Публикация помечена на удаление. Ожидает подтверждения модератора.

Салман Рушди. Сатанинские стихи

страница №15

гласил выборку этих ремарок со злой усмешкой.
— Из Притч Ада, — начал он. — Похоть козла — щедрость Господа[x]. --
Она покраснела в неистовстве. — А дальше у нас, — продолжил он, — Как
слыхал я в Аду, древнее пророчество, что по прошествии шести тысяч лет мир
сей пожрется огнем, истинно.
Затем, внизу страницы: Придет же сие чрез
очищение чувственных наслаждений.
Скажи мне, что это? Я нашел ее вложенной
между страниц.
Он вручил ей фотографию мертвой женщины: ее сестры, Елены, --
спрятанную здесь и забытую. Еще одно навязчивое видение; и жертва привычки.
— Мы не говорим о ней много. — Обнаженная, она привстала в постели на
колени; ее бесцветные волосы закрыли лицо. — Верни ее на место.
Никакого Бога не видел я, да и не слышал ничего в конечном чувственном
восприятии; но чувства мои во всем открыли бесконечное.
Он пролистал книгу,
и Елену Конус сменило изображение Возрожденного Человека, сидящего
обнаженным со скрещенными ногами на холме с солнцем, сияющим за его спиной.
Сплошь и рядом вижу я, что Ангелы из тщеславия говорят о себе как о
Единственно Мудрых.
Алли всплеснула руками и закрыла лицо. Джибрил попытался
приободрить ее.
— Ты написала на форзаце: "Сотворение миропорядка. Архиеп. Ашер[x], 4004
до н. э. Предполагаемая дата апокалипсиса — 1996". Так что время для
очищения чувственных наслаждений пока что остается.
Она покачала головой: стоп. Он остановился.
— Расскажи мне, — произнес Джибрил, откладывая книгу.

x x x



Двадцатилетняя Елена взяла Лондон штурмом. Ее необузданное шестифутовое
тело, просвечивающее сквозь золотистую кольчужку Рабана[x]. Она всегда
держалась с ужасающим достоинством, провозглашая свою собственность на
землю. Город был ее стихией, она чувствовала себя в нем как рыба в воде. Она
погибла в двадцать один, утонув в ванне с холодной водой, ее тело было
напичкано психотропными наркотиками. Всякий ли может утонуть в своем
элементе, давно задавалась вопросом Алли. Если рыба может утонуть в воде[x],
могут ли люди задохнуться на воздухе? В те дни Алли, которой было лет
восемнадцать-девятнадцать, завидовала самоуверенности Елены. Каков был ее
элемент? В какой периодической таблице духов[x] можно было его найти?
Ныне, запертая в четырех стенах больными ногами, гималайский ветеран,
Алли оплакивала ее потерю. Когда ты достиг высоких горизонтов, нелегко
вернуться в свою коробочку, на крохотный островок, в вечность разочарования.
Но ее предали ноги и должны убить горы.
Мифическая Елена, девица с обложек, обернутая в пластиковую пленку,
была уверена в своем бессмертии. Алли, наведавшись на ее апокалиптическую
вписку[x], отказалась от предложенного "сахарного кубика"[x] и пробормотала что-то
об умственной ущербности, чувствуя себя не в своей тарелке, как и обычно в
компании Елены. Лицо ее сестры — слишком широко посаженные глаза, слишком
острый подбородок, подавляющий эффект — насмешливо обратилось к ней.
"Недостатка в мозговых клеточках нету[x], — сказала Елена. — Ты можешь
поберечь их немножко". Запасающая вместимость мозга была капиталом Елены.
Она расходовала свои клеточки как деньги, в поисках собственных вершин;
попытка, как сейчас говорится, улететь. Смерть, как и жизнь, явилась к ней
присыпанной сахаром.
Она пыталась "усовершенствовать" свою младшенькую Аллилуйю. "Эй, ты,
большое глазастое дитя, зачем ты прячешься в этом комбинезоне? То есть, боже
мой, дорогая, все необходимое и так при тебе". Как-то ночью она облачила
Алли в нечто оливковое, все из рюшечек и вырезов, едва прикрывающее ее пах в
телесного цвета колготках: засахаривает меня, как леденец, такой была
пуританская мысль Алли, моя собственная сестра выставляет меня на всеобщее
обозрение в витрину, премного благодарна
. Они отправились в игорный клуб,
полный экстатичных барчуков, и Алли сбежала оттуда, лишь только Елена
немного отвлеклась. Неделей позже, устыдившись собственной трусости, она,
дабы отвергнуть попытки сестры к близости, явилась в уголок Конца Света,
уселась на мешок с фасолью и призналась Елене, что уже не девственница.
После чего старшая сестра шлепнула ее по губам и обозвала древними
прозвищами: потаскушка, курва, блядь. "Елена Конус никогда не позволит
мужчине положить свой палец, — орала она, демонстрируя свою способность
думать о себе в третьем лице, — ни даже проклятый ноготь. Я знаю, чего я
стою, дорогуша; я знаю, что тайна умирает в тот самый миг, когда они
удовлетворяют свою похоть, я должна была догадаться, что ты окажешься
шлюхой. Какой-нибудь гребаный коммунист, я полагаю", — подытожила она. Она
унаследовала предубеждения отца в подобных вопросах. У Алли, как было
известно Елене, таких предубеждений не было.
Они долго не встречались после этого; Елена до самой смерти оставалась
девственной королевой[x] города — патологоанатом подтвердил ее virgo intacta[x],
— тогда как Алли перестала носить нижнее белье, брала случайную подработку
для маленьких сердитых журнальчиков и, поскольку ее сестра была неприступна,
стала совершенно другой: каждый сексуальный акт был пощечиной в глядящее на
нее волком белогубое лицо ее родной сестрицы. Три аборта за два года и
запоздалое осознание того, что в ее дни противозачаточные пилюли являются
большим, чем рак, поводом для беспокойства и находятся в одной из наивысших
категорий риска.
Она узнала о смерти сестры из рекламного стенда газетного киоска,
СМЕРТЬ МОДЕЛИ В "КИСЛОТНОЙ ВАННЕ"[x]. Когда ты умер, ты даже не можешь защитить
себя от игры слов, была ее первая реакция. Тогда она и обнаружила, что
разучилась плакать.
