Григорий Свирский. Прорыв
страница №6
... если чехивыиграют, то итальянцы выпадают из финала. И тогда на второе место выйдут
израильтяне.
Наум захохотал -закашлялся от смеха и, поглядев на бородатых библейских
старцев, которые нервничали, кричали, — все, как один, "болели" за чехов --
почувствовал себя вдруг уютно, среди своих. Он тоже теперь был не против
того, чтобы выиграли израильтяне.
После игр он тщетно пытался отыскать на стоянке автобус с
израильтянами. Наконец, услышал ивритскую песню. Кинулся к ней. У взмокших
спортсменов были настороженные глаза. Они тянули протяжно "Наги-ила
Ха-ва..." и хлопали в такт мелодии, набиравшей темп...
— Это они? — спросил он пустоглазого, нервно дергающегося джентльмена
в штатском, который не сводил глаз с голубого автобуса с черноголовыми
парнями. — Израильтяне? — Не знаю! — он снова дернулся и поглядел на
Наума в страхе.
"Боятся, — впервые понял Наум. — Бо-ят-ся!.. Постреляли жидков в
охотку. Михоэлса сбили грузовиком. Отца, как еврейского поэта, под корень...
Разве только отца?! Все уж забывать начали, а они-- то помнят! Каждый
расстрел "документировали"... Собственной тени боятся!,. Значит, Дов не
безумец! Отец — не безумец!.. Нужна только точка опоры. Как Архимеду. Точку
опоры найти. Вычислить..."
Это был поворотный день в его жизни, о котором не знал никто. Даже
Нонка, которую "высшие материи" не очень волновали. Но, как сказано в
Библии, "вначале было Слово". Слово Манефы Ивановны, да продлит Бог дни ее
бездумной жизни.
Наум поглядел на вздремнувшую жену, которая от волнения осунулась;
теперь у нее было не лицо, а лик, как у Мадонны. Удлиненно-- желтоватый лик
с неотмытой на запалой щеке краской. Ресницы длинные и рыжие. Когда ресницы
вздрогнули, Наум спросил тихо, прижав свою жесткую ладонь к теплой щеке
жены: — Красуха! Ты хочешь жить в стране, где тебя спрашивают о сокровенных
мыслях, подразумевая под этим, что думают за тебя другие? А?.. Где
"сокровенные мысли" вводят в тебя при помощи клизмы?.. — Что тебе
разогреть: котлеты или гречку с молоком? — вместо ответа спросила Нонка,
сбрасывая босые ноги на пол... — Слушай, а Динку они действительно не могут
отобрать?..
Лето было жарким и душным. Асфальт плавился, идешь — подошвы
прилипают. Вонь асфальтовая хуже бензиновой; возле завода стелили мостовую,
несет жаром, курится, как преисподняя. Дьявольское наваждение, а не лето.
Наум ходил распаренный, потный, дышал открытым ртом. Казалось, духотища и
нагоняет страх.
В один из таких раскаленно - тревожных дней принесли письмо от Чалидзе,
— в защиту генерала Григоренко, которому грозила "психушка". От Чалидзе,
того самого? Наум расписался, не задумываясь, и попросил оставить листок на
сутки, чтобы обойти всех Гуров. Отец и Гуля подписали сразу. Мать пожала
плечами: "Моя подпись что-нибудь значит? Захотят убить — убьют". Но
закорючку поставила. Яша вздохнул печально: "Погонят меня" И вывел
отчетливо: Гур-Каган, хирург... Адрес...
Труднее всех было поймать Сергуню. Он читал лекции в двух институтах, а
после работы пропадал в бассейне "Москва", — сбрасывал вес... После обысков
в доме отца и Наума он заявился к отцу и сказал, глядя под ноги, что если
вся семья трогается, то придется и ему". На Руси родственники за границей --
камень на шее. Будь ты хоть семи пядей во лбу, утопят, как собаку". И тут же
поехал к парню, о котором шли слухи, что у него постоянная связь с
Израилем... Наум, услыхав о Сергунином визите, хмыкнул добродушно: — За
Гулей, как нитка за иголкой.
Лия прервала сына с несвойственной ей резкостью: — Нема, над
несчастьем не смеются! Ты понял меня? Чтоб я этого не слышала!
Наум поймал Сергуню у выхода из бассейна. Нет, конечно, он не вырос, не
раздался в плечах. Такой же шмендрик. Но походка уже не пингвинья. Шагает
размашисто, на ходу вытирая полотенцем волосы цвета соломы, бородку. Науму
обрадовался. — ...Как дела? Кручусь! Вчера зам. зав. кафедрой политэкономии
— дурак с шестимесячной завивкой — спрашивает меня при всем честном
народе, не чувствую ли я ответственности за то, что произошло в Ленинграде.
Это все, сказал, ваша нация творит. Волна дерьма поднимается. Еще месяц--
другой, и жди девятый вал. Что ж, я готов! От собственной тени не уйдешь!
— Ну, коль готов... — и Наум протянул ему папочку, в которой лежало
письмо в защиту Григоренко. Сергуня сел на каменную ступеньку, внимательно
прочел и — ставить подпись отказался. Наотрез!
— Жалкий трус! — вырвалось у Наума. — Тебе все хаханьки, а как до
дела!.. — У Сергуни на лице и мускул не дрогнул. — Ты будешь, как всегда,
кипеть-булькать или Наума интересует мое мнение?
— Ты его уже высказал!.. Нет?.. Пожалуйста, слушаю! — Наум присел
рядом, на каменную ступеньку. Сергуня свернул полотенце, вложил в желтый
портфель из крокодильей кожи, произнес твердо, как давно решенное:
— Наше дело ясное. Мы хотим уехать. Нам незачем влезать во внутренние
дела России. Она уже за кормой. Все!
Губы Наума выпятились в иронично-презрительной складке, и Сергуня
продолжал неохотно: — Жаботинский сказал, что еврейская...
— Раньше Лениным срам прикрывал, как листиком, теперь Жаботинским...
Выучился на свою голову!
Сергуня относился к ироническим "всплескам" Наума снисходительно: Наум
— это Наум!.. Он продолжал, как обычно на лекции, — с того слова, на
котором перебили: — ...еврейская кровь не должна быть смазочным маслом на
колесах русской революции.
— Не спорю!.. Но вот мы рассылаем десятки писем. Я инженер. У меня нет
юридической подготовки; возможно, нет даже юридического мышления. Одни
потуги... А я приношу людям бумаги. Подпишите! Они и так рискуют, ставят
себя под удар. Могу я допустить, чтобы из-- за моего незнания, запальчивости
или неаккуратности были жертвы? Нет. Что я делаю? Алеф! — Наум загнул
палец. — Я иду в Сахаровский комитет. Через чьи руки прошло письмо 39-- ти,
ты знаешь!.. Сейчас наша бумага о "самолетчиках" у него, Андрея Дмитриевича.
