Григорий Свирский. Прорыв
страница №7
...мом...Значит один "изм" я сменил на другой, и готовила меня к этому ваша
могучая партия, со всей ее системой политучебы, поднявшей меня на гребень
истории, как... всемирный потоп...
Две тысячи лет лет евреи мечтали о своей стране. Я, извините, тоже
еврей И потому я уеду дорогой Николай Кузьмич! И не стану
Лауреатом-депутатом. Вот и все! .До завтра! — И Наум плотно прикрыл за
собой дверь. оставив старика-директора в оцепенении.
Нонка хотела cпросить, что произошло. Поглядела на ссутулившегося мужа
Лицо серое Под глазами тени. Казалось, даже нос заострился. Когда походил на
Буратино — последнее дело.
— Муха, ты не заболел? — Она приложила губы к его влажному лбу,
поставила чаи принесла две таблетки нембутала. — Быстро в кровать!
Когда Наум проснулся от солнца, бьющего в глаза, Нонка уже хлопотала по
хозяйству. Услышав скрип матрасных пружин. она заглянула к мужу.
— Mvxa ты болеешь или мыслишь?
— Нет, все-таки Кузьмич — редкий мужик, — удовлетворенно ответил
Наум.-- Мог бы захлопнуть мышеловку. Без предупреждения. И повесить
мышеловку над своим письменным столом — гостям показывать: своя ученая
крыса, на хвосте бантик с медалькой... Тогда все. милый гибнет в Иордане, я
на Москва- реке...-- Остались в России совестливые люди, Нонка! Как их не
вырезали?!.. Моя бы воля, я бы пригласил его в Израиль. Готовый министр
электротехнической промышленности, который превратит Израиль в страну
Эльдорадо!..-- Так-таки Израилю нужны министры! За глупость ты получишь
сегодня сухой завтрак Тебя с работы выгоняют или нет?
К весне стало очевидно, что все остается по старому. "Самолетчики"
сидят Евреи ходят в ОВИР, как в клуб. Какой-то весельчак даже предложил
поставить ь там биллиард. Шарики гонять.
Наум звонил Дову узнавал: Израиль по-прежнему относится к алии из
России, как к проблеме водопроводного крана, который завинчен не крепко
Капает и ладно. "Не шумите, детки, а то кран закроют совсем .."
. Наум понимал: нужен новый взрыв. Скандал, уличная демонстрация, что
угодно! Брежнев торгует с Западом, тащит оттуда все, что под руку попадет
хлеб, компьютеры, микрофоны для подслушивания... Запад -- точка опоры.
которую искал Архимед. Надо снова брать кочергу и шевелить "сырые
дрова"...Когда зазвенела первая капель, Наум пришел к отцу и сказал тоном
самым категорическим:
— Значит так, отец. Я решил написать плакаты в духе гимна Сергуни и с
несколькими ребятами — Шинкарь пойдет, наверное, Фима Файнблюм* с
"Электростали", словом рисковые ребята есть... — встанем у Мавзолея или на
Лобном месте, как группа Литвинова во время чешских событий. "Отпусти народ
мой..." "Корров" предупредим, естественно.
Иосиф молчал, приложив ко лбу руку с изуродованным в Воркуте, торчащим
пальцем. Он долго шевелил этим пальцем с черным ногтем, затем сказал: — Я
против! Получишь десятку или, в лучшем случае, ссылку...
— Я готов! Иначе мы не расшевелим "сырые дрова". Пусть Гуры лягут на
плаху.
— Ты думаешь, это даст какой-то эффект?
— Отец, надо ковать железо, пока горячо! Мир еще помнит варварский
приговор! Он задал тон. А тон, как известно, делает музыку. Он еще звучит,
он взвешен в воздухе, как испарения земли: "К расстрелу..." Если встать на
Лобном месте сейчас...
Иосиф снова помолчал. Торчащий палец с черным ногтем долго кружил.
— Наум, — наконец просипел он. — Я думаю, что ты, да, прав! Сейчас
или никогда! Стратегия ясна, а вот тактика?.. Самый спокойный у нас в семье
Яков. Самый... как бы сказать? — семь раз отмерь, один — отрежь — Яков!
Самый решитель...
Наум всплеснул руками, пепел от папиросы отлетел отцу в лицо. --
Решительный?! Яша даже жениться не решился! Если бы Регина не женила его на
себе, он бы до сих пор краснел-бледнел... Отец, я люблю Яшу, но застенчивый
боец — не боец! Да он на ногу наступит - полдня извиняется. Нашел, кого
выбрать арбитром — "красну девицу"! Даже смешно! Он и в синагогу-то не
ходит: детские де игрушки. А у здания Верховного суда ты его видел?! — Наум
еще долго размахивал руками и удивлялся словам отца. Иосиф дал ему
"выплеснуться", затем сказал спокойно: — Яша — хирург-еврей в
антисемитском гнезде. Самом известном антисемитском гнезде Москвы. Он
единственный из Гуров, кто всю свою жизнь... каждую минуту своей жизни! да,
не имел права на ошибку! Звони Яше, Наум! Я хочу знать, что скажет он!
9. В "КАЛИНИНСКОЙ РЫДАЛЬНЕ"
— Самосажанцы, — Яша сказал и покраснел. Он только что пришел с
работы и мыл руки. Он мыл руки так, как моют лишь одни хирурги, хотя ему,
вроде бы, не предстояло сегодня брать в руки скальпель. Краснел он всегда,
когда распоряжался. Он не любил навязывать людям свою волю, считал всех
руководителей и главнокомандующих людьми порочными, которые топчут чужие
души, не задумываясь об этом... — Наше прекрасное время плетет аморализм,
как паутину. Без отдыха, — говаривал он. — Не собираюсь нашему прекрасному
времени в этом помогать.
Яша продрал жесткой щеточкой каждый палец сверху и под ногтями и так с
мокрыми руками вышел в столовую, где сидел отец. Наум торчал за яшиной
спиной в ванной и сейчас следовал за ним неотступно, доказывая, что у них
нет другого выхода, и надо ковать железо, пока горячо.
— Самосажанцы, — тяжело говорил Яша, вытирая большие волосатые руки с
белыми, прямоугольными, как рояльные клавиши, пальцами, желтовато-синими у
ногтей от иода. Повесив полотенце, он, наконец, сел к столу. Регина
наставила закусок, которые бывали в доме Иосифа Гура не часто. Разлили по
хрустальным рюмкам дорогой армянский коньяк. Выпили, как водку, залпом.
Налегли на закуску. Выпили еще по одной, и Наум начал говорить, со ртом,
набитым желтоватым, пахнущим дымком угрем:
— От такого стола, конечно, в кутузку отправляться неохота. Но мы тебя
и не зовем. Кто нам передачи-то будет носить? — Наум засмеялся,
поперхнулся. — Речь идет не о тебе. У нас нет другого выхода. Если все
затихнет...