— Я видела ее фотографии еще несколько месяцев после этого, --
рассказывала она Джибрилу. — Из-за того, что глянцевые журналы выходят
нечасто.
Труп Елены, изображенный в марокканской пустыне, прикрытый только
полупрозрачной вуалью; или же его можно было увидеть в лунном Море Теней,
почти голой, если бы не шлем космонавта и полдюжины шелковых лент,
намотанных вокруг грудей и паха. Алли пририсовывала изображениям усы, к
возмущению киоскеров; она вырывала свою ушедшую сестру из ее зомбиподобной
журнальной не-смерти[x] и комкала ее. Преследуемая периодически посещаемым ее
призраком Елены, Алли размышляла над опасностями попытки летать; какие
пылающие падения, какой жуткий ад прибережен для такого Икара! Она стала
думать о Елене как о мучимой душе, чтобы поверить, что эта неволя в
неподвижном мире девичьих календарей, в которых она носила черные груди из
отформованного пластика на три размера большие, чем ее собственные; в
псевдоэротических силках; в рекламных сообщениях, напечатанных поперек ее
пупка, — была не меньше чем личным адом Елены. Алли стала замечать крик в
глазах сестры, муку, навсегда поймавшую ее в свои сети этим тиражированием.
Елену истязали демоны, ее поглощало пламя, и она была не в силах даже
шевельнуться... Спустя некоторое время Алли пришлось избегать магазинов, в
которых можно было обнаружить ее сестру, глядящую со стоек. Она разучилась
открывать журналы и спрятала все изображения Елены, которые у нее были.
"Прощай, Йел, — сказала она памяти своей сестры, используя ее прежнее
детское имя. — Пора бы мне перестать смотреть на тебя".
— Но, в конце концов, я оказалась такой же, как она.
Горы запели для нее; и она тоже рискнула мозговыми клетками в поисках
экзальтации. Выдающийся медицинский эксперт по проблемам, с которыми
сталкиваются альпинисты, нередко доказывал, лишенный разумного сомнения, что
человек не может остаться в живых без помощи дыхательного аппарата
значительно выше восьми тысяч метров[x]. Глаза должны кровоточить безо всякой
надежды на восстановление, и мозг тоже должен взорваться, теряя клетки
миллиардами, слишком много и слишком быстро, что должно закончиться
необратимыми повреждениями, известными как Высокогорная Болезнь[x], приводящая
к скоропостижной смертью. Слепые трупы должны были сохраниться в вечной
мерзлоте этих высочайших склонов. Но Алли и Шерпа Пемба поднялись и
спустились, чтобы рассказать о случившемся. Клеточки депозитных ячеек мозга
возместили потери на текущем счету. И при этом глаза ее не пострадали.
Почему ученые оказались неправы?
— Предубеждение, главным образом, — поведала Алли, обвившись вокруг
Джибрила под парашютным шелком[x]. — Они не могут подсчитать количество воли,
поэтому им приходится исключить ее из своих вычислений. Но именно воля
поднимает тебя на Эверест, воля и гнев, и они могут прогнуть любой закон
природы, какой ты только можешь вообразить[x], во всяком случае, на короткое
время, независимо от его серьезности. Во всяком случае, если ты не
отталкиваешь свою удачу.
Некоторые повреждения все же были. Она страдала необъяснимыми провалами
памяти: маленькими, непредсказуемыми. Однажды в рыбном магазине она забыла
слово рыба. Другим утром она обнаружила себя в ванной, безучастно сжимающую
зубную щетку и совершенно неспособную понять ее предназначение. А однажды
утром, проснувшись рядом со спящим Джибрилом, она была на грани того, чтобы
растолкать его и потребовать ответа: "Какого черта? Что Вы делаете в моей
постели?" — когда, как раз вовремя, память вернулась. "Надеюсь, это
пройдет", — сказала она ему. Но продолжала, даже сейчас, завидев призрак
Мориса Уилсона на крышах вокруг Полей, приветливо махать ему рукой.

x x x



Она была компетентной женщиной, замечательной во многих отношениях:
весьма профессиональная спортсменка восьмидесятых, клиент гигантского
агентства по связям с общественностью Мак-Мюррея[x], взятого за жабры. К тому
же, в последнее время она стала появляться в рекламе, продвигая свой
собственный диапазон приспособлений и одежды для отдыха, нацеленных на
организаторов досуга и на любителей в большей степени, чем просто на
альпинистов, максимизируя то, что Хэл Паулин называл Вселенной. Она была
золотой девочкой с крыши мира, единственной выжившей из "моей тевтонской
парочки", как Отто Конус любил величать своих дочурок. И снова, Йел, я иду
по твоим стопам.
Чтобы женщине стать привлекательной в спорте, где
доминируют, говоря по правде, волосатые мужики, нужно научиться себя
продавать, и образ "ледяной королевы" был тут отнюдь не лишним. Здесь
водились деньги, и теперь, когда она была достаточно стара, чтобы пойти на
компромисс со своими старыми, пламенными идеалами без чего-то большего,
нежели пожатие плеч и усмешка, она оказалась готова сделать это, готова даже
к тому, чтобы появляться в телевизионных ток-шоу, дабы обсудить с
рискованными намеками неизбежные и неизменные вопросы жизни с подростками на
высоте двадцати с хвостиком тысяч футов. Такие высокопрофильные прыжки
тревожно теснились рядом с представлением о себе, за которое она все еще
отчаянно цеплялась: идеей о том, что она была природной одиночкой, самой
обыкновенной из женщин, и что требования деловой жизни рвут ее пополам.
Первая стычка с Джибрилом произошла у нее именно из-за этого, потому что он
сказал в своей обычной неприкрашенной манере: "Я догадываюсь, что это
прекрасно — бежать из застенков, пока ты знаешь, что они будут преследовать
тебя. Но предположим, что они остановились. Мое мнение — нужно
поворачиваться и идти другим путем". Позднее, когда они встретились снова,
она подтрунивала над ним с высоты собственной звездной славы (поскольку она
стала первой сексуально привлекательной блондинкой, покорившей Эверест,
шумиха значительно усилилась; она получала по почте фотографии великолепных
мачо, а также приглашения на светские вечеринки и некоторое количество
безумных непристойностей): "Теперь, когда ты уволился, я могу сниматься в
кино самостоятельно. Кто знает? Может быть, я и займусь этим", — на что он
отвечал, ужасая ее силой своих слов: "Только через мой чертов труп".