Они идут нам на помощь, а мы?.. "В тумане скрылась милая Одесса..."
Сергуня разрубил воздух ребром ладони. — Это эмоции! Есть ли
что-нибудь принципиальное, что нас объединяет? Демократов и сионистов.
Сформируй мне. Точно. Это для меня важно. Я хочу понять!
Наум подумал, склонив голову набок, — так он думал над листом ватмана.
Наконец, он произнес негромко: — Нас объединяет... м-м-м... стремление
оставаться порядочным человеком в условиях насаждаемого аморализма... --
Наум поднялся с камня, отряхнулся. Сергуня вскочил, взял Наума под руку,
отвел в сторонку:
— Наум, ты знаешь, я не трус. Это признал даже начальник читинского
лагеря, где сидела Геула, с которым я вступал в разные словопрения. Я не
хочу также выглядеть в твоих глазах скотиной, но вот что.. — Понизив голос,
он рассказал, что вскоре после "самолетного безумия" был спор такой же,
какой они ведут сейчас. С одной стороны, отец и Володя Слепак, которых
пригласили стать членами Сахаровского комитета. С другой стороны, я и... --
Сергуня назвал фамилий десять. — Ты был в Одессе, отвозил учебники "Элеф
Милим", поэтому не в курсе. Мы запросили Министерство иностранных дел
Израиля. Это ведь не просто — отвернуться от академика Сахарова, мол, не
треба... Какой ответ пришел, знаешь?.. Никаких контактов с демократическим
движением. Ответ специального представителя Правительства Израиля Шауль
бей... бен... забыл, чей "бен"... Прислали туриста, специально по этому
вопросу.
— А у Манефы Иванны ты не спрашивал?! — вырвалось у Наума. — А то
спроси у Манефы!
— Наум, — с грустью сказал Сергуня. — У тебя действительно нет
юридического мышления. Мы — не анархисты времен Бакунина, отвергающие все
правительства сразу. Письмо — это показуха. Паблисити! А мы заняты делом,
которое, как тебе известно, творится не на виду... Есть мнение государства
Израиль... Надо прибиться к какому-- то берегу. Их два. Выбирай. Иначе
будешь болтаться, извини меня, как цветок в проруби... — И ушел, шагая
крупно, уверенным шагом, вминая асфальт, на котором оставались следы его
дорогих итальянских сандалей.
Расстроенный Наум приехал ко мне на Аэропортовскую улицу за подписью. Я
подписал письмо, позвонил друзьям, которые жили здесь же, в кооперативных
домах "Московский писатель"; одни литераторы называли эти дома "голубым
гетто", другие — писательским гадючником. К одному из приятелей заглянул
Юра Домбровский.* Еще одна подпись! Пока ждали соседей — постоянных
"подписантов", разговорились о русской глубинке. Я только что вернулся из
Воркуты, Ухты и Норильска, где провел лето в геологических партиях. — А в
тундре есть евреи? Да?! — воскликнул Наум, и в глазах его появился блеск
старателя, наткнувшегося на золотую жилу. — Это же все "ломовые" прорабы.
Сварщики газопроводов. Подарок Израилю.
Я засмеялся, вспомнив прораба-еврея по кличке "Бугай", который каждое
воскресенье выпивал с дружками по два литра на брата. И закусывал салом.
— Они что, никогда об Израиле не говорят? — возмущался Наум. — Не
может быть.
— Как не говорят?! Случается...
— Ну?! — нетерпеливо воскликнул Наум. И спохватился: "нукать", вроде,
невежливо; пояснил, что это у него не пустой интерес. Дов охватил всех, даже
татов — горских евреев. А тундра как-то выпала из внимания... Значит, это
ложится на его, Наума, плечи.
Я улыбнулся, рассказал, как однажды мы собрались в деревянном ящике,
заменявшем прорабскую. На забытой Богом речушке Чебью. Спасаясь от комарья,
развели костерик прямо в ящике, на железном листе. Набросали свежей хвои для
дыма. Разговорились. Все прорабы, инженеры участков оказались евреями.
Несколько — из Биробиджана. В центральных городах их не прописали, пришлось
осваивать тундру. От меня требовали новостей; в частности, поинтересовались,
правда ли, что из Москвы несколько семей отпущены в Израиль...Один из
прорабов вдруг взорвался, вскричал, что он ненавидит "этих местечковых",
которые рвутся в Израиль. "Они уедут, а тень падет на нас. Защити тогда
диссертацию, попробуй!" Его резко оборвал начальник участка, которого и
звали "Бугаем". В "Бугае" было трудно угадать еврея. Краснорожий, скуластый,
курносый. — "Скотина! — воскликнул он, оторвавшись от своих бумаг. — Даже
уголовники, когда их товарищи бегут из тюрьмы, радуются. Знают, что
оставшихся не помилуют, начнутся строгости, расправа, побои, шмоны день и
ночь, и все равно — рады. Кому-то удалось вырваться на свободу... Вот ведь
какая жизнь, — добавил он, отмахиваясь от дыма, который ел глаза. — Не
замечаем, что стали жлобами. Хуже блатных. Рабы, которым свобода не нужна
принципиально... Уехать, что ли? Чтоб не видеть, как людей превращают в
гавно.
Наум пришел в волнение необыкновенное. Сказал, что происходят одни и те
же процессы и у них, на Электроламповом, и в тундре...
— Людей превращают в навоз! Как будет возможность, слетаю туда.
Подкину им литературки, учебники... Дай адресок! — Получив еще три подписи
в защиту генерала Григоренко, он выкатился из квартиры. Не стал даже лифта
ждать. — Некогда! — прокричал он откуда-то снизу. А мы с друзьями
остались, выпили чайку с яблочным пирогом, который моя жена оставляла "про
запас", на случай неожиданных дискуссий, которые в нашем доме не
прекращались уже года три. Мы были подавлены. Особенно Юра Домбровский,
который не был евреем и — святой человек — чувствовал себя виноватым в
"дозволенном жидоморстве", как он говаривал.
Расхождений во взглядах не было. Русское еврейство казалось нам
экипажем подводной лодки, подорвавшейся на мине. Лодка лежит на грунте и уже
не всплывет. С каждым часом дышать все труднее. Немногим "полезным евреям"
дают кислород, и они, в страхе, ,что отберут спасительный шланг, кричат
хриплыми голосами, что евреям в СССР хорошо. Ну, просто изумительно...
К сентябрю 1970 года, когда "самолетный процесс" стал приближаться,
ожидание предстоящего погрома стало почти столь же ощутимым, как осенняя
листва, которую ветер гнал по московским улицам.
Гуры, естественно, не могли сидеть сложа руки. Наум сказал, что самое
действенное сейчас — поворошить кочергой "сырые дрова", то есть западную
прессу, которая вспыхивает на день-- два, а потом снова чуть тлеет. Иосиф
Гур предложил созвать пресс-- конференцию у него дома. Никому не звонить.
Гуля и Володя Буковский устно сообщат тем "коррам", которые понадежнее. Кто
не станет запрашивать отдел печати МИДа... Пригласили восемь человек на
чашку чая к Иосифу Гуру, члену Союза писателей.
Явились трое. Поглядели на накрытый стол. Удивились. Бутылок с водкой и
коньяком намного больше, чем корреспондентов. Да и Лия расстаралась.
Одолжила денег, где могла. За балыком стояла в очереди два часа. Наум принес
авоську с апельсинами, Сергей — шпроты. С миру по нитке.
Один из гостей представляет какую-то итальянскую газету. Он охотно пил
и угощал коллег и, как подобает истинному итальянцу, бурно на все
реагировал. Его взлохмаченная черная голова моталась по комнате, — мешала
всем, а писать он, как становилось очевидно, не собирался. — Собака укусила
человека, сеньоры, — это не сенсация. Человек укусил собаку — звоните
немедленно. Я солдат-- наблюдатель, передающий новости... Наум поднес ему
стакан водки и напомнил известную историю: когда командир бросился в атаку,
солдаты-- итальянцы из окопа кричали ему: "Браво, капитан!"
Итальянец поперхнулся и до конца просидел в углу молча. А разговор
выходил простой и резкий. Иосиф сказал, что они — глаза и уши Запада --
глаза закрыли, уши заткнули ватой... Евреи пытаются пробить "железный
занавес" головой, окровавленными кулаками, — почему за все лето об этом --
ни строки? — Вы бросили нас на произвол тюремщиков.
Тихий, корректный представитель "Ассошиейтед пресс" потер белые руки в
кольцах. Сказал извиняющимся тоном: — Мы — коммерческое агентство. У нас
есть другие интересы. Мы знаем, что купит массовый читатель. Он помолчал. --
Вот, если бы еще один самолет... Иосиф прервал его: — Новых самолетов не
будет!
— Евреи не захва... — начал было Сергуня, но Наум изо всех сил
опустил свой тяжелый туристский ботинок на его сандалет, и Сергуня затих с
открытым ртом. — Извините, но вы просто боитесь! — произнесла Геула с
брезгливыми интонациями в голосе. Тот взглянул на ее открытое, сильное,
круглое лицо, на синий парашютный значок, приколотый на высокой груди, и
признал честно:
— Да, боюсь!.. Если я отправлю такую корреспонденцию, они поломают мою
мебель, которая сейчас идет в Москву, они изобьют моих детей, которые ходят
в школу. Права на машину они уже отняли, и я езжу на такси. А вышлют меня, я
— не герой. Я провалил миссию. Меня скорее всего понизят.
Никто ему не возразил, и он как-то замахал руками, оставшись один в
этой густой тишине.-- Поймите, есть еще другая вещь, — заторопился он. --
Если мое присутствие в Москве станет нежелательным, могут закрыть наше
предствительство в Москве и "Ассошиейтед Пресс" должно будет покупать
новости в других странах.
Иосиф Гур усмехнулся:-- Значит, вы и дальше будете рассказывать миру
свои побасенки о "голубях" и "ястребах" в Кремле? Тот взглянул на Иосифа
холодно и не ответил.
Третьим журналистом был корреспондент "Чикаго Трибюн" Антони Астрахан.*
Иосиф повернулся к нему и, чокнувшись с ним по случаю близившегося
еврейского нового года, сказал просто: — Ты еврей, Антони, и ты должен нам
помогать. Иначе нас... — и он шаркнул подошвой по полу: мол, разотрут, и
следа не останется...
— Антони мялся, говорил, что он давно отошел от еврейства. Но у него
горело лицо, похоже, он был единственным здесь журналистом, . который
испытывал некоторый стыд.
— Тони! — воскликнул Наум. — Евреем вы можете быть или не быть;
будьте человеком!
Антони ерзал, хотел что-то сказать. В этот момент Лия внесла на
серебряном подносе, одолженном у соседей, маленькие белые чашки с кофе
по-турецки.
— Лия, — сказал Иосиф громко. — Не давай им кофе! Они его не
заслужили!
Антони засмеялся, как-то нервно засмеялся, передернув плечами. А позже
написал о советских инакомыслящих одну статью, другую. Пожалуй, он первым
начал помогать серьезно.
Однако разворошить "сырые дрова" в эти страшно тихие дни не удалось.
Какая же это сенсация, когда собаки рвут зубами человека!
Настроение Гуров изменило лишь сообщение из Израиля. Дов женился. "Кол
Исраэль" сообщил, что на свадьбе Голда Меир и Бегин, взявшись за руки,
танцевали "хору". Возможно, впервые в истории Израиля Голда и Бегин
приплясывали в одном кругу. Целый вечер "Кол Исраэль" говорил о русском
еврействе и о том, как ждут русских евреев "все израильцы"...
Иосифа как подменили. Он звонил на радостях друзьям, сообщал новость.
— Не так страшен черт, как его малютки! — ликовал он. — Все-таки Дов
паниковал. А я-то да, поверил! Это может быть, чтоб нас не хотели? Это бред!
Ребята, еще не вечер!..
Наум и всегда-то вспыхивал, как факел. А тут он отбил своими тяжелыми
башмаками чечетку и, раскинув оттопыренные ладони, как бы взявшись за края
жилетки, которую он отродясь не носил, прогарцевал вокруг стола, припевая:
— Тру-лю-лю,тру-лю-лю,тру-лю-лю, Тель-Авивскую тетю люблю...
Потащил отца в охотничий магазин, попросил дать ему голубую* леску. --
Поголубее, — громко добавил он. — Для Средиземного моря!..
На обратном пути Наум подвел отца к окошку информационного центра ООН.
Спросил с независимым видом, как само собой разумеющееся:
— Будьте любезны, загляните в свой справочник телефонов ООН. Нам нужен
телефон У Тана!
Дамочка за окошком ответила с милицейской безапелляционностью: — Ваши
паспорта!
Наум всплеснул руками. — Как, вы сидите под голубым флагом ООН и
требуете паспорта?
. Когда они вернулись на свою Большую Полянку, Наум позвонил в ОВИР.
Трубку сняла подполковник КГБ Окулова, о которой говорили, что ее боится сам
начальник ОВИРа. — Говорит Наум Гур! Здравствуйте!.. У меня есть въездная
виза в Израиль. Мне нужна всего-навсего выездная.
— Много захотели! — яростно ответила Окулова.
Наум повесил трубку, захохотал, замахал длинными руками. Отец собирался
обедать. Густо, по армейской привычке, намазал ломоть черного хлеба
горчицей. Поглядел на Наума внимательно. — Что-то ты очень развеселился,
сын! — откусил кусок, поморщился. — Танцуют "хору" т а м, это очень важно,
однако...
— Отец, — перебил его Наум. — Зачем мы трясем за шиворот "корров",
снуем туда-сюда? Ищем точку опоры. Их две. Кажется, я их вычисли л... Не
торопи до завтра, ладно?
На другой день с утра он заехал в ОВИР, постучал в кабинет капитана
Золотухина. Тот встретил Наума, как близкого человека.
— Наум! — Он развел руками. — Евреи — загадка. Снежный человек! За
все лето ни одной папки не заполнили. От скуки мух давили. Евреи как
вымерли... А дожди пошли — ночами работаем. Попер еврей, как рыба на
нерест. А? Почему?
В кабинет без стука вошла Окулова в своем обычном светлом платье. Во
всем ОВИРе только она никогда не надевала формы. Золотухин вскочил, схватил
свою офицерскую фуражку с высокой тульей, дурашливо поклонился, выставив
вперед сапог, начищенный до самоварного блеска, и помахав фуражкой, как
испанский гранд. Окулова сказала что-то зло, бросив на стол Золотухина папку
с документами. Вышла, хлопнув дверью. Дверь от удара приоткрылась. Золотухин
подошел к ней походкой Окуловой, чуть покачивая бедрами, закрыл дверь и,
садясь за стол, подмигнул Науму: мол, что нам Окулова! "Какая барыня ни
будь, все равно ее е...".
Но Наум знал, что дело не в этом. Окулова была гебисткой, а Золотухин
офицером внутренних войск, которые гебистов и на дух не переваривали. Вражда
была многолетней, застарелой. У Золотухина не раз вырывалось в досаде:
— Что у нас творится, КГБ знает. А что в КГБ задумано, мы, в МВД, ну
ни хрена...
Золотухин заправил машинальным жестом потуже свою гимнастерку с
надраенными пуговицами и спросил, глядя на гору папок, заваливших стол: --
Ты что-нибудь понимаешь? Как дожди пошли... А? Две загадки в мире: евреи и
снежный человек.
Наум позвонил отцу, как только ушел от "Золотухеса". Из ближайшего
автомата. — Отец! Я вычислил правильно! Подтвердилось! Ленинградцы не
помеха. Наоборот!.. Что будет с ними? Не знаю. Я о другом. О точке опоры,
которую искал Архимед. Я вычислил правильно. Жди после работы. Сам
проверишь, мы в седле или под седлом.
8. "НЕ ДАВАЙТЕ МНЕ ЛЕНИНСКОЙ ПРЕМИИ!"
Наума ждали; Лия накрыла на стол, расставила рюмки, очистила селедку.
Наварила картошки "в мундире". Наум запихнул картошку в рот, отодвинул рюмки
и разложил на столе лист бумаги и грифельную доску, которую всегда таскал с
собой в портфеле. На ней он писал то, что нужно показать, и тут же стереть.
— Так что ты "вычислил"? И где "точка опоры"? — веселым тоном спросил
Иосиф, не скрывая нетерпения. Наум попросил отца порассуждать с ним вместе.
Не согласен — спорь!
— Алеф! — Он загнул обожженный паяльником и измазанный в чернилах
палец: — Кого взяли? Сорок парней и девчат, которых удалось прилепить к
мероприятию "Свадьба". Точнее тех, кто намозолил им глаза и не ожидал в
гости Марика Шмона. Не успел сжечь улики. И больше ни одной души.
Бет! Я, можно сказать, сам слышал, как Иосиф свет-Виссарионович
переворачивается в могиле. Так бы он поступил?.. Хо-хо! Он бы провернул в
мясорубке тысяч сто-двести евреев и приравненных к ним интеллигентов.
Трудящиеся мыловаренного завода имени Сталина, а также все дежурные "знатные
токари" аплодировали бы на страницах "Правды" месяца два. И, как поет один
жизнерадостный актер, было бы "на кладбище все спокойненько ". Об Израиле
даже бы не шептались.
Лия начала бурчать, что картошка остывает, второй раз греть не будет.
Иосиф сделал ей знак: тихо! Тогда она присела рядом. Коль разговор важней
рассыпчатой картошки в "мундире", от которой идет пар?!
— Гимел! Нынешние по его пути не пошли... Сергунин шеф говорит, что
наверху загуляло новое словечко "детант". Евреи про то, как ты понимаешь,
знать -не знают, ведать — не ведают. Но они - не лыком шиты. Подождали
лето: власти — как? Режут правого и виноватого, как при "культе личности"?
Нет! Прополка идет выборочная... Подождали еще, да как рванули к ОВИРу...
— Молодые, горяцие, — вмешалась Лия. — Кто мешает н ы н е ш н и м
повторить ночь длинных ножей. Начать сейцас. Поднятые головы рубить легце.
— Далет, мамахен! — Наум загнул сразу два пальца. — Этот
"поднебесный детант" светит, но пока не греет... А- что же греет^ --
Пристукнул кулаком по столу, рюмки звякнули. — Массовой резни не будет! Вот
что греет! Пока живы нынешние — не будет! Это вычислил Сергуня, дай Бог ему
здоровья! Политик, но прав. Когда мы толкуем о верхах, его плуг всегда пашет
глубже... Брежнев и kо, сказал как-то Сергуня, косари пуганые. Они видели, и
не раз: стоит на Руси "оформить" под нож тысячу энтузиастов, — уничтожат
десять тысяч. А позволь уморить без суда иль с комедией суда десять тысяч,
"оформят" все сто тысяч, а то и миллион: у каждого областного-- районного
воеводы свои враги... Словом, косари знают, как дважды два, — Сталин им эту
премудрость в пупок затолкал: массовый террор — бумеранг. Начнешь --
вернется в твое окно... Итак, выпьем за нынешних. Пусть живут до ста
двадцати лет. Мы с Сергуней уже выпили и даже фужеры об пол хлопнули.
Придут, не дай Бог, разные нержавеющие Шурики из ЦК ВЛКСМ, у которых этого
"пупкового" страха нет — начнутся клишированные процессы против евреев и
диссидентов по всем городам и весям. Но пока "замороженные пупки" живы, у
ДВИЖЕНИЯ есть ТОЧКА ОПОРЫ, хотя лично нас, Гуров, могут и кончить...
— За "пупки" я пить не буду, — сказал Иосиф. — Но не исключено, что
вы с Сергуней вычислили верно. Увы, при одном неизвестном иксе или игреке.
Массовых арестов, да! не будет, ежели будут... массы. А не только те
пятьдесят семей, которые осаждают ОВИРы и которым свернут голову, как
куренку.
— Отец, мы "вычисляли" пока ОВИР был пуст, как брошенный сарай. А
теперь что гадать! Через неделю праздник Симхат-- Тора. Он откроет карты:
"Сибирь" или "Израиль"? ..На Симхат-Тора лил дождь. Утих только к вечеру. В
водостоках бурлило. Тротуары казались черными. От всех троллейбусных
остановок и станций метро шла молодежь в плащах, с зонтиками под мышками.
Они поднимались наверх к площади Дзержинского, толпами проходили мимо
каменной громады Лубянки, не оглядываясь в ее сторону, торопясь к узеньким
горбатым улочкам, на которых Господь Бог свел два здания, до этого,
казалось, отношения друг к другу не имевших: Московскую синагогу,
единственную в шестимиллионном городе, и ОВИР...
Сталинская эпоха возвела вдоль центральных улиц и бульваров большие
дома, облицованные гранитом, и сломала старенькие домишки только там, где
они мешали стройке. Те, что были в стороне, остались. Улочка Архипова,
которая карабкалась наверх от Солянки и была одной из таких забытых улиц.
Она приобрела известность, как кинозвезда — вдруг... Те, кто помнили
коренастого, широкоскулого Дова Гура, знали, что слава улочки Архипова
пришла не вдруг. Но многие ли из тех, кто ныне торопились сюда, знали Дова
Гура?!
Улочка Архипова была забита народом более плотно, чем Красная площадь
во время демонстрации трудящихся. К тому же на Красной площади — порядок.
Слышны только шарканья подошв и шепот правофланговых: "разобраться по
пятеркам!" Кричат лишь радиорупора, провозглашающие здравицу вождям. Колонны
отвечают дисциплинированно, по взмаху руки.
На улице Архипова — веселый кавардак. Никто не командует, не
покрикивает. Узкую улочку забило тысяч восемь-- десять поющих вразнобой,
приплясывающих людей, а давки вроде и нет. Жались по стенам, прятались во
дворах лишь старики и милиционеры. А сверху, с улицы Богдана Хмельницкого,
бывшей Маросейки, втекали новые потоки. Приходили целыми студенческими
группами, без различия вероисповедания, тем более, что, говоря строго,
вероисповедания не было почти ни у кого... Взявшись за руки, девушки и
ребята приплясывали, голося самозабвенно:
— Если в кране нет воды, Значит, выпили жиды...
И пошли, пошли хороводом, кружась все стремительнее, все веселее под
простенький жизнерадостный припев: — Евреи, евреи, кругом одни евреи!
Только что журнал "Огонек" выступил с пространной статьей о том, что и
Маяковского, как выяснилось, доконали евреи. Советский театр тоже, — об
этом писалось ранее. Возразить было негде, да и попробуй возрази! Как же
стало легко на душе, когда оказалось, что подлецов можно высмеять. Да еще
так: кружась, притоптывая, хохоча тем облегчающим душу смехом, который дает
только чувство свободы:
— Евреи, евреи, кругом одни евреи!..
Светловолосые русаки, высокие голубоглазые прибалты тоже ощущали себя
свободными здесь, в этом стиснутом камнем мире; почему бы им ощущать себя
иначе, когда вокруг бушует студенческая вольница!
Наум явился прямо с работы, засмеялся счастливо: "Ну, народу!"
Протолкался сквозь немыслимую еще вчера густую толчею, прыгнул в первый
попавшийся круг и затопал, размахивая руками и горланя своим высоким
голосом:
— Где гарантия, что жид В мавзолее не лежит...
Тут даже стоявшие в отдалении подхватили:
— Евреи, евреи, кругом одни евреи...
И вдруг кто-то закричал в страхе: — Портфель! Портфель! Где мой
портфель?! Тучный, мордастый мужчина в мятой шляпе метался среди танцующих,
останавливая круговерть, вызывая сумятицу и встревоженные крики девчонок,
желавших ему помочь: — Портфель! Кто видел портфель? По-ортфе-эль!
Веселье затухало. Наум прыгнул к незнакомому мужчине козлом: — А был у
тебя портфель!? Ты не путаешь, любезный?!
У "любезного" полились по щекам слезы, и Наум оторопел: "Может, и в
самом деле потерял".
— Евреи! — заорал он. — Посмотрите под ноги! Ну, ра-зом!.. Есть?
— Есть! — закричали вдали, и большой, туго набитый портфель поплыл,
поплыл над головами, достиг, наконец, владельца, который тут же открыл его,
поглядел — все цело и, не вытирая слез, кинулся к Науму.
— Вот! — кричал он, вытаскивая паспорт из портфеля и протягивая
Науму. — Я — еврей! Еврей!.. Видишь?!
— Что я, отдел кадров! — по возможности шутливо воскликнул Наум,
чувствуя себя погано: обидел человека ни за что, ни про что. Он подумал
вдруг, что это, наверное, первый случай в Москве, когда человек доказывает
со слезами на глазах, что он — не русский, а еврей. Он схватил за руки
стоявших рядом девчонок и образовал вокруг мордастого хоровод. И вся улица
как пожаром занялась:
— Евреи, евреи, кругом одни евреи!..
А у "собачьей площадки" кто-то рассказывал восторженно, что Израиль --
единственная страна в мире, где не воруют. Появился, правда, один шоферюга
из России. Половину выручки клал себе в карман. Так, верите, на его автобусе
кто-то вывел огромную букву 'Тимел". Первую букву слова "ганеф" — вор. И
какая бы очередь ни была на остановке, к нему не садились. Верили свято.
Обводили восторженными глазами улицу Архилова, а глаза были далеко-далеко...
Закрапал дождь. Но круг танцующих не распался, раскрылись над головами
черные зонтики. Улица стала вдруг нереальной, как в мультфильме для детей:
прыгают, скачут круги из черных зонтиков. Реальными были только фигуры в
плащах "болонья", которые выскакивали из подворотен, фотографировали певцов
и наиболее шумных ребят и тут же снова ныряли во дворы, за спины
милиционеров, которые теперь стояли тесно, локоть к локтю, вдоль всей
улочки, снизу доверху.
Когда Иосиф и Лия подходили к улице Архипова, милиция на их глазах
остановила на Маросейке широкий и грязный, в песке и глине, самосвал,
приказала шоферу выйти и что-то втолковывала ему. Шофер отнекивался, и тогда
милицейский офицер сказал зло:
— Получишь права назад, когда вернешься...
И вот теперь этот самосвал продирался наверх от Солянки к улице Богдана
Хмельницкого, гудя и раскидывая танцующих. Шофер сидел красный и, судя по
его губам, люто матерился. Наум крикнул в окно кабины: — Ты чего?
Шофер кивнул куда-то вбок: — У них спроси!
Наум поглядел невольно в сторону милицейского оцепления. Задержал
недоуменный взгляд. Оцепление веселилось. Один милиционер что-то шептал на
ухо другому, затем все начинали косить глаза в сторону синагоги и беззвучно
похохатывать. Там праздновали Симхат-- Тора пожилые евреи. У одного в руках
была бутылка вина или коньяку. А восемь или десять бород теснились вокруг с
рюмочками. Одна бутылка на восьмерых и рюмочки-- наперстки привели здоровых
русских мужиков в синих форменных фуражках в состояние нервически веселое.
Они фыркали, зажимали себе рот рукой, затем опять лица их становились
каменно-- неподвижными. Только время от времени подергивались, как от тика.
Самосвал погасил шум и смех лишь на мгновенье; он проходил, смердя
дизельным выхлопом, и тут же, за его звякающим бортом, образовывался круг и
снова пошло-- поехало.
Закричала вдруг улочка радостно, Наум не сразу понял, отчего. Выделился
из крика знакомый, мальчишеский голос. Так и есть, Сергуня. Только что
появился, видать. Кто-то кинулся обнимать Сергуню. Тот выглядел очень
солидно в своем сером габардиновом пальто, которые носили в Москве, как
считал Наум, кроме Сергуни, только работники ЦК КПСС. В руках у него был
сложенный зонт с никелированным наконечником, которым он размахивал, как
дирижерской палочкой, а сейчас зонт торчал над головами парней, обступивших
Сергуню, как флагшток.
Из подворотни выскочил черный плащ, присел, изловчился и,
сфотографировав Сергуню, кинулся обратно. Один из парней, длинный и плоский,
как гладильная доска, схватил гебиста за шиворот, потряс, затем швырнул его
в сторону милицейской шеренги. Милиционеры расступились и, когда черный плащ
пролетел мимо, как снаряд, снова сомкнули строй. Их лица выражали каменный
нейтралитет.
Наум махнул Сергуне рукой. "А за меня бы так вступились? — мелькнуло
вдруг. — Берегут Сергуню... Пришел в движение только что, а уж стал
заводилой, вожаком... " Наум подумал почти уязвленно, что к нему, Науму, так
не тянулись. Отпугивал, наверное, своей неуравновешенностью, резкостью,
рискованными поступками... Но Наум погасил в себе недоброе чувство к
Сергуне. "В дом несет, а не из дома..." Побежал к Сергуне, крича ему и
пробиваясь поближе к сергуниному кругу, пижонисто-пестрому, нарядному,
который подхватил примчавшуюся откуда-- то Геулу и завертелся все быстрее и
быстрее, как ярмарочная карусель.
"А что, завертит Гулю, Сергей себе Наумович!" Когда Наум открыл в
Сергуне музыканта-импровизатора, он понял, что вывезет в Израиль только из
их "научного коридора" по крайней мере инженеров двадцать. Неугомонный,
компанейский Сергуня стал, вместе с гитаристом Леонидом Лепковским, целой
эпохой, когда написал "Гимн еврейского прорыва", который передавали позже
все радиостанции мира и распевали у синагог на всех континентах.
Год назад Наум достал пластинку Луи Армстронга. Сергуня воскликнул
вдохновенно: — Это именно то, чего нам не достает! Только слова нужны свои.
Кто только ни предлагал варианты. И Наум, и Иосиф. Сергуня поступил
гениально просто. Он взял слова библии и — сплавил их в текст пронзительной
силы. Порой, когда пели хором, холодок проходил по спине. Иные плакали.
Сергуня ударил по струнам гитары, которую хранил в лаборатории Наума за
шкафом, и — над каменным хаосом взметнулся его гибкий, сочный голос:
Фараону, фараону говорю:
Отпусти народ мой..
И вся улица перестала кружить и горланить, что в голову взбредет, а
подхватила во всю силу своих молодых легких:
Отпусти народ еврейский
На родину свою...
Тревожный ритм песни заставил притихнуть даже милиционеров, которые
перебрасывались словами у стенок домов.
..Отпусти народ! Отпусти народ! Отпусти народ домой!..
Гитара Сергуни отбивала и отбивала ритм, как барабан. Наум не отходил
от него, на всякий случай, поглядывая на Сергуню, как мать на свое детище.
Он был красив, Сергунчик! Умные синие глаза, шевелюра — соломенная копешка.
Уши, правда, оттопыренные. Сергуня был единственным из его родственников или
друзей, кто еще не подал документы в ОВИР. Он любил Подмосковье, северную
природу, шутил:
— Я уеду из России последним и запру ее на ключ. А ключ отдам
Солженицыну.
С морозами грянула беда: приговор "самолетного процесса"... Как-то
Иосиф сказал: — Это наше счастье, что наверху идиот на идиоте сидит,
идиотом погоняет.
Да, теперь не нужно ворошить "сырые дрова". Радиостанции только и
вещают об этом. Я включил приемник, — кричат на всех языках: "Расстрел...
Шот... Шиссен... Сентенсд ту би шот!"
Мир ужаснулся и стал ловить каждое слово о еврейской борьбе. На
маленьком самолетике, к которому евреи, оказывается, даже не приблизились,
скрестились все прожектора. "Свадьба тысячного", как окрестил ее Наум,
обретала отныне в глазах всего мира новый и высокий смысл.
Я позвонил Иосифу Гуру: — Неужели расстреляют? Расстрел за умысел...
Такого со времени сталинщины не было.
— В нашей стране все возможно, — грустно ответил Иосиф.
Тридцатого декабря он сам позвонил мне. Сказал, что сегодня в Верховном
Суде РСФСР рассмотрение кассациии. "Приходи, если сможешь..."
Холод был страшный. Но никто не ежился, не притоптывал. На очищенном от
снега тротуаре люди стояли группками, не смешиваясь. Отдельно — Гуры, в
небольшой кучке евреев. Возле Иосифа — приземистый, как Дов, Шинкарь* --
самый храбрый еврей Советского Союза, по определению Наума. На груди Шинкаря
— огромный магендовид, вырезанный из серебряной бумаги.
С противоположной стороны входа — масса молодых, краснощеких гебистов,
перегородившая тротуар, который вел в сторону Красной площади и зданий ЦК
партии. Гебисты все прибывали, располагаясь на углу, возле Торговой Палаты.
Наконец, они охватили нас полукольцом. Бежать теперь было некуда. Но никто,
вроде бы, и не собирался...
Поодаль толпа корреспондентов всех агенств и крупнейших газет мира. Вот
они засуетились, окружили кого-- то, с блокнотом в руках, доставая из чехлов
портативные магнитофоны. И вдруг из этой группы, из самого ее центра,
раздался дикий крик. Первым кинулся туда Наум Гур. Его схватили за руки,
одну из них вывернули так, что он простонал. Наум успел заметить, как
несколько молодцеватых гебистов набросились на тоненькую Фиру Ломовскую,
дававшую интервью иностранцам, заткнули рот Фиры ее собственным воротником
из белого песца, натянули воротник на голову так, что, казалось, засунули ее
в мешок. Фира, сибирячка, человек не робкий, пыталась, пока ее тащили к
черной "Волге", выплюнуть мокрый воротник, из "мешка" раздавались бубнящие
звуки. Когда Фиру затолкали в машину, Наума перестали держать. Он огляделся:
кто держал?! Но тех и след простыл.
Муж Фиры, высокий растерянный Вольт Ломовский, Наум Гур и Шинкарь со
сверкающим магендовидом на груди побежали в приемную КГБ спасать Фиру.
Наружная охрана состояла из солдат срочной службы в обычных серых и кургузых
шинелях. Гебисты сновали с огромными пистолетами над правой половиной зада,
и кителя их, со специальным разрезом, оттопыривались, топорщились.
Суетившиеся гебисты не вызывали желания к ним обращаться. Хотелось
спросить у солдата с винтовкой, которому по уставу разговаривать не
полагается. Наум сам ходил в такой кургузой шинельке, знал: солдат не
выбирает места службы, куда ткнут, там и будет стоять. Спросил солдата едва
ли не шепотом:
— Скажи, где начальник, который принимает?
— Иди к Иванову, — таким же полушепотом ответил солдат.
— А кто он?
Солдат зашагал прочь.
Наум и его друзья отправились к Иванову. Дебелый толстомясый мужчина в
черном костюме праздничного, свадебного покроя сидел, откинувшись в кресле.
Смотрел прямо перед собой, на телефоны.
— По какому делу? — спросил он хмуро.
Наум ответил резко:
— Вашими людьми схвачена у здания суда Фира Ломовская!
— Почему вы думаете, что это мы?
— Очень просто! В Москве нет гангстеров. Наброситься на одного
человека целой группой, запихнуть ему воротник в рот и утащить, как куль, в
машину, мгновенно тронувшуюся... это могут только ваши люди.
"Свадебный" гебист молча смотрел на телефоны.
— Повторяю, — громче, с оттенком угрозы, произнес Наум. — Гангстеров
из Чикаго здесь нет. Я в этом совершенно уверен. Голос "свадебного"
прозвучал безмятежно: — Ну и что?!
— Очень просто, — рубил Наум. — Иностранцы видели, как беседовавшую
с ними женщину потащили, как вора. Сообщения об этом уже переданы за
границу. Это вам не на пользу... Вы что, хотите раздувать эту историю?!
"Свадебный" молчал. Наум шагнул вперед. "С ними надо, как Дов. Только
так!
— Собственно, кто вы и как ваша фамилия? — резко спросил он. --
Покажите ваши документы! Я хочу знать, с кем я разговариваю!
Свадебный" побагровел. Под его мясистым носом заблестел пот. — Я же
спрашиваю ваши документы, почему вы требуете их у меня? Шинкарь,
разглядывавший "свадебного" в упор, усмехнулся. Вот оно как! И солдат в
кургузой шинели ответил — в сталинские годы такой стоял манекеном, и
"свадебный укротитель" не тот... Другие времена — другие песни! Наум
продолжал сурово: — Через сколько времени вы можете дать ответ или нам
нужно снова идти к корреспондентам?
Гебист попыхтел, наконец, выдавил из себя: — Подождите минут
пятнадцать в коридоре.
Через четверть часа Наум постучал в дверь, приоткрыл ее. — Уже
выпустили, — бросил, не глядя, "свадебный".
— Где, из какого места? — не унимался Наум. "Свадебный" аж зубами
скрипнул. — Из 84-го отделения милиции.
На улице, из телефона-автомата, Наум набрал номер московской милиции.
Попросил дать ему 84-- е отделение. В трубке отрапортовали:
— Капитан Шестак слушает.
— Где Ломовская? — резко спросил Наум.
— Ваши люди взяли, ваши и отпустили, — ответил капитан Шестак.
Когда они вернулись к зданию Верховного Суда РСФСР, Фира уже стояла там
возле Иосифа Гура, рассказывала, как ее чуть не удушили собственным белым
песцом.
Евреи теснились возле Гуров. После того, как схватили Фиру Ломовскую,
отойти было страшно. Кто-то рассказывал для бодрости все ту же байку о
шофере из России, которому, оказывается, в паспорте тоже поставили букву
"Гимел" (значит, "ганеф" — вор).
Наум, как и все, свято верил в эту историю. Его смущало только то, что
каждый раз она обрастала новыми подробностями. Значит, не только мелом на
автобусе начертали, но и в паспорт влепили. — Правильно, — сказал он
посинелыми от холода губами. — Советские нравы будем выжигать т а м каленым
железом. Только вот как же в паспорт? По решению суда, что ли? Интересно!
Как стояли все вместе, так и кинулись к судебному выходу. Из дверей
вышел вперевалочку мужик. В дубленом полушубке. Шапка надвинута на лоб.
Начал о чем-- то говорить, чуть картавя... Наум спросил у Шинкаря удивленно:
— Какая жидовская морда из Риги сумела пролезть в здание суда? Никто не
смог, а этот умудрился. Из толпы донесся голос Володи Буковского: — Андрей
Дмитриевич, уже было решение?
Да это же академик Сахаров! Ну, да, только Сахарову и дозволили. --
Решения не было, — тихо сказал Сахаров. — Заседание перенесено на
следующий день.
Обратно шли кучно, как стояли.-- Отменят рас-с-стрел, — убежденно
сказал Иосиф. — Генералиссимус Франке вчера отменил баскам-террористам.
Теперь этим деваться некуда. Фашист, значит, гуманист, а они кто? Волосы
будут на себе рвать, а помилуют!
Вечером позвонил знакомый корреспондент, сообщил, что Виктор Луи*
поделился с ним новостью: приговор будет отменен. Но Наум в логику Манефы не
верил. Как и в ее гуманизм... Утром, отдав в лаборатории необходимые
распоряжения, он примчался к зданию суда. Пусто. Никого нет. Наум взглянул
на часы. Одиннадцать! Неужто подобрали всех? Как вчера Фиру Ломовскую.
У здания суда стоит, проминается с ноги на ногу "попка" в плащике с
ватной поддевкой. Наум направился к нему. — Как суд?
— Суд кончился. Все разошлись... Не беспокойся. Отменили.
Наум скользнул взглядом по простоватому лицу "попки". Кажется, и он был
как-то по-доброму, по-человечески доволен. Уходя, Наум оглянулся. "Попка"
кивнул дважды, мол, не сомневайся! Все в порядке!
В самом деле, мелькнуло у Наума, "попки" столько наслушались, топчась у
здания суда. Впервые ими волей-неволей была выслушана и другая сторона, в
суд не допущенная, от газет отброшенная... То-то гебисты за вольное слово
волокут, как за убийство.
Приговора хватило западной прессе на неделю. Спустя неделю о нем
упоминали вскользь, а затем все успокоилось. Как вода от брошенного камня:
круги разошлись, и снова тишь да гладь.
— У мира атрофия совести, — сказал Иосиф, листая английские газеты,
которые где-то доставала Геула. — По 15-ти лет людям врезали за
несовершенное преступление, а эти радуются, как дети. Не казнили.
Помиловали. — Он отбросил газету. — Если мир вновь погрузится в дрему, нам
каюк. Наум ни слова не вымолвил, только губы выпятил.
На работе его ждал посыльный, — от директора. Просят явиться немедля!
Наум зашагал по коридору в тревоге. "Самолетный" шум затих — теперь Наума
пора брать за горло, другого от них не жди... Постучал. В углу сидит-дремлет
Никанорыч, лысый профсоюз. В другом читает журнал "Крокодил" парторг ЦК на
заводе, похожий на волжского бурлака. Тучный, дряхлый директор бумаги
листает. Мятое, нездоровое лицо, мокрое от пота. Весь "треугольник" в полном
составе.
"Похороны по первому разряду", — подумал Наум как-то отстраненно,
словно не о себе самом.
Но — Наум не поверил глазам своим — директор улыбнулся ему, как
любимому сыну, который прискакал из школы с хорошей отметкой в дневнике.
Вышел из-за стола и начал трясти Науму сразу обе руки. Наконец сказал, что
локационная станция Наума, представленная на Ленинскую премию, прошла
Комитет.
— Я навел справки кое-где, — басил директор. — Дадут! Точно!..
— Кому? — машинально вырвалось у Наума.
— Тебе... ну, и руководству завода! НИИ! — воскликнул директор и
подмигнул Науму: мол, что, не знаешь, как дела делаются... — Со стороны
только двух замминистров вписали. Хрен с ними!.. Говорят, у тебя квартира
страшная. Потолки в саже. Какой-то твой приятель, в довершение всех бед, в
уборной грохнулся, стульчак сломал, верно? Теперь у тебя — как в правлении
колхоза. Сортир в одно очко.
"Треугольник" захохотал, по-дружески захохотал, видел Наум. "Господи,
как у них служба налажена, — мелькнуло у Наума в тревоге. — Позавчера
Володька Слепак грохнулся, а они уж смакуют во всех подробностях. Интересно,
как они микрофоны спустили, через вентиляцию? У соседа сверху дырку
пробуравили? Или лазерным лучом берут, по вибрации стекол?.. Ну, задали
задачку..."
— Значит, так, — директор тяжело прошел к своему креслу, уселся и,
чуть отдохнув, продолжал таким тоном, словно приказ диктовал:
— Выделить тебе лучшую лабораторию... это ясно — даем!.. — Он назвал
номер отдела. — На людей, приборы, материалы предоставишь смету...
ассигнования... это ясно — выделим! Квартиру получишь двухкомнатную, на
Юго-Западе. Дом первой категории. На двенадцатом этаже квартира... хорошо
мозги проветривает...
— А как сортир? — Наум усмехнулся. — Гаванна, небось . Директор
обеими руками замахал. — Что ты?! Первой категории дом. Отдельно ванная,
отдельно туалет.
— Я человек консервативных привычек, — начал Наум, покусывая губы. --
И потому...
— Консервативных — это ясно... годится! — перебил его директор, — В
туалете стульчак не поставим. Как дань твоему консерватизму. Оставим сортир
в одно очко.
Тут уже все грохнули, закачались из стороны в сторону; парторг ЦК
носовой платок вынул, лицо промакнул, профсоюз ладонью утер.
— Ну, в общем, поздравляю, старина. Дела наши теперь... это ясно... в
ажуре. Автозавод имени Лихачева обскакали — не дали им медалек. Два
номерных гиганта оставались в списке, до ушей в секретах, не дали им
медалек. А мы — в ажуре. Считай Наум, что ты уже Лауреат Ленинской премии.
Иди. И шапку надень. Мозги не застуди. Похолодало нынче. Такие мозги... это
ясно... на дороге не валяются.
Наум не в силах был с места стронуться. Ноги точно из ваты. Хотел
шагнуть к директорскому столу ближе — не идут. Завалили дорогу в Израиль.
Новенького, с иголочки, Лауреата Ленинской премии не выпустят. "И это ясно,
как простая гамма..."
— Николай Кузьмич, — наконец, выдавил он из себя, — вы ко мне хорошо
относитесь?.. Тогда снимите при мне трубочку, попросите вычеркнуть мое имя
из списка будущих лауреатов. Мавр сделал свое дело и... Расстанемся
по-хорошему.
— Наум! — жестко произнес директор, пытаясь подняться с кресла. — Ты
не круглый идиот. И семье своей не враг. У тебя есть двадцать четыре часа.
Через двадцать четыре часа я жду тебя здесь. Мы поедем в Министерство. С
тобой. Или... это ясно... без тебя! Но ты же не круглый идиот?
— Нет, не круглый! Продолговатый. — Наум повернулся резко, едва не
упал, зацепившись ногой за ногу, бросился к дверям. — Стой! Стой, Наум! --
Директор, наконец, поднялся с кресла, вышел пыхтя из-за стола. — Слушай,
товарищ Наум Гур. Зачем тебе этот сионизм-онанизм? Я понимаю, когда за него
хватаются неудачники. Несостоявшиеся гении. Ну, там подпольные миллионеры.
Болтуны. Неумейки-незнайки. Ну, еще разные тщеславные хари, тут им путь
наверх закрыт по "пятому пункту", они туда, как мотыльки на костер. Или,
наконец, просто шпана, жадная до денег... Для них... это ясно... вражеская
агитация, как сахар. А ты-то отчего поддался, Наум? — В голосе директора
звучала неподдельная мука. — Ты-то отчего?! Наум проглотил слюну:
— А я вражеской не поддавался, Николай Кузьмич. — Я поддался
советской.
— Как, как?..
— Вы спрашиваете, отчего поддался. Говорю, как на духу: благодаря
нашей советской агитации.
— Слушай, Наум. У тебя ума палата. И у меня — не сортир в одно очко.
Поясни.
Наум покосился в сторону лоснящегося парторга ЦК, директор решительно
взмахнул старческой, в морщинах, рукой: мол, давай все отсюда!
"Треугольник" выкатился, как на колесах.
Директор опустился на стул перед своим столом для посетителей, Посадил
Наума напротив себя. — Давай, Наум! Вот, я даже телефон выключу. Дерни за
вилку. У стенки... Ну?
— Я убежден, Николай Кузьмич... хотя вы, возможно, со мной и не
согласитесь, что большинство наших сионистов пришло к сионизму, благодаря
помощи коммунистического воспитания... Доводы? — Загнув палец, Наум едва не
сказал: "Алеф!" — Первое! Наше коммунистическое воспитание приучило меня с
детского сада, с мокрыхпеленок... что я живу ради идеала, великой цели.
Правильно?.. Второе! — Наум загнул еще один палец — Пришло время, и я
начал убеждаться, что тот коммунизм, к которому меня подхватило-- понесло,
мираж. Хаос аллогизмов. Свяжем мягче вещь вообще неосуществимая... Тогда, --
Наум загнул третий палец. Тогда я, естественно, начал искать замену главной
идеи. Ибо я уже не иог жить — так вы меня воспитали! — дышать не мог без
глиной идеи. Незачем жить получается!.. Начал искать, Николай Кузьмич. Как в
лаборатории ищу, без продыху. И вот, — Наум загнул остальные пальцы и
поднес к лицу диретора руку, сжатую в здоровенный кулак. — Постепенно,
исходя из исторических реалий, — вокруг меня, вокруг моей семьи, ее бед и
радостей — я отыскал подмену хаосу алогизмов, который мы, по привычке
называем коммуниз...