— Самосажанцы! — в третий раз повторил Яша с горечью. --
Аники-воины!.. Да разве речь о вас? Вы же начали... Вы понимаете, что вы
начали? Никто и никогда не мог еще пробить "железного занавеса". Граница на
замке, и все под замком. Кто пытался пробить, давно истлел. Вы начали, и
начали впервые в новой истории, еврейский прорыв. Тысячи... десятки тысяч
людей вас подняли. На своих плечах подняли. Если вам удастся — в прорыв
хлынут они, исстрадавшиеся не менее вас... И все это загубить копеечным
плакатиком? У русских диссидентов не было выбора: они в знойные Палестины не
собирались. Кроме того, в схватке с ним и,-- он показал рукой на потолок, --
протоптанной тропой идти нельзя: она уже минирована...
— Ну, начал плести. Мины. Самосажанцы... Резоны?..Алеф! Нас посадят --
это не резон. Мы идем на это. Бет? Я тебя слушаю...
Яша вздохнул и продолжал напористо и виновато, как бы прося прощения за
напористость: — После ареста "самолетчиков"ОВИР, по твоим словам, был пуст
все лето, не так ли? Твой провал, за которым последует еще три-- четыре
процесса, отпугнет евреев надолго. Ты простишь себе, если загубишь массовый
прорыв, то есть загубишь все? Я должен это сказать, не сердись, Наум. --
Спорили все более раздраженно. Перестали ругаться, лишь когда Регина внесла
в столовую благоухающего гуся. — Я объелся закуской, — простонал Наум. --
Я — пас! Иосиф засмеялся: — Да, подорвались на мелочах! До гуся не
доползем!
Наум встал с решительным видом: — Значит, так, мы отдельно, а гуси
отдельно...
— Сядь и не выпендривайся! — рявкнул вдруг Иосиф, и спор
возобновился. В третьем часу ночи Наум опять вскинулся, сказал, что он забыл
позвонить в Париж. Надо мчаться домой.
— Звони отсюда, — удивленно произнес Яков. — Разговор некошерный!
Скомпрометирует твоего гуся!..
— Звони, балаболка! — воскликнул Яков, болезненно морщась. Наум
набрал международную и попросил Париж "коллект". Назвал номер, сообщил
кому-то, что уже шесть человек отказались от советского гражданства, тащат
себя на плаху... Почему звоню ночью? М-- м... — Наум хотел, видно,
извиниться, вскричал вместо этого: "Потому, что вы спите! У вас что,
летаргия?!"
Когда Наум вернулся, возбужденный, в гостиную, Яков сказал, набрасывая
что-то карандашом на бумаге, что у него есть позитивное предложение. Надо
разработать коллективный поход в одно из правительственных учреждений.
— ...без демонстраций на улицах, где вам заламывают руки немедленно!
Без плакатов! За плакат есть статья в Уголовном кодексе. Мирный поход. В
Учреждение...
— Какое учреждение? — перебил его Наум. — На Лубянку? К Юрию
Андропову?
Яков усмехнулся: — Кто про что, а вшивый все про баню!
Начали думать, у какого учреждения лучшие подходы? Можно ли
приблизиться, скажем, к Совету министров сразу нескольким десяткам евреев?
Так, чтобы не подхватили еще на улице?
Яков показал лист бумаги, на котором он тут же начертил схематично
несколько правительственных зданий. Написал сверху: "Совет министров СССР".
— Годится? — спросил он.
— Нет! — сказал Иосиф. — Нет обзора снаружи для западных "корров", и
есть бюро пропусков. Отпадает! Отсеялись и остальные высокие приемные внутри
Кремлевской стены и снаружи. То бюро пропусков есть, то "коррам" негде
развернуться. Им тоже простор нужен... Наконец согласились с тем, что самое
лучшее — это приемная Президиума Верховного Совета СССР, "Калининская
рыдальня", как ее называли в сталинские годы. Пропуска порыдать — не
требуется. Подходы с трех сторон. За дверью — Манежная площадь. Идеальный
обзор снаружи. Начнут бить, заталкивать в "черные вороны", "корры" могут
хоть кино вертеть.
Тут взорвался Наум, который мрачно смотрел на листочки Якова,
расчерченные стрелками, как военная карта. — Перестаньте себя обманывать!
— воскликнул он.-- Ну, что такое ваш высокомудрый поход? Еще одно письмо на
имя твердокаменных! Какая разница, приносил "слезницу" один страдалец или
двадцать?! Ребята, проиграем заранее ваш план. Алеф! Подали в окошко
коллективный плач иудейский. Бет! Уселись в приемной, лопочем с грозным
видом: "Без ответа не уйдем!" Гимел! Общий испуг Политбюро и воздушная
тревога?.. Хо-хошеньки! Нас всех выносят за ноги через черный ход, куда уже
будут поданы комфортабельные "воронки". Незаметно, культурненько! А у
парадного подъезда, где ездят по кругу "корры", поставят у зеркальных окон
пальмы в кадках. Впрочем, по-моему, там на окнах плотные шторы: это же
бывший калининский предбанник Лубянки. Все проработано сорок лет назад...
Как говорится, он и ахнуть не успел, как на него медведь насел! — Наум
вскинул перед собой сразу обе руки: — Умоляю вас не обманывать себя и
других!.. "Тише едешь — дальше будешь" — это не для нас! Я — за
демонстрацию, за плакаты, за скандал, за вой прессы, без помощи которой мы
сидим и будем до скончания века здесь сидеть. Вы... вы знаете, кто вы? Вы
сионисты-онанисты!.. Так сказал один мудрый старик, и я к нему
присоединяюсь. Словом, я за баррикады. Гуры, не исключено, сядут за решетку,
но евреи — евреи поедут. Бирнамский лес двинется! Исход начнется...
В это время раздался звонок. Все машинально взглянули на часы. Три
ночи. — Не беспокойтесь! — Яша пошел к дверям. — Это Меир Гельфонд!* Он
был на вызове, я сказал его жене: вернется — сразу ко мне. В любой час.
И в самом деле, из коридорчика донесся тихий, медлительный шепот, в
котором слышались извиняющиеся интонации. — Три часа, понимаешь! Всех
разбужу...
Наум кинулся к Меиру, как к спасению. Меир был воркутинцем. Сидел с
Довом в одном бараке. Зимой и летом он ходил без шапки. Морозостойкое племя
каторжников! Уж он-то точно не "голубь мира". Он сионистов-онанистов
разметет в пух!
И сейчас он пришел без шапки. В сером полупальтишке, подбитом ветром.
Невысокий, поджарый, смуглый. Странно, но каторга как-- то совершенно не
оставила отпечатка на его мягком, приветливом лице. Этакий улыбчивый
домашний доктор с кожаным саквояжем в руках, который еще в передней, снимая
галоши, говорит: "Ничего страшного! Ничего страшного!"
— Меир! — закричал Наум. — Если бы ты знал, что они предлагают?! --
Он рассказал сбивчиво.
Меир выслушал терпеливо, не перебивая. Так он, по обыкновению,
выслушивал больных, потирая красные, озябшие руки. Затем достал из своего
потертого докторского саквояжа тетрадочку.
— У меня есть план, — шепотом произнес он, озираясь на дверь спальни.
— Яша, твоих не разбудим? — Он раскрыл тетрадку, все потянулись к ней,
взглянули на разрисованный лист и — громко захохотали. Спохватившись,
принялись зажимать себе рты. Хохот не умолкал долго, пока не захныкал во сне
яшин сынок. У Меира был тщательно вычерченный план подхода к Президиуму
Верховного Совета.
Наум издал что-то вроде стона раненой птицы. Тут уж Иосиф не сдержался:
— Наум! — сердито произнес он. — Если один человек говорит тебе, что ты
пьян, ты можешь отмахнуться. Второй сказал — погляди на себя в зеркало.
Третий сказал, что ты пьян — иди спать.
Наум развел руками, воскликнул с нервической веселостью: — Это... это
какой-то "заговор врачей". Проклятые убийцы в белых халатах! То-то Сталин
боялся вас, как чумы. — Он уныло сел сбоку и, делать нечего, принялся
обсуждать детали предстоящего похода...
...К пяти часам утра закончили подготовку списков. Установили твердо:
от каждой семьи может пойти только один человек. Чтоб было кому носить
передачи, если всех повяжут. И чтоб ребята были такие, которых не
застращаешь. Не "расколешь" на допросах. Повычеркивали многих. Все равно
список оказался на трех страницах. Стали отводить многодетных, хворых. Иосиф
попросил выбросить также явных дураков. Наум не дал: "А что, начнете с
меня?"
Окончательный список был на одной страничке. Пойдут двадцать четыре
человека. "Группа прорыва", — Иосиф улыбнулся своим воспоминаниям. — Не
первая группа прорыва в моей жизни...
— И, дай Бог, последняя, — сказал Яков, разливая остатки коньяка в
рюмки. Посошок на дорогу...
Спустя неделю у Иосифа собралось человек десять. Ждали Яшу. Без него не
хотели начинать. Поход — его родное детище. Наконец он появился, сказав,
что представил сегодня Золотухесу все недостающие справки, и теперь ему
остается одно — отвыкнуть от гусятины. После похода его более в клинику не
пустят.
Похлопали Яшу по спине ободрительно и "начали брать свой Зимний", как
весело заметил Фима Файнблюм, бородатый силач из "ястребов", которого тоже
едва отговорили от уличной демонстрации. Фима Файнблюм недавно вызвал панику
в Московском горкоме, когда за него, исключенного из партии, вступились
рабочие "Электростали". Написали гневный протест в горком. Изо всех рабочих
только один воздержался, подошел к Фиме, извинился за то, что не ставит
своей подписи, пояснил, что он только что из тюрьмы, не хочется обратно.
Фима спросил полуутвердительно, нужно ли говорить о походе группе
Сергуни.
Сергуня с месяц назад организовал свою группу, которая требовала
порвать с русскими диссидентами. Принципиально. Было достоверно известно,
что этого же требовали оттуда — единое движение за выезд раскололось. Даже
в гости стали ходить только "к своим"...
Большинство склонялось к тому, что "придуркам и с х о д а", как их
окрестил кто-то из бывших зеков, вообще ничего не надо знать. Не дай Бог,
позвонят в Израиль за разрешением...
— Иудеи, вы ожесточились, — сказал Иосиф. — Это неприлично.
Яков заметил своим тихим, застенчивым голосом: — Это — пожар. При
пожаре спасают даже тещу.
Засмеялись. Согласились с Яшей. Позвонили . Сергуне.Он приехал на
другой день и, услышав о затее, побелел. Долго молчал, зажав бородку в
кулак. Затея была действительно новая и... страшноватая. Наум и Иосиф уже
успели "переспать" с ней, а он еще нет.
— Над-деюсь, Гулю вы не потащите на костер? — спросил он. Вздохнул
облегченно, услышав, что нет, не потащат. Вообще, от каждой семьи пойдет
лишь по одной душе, объяснили ему. Гурам лимит не установлен, — как
закоперщикам. Но Сергуня может не идти. Никто и слова не скажет.
Сергуня боялся до дрожи, окрестил идею "вторым самолетным безумием". Но
выхода не было. Он не мог допустить, чтобы и он, и его группа оказались
отброшенными. — Ну, так, — сказал он, закладывая руки за спину (Отец не
любил этой его привычки. "Ты что, как зек, — говаривал он. — Размахивай
руками, как свободный еврей!", — Ну, так, — повторил он и, вскинув с
вызовом бородку цвета соломы, продекламировал с отчаянной веселостью: --
"Лечу и встречным звездочкам кричу: Правей!..."
Яков и Меир Гельфонд набросали документ на имя председателя Президиума
Верховного Совета СССР. Все согласились с ним, что требования должны быть
самыми умеренными. Бессмысленно, скажем, гневаться на то, что советская
пресса освещает события в Израиле необъективно. Горбатого могила исправит...
Этот и подобные "дежурные" пункты решили обойти. Говорить о реальном.
1. Освободить узников Сиона.
2.Отменить "характеристики с места работы или разрешения от
родственников. (Сколько инфарктов получено людьми на собраниях, обсуждавших
"характеристики", один Бог ведает...)
3. Разрешить выезд всем, кто пожелает.
4. Прекратить почтовый произвол. Не проходят вызовы из Израиля,
пропадают письма.
На другой день собрались у Яши, четко разработали план, кому и как
подходить к Президиуму Верховного Совета. Чтоб не перехватили по дороге.
Все-таки двадцать четыре еврея вместе — это уже подозрительно...За день до
похода встретились снова. На этот раз у Сергуни: он самый осторожный, за ним
"хвосты" не ходят. Сергуня к тому же жил в институтском доме на Ленинских
горах. Народ в этом доме законопослушный. Вне подозрений... Ждали только
Яшу. Ждали полчаса. Час, обходя "ботанический сад" Сергуни (вся комната его
была заставлена горшками с диковинными кактусами).
— Яков Натанович, что, того?.. — спросил кто-то из "ястребов". --
Отвалился?.. — Придет! — возразил Сергуня. — Не может не придти!
Яков не пришел. Он остался у себя, в клинике Александра Николаевича
Бакулева.* Понимал, что завтра из Президиума Верховного Совета его отвезут в
тюрьму. В лучшем случае отберут пропуск в клинику. И он — прощался. С
клиникой, а вернее, со всей своей прошлой жизнью: клиника-то и была его
жизнью.
По коридору провезли каталку с оперированным, свернули в палату. Он
шагнул следом, — знал в своем отделении всех. Невольно задержался у большой
солнечной комнаты, в которой проводились утренние летучки. Улыбнулся светло,
как улыбаются порой детским воспоминаниям. Здесь случился, на глазах у всех,
его первый позор, обернувшийся удачей... Воспоминание было столь острым, что
он, как наяву, услышал мужской бас Анны Степановны Тарасовой,*
снисходительно упомянувшей тогда о нем.
Анна Степановна Тарасова, крупная, властная женщина, всю жизнь отдала
хирургии, даже замуж не вышла. Она была единственной женщиной-хирургом в
клинике Бакулева. Бакулев не оставлял у себя в клинике врачей-женщин и
евреев. Она, помнится, дежурила в ту ночь в приемном покое, крутая,
насмешливая Анна Степановна, а он, Яша-практикант, только что прибывший в
клинику, крутился возле нее. Она оглядела критически пышноволосого
практиканта с розовыми щечками и прохрипела прокуренным голосом: — Вьюнош,
поболтайся возле меня еще часа два, затем иди в послеоперационную палату,
там лежит старуха Круглова, А. А., восьмидесяти четырех лет от роду...
Удален желчный пузырь, пульс нитяной... Поддержи ее до утра, утром доложишь
на летучке, как ты ее спасал и — спас... Понял?
Он убежал к умиравшей старухе, "поддержал", как мог, а утром сидел на
летучке, или "утренней конференции", как они назывались у профессора
Бакулева. Это и впрямь были конференции. Дежурный, старший врач бригады,
подымался и говорил обо всех поступивших за ночь больных, обо всех
поставленных диагнозах. И... обо всех ошибках. За малейшую неправду или
неточность в сообщении о диагнозах врач изгонялся из клиники Бакулева
немедленно. Это знали все, и потому разговор здесь шел как на духу.
Яша и сейчас, спустя двадцать лет, видел все, как наяву. Анна
Степановна положила на стол свои большие, сильные руки, творившие чудеса, в
чем он вскоре убедился. Рассказала о сложнейших операциях. Затем как-то
напрягла, распрямила свою большую, с мужскими плечами, фигуру и поведала тем
же ровным густым басом о том, что был привезен больной. Она назвала имя,
отчество, фамилию, год рождения.
— ...Я его осмотрела, поставила диагноз: "Прободная язва желудка".
Произведена срочная операция. Найдена "апения ". Брюшная полость зашита
наглухо.
Яша сидел в заднем ряду, поднял руку, спросил своим ясным, вибрирующим
от волнения тенорком:
— Анна Степановна, а что такое "апения"?
Грубый голос Анны Степановны стал еще ниже, почти хриплым.
— Пенис — знаешь, что такое? "А" в смысле отрицания, — проходили? Ни
х... не было найдено!
Яша упал на стул, его торчавшие уши, которые едва мог прикрыть
старательный зачес, запылали. Он всю конференцию горел, как на "адском
огне". Продолжение едва расслышал.
— ...Вьюнош этот, наш новый практикант, — Анна Степановна взглянула
на листочек. — Яков Натанович Гуров... в это время помогал в приемном
покое. Он сказал, что у больного нет прободной язвы.
Бакулев вскинул брови. — Почему оперировали?
— Так ведь... вьюнош! Первые минуты практики. Не придала значения,
Александр Николаевич. И на старуху бывает проруха.
— До-садно! — сказал Бакулев, и все поняли, что вторую такую
"проруху" он не простит. Даже Анне Степановне, фронтовому хирургу, спасшей
от смерти тысячи. Бакулев вскинул голову, чтоб разглядеть этого Гурова.
Произнес потеплевшим голосом: — Вьюнош... Как вас? Яков... как?..
Натанович?.. — Бакулев скривил губы, словно черный перец раскусил. — Я
слышал от... — Он назвал имя декана из мединститута, в котором учился Яков,
— что ты диагност милостью Божией. Думал, вранье. Купец товары продает --
чего не наплетет, цену вздуть. Ежели так дальше пойдет, останешься у меня.
Хирург, дорогой мой, это терапевт, который знает хирургию. Понял?
— Вряд ли вы меня оставите, — с огорчением донеслось из последнего
ряда ... Натанович я, если помните. Яков Натанович...
— Никакой ты не "Натанович"! — властно произнес Бакулев. — Ты --
Гуров Я. Н. Мой тезка. "Николаевич". Все поняли? — И он поглядел в сторону
самого отъявленного своего "жидомора", секретаря парткома, у которого
вытянулось лицо, и который проповедовал, не стесняясь, что жиды, как клопы.
Одного запустишь — расплодятся — житья не будет.
Спустя месяц в клинике был вывешен приказ о назначении на должность
врача-ассистента Гурова Я. Н.
Бакулев окликал нового своего коллегу радушно "Николаич". Брал почти на
все обходы и спрашивал неизменно: "Николаич, что скажешь?" Однажды
задержался возле желтого, как дыня, больного, прочитал чуть ли не по складам
его карточку: "Джон Маккензи Брык.. то есть Брук". Добавил от себя:
"Дипломат". Назвал болезнь по латыни, пояснил, что этого Джона оперировали
уже в Венесуэле, в Нью-Йорке. Словом, восемь раз. В мировых центрах
хирургии. Результат плачевный. Тяжелый желчный свищ, истекает желчью. Поднял
глаза на Якова. — Исследуешь и — делай девятую операцию, последнюю...
Когда Джон Маккензи Брук покидал клинику, бледно-желтоватый, но
совершенно здоровый, Бакулев позвал к себе Яшу и спросил, чего он хочет за
этого Маккензи Брыка. В награду. Яша потоптался в нерешительности и сказал:
— Отца моего звали "Натан". Был он командующим армией в гражданскую. В
тридцать седьмом его взяли и... навсегда. Я прошу — в награду, — чтоб меня
называли по имени расстрелянного отца — Натанович!..
Раза два Бакулев действительно окликал Яшу "Натанычем". Бросит
привычное "Николаич", потом поправится с досадой: "Кхы...Натаныч". А потом
будто и забыл. Снова "Николаич" и "Николаич". Он был гениальным хирургом,
Александр Николаевич Бакулев; то, что он стал со временем этаким саратовским
купчиной-- русофилом, — такое уж время... Впрочем, у каждого гения свой
"закрут". Приходилось терпеть.
И все же Яков Натанович ушел бы от него (из клиники Бакулева брали
всюду!), приглядывал место, да случилось в один из дней навсегда памятное.
...Яков Натанович ступал по коридорам клиники бесшумно, словно он
больше не имел права тут ходить; посидел в полумраке на стуле, на котором
всегда отдыхал — курил после операции. Задержался возле ординаторской. Как
всегда, заглянул в нее: у двери, вдоль стены стояли тапочки. Хирурги
надевали их, прежде чем идти в операционную.
В клинике работал некогда профессор Гуляев,* потомственный русский
интеллигент, чистая, добрая душа. Когда началось "дело врачей-- убийц",
взяли и Гуляева. Видно, кого-то раздражал он своей подчеркнутой
порядочностью. Тем, что не все одобрял. Не всегда аплодировал, когда врачи,
хлопая, даже вскакивали в экстазе... Остались в ординаторской тапочки
Гуляева. Новые тапочки, и самые большие. Вместе со всеми в тот страшный для
медиков день вошел в ординаторскую молодой хирург Микаэлян* (ныне он
директор института сердечной медицины в Ереване, бо-ольшой человек). Стал
перед операцией переодеваться. Как и Гуляев, Микаэлян был высоким,
разлапистым. Откинул он свои изношенные, почти развалившиеся тапочки и начал
примерять гуляевские, заметил нарочито бодро: — Ну, вот и достались мне
тапочки!
В эту минуту открылась дверь, появился Бакулев. Скосил глаза на
Микаэляна, уже надевшего один тапочек Гуляева. Бакулев ни слова не произнес,
показал только жестом самым решительным: "Сойди с тапочек!" И неторопливо,
при общем молчании, почти оцепенении врачей, пригнулся, взял тапочки Гуляева
и унес в свой кабинет. Через открытую дверь кабинета было видно, как
Александр Николаевич отомкнул своим ключом письменный стол, выдвинул верхний
ящик, положил туда тапочки Гуляева и закрыл ящик на ключ. Затем он вернулся
в ординаторскую и сказал: — Ну, что ж, начнем утреннюю летучку.
Все простил ему тогда Яша: и "купецкое" покровительство, и
"забывчивость", хотя знал Яша, что Бакулев не забывал ничего. А если
забывал, то только то, что хотел забыть. Мол, не было никаких "Натанычей" в
его клинике и — не будет.
Чаще всего Яша пропускал мимо ушей этот его хозяйский окрик:
"Николаич", но иногда он чувствовал себя так, словно он вместе со своим
гениальным шефом плюет на могилу отца. Подумаешь, расстреляли "Натаныча".
Эка невидаль!..
Когда улетел Дов и Гуры принялись всерьез толковать об отъезде, он
сказал горестно: — Ушел бы! Босиком!.. Да разве дадут?! И сейчас возле
ординаторской, опираясь спиной о дверной косяк, он отсекал — от самого
себя! — всю свою жизнь. Весь свой начисто промытый мир, с запахом клеенки,
йодоформа и стонами умирающих, которых возвращал в этот проклятый мир.
Сколько он сделал этих операций? Кажется, восемь с половиной тысяч.
Но, если он останется здесь, в радостях удач, в сытости и уважении, он
— дерьмо!.. "Кто отца предал, мир предал", — сказано недаром.
Яков Натанович добрел только до середины коридора. Дальше не мог и шага
сделать. Не было сил... Там, в конце, лежали его больные, которые ждали
операции. Раввин из московской синагоги и православный священник. Они
подружились, эти два старика. Целые дни говорили и говорили. На русском, на
латыни, на иврите. Но если могут жить душа в душу даже они?! — Николаич! --
услышал он зычный голос Анны Степановны. Яков Натанович круто повернулся и
бросился бежать — топать по коридору, по лестнице, едва не сбив больного и
на бегу снимая, почти сдирая с себя халат.
Утром он не опоздал, встретился с Наумом секунда в секунду. У метро
"Библиотека Ленина", как договорились. Полминуты, не более, ждали Меира
Гельфонда, который собирал подписи под письмом. Меир, как известно, и зимой,
и летом ходил с непокрытой головой, а тут вдруг явился в потертой солдатской
ушанке. Позднее, когда сидели в приемной, объяснил: — Неизвестно, где
придется ночевать. И будет ли там подушка...
Но сейчас было не до разговоров. Меир не сказал, а скорее выдохнул: --
Двинулись!
Счет жизни пошел уже по другому времени. "И даже по другому
летоисчислению", как говаривал позднее Иосиф Гур.
Приблизились к подземному переходу — ждут! Двое в серых шляпах мнутся
у входа в подземный переход. Шляпы на них, как на корове седло. Таскали бы
армейские ушанки! Своих "шляп" Наум знал. Кто привел "хвост"? Шепнул Меиру:
— Твои?
— Нет. Этих я вижу впервые.
— За мной... я, вроде, тоже не замечал, — виновато прошептал Яша.
И вдруг еще появились: пятеро шляп, спешат наперерез от Манежа, через
улицу, на красный светофор, визжат тормоза машин. Шляпы ускоряют шаг. — Не
дойдем, — мелькает у Яши.
От метро до Президиума Верховного Совета, через подземный переход,
максимум три минуты ходьбы. Наума аж заколотило: — Зайдем в дверь
Президиума или повяжут на дороге?
Движутся настороженные, "на нерве", широким шагом, с трудом преодолевая
желание ускорить его, а то и припустить бегом. Видят боковым зрением:
"хвосты" торопятся со всех сторон, но вроде... не за ними идут. Непонятно!
Но — дай Бог! Зашли в приоткрытую кем-то заскочившим до них дверь
Президиума Верховного Совета в десять часов пятнадцать секунд. Только один
изо всех опоздал, устроили ему позже головомойку.
Вскоре выяснилось, почему появились "хвосты". И Наум, и Геула, и Володя
Буковский, которого она держала в курсе "еврейских планов", предупредили
иностранных "корров", чтоб те в десять ноль-ноль крутились у здания
Президиума Верховного Совета СССР. "Корры", увешанные фотоаппаратурой или
магнитофончиками, стали подходить и подъезжать и, естественно, привели свои
"хвосты". "Корры" не ведали, зачем они спешат к Президиуму, а "хвосты"
понятия не имели, куда мчат "корры" в такую рань. Однако изобилие "хвостов"
заставило почти всех ускорить шаг. В дверь Президиума влетали с круглыми
глазами, точно от овчарок спасались. Заскочить бы, а уж обратно как Бог
даст!..
Меир Гельфонд, едва вошли, достал из бокового кармана пиджака
незапечатанный конверт с письмом. Шепнул Яше: — Ты подашь? Яша только
головой мотнул, мол, подавай! Пока не вырвали из рук!..
Точно в десять часов двадцать секунд Меир Гельфонд подал письмо. За его
спиной жарко дышал Яша... Пока шли, Меир, что там говорить, боялся. Вся
жизнь рушится. А новая... начнется ли новая?.. Ощущение страха исчезло — он
точно помнит это — в то мгновение, когда он, пройдя в конец зала к окошку,
подал документ и мордастый чиновник в окошке пробежал глазами их письмо--
заявление. Не дочитав" он скользнул взглядом по подписям, увидел --
"коллективка", и не по частному делу, и на круглой щекастой физиономии
появились откровенные злоба и страх. У того страх появился — у Меира
пропал. Наум-гранатометчик чертов, каким был невозмутимым, таким и остался.
Во всяком случае внешне. А с Яшей Меир переглянулся: увидел, у Яши тоже,
видать, отлегло только сейчас.
Они боятся нас! Они боятся нас! Это чувство охватило и уже не отступало
весь день, колыхнувший чашу весов...
В канцелярии стояли армяне, подавшие заявление на выезд в Америку, две
немки. И тем, и другим отказали. Лица у немок были белыми до синевы. Армяне
стояли с опущенными плечами, как побитые. Господи, как они глядели на Меира,
на Яшу, на Наума, громко здоровавшихся с друзьями. Эти, шумные, похоже,
ничего не боялись. Оказывается, возможно и такое. Немки задержались в
дверях, не веря своим глазам. Какой-то оазис бесстрашия, энтузиазма,
дружеской общности, веселья... Смеются!..
А как не смеяться, когда добежали! Смех был, естественно, нервный, но
тем более громкий, заразительный. Инженер Фима Файнблюм, бородатый "ястреб",
рассказывал, как они договорились встретиться с друзьями на Комсомольской
площади, у вокзалов, и там сразу две шляпы взяли их на прицел. Сопровождали
до самых дверей Президиума. Похоже, "шляпы" не успели позвонить начальству,
а может, начальство, на еврейское счастье, вышло в туалет или Андропов
вызвал. Некому было пресечь... "Мы летели, как ветер!" — ликовал он.
Чтоб не толкаться, не мешать никому, отошли к стенам, отдыхая, переводя
дух. Наум пересчитал — 24 человека.
— Кого нет? — воскликнуло несколько голосов. — Сергея Гурова нет!
Сергуни! — отозвался кто-то.
— Придет через два часа, если нас к этому времени не заметут, --
сказал тучный эстрадный певец, и все засмеялись понимающе.
— У него лекции до трех. В четыре он будет здесь! — пояснил Яша.
— Знаем мы эти лекции! — захохотал какой-то пухлолицый парень с
ухоженной старомодной "приват-- доцентской" бородкой. — "...себе Наумович",
наверное, с другой стороны Манежа смотрит в морской бинокль — берут или не
берут?
— А ты кто такой? — налетел на него Наум, забыв, что это он сам
обозвал сводного брата — "...себе Наумович". — Привели, так сиди и не
булькай!
Все еще толпившимся в дверях немкам и армянам было сказано:
"Пра-ай-дите!" И они немедленно исчезли. Остальным, конечно, тоже было
предложено "па-акинуть помещение". Подали прошение и все!
В ответ хлынуло такое разноголосье, что чиновник машинально попятился
за свой заборчик с калиткой. Оттуда появился вскоре начальник канцелярии,
нечто пустоглазое, упитанно-безликое, в жестко отутюженном, как у танцора,
костюме. Начальнику было заявлено Меиром Гельфондом, что они не желают
говорить ни с одним чиновником.
— Требуем председателя Президиума Верховного Совета СССР Подгорного
или кого-либо из членов Президиума Верховного Совета СССР! — повелительным
тоном произнес Меир Гельфонд, держа в руке за тесемки армейскую ушанку. Наум
шагнул вперед и добавил:
— Встреча будет коллективной. Со всеми 24-мя участниками!
Начальник канцелярии попросил, преодолевая испуг и ярость, разойтись по
домам! В ответ все разошлись к стульям, стоявшим у стены, и уселись, давая
понять, что разговор на эту тему бессмысленен.
Тогда чиновники как бы перестали обращать на евреев внимание. Но во
взглядах их горела злоба, которую они и не скрывали. За внутренней дверью
гебисты поставили магнитофон; он работал, не переставая, записывая каждую
реплику, кашель, чихание. "Интересно, на сколько часов рассчитана бобина?"
— сказал самому себе Наум и поднялся, чтоб исследовать гебистский
магнитофон; сразу несколько рук схватили полы его мятого пиджака, усадили.
Когда Яша вышел в туалет (туалет был за дверью приемной), один из
гебистов двинулся сзади, прошипев:
— Я бы вас всех задушил! Яша обернулся к нему круто: — Что? Что?
— Нет, я ничего не сказал!! — вскричал гебист.
Темнозеленые, плотные портьеры затеняли приемную. С улицы, скорее
всего, не видно ничего. Там шуршали машины. Позднее узнали, что к задним
дверям подогнали несколько милицейских фургонов. Тюремщики ждали команды.
Команды не было. Сидели смиренно часов пять...
— Неужели нас отпустят? — прошептала на ухо Науму женщина с золотыми
серьгами, по форме напоминающими театральные люстры. — Такого еще не было!
Смотрите, как ярятся. Как псы на цепи... И не берут. Почему, а? Наум
усмехнулся:
— Зимой, помните, наши свирепые судьи кол заточили и — сами на него
сели. Теперь, вот, сидят. Хочется им рявкнуть, а кол уже в глотку вошел. Не
рявкается... Понимаете? Не рявкается! Та покачала своими люстрами. Не
поняла, что после "самолетного" приговора кое-что в мире изменилось.
Парадная приемная Москвы была, что уж там говорить! не очень уютна. Стало
душновато. Острее ощущался запах грязноватого пола, разгоряченных тел.
Вокзальный запах, застоявшийся здесь годами, десятилетиями. Конечно, если бы
у слез был запах, этот запах перебил бы все. Если бы у слез был запах!..
Посередине высился громадный стол цвета морилки, пожалуй, даже
потемнее. Казенный стол, непраздничный. Чернильницы вделаны в него намертво,
не передвинешь. Как в тюремной канцелярии", — подумал Меир Гельфонд.
В четвертом часу эстрадный певец воскликнул, что он проголодался. Все
восприняли этот возглас сочувственно: поесть было бы неплохо. Оказалось,
стулья, стоявшие вдоль стен, не привинчены. Их тут же перетащили к столу и,
откинув казенные ручки, принялись доставать из пакетов и авосек домашнюю
еду. Чем-чем, а бутербродами запаслись. Наум не удержался, сказал: --
Взгляните на чиновников! Как гиены глядят. Святая святых, а тут, извините,
жрут! Эх, будь это три месяца назад, спустили бы они на нас конвойных
овчарок. Это уж как пить дать!
Никто не сделал сидевшим у стола и жующим даже замечания. Позднее
узнали, что в соседнем кабинете находился председатель Верховного Совета
РСФСР Яснов, бывший мэр Москвы, человек властный, грубый, но... далеко не
глупый. Он, по сути, и начал переговоры. Начальник канцелярии был лишь
мальчишкой-- гонцом. Наум назвал его армейским словцом "карнач" (начальник
караула).
Яснов то и дело разговаривал по кремлевской вертушке; т а м решались
сейчас судьбы двадцати четырех "еврейских десантников", как их называли
позже. Потому затихли чиновники. Не ведали б о я р с к о й в о л и.
Вначале Наум говорил, чтоб никто .не отделялся, даже в туалет не
выходил. Закрутят руки, бросят в машину — пикнуть не успеешь! Но сходил в
уборную Яша — вернулся, сбегал еще кто-- то — вернулся. Теперь уж не
боялся никто и ничего. У Юлии Винер,* высокой интеллигентной женщины,
работавшей в кино, начались боли в суставах. Наум сказал ей спокойно: --
Юля, можешь поехать домой, взять свои таблетки и вернуться обратно.
Юля, в сопровождении боевитого и плечистого "ястреба" по имени Лева,
отправилась домой, взяла лекарства и вернулась.
Двери приемной Президиума Верховного Совета были блокированы. В
приемную не пропускали никого. Юля Винер и Лева прошли туда и обратно. У
входных дверей даже вопроса не задали. Запомнили! Ровно в четыре часа влетел
Сергуня. Он сказал "шляпам" у входа: — Я из этой группы.
И оцепление расступилось. Лишь взглядами проводили. В пять вечера
приемная закрывалась официально. Заперли двери, задернули все занавески и
пропустили уборщиц, которые стали мыть тряпками паркетный пол. Уборщицы
ворчали беззлобно, что посетители мешают убирать.
"Десантники" переходили с невымытой части пола на убранную — в
разговоры не вступали. В половине шестого снова вкатился начальник
канцелярии. — Пожалуйста, выходите!
И заговорил вдруг по-человечески: мы вот встретимся с вами попозже,
поговорим. Вы же знаете. Подгорного нет, он в Китае...
Эстрадный певец вдруг выпалил: — Ну, что вы не можете ни одного члена
Верховного Совета найти? Хоть бы Буденного привели.
На него зашикали. Наум руками всплеснул. — Замолчи, Спиноза!
Кто-то захохотал, но сразу оборвал смех. Спустя час "начальник караула"
появился снова, тон его заметно помягчал:
— Сегодня никто с вами не встретится. А завтра или послезавтра... мы
вам скажем, когда... мы готовы встретиться, например, с двумя-тремя... вот
ты! Ты! И ты! — Он точно знал, кого лучше выбрать. С ним не спорили.
Разошлись по своим местам у стены. Сергуня рассказал: понаехали "корры".
Поставили свои машины у Манежа. У двух машин "шляпы" разбили стекла. "Корры"
отъехали. Правда, недалеко.
— Здесь, у Манежа, остался для связи только Владимир Буковский, --
добавил он.
— ...С которым, ты считаешь, не надо иметь дела! — не преминул
заметить Наум. Сергуня стал красным, как бурак; промолчал...
Вдруг резво выскочил "начальник караула", пригласил всех наверх, на
второй этаж, где их ждал такой же безликий, круглолицый человек, как
"карнач", только потучнее, покрупнее на вес. Он начал тут же не кричать
даже, а орать, как орут на провинившихся зеков. Налился кровью, орал --
стекла тенькали. В ответ ему заорали все сразу, не сговариваясь. А попробуй
перекричать двадцать пять евреев! Как только евреи заголосили, он затих, а
потом сказал почти спокойно, точно это не он грохотал только что: — А чего,
собственно, вы кричите? Вам, вам и вам, — он ткнул пальцем в сторону
стоявших, — уже есть решение. Можете идти за визами. Дайте нам две недели
— выпустим всех...
С утра все были в ОВИРе, в Колпачном переулке. Меиру Гельфонду виза
была готова. Семь дней — и убирайся в свой Израиль. Фима Файнблюм вышел
пританцовывающей походкой: ему тоже дали семь дней. Широченному,
медвежатистому Володе Слепаку сказали:
— Мы сегодня не можем дать вам окончательного ответа. Приходите через
две недели.
Гурам объявили недобро: — Ваш вопрос еще не решен! Они было приуныли,
но спустя месяц к Яше постучали два чиновника из райкома партии и начали
осматривать квартиру.
Яша тут же позвонил Иосифу и Сергуне: — По-моему, наше дело на мази!
В ОВИРе, куда он тут же отправился, сказали: — Поедешь, если заберешь
с собой тещу.
— Теща не чемодан, — ответил удивленный Яша.
— Забери тещу, я тебе добра желаю, — сказал появившийся откуда-то
"Золотухес". — Забери тещу, иначе не уедешь. И так все на ниточке.
Яша поглядел на "Золотухеса", который явно желал, чтобы все кончилось
миром, сказал, преодолевая обычную скованность:
— У тещи есть вторая дочь, муж, родители. У мужа — братья, жены,
дети... Если мы так начнем тянуть за веревочку, может быть, и вам придется
ехать в Израиль!
— А что, я бы тоже прокатился! — воскликнул "Золотухес" и загоготал.
В какие-то года ОВИР начал вдруг выдавать визы желающим покинуть СССР!
Иосиф, судьба которого "решалась" в ЦК двенадцать лет подряд, отчетливее
других представлял себе, что ныне происходит т а м...
Жидоморы из ЦК отступали с боями, огрызаясь и отводя душу на случайно
попавших под руку жертвах. "Мы недооценивали еврейскую оппозицию", --
признавал в те дни Суслов, "вечный" секретарь ЦК КПСС. Похоже, "еврейский
десант" лег на чаши весов полновесно. Т а м вынуждены были, скрепя сердце,
чуть приподнять пограничный шлагбаум, за который, считали, выскочит
несколько сот оголтелых, ну, от силы — тысяча - другая...
Из двадцати пяти "десантников" дали визы почти всем. Кроме Гуров,
которых и чиновники ЦК и гебисты, будь их воля, сварили бы живыми в кипящей
смоле. От них, считали, все и началось... Из-за этой семейки Америка вдруг
заметила в СССР евреев, жаждущих его покинуть. Влезла в "жидовские дела"...
Троих из еврейских десантников все-таки зацепили. Инженеров Владимира
Слепака, Владимира Престина и Павла Абрамовича. Надо же на ком-то душу
отвести! Отшвырнули, оставили в Москве, по словам Иосифа Гура, памятниками
устрашения...
Однако в "железном занавесе" зазмеилась трещина... В середине марта
взвихрились слабые весенние метели. Казалось, они-то и пьянили
пошатывающихся от счастья людей. В разных концах Москвы шли шумные проводы.
Гитара Сергуни не умолкала. Русские соседи ошалело смотрели на евреев,
которые смеялись в глаза милиции, а каких-то мордастых, в шляпах, отгоняли,
как собак. А затем танцевали на лестничных площадках, у подъездов. А к иным
и русаки заглядывали с поллитром в кармане...
"Оазисы бесстрашия" ширились. Уезжающих (это стало обычаем) провожали
сотни людей, знакомых и незнакомых. У некоторых не было денег на визы, на
угощения. Что ж, России не привыкать к безденежью. Шапка по кругу!.. Никто
не брюзжал, не завидовал. Людей объединяло чистое чувство ~ сорадости, с
которым провожают на волю засидевшихся зеков.
Когда Юлий Даниэль вышел из лагеря, он спросил своего сына, как люди
приходят к сионизму. Он не мог этого понять. — Очень просто, — ответил
сын. — Приходишь первый раз на проводы. Потом ты уже сионист.
Спустя несколько месяцев Леонид Брежнев отправлялся с визитом во
Францию. Он уж слышать не мог, болезный, вопросов о евреях. С мыслей
сбивают!.. Он взлетел с бетонной полосы Шереметьево, а следом стали
подыматься, один за другим, самолеты с евреями, а затем — и неевреями. Чудо
свершилось!..
"Евреи, летайте самолетами Аэрофлота!" — кричали, с легкой руки Наума,
провожавшие в аэропорту. Кричали почти каждый раз.
Аэрофлот заработал на международных рейсах с немыслимой ранее
нагрузкой...
Гуры провожали всех и всей семьей, но однажды в Шереметьевском
аэропорту не появился Яша. Не вернулся он и домой. Стали звонить по
московским больницам. Отыскали... Оказалось, когда Яша вошел в свой подъезд,
его ждала группка людей лет двадцати шести, тридцати. У одного из них была в
руках железная труба, наполовину обернутая газеткой. Именно так, в
собственном подъезде, избили до полусмерти дочь Соломона Михоэлса, а позднее
угробили, проломив висок, замечательного поэта-переводчика Константина
Богатырева.
Яша попятился назад, но в это время был опрокинут ударом в лицо.
Просчитав затылком каменные ступени и на мгновение потеряв сознание, стал
приподыматься. Увидел сквозь заливающую глаза кровь, как замахивается
железной трубой человек в котелке, напяленном на уши. Яша машинально спрятал
руки за спину: удар такой трубой по рукам, и — ты больше не хирург...
На счастье Яши, из дверей квартиры, расположенной на первом этаже,
выкатилась старушка с кошелкой. Оглядевшись, она кинулась обратно в свою
комнатку и закричала в открытое окно пронзительным диким голосом: — Караул,
убивают доктора! Убивец в шляпе! Убивают, люди добрые!
"Воспитательную бригаду" как ветром сдуло... Яшу доставили в Первую
Градскую с легким сотрясением мозга и многочисленными кровоподтеками. Глаз
опух и почти затек. У щиколотки обнаружили трещину в кости, и Яша до зимы
ходил с костылем. Радиостанции мира передали об этом скупо. В Москве уже
били юных демонстрантов, поэтов-диссидентов — тема была не нова.
А спустя неделю и Сергуня получил весточку-повестку на официальном
бланке, — явиться к районному психиатору. На этот раз его спасли Володя
Буковский и Наум: тема "психушек" Западу еще не приелась--
Свою чашу Сергуня испил в декабре 1971 года, когда он, наконец, подал в
ОВИР документы, а те, как водится, потребовали "справочку" с места работы.
"Справочка" (об этом знали все) не была нужна никому. Ни ОВИРУ, ни
Сергуне. Это была торопливо воздвигнутая партийной властью "пыточная мера",
которую, как известно. не все выдерживали. Пожилые люди, случалось, падали
замертво.
Ордена Трудового Красного Знамени институт готовился к "делу Сергея
Гурова" задолго. Конференц-зал был набит битком. Поначалу партийный
следователь из райкома сообщил, что, как установлено соответствующими
органами, Сергей Гуров вовсе не Гуров, а Гур-Каган, свое истинное
происхождение от народа скрыл. И то, что он был допущен к студентам,
непростительное ротозейство дирекции вуза и всех, кто его покрывал. Затем
устрашенный зал часа три кричал, что "пресловутый доцент" Гур-Каган не
случайно "пролез в ряды", что он агент мирового сионизма, жулик, изменник
Родины-матери, "яблоко от яблони далеко не падает", место Гуру-Кагану в
тюрьме или Биробиджане и что справки изменнику никакой не выдавать, а
передать дело городскому прокурору.
Институтский слесарь, приглашенный как "истинно-русский человек" и
"голос самого народа" в первый ряд, харкнул "изменнику Родины" в лицо.
Поскольку истинно-русский человек был в сильном подпитии, его тут же увели,
но "проработка" после его выдворения не ослабла. Напротив, набрала силу,
особенно когда в синих глазах Сергуни мелькнул испуг...
ЧАСТЬ II ТРЕТИЙ ИСХОД ИЗ ТРЕТЬЕГО РИМА
1. ПРОЩАЙ, ГУЛЯ! ПРОЩАЙТЕ ДРУЗЬЯ!
О том, что Иосифа Гура, кажется, выпускают, я услыхал в ОВИРе, куда
меня вызвала подполковник КГБ Окулова, или попросту АКУЛА, как ее теперь
называли. Всех, кто в тот день получил разрешение на выезд, оповестили по
телефону. Двенадцать семейств звонили всем, кого знали: разрешил и! Я
поздравлял и отвечал растерянно: "А у меня открытка к Акуле!" Одни начинали
утешать, другие смущенно умолкали, чтобы не растравлять мне душу: коль
открытка к Акуле — это отказ. Акула держала меня под своей дверью четыре
часа. Входила, уходила, оглядывая меня неподвижными рыбьими глазами. Снова
появлялась, как бы не слыша моих недоуменных вопросов, и только раз
процедила сквозь зубы: — Вызвали — ждите! Рассвирепев, я направился к
начальнику московского ОВИРа, который располагался на втором этаже, вне
досягаемости. Часовой на лестнице преградил мне путь, я произнес вполголоса,
властно: "К Смирнову!", и он неуверенно посторонился. Смирнов, рыхловатый
немолодой чиновник с подполковничьими погонами, оторвался от папок и поднял
на меня красные от бессонницы глаза. — Сколько держит, говорите? — устало,
без удивления, переспросил он и поднял трубку внутренней связи. "Акула"
появилась внезапно и тихо. Не пришла, а — вынырнула. Смирнов спросил ее
недоуменно, чуть отстраняясь от нее и интонацией и жестом, в чем дело.
Оттянув рукав синего милицейского кителя, показал ей на свои ручные часы.
Мол, вызывали на десять утра, а сколько сейчас? Окулова сжала бескровные
губы и промолчала. Смирнов углубился в бумаги, лежавшие перед ним. У
Окуловой подернулась щека, круглые глаза ее пристально глядели куда-- то
сквозь меня. Смирнов поднял голову. Снял очки. Ждал вместе со мной ответа.
Не дождавшись, круто, всем корпусом, повернулся к ней. Седеющие волосы его
встряхнулись. — Ну, так что? Лицо у нее налилось кровью и стало злобным,
...