Несмотря на свою прагматичную готовность погружаться в грязные воды
реальности и плавать вместе с потоком, она никогда не теряла ощущения, что
некое ужасное бедствие притаилось прямо за углом — то было следствие
неожиданных смертей ее отца и сестры. Эта тянущаяся за нею колючая борода
воспоминаний превратила ее в бдительного скалолаза, "здравомыслящего
человека", поскольку именно таким должен быть настоящий парень; и, поскольку
друзья ее, которыми она так восхищалась, погибали в тех или других горах, ее
осторожность все возрастала. В стороне от альпинизма это придавало ей порой
жесткость взгляда, нервозность; ее окутывала тяжелая атмосфера крепости,
готовящейся к неизбежному нападению. Это усиливало ее репутацию женщины с
морозных гор; окружающие держали дистанцию, и, замечая это, она приняла
одиночество как цену индивидуальности.
Но здесь было много противоречий, ибо она все-таки лишь совсем недавно
вышвырнула за борт осторожность, когда предприняла попытку атаковать Эверест
без кислорода. "Кроме того, — уверяло ее агентство в своем формальном
поздравительном адресе, — это очеловечивает Вас, дает понять, что у Вас
есть этот проклятый стержень, и это — весьма позитивное новшество". Они
работали над этим. Между тем, думала Алли, улыбаясь Джибрилу в утомленном
одобрении, пока он погружался в глубочайшие из ее глубин, Сейчас есть ты.
Можно сказать, совершенно незнакомый человек; ты ушел оттуда и пришел прямо
ко мне. Боже, я даже сама перенесла тебя через порог, но это все равно
ничего не меняет. Нельзя обвинить тебя в том, что мне пришлось стать
подъемником.
Он не привык к уюту. Пользуясь прислугой, он оставлял одежду, крошки,
использованные чайные пакетики там, где они падали. Хуже того: он
разбрасывал их, сам позволял им падать там, где их более всего требовалось
убрать; не сознающий в богатстве своем, что творит, он продолжал доказывать
себе, что ему, бедному мальчику с улиц, больше не нужно убирать за собой
самому. Это было не единственной деталью, сводящей ее с ума. Она наливала в
стакан вина; он быстро выпивал его, а потом, когда она отворачивалась,
сграбастывал ее, обезоруживая ангельским выражением лица и ультраневинным
"Бывает и хуже, не так ли?" Его плохое поведение возле дома. Он любил
пердеть. Он жаловался — действительно жаловался, и это после того, как она
буквально выкопала его из снега! — на малый размер жилища. "Стоит мне
сделать два шага, как я врезаюсь лицом в стену". Он грубил по телефону,
по-настоящему грубил, даже не разбираясь, кто звонит: автоматически, точно
так же, как это делают все бомбейские кинозвезды, когда случается, что лакеи
не спасают их от подобных вторжений. После того, как Алисия пережила один из
подобных залпов непристойностей, она сказала (когда ее дочь, наконец, взяла
трубку):
— Прости, что говорю, дорогуша, но, кажется, у твоего приятеля чердак
не в порядке.
— Чердак, мама?
Горделивые нотки в голосе Алисии обескураживали. Она все еще была
способна к великолепию, у нее был талант к этому, несмотря на ее
послеоттовское решение выдавать себя за мешочницу.
— Чердак, — заявила она, подразумевая, что Джибрил был продуктом
индийского импорта. — Пусть поднимется и проверит: по-моему, там слишком
много кешью[x] и обезьяньих орехов[x].[x]
Алли не стала спорить с матерью, совершенно не будучи уверенной в том,
что сможет продолжать жить с Джибрилом, даже если он пересек ради нее всю
землю, даже если он упал с небес. Длительные отношения было трудно
загадывать; даже средняя их продолжительность была довольно туманной
перспективой. На мгновение она сконцентрировалась на попытке понять этого
человека, которого раньше просто принимала, уверенная в том, что он был
величайшей любовью в ее жизни, не смея сомневаться, было ли это так на самом
деле или же она лишь придумала это. Было множество трудных моментов. Он не
знал того, что, с ее точки зрения, было само собой разумеющимся: она
попыталась рассмотреть обреченного набоковского[x] шахматиста Лужина[x],
почувствовавшего, что в жизни, как и в шахматах, существуют некоторые
комбинации, которые неизбежно должны привести его к поражению, как аналогию
с ее собственным (в действительности несколько иным) ощущением надвигающейся
катастрофы (которая должна случиться не по готовым шаблонам, а с
неизбежностью непредвиденности), но он ранил ее в самое сердце, пристально
посмотрев на нее и сказав, что никогда не слышал об этом авторе, не говоря
уже о самой Защите. Напротив, он удивил ее, спросив ни с того ни с сего:
"Почему Пикабия?" — Замечая при этом, что для Отто Кохена, ветерана ужасных
лагерей, довольно странно разделять эту неофашистскую любовь к машинам,
грубой силе, прославлению дегуманизации. "Каждый, кто постоянно возится с
машинами, — добавлял он, — как дитя, только одно может сказать с полной
уверенностью о них, о компьютере или велосипеде. Они работают не так, как
надо". Откуда ты знаешь, начала было она и умолкла, опасаясь быть сраженной
его надменными комментариями, но он ответил без высокомерия. Впервые услышав
о Маринетти[x], поведал он, он узнал только об одной стороне медали и решил,
что футуризм довольствуется куклами. "Марионетки[x], катпутли[x], в те времена мне
очень хотелось использовать продвинутые методы кукольных представлений на
сцене, наверное, чтобы можно было изображать демонов и других
сверхъестественных существ. И я получил книгу".
Я получил книгу: слова Джибрила прозвучали подобно инъекции. Для
домашней девочки, приученной с уважением относиться к книгам (отец заставлял
обеих дочек целовать каждый томик, случайно упавший на пол) и реагирующей
ужасным с ними обращением — выдирая страницы из тех, которые не желала или
не любила читать, исписывая и исцарапывая их, дабы показать им, кто в доме
хозяин, — присущая Джибрилу манера без почтения, но и без оскорблений брать
книги лишь для того, чтобы взять то, что она предлагает, не испытывая
потребности преклоняться или уничтожать, была чем-то новым; и она принимала
ее с благодарностью. Она училась у него. Он же, напротив, казался
непроницаемым для любой премудрости, которую она старалась привить ему, как
например правильный способ обращения с грязными носками. Когда она пыталась
советовать ему "вносить свой вклад в общее дело", он впадал в глубокую,
болезненную печаль, ожидая, что своей лестью она вернет ему хорошее
настроение. Что, к ее отвращению, она тут же добровольно совершала: по
крайней мере, некоторое время.
Самым худшим в нем, поняла она на собственном горьком опыте, был его
талант думать обо всем с пренебрежением, преуменьшением, постоянными
нападками. Стало практически невозможно говорить с ним о чем-либо, сколь бы
разумным оно ни было, сколь бы мягко оно ни было преподнесено. "Иди, иди,
ешь воздух!" — кричал он и удалялся под навес своего раненного самолюбия.
— А самым соблазнительным в нем была его способность инстинктивно угадывать
ее желания, как будто он умудрился внедрить своего агента в самые тайники ее
сердца. В результате их секс был воистину электризующим. Та первая крохотная
искорка во время их первого поцелуя была отнюдь не единственной. Это
происходило регулярно, и порой, когда они занимались любовью, она была
уверена, что слышит вокруг потрескивание электричества; временами она
чувствовала, как ее волосы встают дыбом. "Это напоминает мне электрические
штучки в студии моего отца, — сказала она Джибрилу, и они рассмеялись. --
Правда, я — любовь всей твоей жизни?" — спросила она быстро, и он, столь
же быстро, ответил: "Конечно".
Она призналась ему сразу, что слухи о ее недоступности, даже
холодности, имели под собой некоторые основания.
— Когда умерла Йел, эта ее сторона передалась мне тоже. — Ей больше
не требовалось швыряться любовниками в лицо своей сестры. — Плюс я
действительно перестала получать от этого удовольствие. Тогда это были
большей частью революционно настроенные социалисты, которые довольствовались
мною, пока мечтали о героических женщинах, которых видели во время своих
трехнедельных поездок на Кубу. Никогда не прикасаясь к ним, разумеется;
утомленность боями и идеологическая чистота позволяли держать этих глупцов
на почтительном расстоянии. Они приходили домой, напевая "Гуантанамеру"[x], и
звонили мне. — Она помолчала. — И я решила: пусть лучшие умы моего
поколения[x] произносят монологи о власти над телом какой-нибудь другой бедной
женщины, я пас.
Она стала подниматься в горы; она говорила обычно, что начала делать
это, "потому что знала, что они никогда не последуют туда за мною. Но тогда,
дерьмо собачье, я полагала, что делаю это не ради них; я делала это ради
себя".
Каждый вечер она по часу бегала босиком по лестнице — вверх и вниз, до
улицы и обратно, на носочках, — в заботе о своих больных ступнях. Затем она
валилась на груду подушек, яростно глядя по сторонам, и ему приходилось
беспомощно слоняться вокруг, после чего он наливал ей обычно крепкого
спиртного: чаще всего ирландского виски. Она выпивала свою честную порцию,
топя в ней реальность проблемы — боль в ногах. ("Ради Христа, держите ноги
в покое, — доносился до нее по телефону сюрреалистичный голос из
пиар[x]-агентства. — Если они не смогут ходить, это финиш, занавес, сайонара[x],
доброй ночи, бери шинель — пошли домой[x]".) В их двадцать первую совместную
ночь, приняв пять двойных Джеймсонов[x], она сказала:
— Вот почему я на самом деле поднялась туда. Не смейся: убежать от
добра и зла.
Он не стал смеяться.
— По-твоему, горы выше этики? — серьезно спросил он.
— Вот чему научила меня революция, — продолжила она. — Одной вещи:
что информация упразднилась где-то в двадцатом веке, не скажу точно, когда;
само собой, эта часть информации стала праздной, упраздненной[x]. С тех пор мы
живем в волшебной истории. Понимаешь? Все случается магическим образом. Ни
одна фея не имеет ни малейшего гребаного представления, что происходит. Как
же теперь понять, где правильно, где неправильно? Мы даже не знаем, что это
такое. Так что я подумала: ты можешь разбить себе сердце, пытаясь
разобраться во всем этом, или же пойти и усесться на гору, потому что именно
там является вся истина, веришь ты в это или нет[x]; она поднялась и убежала из
этих городов, где даже материя под нашими ногами искусственна, лжива; и она
скрылась там, в тонком-тонком воздухе, где лжецы не посмеют находиться после
того, как их мозг взорвется. Там хорошо. Я была там. Спроси меня.
Она заснула; он отнес ее в кровать.
Когда известие о его смерти в авиакатастрофе настигло ее, она
терзалась, изобретая его для себя: спекулируя, можно сказать, рассуждениями
об утерянном возлюбленном. Он был первым мужчиной, с которым она спала за
последние пять с лишним лет: совсем не маленькое число в ее жизни. Она
стремилась отвернуться от собственной сексуальности; инстинкты предупреждали
ее: если поступить иначе, она поглотит тебя; сексуальность была для нее --
да и останется навсегда — важным объектом, темным континентом, обширным
белым пятном на карте, и Алли никогда не была готова идти тем путем, быть
тем исследователем, наносить те берега: уже нет, или, быть может, еще нет.
Но она так и не избавилась от чувства ущербности из-за своего невежества в
Любви — в том, что должно было казаться ей похожим на полное погружение в
чрево этого архетипичного, капитализированного джинна, желания, стирающего
границы самости, срывающего все покровы, пока ты не будешь раскрыт от кадыка
до промежности[x]: вот они, точные слова, — ибо явления она не познала.
Предположим, он придет ко мне, мечтала она. Я смогла бы узнать его, шаг за
шагом, подняться на самую вершину. Запретив горы своим мягкокостным ногам, я
искала бы гору в нем: ставила бы основной лагерь, прокладывала маршруты,
остерегалась ледопадов, лавин, обвалов. Я покорила бы пик и увидела
танцующих ангелов. О, но он мертв, и на дне моря.
Затем она нашла его.
И, возможно, он изобрел ее тоже, в некоторой степени: изобрел кого-то,
вечно стремящегося прочь от прежней жизни навстречу любви.
В этом нет ничего исключительного. Случается довольно часто; и эти два
изобретателя продолжают шлифовать друг о друга свои грубые грани,
настраивать свои изобретения, воплощать фантазии в реальность, учиться быть
вместе: или не быть. Решают — делать или не делать. Но допустить, что
Джибрил Фаришта и Аллилуйя Конус могли пойти по столь обыкновенной дорожке,
значило бы сделать ошибку, представляя их отношения вполне заурядными. Это
было не так; ничто другое не было более существенным ударом по заурядности.
Это были отношения с серьезными недостатками.
("Современный город, — оседлав за столом любимого конька, Отто Конус
читал навязшую на зубах лекцию своему семейству, — есть locus classicus[x]
несовместимых фактов. Жизни, не имеющие никаких общих дел, смешиваются друг
с другом, сидя рядом в автобусе. Одна вселенная, на перекрестке возле
"зебры", застыла на мгновение перед моргающими, словно кролик, фарами
автомобиля, в котором может быть обнаружен совершенно противоположный и
чуждый континуум. И пока все так, пока они проходят ночами, толкаясь в
переходах метро, поднимая шляпы в каком-нибудь гостиничном коридоре, это не
так уж и плохо. Но если они встречаются! Это — уран и плутоний, один
заставляет другого расщепиться[x], бум!" — "На самом деле, мой драгоценный, --
сухо ответила Алисия, — я часто чувствую некоторую несовместимость в себе
самой".)
Недостатки в великой страсти Аллилуйи Конус и Джибрила Фаришты были
таковы: ее тайный страх своего тайного желания, то есть любви; — из-за
которого она приобрела привычку отступать и даже яростно отбиваться от того
самого человека, чьей преданности она искала больше всего; — и чем глубже
была близость, тем тяжелее становились ее пинки; — так что другой,
явившийся в место абсолютного доверия и опустивший все защитные покровы,
получал полную силу удара и бывал опустошен; — как, на самом деле, и
случилось с Джибрилом Фариштой, когда после трех недель самых экститичных
занятий любовью, которые каждый из них когда-либо знал, ему бесцеремонно
заявили в довольно резкой форме, что пусть он лучше поищет себе какое-нибудь
другое жилье, поскольку ей, Алли, требуется несколько больше простора, чем
это теперь доступно;
— и его чрезмерное собственничество и ревность, которую сам он не
сознавал в полной мере, поскольку никогда прежде не воспринимал женщину как
сокровище, нуждающееся в том, чтобы его всеми силами охраняли от пиратских
орд, готовых, естественно, попытаются присвоить его себе; — и которая не
замедлила сказаться очень быстро;
— и фатальный недостаток, а именно — неизбежная реализация Джибрила
Фаришты — или, если хотите, безумная идея, — что он наверняка был никак не
меньше чем архангелом в человеческом облике, и не просто каким-нибудь там
архангелом, но самим Ангелом Провозглашения[x], наиболее возвышенным (теперь,
после падения Шайтана)[x] из всех.

x x x



Они проводили дни в такой изоляции, завернутые в простыни желания, что
его дикая, не поддающаяся контролю ревность, которая, как предупреждал Яго,
"в забаву превращает те подозренья, что его питают"[x], не была замечена сразу.
Сперва она проявила себя в абсурдном вопросе о трех мультфильмах, кадры из
которых Алли повесила на входной двери, укрепив в кремовых рамочках на
каркасе под старое золото; на всех была одна и та же надпись, нацарапанная
поперек нижнего правого угла кремовых креплений: Для А., с надеждой, от
Брунея
. Заметив эти надписи, Джибрил потребовал объяснений, неистово тыча в
картинки широко раскрытой ладонью, тогда как свободной рукой придерживал
обернутую вокруг тела простынь (он был одет в этой неофициальной манере,
поскольку решил, что созрел для того, чтобы совершить полный осмотр
помещения, нельзя тратить всю жизнь на задницу, даже на твою, сказал он);
Алли снисходительно рассмеялась.
— Ты похож на Брута[x], все убийство да достоинство, — принялась она
подтрунивать над ним. — Облик достопочтенного человека[x].
Он встряхнул ее, яростно крича:
— Скажи мне сразу, кто этот ублюдок.
— Ты же это не всерьез? — удивилась она.
Джек Бруней работал аниматором в конце пятидесятых и знал ее отца. У
нее никогда не было ни малейшего интереса к нему, но он принялся ухаживать
за нею сдержанным, бессловесным методом посылки ей время от времени этих
графических подарков.
— Почему ты до сих пор не отправила их в макулатуру? — выл Джибрил.
Алли, все еще не вполне понимая глубину его гнева, решила продолжить.
Она хранила картины, потому что любила их. Первым был кадр из старого
мультфильма[x] Удар[x], где Леонардо да Винчи[x] стоял в своем ателье, окруженный
учениками, и швырял Мону Лизу[x] как тарелку для фрисби через всю комнату.
"Запомните мои слова, — говорил он в субтитре, — однажды люди смогут точно
так же летать
[x] до Падуи[x]". Во второй рамке находилась страничка из Тоффа[x],
британского комикса для мальчиков времен Второй Мировой. Во времена, когда
множество детей оказались в эвакуации, считалось необходимым создать путем
разъяснений комиксовую версию событий во взрослом мире. Поэтому здесь было
изображено одно из еженедельных столкновений между домашней командой --
Тоффом (ребенком в ужасном монокле и брюках в тонкую полоску, с итонским[x]
ранцем) и увивающимся за ним закутанным в плащ Бертом — и трусливыми
врагами, Хадольфом Хоуфалом[x] и его Страховидлами (группой жестоких извергов
страшного вида, у каждого из которых была некая отвратительная деталь[x], как
то: стальной крюк вместо руки; ноги, похожие на огромные когти; зубы,
способные прокусить руку насквозь). Британская команда неизменно оказывалась
на высоте. Джибрил, глядя на комикс в рамке, был презрителен. "Ты чертова
Ангриз. Ты правда так думаешь; это — то, на что война действительно
казалась тебе похожей". Алли решала не рассказывать об отце, разве что
сообщить Джибрилу, что один из создателей Тоффа, ярый антинацист из Берлина
по фамилии Вольф[x], был однажды арестован и интернирован вместе с другими
британскими немцами, и, как сказал Бруней, его коллеги пальцем не
пошевелили, чтобы спасти его. "Бессердечность, — констатировал Джек. --
Только в ней мультипликатор нуждается на самом деле. Каким художником был бы
Дисней, если бы у него не было сердца! Этот недостаток был для него
фатальным". Бруней управлял маленькой студией анимации под названием
Страшила-Фильм, в честь персонажа Волшебника Страны Оз.
В третьей рамке находился последний рисунок, кадр одного из фильмов
великого японского аниматора `дзи Кури[x], чья уникально циничная продукция в
совершенстве иллюстрировала несентиментальный взгляд Брунея на искусство
мультипликатора. В этом фильме человек падал с небоскреба; пожарная машина
спешила на сцену и замирала под падающим человеком. Крыша машины скользила
назад, выпуская огромный стальной шип, и, неподвижный на стене Алли, человек
падал головой вниз, и шип таранил его мозг. "Больной", — высказался Джибрил
Фаришта.
Эти щедрые подарки не привели к желаемому результату, Бруней был
вынужден снять покровы и явиться собственной персоной. Как-то ночью он
появился в квартире Алли, без предупреждения и уже в изрядном подпитии, и
извлек из поношенного портфеля бутылку темного рома. Три следующих утра он
выпивал ром, но не проявлял никаких признаков скорого отъезда. Алли, показно
пройдясь до ванной и обратно, чтобы почистить зубы, вернулась, чтобы найти
аниматора, стоящего совершенно голым посреди ковра гостиной и
демонстрирующего на редкость стройное тело, поросшее невообразимым
количеством густых седых волос. Увидев ее, он раскинул руки и крикнул:
"Возьми меня! Делай что хочешь!" Она заставила его одеться — так любезно,
как только могла — и мягко выставила его и его портфель за дверь. Больше он
не возвращался.
Алли поведала Джибрилу эту историю, ничего не тая, посмеиваясь таким
образом, чтобы продемонстрировать, что совершенно не готова к той буре,
которую тот учинил. Возможно, однако (в последнее время отношения между ними
были довольно натянутыми), что ее невинные вздохи были несколько лицемерны,
что она почти надеялась на его плохое поведение, чтобы дальнейшее было на
его ответственности — не ее... Так или иначе, Джибрил всерьез надулся,
обвиняя Алли в фальсификации окончания истории, полагая, что бедный Бруней
все еще ждет у телефона и что она намерена позвонить ему в тот момент, когда
он, Фаришта, повернется к ней спиной. В общем, он бредил ревностью к
прошлому, наихудшей из всех. По мере того, как эта ужасная эмоция одерживала
над ним верх, он сочинял целый ворох любовников для нее, воображая их за
каждым углом. Она использовала историю Брунея, насмехаясь над ним; он
кричал, это было преднамеренная и жестокая угроза.
— Ты хочешь опустить людей на колени, — грохотал он, разбрасывая
вокруг остатки исчезающего самоконтроля. — Меня; я не преклоню колен.
— Вот именно, — ответила она. — Все.
Его гнев усилился. Обмотавшись тогой, он протопал в спальню, дабы
надеть ту единственную одежду, которой он обладал, включая габардиновое
пальто с алой подкладкой и легкую серую фетровую шляпу Дона Энрико Диаманта;
Алли стояла в дверном проеме и наблюдала.
— Не думай, что я вернусь, — вопил он, зная, что его ярость более чем
достаточна для нее, чтобы выставить его за дверь, и ожидая, что она начнет
мягко успокаивать его, даст ему возможность вернуться.
Но она пожала плечами и ушла, и это было тогда, аккурат на пике его
гнева, когда земные границы рухнули; он слышал грохот прорвавшейся плотины,
и пока духи мира грез наводняли сквозь эту прореху вселенную повседневности,
Джибрил Фаришта видел Бога.
Для Блейковского Исаии Бог был просто имманентностью, бестелесым
негодованием[x]; но Джибриилово видение Высшей Сущности вовсе не было
абстракцией. Он видел мужчину, сидящего на постели, того же возраста, что и
он сам, среднего роста, довольно тяжелого телосложения, с серебрящейся
бородкой, подстриженной вдоль нижней челюсти. Что поразило его более всего,
так это тот факт, что у видения наметилась плешь; ее обладатель, казалось,
страдал от перхоти и носил очки[x]. Вовсе не таким ожидал увидеть он
Всемогущего.
— Кто Вы? — спросил он с искренним интересом (не проявляя больше
ровным счетом никакого интереса к Аллилуйе Конус, которая вернулась и
теперь, заметив, что он принялся разговаривать с самим собой, наблюдала за
ним с выражением истинной паники).
— Упарвала, — ответило видение. — Товарищ Сверху.
— Откуда мне знать, что Вы не Другой, — хитро спросил Джибрил, --
Ничайвала, Парень Снизу?
Смелый вопрос, заслуживший раздраженный ответ. Это Божество могло
напоминать близорукого писца, но Оно, несомненно, было в состоянии
мобилизовать традиционный аппарат божественного гнева. Облака сгустились за
окном; ветер и гром сотрясали комнату. Деревья падали на Полях.
— Мы теряем терпение с тобой, Джибрил Фаришта. Ты сомневался насчет
Нас уже слишком долго. — Джибрил склонил голову, разрывающуюся от Божьей
ярости. — Мы не обязаны объяснять тебе Нашу природу, — продолжилась
взбучка. — Будем ли Мы многообразным, множественным, являющим
союз-и-гибридизацию таких противоположностей, как Упар и Ничай, или же Мы
будем чисты, абсолютны, предельны, решать не здесь. — Растрепанная постель,
на которую Он водрузил Свою задницу (которая, заметил теперь Джибрил, слабо
пылала, как и остальные части тела Существа), заслужила весьма
неодобрительного взора Посетителя. — Точка, хватит тянуть резину. Ты хотел
явных признаков Нашего существования? Мы послали Откровение, заполняющее
твои сны: в котором была разъяснена не только Наша, но и твоя природа. Но ты
сопротивлялся этому, боролся против самого сна, в котором Мы пробуждали
тебя. Твоя боязнь истины, в конце концов, вынудила Нас явиться Собственной
Персоной, несмотря на некоторые личные неудобства, в обиталище этой женщины,
в лучший ночной час. Теперь настало время обрести форму. Мы спустили тебя с
небес, чтобы ты мог лаяться и плеваться с какой-то (без сомнения,
замечательной) плоскостопой блондинкой? Есть работа, которая должна быть
сделана.
— Я готов, — подобострастно ответил Джибрил. — Я все равно собирался
уходить.
— Посмотри, — сказала Алли Конус, — Джибрил, черт возьми, забудь о
своей борьбе. Послушай: я люблю тебя.
Теперь в квартире остались только они вдвоем.
— Я должен идти, — спокойно произнес Джибрил.
Она повисла у него на руке.
— Правда, я не думаю, что с тобой на самом деле все в порядке.
Он был непреклонен.
— Велев мне уходить, ты потеряла право распоряжаться моим здоровьем.
Он начинал свой исход. Аллилуйя, попытавшаяся последовать за ним, была
поражена столь острой болью в обеих ногах, что, не имея иного выбора, с
рыданием повалилась на пол: словно актриса в масала-фильме[x]; или Рекха
Меркантиль в тот день, когда Джибрил уходил от нее в последний раз. Словно,
в конце концов, героиня рассказа, принадлежащей которому она никогда не
могла себя вообразить.

x x x



Метеорологическая буря, порожденная гневом Бога на своего слугу,
сменилась ясной, ароматной ночью, возглавляемой густой кремовой луной.
Только упавшие деревья остались немым свидетельством могущества
ныне-отбывшей Сущности. Джибрил, надвинув шляпу на голову, плотно затянув
денежный пояс вокруг талии, глубоко укутавшись в габардин — и ощущая там,
под правой рукой, упругость книги в мягкой обложке, — тихо благодарил
судьбу за свой исход. Убежденный ныне в своем архангельском статусе, он
изгнал теперь из своих мыслей все раскаяния времени своих сомнений, заменив
их новым решением: привести эту безбожную столицу, этих нынешних "Адитов и
Самудян"[x], назад к познанию Бога, к ливню благословенных Провозглашений,
священных Слов. Он почувствовал, как его прежняя самость каплями стекает с
него, и простился с нею пожатием плеч, но пока что решил сохранять свои
человеческие масштабы. Еще не время было расти, заполняя небо от горизонта
до горизонта — хотя, конечно, оно тоже должно было вскорости наступить.
Городские улицы сплелись вокруг него, извиваясь, как змеи. Лондон снова
стал непостоянным, демонстрируя свою истинную, причудливую, болезненную
природу — мучения города, который потерял смысл жизни и потому погряз в
бессилии собственной самости, сердитого Настоящего масок и пародий, душимый
и выворачиваемый невыносимым, неотвратимым бременем своего Прошлого,
глядящий в однообразие своего истощенного Будущего. Он бродил по улицам всю
эту ночь, и весь следующий день, и всю следующую ночь, и так до тех пор,
пока смена тьмы и света перестала иметь значение. Казалось, он больше не
нуждался в пище или отдыхе, но лишь без устали двигался сквозь эту
измученную столицу, чья ткань теперь совершенно преобразилась, и дома в
богатых кварталах оказались выстроены из затвердевшего страха,
правительственные здания — наполовину из тщеславия, наполовину из
презрения, а жилища городской бедноты — из замешательства и грез о
материальном благосостоянии. Когда ты смотришь глазами ангела, что зрят
самую суть, а не наружность, ты видишь распад души, горячей и пузырящейся на
обнаженной коже людей на улице, ты видишь величие духов, отдыхающих у них на
плечах в птичьем обличии. Блуждая по измененному городу, он разглядывал
существа с крыльями летучей мыши, сидящие на углах домов, сделанных из
обмана, и замечал домовых, червеобразно сочившихся из облицованных плиткой
общественных писсуаров. Как некогда немецкий монах тринадцатого века
Рихалмус[x], едва закрыв глаза, наблюдал окутывающие каждого мужчину и каждую
женщину на земле облака крохотных демонов, танцующих подобно пыли в столпе
солнечного света, так теперь Джибрил открытыми глазами, при лунном свете так
же, как и при солнечном, повсюду обнаруживал присутствие своего врага,
своего — дабы придать древнему слову его настоящее значение — шайтана.
Задолго до Потопа, вспоминал он (теперь, когда он повторно принял на
себя роль архангела, весь спектр архангельской памяти и мудрости медленно,
но верно возвращались к нему) сонмы ангелов (имена Семьяза и Азазель первыми
всплыли в его сознании) спустились с Небес, ибо они возжелали дочерей
человеческих
[x], породивших впоследствии злобную расу исполинов. Он начал
понимать степень опасности, от которой был спасен, когда избегнул близости
Аллилуйи Конус. О наилживейшая из тварей! О принцесса сил воздуха! — Когда
Пророк, мир его имени, сперва получил вахи[x], Откровение, разве не испугался
он за свой рассудок? — И кто предложил ему ободряющую уверенность, в
которой он так нуждался? — Конечно, Хадиджа, его жена. Это она убедила его,
что он не какой-то бредящий безумец, но Посланник Бога. — А что же сделала
для него Аллилуйя? Это не ты, я не думаю, что с тобой на самом деле все в
порядке
. — О приносящая несчастья, творительница распри и сердечной боли!
Сирена, искусительница, чудовище в человеческом обличии! Это белоснежное
тело с бледными, бледными волосами: как легко она пользовалась им, чтобы
затуманить его душу, и как трудно было обнаружить это ему, Джибрилу Фариште,
чья плоть оказалась слишком слаба, чтобы сопротивляться... Уловленный в сети
ее любви, столь сложной, чтобы быть вне его понимания, он подступил к самому
краю окончательного Падения. Сколь благодетельным оказался для него тогда
Всесущий! — Теперь он видел, сколь прост был выбор: адская любовь к дочерям
человеческим — или же небесное почитание Бога. Он сумел выбрать последнее;
в самый последний миг.
Он извлек из правого кармана пальто книгу, находившуюся там с тех пор,
как он покинул дом Розы тысячелетие назад: атлас города, который он взялся
спасти — Благословенного Лондона, столицы Вилайета, представленного для
своей вящей выгоды в мельчайших деталях, приготовленного к удару. Он должен
искупить этот город: География-Лондон, все дороги от А до Я.

x x x



На углу улицы в той части города, что изобиловала некогда художниками,
радикалами и мужчинами, ищущими проституток, а ныне была передана рекламным
агентам и мелким кинопродюсерам[x], Архангел Джибрил случайно обнаружил
потерянную душу. Она принадлежала молодому мужчине, высокому и чрезвычайно
красивому, с поразительным орлиным носом и длинными черными волосами,
умасленными снизу и разделенными посредине; зубы его были золотыми.
Потерянная душа стояла на самом краю тротуара, спиной к дороге, немного
наклонясь вперед и сжимая в правой руке нечто, по-видимому, очень дорогое
для нее. Ее поведение поражало: сперва она остервенело смотрела на то, что
держала в руке, а затем оглядывалась по сторонам, хлестая этим предметом
свою голову справа налево и разглядывая с выражением пламенной концентрации
лица прохожих. Решив не приближаться слишком быстро, Джибрил с первого
захода заметил, что предметом, который сжимала потерянная душа, была
небольшая фотография паспортного формата. Со второго захода он направился
прямиком к незнакомцу и предложил свою помощь. Тот подозрительно оглядел
его, затем сунул фотографию ему под нос.
— Этот мужчина, — сказал он, тыча в изображение длинным указательным
пальцем. — Вы знаете этого мужчину?
Когда Джибрил увидел смотрящего с фотографии молодого человека
чрезвычайной красоты, с поразительным орлиным носом и длинными черными
волосами, умасленными, разделенными посредине, он понял, что его инстинкты
не подвели, что здесь, стоя на углу шумной улицы, разглядывая толпу в
надежде, что увидит идущего себя, находится в поисках своего утраченного
тела Душа, призрак, отчаянно нуждающийся в потерянном физическом кожухе --
поскольку, как известно архангелам, душа или ка[x] не может существовать (лишь
только прервется золотая нить света[x], связующая ее с телом) дольше, чем в
течение дня и ночи.
— Я могу тебе помочь, — пообещал он, и молодая душа взглянула на него
в диком недоверии.
Джибрил наклонялся вперед, обхватил лицо ка руками, крепко поцеловал ее
в губы, ибо дух, которого поцеловал архангел, немедленно обретает утраченное
чувство направления, и устремил на путь истинный и праведный.
Потерянная душа, однако, проявила удивительную реакцию на благословение
архангельским поцелуем.
— Пидарас, — вскричала она, — может быть, я в отчаянном положении,
помощничек, но не в настолько отчаянном, — после чего, проявив самую
необычную для бесплотного духа твердость, звучно ударила Архангела
Господнего по носу кулаком, в котором было зажата фотокарточка; с
дезориентирующими и кровавыми последствиями.
Когда зрение восстановилось, потерянной души не было, но вместо нее,
плывущая на ковре в паре футов от земли, появилась Рекха Меркантиль,
насмехаясь над его замешательством.
— Не слишком великое начало, — фыркнула она. — Архангел моих ног.
Джибрил-джанаб[x], ты — порождение собственной головы, попомни мои слова. Ты
слишком часто играл крылатых типчиков, чтобы самому быть хорошим. На твоем
месте я бы не стала думать, что Божество может быть таким же, как ты, --
добавила она более заговорщическим тоном, хотя Джибрил подозревал, что ее
намерения остались сатирическими. — Он делал такие значительные намеки,
уклоняясь, как обычно, от ответа на твой вопрос про Упар-Ничай. Понятие об
этом разделении функций, свет против тьмы, зло против добра, кажется,
достаточно ясно дается в исламе — О сыны Адама! Пусть Дьявол не искусит
вас, как он извел ваших родителей из рая, совлекши с них одежду, чтобы
показать им их мерзость
[x], — но оглянись назад, и ты увидишь, что это --
довольно недавнее изобретение. Амос[x], восьмое столетие до Рождества Христова,
вопрошает: "Бывает ли в городе бедствие, которое не Господь попустил бы?"[x]
Также и Яхве[x], о котором двумя столетиями позже говорит "второй Исаия"[x],
замечает: "Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия; Я,
Господь, делаю все это"[x]. Только после Книги Паралипоменон[x], всего лишь в
четвертом веке до нашей эры, слово шайтан стало использоваться для
обозначения действительного понятия[x], а не просто атрибута Бога.
Это была одна из тех речей, на которую "настоящая" Рекха была явно
неспособна, поскольку она воспитывалась в политеистической традиции и
никогда не проявляла ни малейшего интереса к сравнительному религиоведению
или, тем более, к Апокрифам[x]. Но Рекха, преследующая его с тех пор, как он
упал с Бостана, понимал Джибрил, не была реальной с какой-либо объективной,
психологической или материальной, точки зрения. — Чем, в таком случае, она
была? Было бы просто представить ее предметом его собственного творения --
его личным сообщником-противником, его внутренним демоном. Это объясняло бы
ее непринужденность в тайнах. — Но откуда он сам получил такие познания?
Верно ли то, что во дни минувшие он обладал ими, а затем растерял, о чем
сообщала ему теперь память? (У него было ноющее ощущение погрешности в этой
версии, но, пытаясь восстановить свои мысли в "темные годы", то есть в
период, когда он отказывался поверить в свою ангелосущность, он налетал на
плотные рифы облаков, сквозь которые, озираясь и моргая, мог разглядеть
немногим более чем неясные тени.) — Или, быть может, материя, заполняющая
сейчас его мысли (как отголосок того единственного случая, когда его
лейтенант-ангелы[x] Итуриил и Зефон нашли врага прикорнувшим в жабьем виде у
Евиного уха в Эдеме и использующим свою хитрость, дабы "к сокрытому
проникнуть средоточью воображенья Евы, чтоб мечты обманные предательски
разжечь, соблазны лживых снов и льстивых грез"[x]), в действительности
размещена в его голове тем самым многоликим Существом, этой Высшей-Низшей
Сущностью, что противостояла ему в будуаре Аллилуйи и пробудила его от
долгого сна наяву? — Тогда Рекха тоже, вероятно, является эмиссаром этого
Бога, внешним, божественным антагонистом, а не внутренним, порожденным тенью
вины; посланным, чтобы бороться с ним и снова сделать его цельным.
Его нос, истекающий кровью, начал болезненно пульсировать. Он никогда
не умел переносить боль.
— Вечный плакса, — смеялась Рекха ему в лицо, — Шайтан понял больше:
Ну кто же собственным страданьям рад?
Кому застенок люб? Кто б не бежал
Из Преисподней, ввергнутый в огонь,
Когда б возмог возвратный путь найти?
Ты на побег отважился бы сам,
Как можно дальше от Гееннских мук,
В места, где есть надежда заменить
Терзанья — безмятежностью, а скорбь --
Отрадой...[x]
Он

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися