так и не смог как следует объяснять, что
заставило его покинуть уют своего утреннего крыльца и отправиться наблюдать
за прибытием титлипурских селян. Мальчишки-непоседы, знавшие обо всем еще за
час до того, как это случилось, кричали на улице о невероятной процессии
людей, идущих с мешками и поклажей по картофельному пути к великой
магистральной дороге, во главе с серебряноволосой девочкой, с вопиющим
великолепием бабочек над головами и, позади, Мирзой Саидом Ахтаром в фургоне
оливково-зеленого мерседеса-бенц[x], воспоминания манговой косточкой[x] застряли у
него горле.
При всех своих картофелехранилищах и знаменитых игрушечных фабриках
Чатнапатна была не таким уж большим местом, чтобы появление полутора сотен
человек могло пройти незамеченным. Прямо перед прибытием процессии Шринивас
принял депутацию от своих фабричных рабочих, просящих разрешения прекратить
работу на пару часов, чтобы иметь возможность стать свидетелями сего
великого события. Зная, что им так или иначе нужно давать отдохнуть, он
согласился. Но сам какое-то время продолжал упрямо сидеть на крыльце,
пытаясь притвориться, что бабочки волнения не закружились в его просторном
животе. Позже он доверится Мишале Ахтар: "Это было наитие. Что тут сказать?
Я знал, что все вы пришли сюда не просто освежиться. Она пришла за мною".
Титлипур прибыл в Чатнапатну в испуганном плаче младенцев, криках
детворы, кряхтении стариков и кислых шуточках от Османа и его бу-бу-быка,
которые Шриниваса не волновали ни на самую малость. Затем уличные пострелы
проинформировали игрушечного короля, что среди путешественников находятся
жена и теща заминдара Мирзы Саида, и что они, подобно крестьянам, идут
пешком, одетые в простые курта-пижамы[x] и совершенно без драгоценностей. После
этого Шринивас отправился к придорожной столовой, вокруг которой толпились
титлипурские паломники, пока им раздавали картофельное бхурта[x] и паратас[x]. Он
прибыл одновременно с полицейским джипом Чатнапатны. Инспектор стоял на
пассажирском месте, крича в мегафон, что собирается применить силу против
этого "коммуналистического"[x] марша, если его участники немедленно не
разойдутся. Индуистско-мусульманские разборки, думал Шринивас; плохо, плохо.
Полиция приняла пилигримов за какую-то сектантскую демонстрацию, но
когда Мирза Саид Ахтар выступил вперед и поведал инспектору правду, офицер
смутился. Шри Шринивас, Брамин, был, очевидно, не тем человеком, что
когда-либо собирался предпринять паломничество в Мекку, но, тем не менее, он
был заинтригован. Он пробрался сквозь толпу, чтобы послушать, что говорит
заминдар:
— А цель этих добрых людей — пройти через Аравийское море, веруя, что
они сделают это, ибо воды расступятся перед ними.
Голос Мирзы Саида звучал неуверенно, и инспектора, старшего
полицейского офицера Чатнапатны, грызли сомнения.
— Вы это серьезно, джи?
Мирза Саид отвечал:
— Я — нет. Зато они серьезны как черти. Я собираюсь передумать
прежде, чем случится что-нибудь безумное.
СПО[x], весь в ремнях, усах и самомнении, встряхнул головой.
— Но взгляните сюда, сэр, как я могу позволить такой огромной толпе
собираться на улице? Настроения могут распалиться; возможны инциденты.
Именно в этот момент толпа паломников расступилась, и Шринивас в первый
раз увидел фантастическую фигурку девочки, целиком укутанной бабочками, со
снежными волосами, стекающими прямо к лодыжкам.
— Arr` deo[x], — воскликнул он, — Аиша, ты ли это? — И добавил,
несколько глуповато: — Тогда где же мои куклы Планирования семьи?
Его вспышка была проигнорирована; все смотрели на Аишу, ибо она
приблизилась к портупеегрудому СПО. Она не сказала ни слова, но улыбнулась и
кивнула, и парень, казалось, стал лет на двадцать моложе, пока не
пробормотал с интонациями мальчишки лет десяти или одиннадцати:
— Окей-окей, маузи[x]. Прости, ма. Без обид. Прошу прощения, пожалуйста.
На этом неприятности с полицией закончились. В этот день, чуть позже,
ближе к вечеру, когда воздух нагрелся, группа городских юнцов, известных
своими связями с РСС[x] и Вайшва Хинду Паришадом[x], стали швыряться камнями с
близлежащих крыш; после чего Старший Полицейский Офицер арестовал их и за
пару минут поселил в тюрьму.
— Аиша, дочурка, — громко произнес Шринивас в пустоту, — что, черт
возьми, с тобой сталось?
В жаркое время дня путники отдыхали в каждой тени, которую могли найти.
Шринивас блуждал среди них в некотором отупении, переполненный чувствами,
понимая, что великий перелом в его жизни необъяснимым образом случился. Его
глаза продолжали следить за преобразившейся фигуркой Аиши-провидицы,
отдыхающей в тени фикусового дерева в компании Мишалы Ахтар, ее матери
госпожи Курейши и томящегося от любви Османа с волом. В конце концов
Шринивас наткнулся на заминдара Мирзу Саида, растянувшегося на заднем
сиденье своего мерседеса — бессонного, измученного мужчину. Шринивас
заговорил с ним со скромностью, порожденной недоумением.
— Сетджи[x], Вы не верите в девочку?
— Шринивас, — Мирза Саид сел, чтобы ответить, — мы — современные
люди. Мы знаем, например, что старики умирают в длинных переходах, что Бог
не исцеляет рака, а океаны не расступаются. Мы должны остановить этот
идиотизм. Пойдемте со мной. В машине много места. Может быть, Вы поможете
отговорить их от этого; эта Аиша, она благодарна Вам, может, она Вас
послушает.
— Сесть в машину? — Шринивас почувствовал себя беспомощным, как если
бы могущественные руки обхватили его члены. — Но у меня есть мой бизнес.
— Эта миссия самоубийственна для многих из нашего народа, — убеждал
его Мирза Саид. — Мне нужна помощь. Естественно, я смогу оплатить ее.
— Деньги — не цель, — Шринивас отступил, оскорбленный. — Простите,
пожалуйста, Сетджи. Я должен подумать.
— Разве Вы не видите? — вскричал на него Мирза Саид. — Мы не
коммуналисты, Вы и я. Хинду-Муслим бхаи-бхаи![x] Мы можем открыть светский
фронт против этого мумбо-юмбо!
Шринивас повернулся к нему.
— Но я — не неверующий, — возразил он. — Изображение богини Лакшми[x]
— всегда на моей стене.
— Богатство — отличная богиня для бизнесмена, — согласился Мирза
Саид.
— И в моем сердце, — добавил Шринивас.
Мирза Саид потерял нить его настроений.
— Но богини, помилуйте. Даже ваши философы признают, что они — всего
лишь абстрактные концепции. Воплощения шакти[x], которая и сама — абстрактное
понятие: динамическая сила богов.
Торговец игрушками взглянул на Аишу, спящую под одеялом из бабочек.
— Я вовсе не философ, Сетджи, — молвил он.
И не стал говорить, что сердце подпрыгнуло у него в груди, ибо он
понял, что у спящей девочки и у богини на календаре в его фабричном кабинете
— идентичные, один к одному, лица[x].

x x x



Когда паломники покидали город, Шринивас сопровождал их, оставаясь
глухим к мольбам своей растрепанной жены, которая подняла Мину и трясла ее
перед лицом мужа. Он объяснил Аише, что, хотя и не испытывает желания
посетить Мекку, но пока что охвачен стремлением идти с нею, может быть, даже
и через море.
Выбрав себе место среди титлипурских селян и поравняв шаг с каким-то
мужчиной рядом, он наблюдал со смесью непонимания и благоговения, как
неисчислимая кавалькада бабочек нависает у них над головами, подобно
гигантскому зонтику, прикрывающему путешественников от солнца. Казалось,
бабочки Титлипура взяли на себя функции великого древа. Затем он негромко
вскрикнул от испуга, удивления и удовольствия, поскольку несколько дюжин
этих хамелеонокрылых существ расположились у него на плечах и в мгновение
ока приобрели точный оттенок его алой рубашки. Теперь он признал в мужчине
рядом сарпанча, Мухаммед-Дина, не пожелавшего идти впереди. Они с женой
Хадиджой, довольные, шагали вперед, несмотря на преклонный возраст, и,
увидев благословение чешуекрылых, спустившихся на торговца игрушками,
Мухаммед-Дин протянул руку и пожал ладонь Шриниваса.

x x x



Становилось ясно, что с дождями не заладилось. Стада костлявых копытных
пересекали ландшафт в поисках питья. Любовь — Вода, написал кто-то белилами
на кирпичной стене фабрики самокатов. По пути они встречали другие семьи,
которые брели на юг с пожитками, привязанными к спинам умирающих ослов, и
которые тоже с надеждой направлялись к воде.
— Но не к проклятой соленой воде, — орал Мирза Саид на титлипурских
паломников. — И не для того, чтобы посмотреть, как она разделится надвое!
Они желают остаться в живых, но вы, безумцы, стремитесь умереть.
Стервятники паслись на обочине и следили за шествием пилигримов.
Мирза Саид провел первые недели паломничества к Аравийскому морю в
состоянии непрерывной, истерической агитации. Большую часть пути проделывали
утром и в конце дня, и в это время Саид часто выскакивал из фургона
уговаривать свою умирающую жену.
— Приди в себя, Мишу. Ты — больная женщина. Иди и полежи хотя бы, дай
я разомну твои ноги.
Но она отказывалась, а ее мать прогоняла его.
— Взгляните, Саид, Вы находитесь в таком негативном настроении, это
вгоняет в депрессию. Идите и пейте эту вашу Коку-шоку[x] в этом вашем
АК[x]-транспорте, а наших ятрис[x] оставьте в покое.
По прошествии первой недели Аэрокондиционированный Транспорт потерял
своего водителя. Шофер Мирзы Саида покинул своего хозяина и присоединился к
пешим паломникам; заминдар был вынужден самостоятельно следить за колесами.
После того, как беспокойство овладело им, ему пришлось остановить
автомобиль, припарковаться, а затем носиться безумно взад и вперед среди
паломников, угрожая, упрашивания, предлагая взятки. По крайней мере раз в
день он в лицо проклинал Аишу за свою разрушенную жизнь, но был не в силах
держать свой гнев на высоте, ибо каждый раз, глядя на нее, он хотел ее так
сильно, что чувствовал себя виноватым. Рак сделал кожу Мишалы серой, и у
госпожи Курейши тоже стали проступать ребра; ее домашние шлепанцы
развалились, и она страдала от ужасных волдырей, напоминающих маленькие
баллоны с водой. Однако, когда Саид предложил ей уют автомобиля, она
продолжала решительно отказываться. Заклятие, наложенное Аишей на
пилигримов, оставалось по-прежнему крепким.
И в конце этих вылазок в сердце паломнической толпы Мирза Саид,
вспотевший и потерявший голову от зноя и растущего отчаяния, понимал, что
путники оставили его автомобиль далеко позади, и ему приходилось плестись к
нему обратно в одиночестве, погрузившись во мрак. Однажды он вернулся к
своему трейлеру, чтобы обнаружить, что скорлупа от кокосового ореха,
брошенная из окна проходящего автобуса, разбила его ламинированное ветровое
стекло, ставшее теперь похожим на паутину, полную алмазными мухами. Ему
пришлось выбить все осколки, и стеклянные алмазы, казалось, насмехались над
ним: осыпаясь на дорогу и в салон автомобиля, они словно бы говорили о
быстротечности и никчемности земных владений; но светский человек живет в
мире вещей, и Мирза Саид не намеревался ломаться так же легко, как ветровое
стекло. Ночью он пошел прилечь рядом с женой на колесную лежанку под
звездами, у великой магистральной дороги. Когда он поведал ей о случившемся,
она предложила ему свое холодное внимание.
— Это знак, — сказала она. — Откажись от фургона и присоединяйся,
наконец, к остальным.
— Откажись от мерседеса-бенц? — взвизгнул Саид в неподдельном ужасе.
— Так и что с того? — отвечала Мишала серым, истощенном голосом. --
Ты продолжаешь говорить о разрушении. Тогда какая разница, на мерседесе ли
ты его достигнешь?
— Ты не понимаешь, — заплакал Саид. — Никто меня не понимает.
Джибрилу снится засуха:
Земля, коричневеющая под засушливыми небесами. Трупы автобусов и
древних монументов, гниющие на полях рядом с посевами. Мирза Саид видит
сквозь разбитое ветровое стекло наступление бедствия: дикие ослы, устало
ебущиеся и падающие замертво, все еще соединенными, посреди дороги; деревья,
поднимающиеся на корнях, оголенных эрозией почвы и ставших похожими на
огромные деревянные когти, царапающие землю в поисках воды; обездоленные
фермеры, принужденные работать на государство в качестве чернорабочих,
роющих резервуар у магистральной дороги: пустой контейнер для дождя, который
не падал. Жалкие жители обочины: женщина с вязанкой, идущая к хижине из
жердей и тряпья, девочка, обреченная каждый день драить — этот горшок, эту
сковороду — в латанной-перелатанной одежке, среди грязи и пыли. "Эти жизни
действительно стоят столько же, сколько наши? — спросил себя Мирза Саид
Ахтар. — Столько же, как моя? Как Мишалы? Как мало они пережили, как мало
они имеют, чтобы прокормить свою душу!" Мужчина в дхоти и свободном желтом
пугри[x] стоял, словно птица, на верстовом столбе, положив стопу на колено
противоположной ноги, одна рука под локтем другой, и покуривая бири[x]. Когда
Мирза Саид Ахтар поравнялся с ним, тот плюнул и попал заминдару прямо в
лицо.
Паломничество продвигалось медленно, проходя по три часа утром, еще три
— когда спадет зной, двигаясь в темпе самого медленного из пилигримов,
подчиняясь бесчисленным задержкам: болезни детей, преследования властей,
отвалившееся у одной из воловьих упряжек колесо; две мили в день в лучшем
случае, сто пятьдесят миль до моря, путешествие примерно на одиннадцать
недель. Первая смерть настигла их на восемнадцатый день. Хадиджа, бестактная
старая леди, почти полстолетия дарившая и получавшая удовольствие супруга
сарпанча Мухаммед-Дина, увидела во сне архангела.
— Джибрил, — прошептала она, — это ты?
— Нет, — ответило видение. — Это я, Азраил, со своей паршивой
работенкой[x]. Прости, что разочаровал.
На следующее утро она продолжила путь, ни словом не обмолвившись мужу о
своих грезах. Спустя два часа они приблизились к руинам одного из
придорожных постоялых дворов, построенных во время оно вдоль всей трассы с
пятимильными интервалами. Когда Хадиджа увидала руины, она не знала ничего
из его прошлого — о странниках, ограбленных во сне, и так далее, — но
расценила, что это — драгоценный дар.
— Я должна войти и прилечь, — сообщила она сарпанчу, который
возразил:
— Но марш!
— Не бери в голову, — сказала она мягко. — Ты сможешь догнать их
позже.
Она устроилась среди щебня древних развалин, положив голову на гладкий
камень, который сарпанч нашел для нее. Старик заплакал, но от этого не было
проку, и через минуту она была мертва. Он догнал колонну и в гневе предстал
пред Аишей.
— Я не должен был слушать тебя, — сказал он ей. — А теперь ты убила
мою жену.
Шествие остановилось. Мирза Саид Ахтар, воспользовавшись возможностью,
принялся громко настаивать, чтобы Хадиджа была доставлена в надлежащее
мусульманское место погребения. Но Аиша была против.
— Архангелом заповедано нам идти прямо к морю, не возвращаясь и не
сворачивая.
Мирза Саид обратился к паломникам.
— Она — возлюбленная жена вашего сарпанча, — кричал он. — Вы
бросите ее в канаву у дороги?
Когда титлипурские крестьяне согласились, что Хадиджа должна быть
похоронена немедленно, Саид не мог поверить ушам. Он понял, что они были
настроены еще решительнее, чем он подозревал: даже сарпанч, понесший тяжелую
утрату, и тот согласился. Хадиджа была похоронена на углу бесплодного поля
позади разрушенной дорожной станции прошлого.
На следующий день, однако, Мирза Саид заметил, что сарпанч держится
особняком от толпы пилигримов и, печально попросив подаяний в некотором
отдалении от остальных, шмыгнул в кусты бугенвиллии[x]. Саид выпрыгнул из
мерседеса и поспешил к Аише, дабы закатить очередную сцену.
— Ты чудовище! — кричал он. — Чудовище без сердца! Зачем ты привела
сюда старую женщину умирать?
Она проигнорировала его, но по пути обратно к трейлеру к нему
приблизился сарпанч и сказал:
— Мы были бедными людьми. Мы знали, что нам нечего надеяться идти в
Мекку-Шариф, пока она не убедила. Она убедила, и вот теперь взгляните на
плоды ее трудов.
Аиша-кахин потребовала разговора с сарпанчом, но не дала ему ни слова
утешения.
— Укрепите свою веру, — ругала она его. — Она, умершая на великом
паломничестве, уверена насчет дома в Раю. Ваша жена сидит теперь среди
ангелов и цветов; о чем же Вам сожалеть?
Тем же вечером сарпанч Мухаммед-Дин подошел к Мирзе Саиду, сидящему у
маленького походного костерка.
— Простите меня, Сетджи, — молвил он, — но можно ли мне, как Вы
когда-то предлагали, поехать на Вашем автомобиле?
Не желающий полностью отказываться от проекта, ради которого умерла его
жена, неспособной более поддерживать в себе абсолютную веру, которой
требовало предприятие, Мухаммед-Дин вступил в фургон скептицизма.
— Мой первый обращенный[x], — обрадовался Мирза Саид.

x x x



На четвертую неделю отступничество сарпанча Мухаммед-Дина возымело
эффект. Он расположился на заднем сиденье мерседеса, как будто это он был
заминдаром, а Мирза Саид — шофером, и постепенно кожаная обивка и
кондиционер и бар для виски с содовой и электрически управляемые зеркальные
окна научили его высокомерию; он задрал нос и придал своему лицу надменное
выражение человека, который может видеть, не будучи увиденным. Мирза Саид в
водительском кресле ощущал, как его глаза и нос наполняются пылью,
залетающей через отверстие, где полагается находиться ветровому стеклу, но,
несмотря на этот дискомфорт, он чувствовал себя куда лучше, чем прежде.
Теперь, в конце каждого дня, группа паломников собиралась вокруг сверкающего
звездой мерседеса[x], и Мирза Саид говорил с ними и выяснял их настроения, пока
они созерцали сарпанча Мухаммед-Дина, поднимающего и опускающего зеркальные
стекла заднего окна так, чтобы они видели попеременно его черты и свои
собственные. Присутствие сарпанча в мерседесе придавало новую силу словам
Мирзы Саида.
Аиша не пыталась отозвать крестьян, и пока ее доверие было оправдано;
не случилось ни одного нового дезертирства в лагерь неверных. Но Мирза Саид
видел ее многочисленные взгляды, бросаемые в его направлении, и, была она
провидицей или нет, он мог поставить хорошие деньги на то, что это были злые
взгляды молоденькой девчонки, более не уверенной в надежности своего пути.
Потом она исчезла.
Она ушла во время полуденной сиесты и не появлялась в течение полутора
дней, вызвав столпотворение среди паломников: она всегда знала, как
подхлестнуть чувства аудитории, предположил Саид; затем она вернулась к ним
сквозь омраченный пылью пейзаж, и на сей раз в ее серебряных волосах
сверкали прожилки золота[x], и брови ее тоже стали золотыми. Она подозвала
крестьян и сказала им, что архангел разгневан оттого, что людей Титлипура
переполняют сомнения всего лишь из-за вознесения мученика в Рай. Она
предупредила, что он серьезно подумывал аннулировать свое предложение о
разделении вод, "чтобы все, что вы получили в Аравийском море — это морская
ванна, а потом обратно, к вашим пустынным картофельным полям, на которые
никогда больше не упадет ни капли дождя".
Крестьяне были потрясены.
— Нет, этого не должно случиться, — умоляли они. — Бибиджи, простите
нас.
Это был первый раз, когда они использовали имя прежней святой, чтобы
назвать девочку, ведущую их с абсолютизмом, начавшим пугать их настолько же,
насколько и впечатлял. После ее речи сарпанч и Мирза Саид были оставлены в
фургоне одни. "Второй раунд за архангелом"[x], — подумал Мирза Саид.

x x x



На пятую неделю здоровье большинства старших паломников резко
ухудшилось, запасы продовольствия сильно истощились, вода была
труднодоступна, и детские слезные каналы были сухи. Стаи стервятников
кружили неподалеку.
Поскольку пилигримы оставили позади сельскохозяйственные области и
ступили в более густо заселенные районы, степень преследований возросла.
Автобусы дальнего следования и фуры нередко отказывались сворачивать, и
ходокам приходилось отпрыгивать с пути, крича и падая друг на друга.
Велосипедисты, семья из шести человек на мотоциклах Радждут, мелкие
владельцы магазинов швыряли проклятья.
— Психи! Деревенщины! Муслимы[x]!
Часто им приходилось двигаться всю ночь, потому что власти того или
иного городка не желали, чтобы эта шушера спала на их тротуарах.
Многочисленные смерти стали неизбежны.
Затем вол обращенного, Османа, упал на колени среди велосипедов и
верблюжьих экскрементов небольшого безымянного города.
— Вставай, идиот, — в бессилии вскричал Осман. — Что ты собираешься
сделать: умереть прямо перед фруктовыми палатками незнакомцев?
Вол кивнул дважды — да — и испустил дух.
Бабочки покрыли труп, принимая цвет его серой шкуры, конусов на рогах и
колокольчиков. Безутешный Осман подбежал к Аише (надевшей грязное сари в
качестве уступки напускной скромности города, несмотря на то, что была она
"не в полнейшей наготе"[x], но облака бабочек по-прежнему укутывали ее своей
славой).
— Волы попадают на Небеса? — спросил он жалобно; она передернула
плечами.
— У волов не бывает душ, — сказала она холодно, — а мы идем, чтобы
спасти наши души.
Осман взглянул на нее и понял, что больше ее не любит.
— Ты стала демоном, — сказал он ей с отвращением.
— Я ничто, — ответила Аиша. — Я — лишь посланник[x].
— Тогда скажи мне, почему твой Бог так стремится уничтожать
невиновных, — бушевал Осман. — Чего он боится? Он так неуверен в себе, что
ему нужно, чтобы мы умирали, дабы доказать свою любовь?
Как бы в ответ на такое богохульство Аиша наложила еще более строгие
дисциплинарные меры, настаивая, чтобы все паломники произносили все пять
молитв, и постановив, что пятница должна стать днем поста. К концу шестой
недели она заставила путешественников оставить еще четыре тела там, где они
упали: двух стариков, одну старуху и одну шестилетнюю девочку. Паломники
проходили вперед, обратившись к мертвецам спиной; однако остающийся позади
Мирза Саид Ахтар подбирал тела и заботился о том, чтобы они получили
приличные похороны. В этом ему помогали сарпанч — Мухаммед-Дин — и бывший
неприкасаемый, Осман. В такие дни им приходилось надолго отставать от
шествия, но фургону, мерседесу-бенц, не требуется много времени, чтобы
нагнать сто сорок с лишним мужчин, женщин и детей, устало бредущих к морю.

x x x



Количество мертвых все увеличивалось, и группы сомневающихся паломников
вокруг мерседеса росли ночь за ночью. Мирза Саид стал рассказывать им
истории. Он поведал о леммингах[x], и о том, как чаровница Цирцея превратила
людей в свиней[x]; он рассказал и историю о человеке, заманившем городских
детей в горную расселину своей игрой на дудочке[x]. Закончив это повествование
на родном языке селян, он стал читать стихи по-английски, чтобы они смогли
услышать музыку поэзии несмотря на то, что не понимали слова.
— Гаммельн — в герцогстве Брауншвейк, — начал он. — С Ганновером
славным в соседстве. Везер, полна, широка, глубока, приятней нигде не
найдешь уголка...[x]
Теперь он имел удовольствие следить за преображениями девочки Аиши,
взирающей на него разъяренной фурией, пока бабочки полыхали, словно походный
костер, за ее спиной, создавая видимость пламени, струящегося из ее тела.
— Те, кто слушают стихи Дьявола[x], произнесенные на языке Дьявола, --
кричала она, — в конце концов и попадут к Дьяволу.
— Значит, это выбор, — ответил ей Мирза Саид, — между дьяволом и
глубоким синим морем[x].

x x x



Прошли восемь недель, и отношения между Мирзой Саидом и его женой
Мишалой ухудшились настолько, что они больше не разговаривали. К этому
времени (и несмотря на рак, сделавший ее столь же серой, как похоронный
пепел) Мишала сделалась главным заместителем Аиши и самым преданным ее
учеником. Сомнения других ходоков только усилили ее собственную веру, и в
этих сомнениях она недвусмысленно обвиняла мужа.
— К тому же, — упрекнула она его в последней беседе, — в тебе уже
совсем нет тепла. Я боюсь к тебе приблизиться.
— Нет тепла? — вскричал он. — Как ты можешь говорить такое? Нет
тепла? Ради кого я помчался в это чертово паломничество? Заботясь о ком?
Потому что люблю кого? Потому что так беспокоюсь, так печалюсь, так наполнен
страданиями о ком? Нет тепла? Неужели ты чужая? Как ты можешь говорить такие
вещи?
— Послушай себя, — сказала она голосом, растворяющимся в некую
дымность, мутность. — Вечный гнев. Холодный гнев, ледяной, словно крепость.
— Это не гнев, — ревел он. — Это беспокойство, недовольство,
жалость, рана, боль. Где ты слышишь здесь гнев?
— Я слышу его, — сказала она. — Все могут услышать, на мили вокруг.
— Пойдем со мной, — умолял он. — Я отвезу тебя в лучшие клиники
Европы, Канады, США. Доверься западным технологиям. Они могут творить
чудеса. Ты же тоже всегда любила эти агрегаты.
— Я продолжу паломничество в Мекку, — сказала она и отвернулась.
— Ты проклятая глупая сука, — проревел он ей в спину. — Если ты
собралась умирать, это еще не значит, что ты должна взять всех этих людей с
собой.
Но она пошла пр

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися