Уильям Мейкпис Теккерей. Английские юмористы XVIII века
страница №2
...дского у Сент-Джона беседы, которые невозможно было бы повторить застолом ни у кого другого.
Одним из самых веских подтверждений неискренности Свифтовой веры в бога
был его совет бедняге Джону Гэю принять сан священника и добиваться места
судьи. Гэю, автору "Оперы нищих", Гэю, одному из самых неукротимых талантов,
Джонатан Свифт посоветовал принять духовный сан, надеть облачение с белым
воротником, а также копить деньги и отдать имевшуюся у него тысячу фунтов
под проценты *. Королева, епископы и светские люди были правы, когда не
поверили в религиозность этого человека.
{* "От архиепископа Кэшеллского
Кэшелл, 31 мая 1735 г.
Высокочтимый сэр!
В последнее время я потерпел столько неудач, что решил прекратить
борьбу, особенно в тех случаях, когда у меня мало надежды взять верх; я
поскольку я имею некоторые основания надеяться, что прошлое будет забыто,
признаюсь, я всячески старался в последнее время представить в самом розовом
свете дела весьма печальные. Мои друзья справедливо рассуждают о моей
праздности, но поистине до сих пор она скорее проистекала от спешки и
замешательства, возникавших из-за тысячи несчастных и непредвиденных
случайностей, а не была просто леностью. Сейчас на мне висит только одно
неприятное дело, от которого я с помощью председателя адвокатской коллегии
надеюсь вскоре избавиться; и тогда, вот увидите, я стану настоящим
ирландским епископом. Сэр Джеймс Уэйр составил весьма полезное описание
достопамятных деяний моих предшественников. Он сообщает, что они родились в
таких-то и таких-то городах Англии или Ирландии; были посвящены в сан в
таком-то году; и, если их не перевели куда-нибудь, похоронены в соборе, в
северном либо в южном пределе. Из этого я заключаю, что хорошему епископу
нужно только есть, пить, толстеть, богатеть и в конце концов опочить в мире;
каковому похвальному примеру я и намерен следовать до конца своих дней; ибо,
признаться, за последние четыре-пять лет я так часто сталкивался с
предательством, низостью и неблагодарностью, что не могу поверить, чтобы
кто-нибудь был призван делать добро столь порочному поколению.
Я искренне озабочен состоянием Вашего здоровья, которое, судя по тому,
что Вы пишете, сильно пошатнулось. Без сомнения, поездка на юг будет лучшим
средством, какое может укрепить Ваш организм; и я не знаю дороги более
подходящей для этого, чем дорога из Дублина сюда, за исключением лишь одного
ее куска. До Килкенни станции и хорошие гостиницы есть каждые десять или
двенадцать миль. От Килкенни сюда целых двадцать миль, дорога плохая и
гостиниц вообще никаких; но я нашел для Вас прекрасный выход из положения, У
подножия довольно высокой горы, как раз на полпути сюда, живет в чистеньком
домике, крытом тростником, священник, которого отнюдь нельзя назвать бедным;
жена его слывет добрейшей и милейшей женщиной. У нее самые, жирные цыплята и
самый лучший, эль в округе. Кроме того, у священника есть погребок, ключ от
которого он хранит при себе, а там у него, всегда найдется вдоволь
превосходного вина, в хорошо закупоренных бутылках, и он обтирает их и
вытаскивает пробки лучше, думается мне, чем самый заправский пьянчуга. Там я
намерен, встретить Вас с каретой; если Вы устанете, то сможете заночевать в
этом домике; если же нет, мы тронемся в путь, после обеда, часа в четыре, и
к девяти будем в Кэшелле; мы поедем через поля и по проселкам, которые
укажет нам священник, избегая каменистых и тряских дорог, которые ведут
оттуда сюда и действительно, из рук вон плохи. Надеюсь, Вы соблаговолите
сообщить мне по почте накануне выезда или за два дня, когда Вы будете в
Килкенни, чтобы я успел все для Вас приготовить. Возможно, приедет Коуп,
если лично Вы его попросите; ради меня он не сделает ничего; Поэтому;
полагаясь на Ваше положительное обещание, я не стану более ничего добавлять
к доводам, которые могли бы убедить Вас, и остаюсь Вашим искренним и
покорнейшим слугой
Теобальдом Кэшеллским".}
Разумеется, я буду затрагивать здесь чьи бы то ни было религиозные
взгляды лишь в той мере, в какой они влияют на литературное творчество,
жизнь, настроения этого человека. Самые закоренелые грешники из тех
смертных, о которых нам предстоит говорить, Гарри Фильдинг и Дик Стиль,
особенно громко и, на мой, взгляд, поистине ревностно заявляли о своей,
вере; они бичевали вольнодумцев и побивали камнями воображаемых безбожников
при всяком случае, лезли; из кожи вон, превознося свою правоверность и
обличая ближнего, и если грешили и спотыкались, а так оно и было, поскольку
они; то и. дело погрязали в долгах, в пьянстве, в скверне всяких дурных
поступков, то падали на колени и вопияли: "Peccavi! {Грешен! (лат.).}" - с
самой громогласной истовостью. Да, эти беднягу Гарри Фильдинг и Дик Стиль
были доверчивыми и простодушными чадами англиканской церкви; они ненавидели
папизм, атеизм, деревянные башмаки и всякое идолопоклонство; они рьяно
превозносили церковь и государство.
Но Свифт? _Его_ ум был вышколен иначе и имел совсем иной логический
склад. Он не воспитывался в казарме, среди пьяных солдат, и не учился
рассуждать в ковент-гарденском трактире. Он мог протянуть нить в споре от
начала до конца. Он умел смотреть вперед с роковым ясновиденьем. В старости
он воскликнул, перелистывая "Сказку о бочке": "Господи, какой у меня был
талант, когда я написал эту книгу!" Мне кажется, он восхищался не талантом,
а теми последствиями, к которым этот талант его привел, - огромный,
потрясающий талант, чудесно яркий, ослепительный и могучий, талант
схватывать, узнавать, видеть, освещать ложь и сжигать ее до тла, проникать в
скрытые побуждения и выявлять черные мысли людей - то был поистине
чудовищный злой дух.
Несчастный! Что заставило тебя, который получил образование в
библиотеке эпикурейца Темпла и пользовался дружбой Попа и Сент-Джона,
принести роковые обеты и на всю жизнь связать себя ханжеским служением небу,
пред которым ты благоговел в столь неподдельном восхищении, смирении и
восторге? Ибо у Свифта была исполненная благоговения и благочестивая душа -
он умел любить и истово молиться. Сквозь бури и грозы, бушевавшие в его
яростном уме, в голубые просветы проглядывали звезды веры и любви, они
безмятежно сияли, хоть и сокрытые тучами, гонимыми безумным ураганом его
жизни.
Я убежден, что он невыносимо страдал от своего скептицизма, и ему
пришлось сломить собственную гордость, прежде чем отдать свое отступничество
внаймы *. Он оставил сочинение, озаглавленное "Размышления о религии",
которое представляет собой лишь набор оправданий и объяснений, почему он не
признался открыто в своем неверии. О своих проповедях он говорит, что это
были памфлеты в форме проповеди; они не были проникнуты христианским духом;
их можно было бы произносить со ступеней синагоги, или в мечети, чуть ли не
в трактире. Здесь нет или почти нет притворных жалоб - для этого он слишком
знаменит и горд; и поскольку речь идет о ничтожности его проповедей, он
искренен. Но когда он надел облачение священника, оно отравило его: белый
воротник его задушил. И вот, он идет по жизни, раздираемый на части, словно
одержимый дьяволом. Как Абуда из арабской сказки, он все время страшится
фурии, зная, что придет ночь и с ней эта неотвратимая ведьма. Боже, что это
была за ночь! Как одинока была его ярость и долга агония, какой стервятник
терзал сердце этого титана! ** Ужас охватывает душу при мысли о бесконечных
страданиях этого великого человека. Всю жизнь он так или иначе был одинок.
Одинок был и Гете. И Шекспира я не могу представить себе иным. Титаны должны
жить в отдалении от простых смертных. У королей не бывает близких друзей. Но
этот человек тяжко страдал от одиночества и заслужил свои страдания, Не
думаю, чтобы такую боль кто-нибудь мог описать.
{* "Мистер Свифт некоторое время жил у него (сэра Уильяма Темпла), но,
решив самостоятельно устроить свою судьбу, намеревался принять сан
священника. Однако, хотя состояние его было очень невелико, совесть не
позволяла ему принять духовный сан только ради денег". - "Истории из жизни
семейства Свифтов", написанные Настоятелем.
** "У д-ра Свифта лицо было от природы суровое, даже улыбка не могла
смягчить его и никакие удовольствия не делали его мирным и безмятежным; но
когда к этой суровости добавлялся гнев, просто невозможно вообразить
выражение или черты лица, которые наводили бы больший ужас и благоговение".
- Оррери.}
"Saeva indignatio" {"Жестокое негодование" (лат.).}, которое, по его
словам, раздирало ему сердце и о котором он дерзко завещал написать на своем
надгробном камне, - как будто несчастный, лежащий под этим камнем, ожидая
суда божия, имел право на гнев, - прорывается наружу на тысячах написанных
им страниц, терзает и мучит его. Неистовый изгнанник не устает яростно
проклинать государственных деятелей, так как его собственная карьера не
удалась, и англичан, так как в Англии он не сумел прославиться. Разве
справедливо называть знаменитые "Письма суконщика" патриотическими? Это
великолепный образец издевательства и брани; да, этим письмам не откажешь в
последовательности, но замысел так же чудовищен и фантастичен, как остров
лилипутов. Дело не в том, что он так глубоко скорбит, но он видит перед
собой врага и его нападки поразительны по своей силе, а ярость ужасающа. Это
Самсон с ослиной челюстью в руке, устремляющийся на врагов и повергающий их:
восхищает не столько сама цель, сколько мощь, ярость, неистовство ее
поборника. Как многих безумцев, его возбуждают и приводят в неистовство
некоторые вещи. К их числу принадлежит брак; сотни раз он обрушивался на
брак в своих сочинениях; обрушивался на детей; постоянной мишенью его
насмешек был бедный приходский священник, обремененный многочисленным
семейством, еще более презренный в его глазах, чем капеллан знатного лорда.
Мысль о столь безотрадном отцовстве неизменно вызывает у него насмешки и
отборную брань. Разве могли бы Дик Стиль, или Гольдсмит, или Фильдинг в
самой своей яростное сатире написать что-нибудь подобное знаменитому
"Скромному предложению", сочиненному настоятелем, где он рекомендует есть
детей? Все они испытывают лишь нежность при мысли о ребенке, готовы ласкать
и лелеять его. Достойному настоятелю чужда такая чувствительность, и он
входит в детскую походкой веселого людоеда *. "Один очень образованный
американец, с которым я познакомился в Лондоне, - пишет он в "Скромном
предложении", - уверял меня, что здоровый годовалый младенец, за которым был
обеспечен надлежащий уход, представляет собой в высшей степени
восхитительное, питательное и полезное для здоровья кушанье, независимо от
того, приготовлено ли оно в тушеном, жареном, печеном или вареном виде; я не
сомневаюсь, что он также превосходно подойдет для фрикасе или рагу". И,
подхватывая эту милую шуточку, он, по своему обыкновению, приводит различные
доводы с полнейшей серьезностью и логикой. Он поворачивает эту тему и так и
этак, на десятки ладов, подает ее в рубленом виде; в виде холодной закуски;
со всяким гарниром, и не устает ее смаковать. Он описывает звереныша,
"отнятого от матери", советует, чтобы мать обильно кормила его грудью в
течение последнего месяца, чтобы он стал упитанным и пригодным для
изысканного стола. "Из одного ребенка, - говорит его преподобие, - можно
приготовить два блюда для званого обеда; если же вы обедаете в семейном
кругу, то передняя или задняя часть младенца будет вполне приемлемым
блюдом", и так далее; поскольку предмет столь лаком, что он не может его
оставить, он рекомендует далее мелким землевладельцам к столу вместо оленины
"мясо подростков, мальчиков и девочек не старше четырнадцати и не моложе,
двенадцати лет". Прелестный юморист! Насмешливый обличитель морали! В
веселые времена при жизни настоятеля существовал всем известный и широко
распространенный обычай: когда неуклюжий деревенский парень входил в
кофейню, шутники принимались, как тогда говорили, "поджаривать" его. А здесь
настоятель мстительно "поджаривает" тему. У него был к этому природный
талант. Как говорится в "Альманахе гурманов": "On nait rotisseur" {Чтобы
хорошо жарить мясо, надо иметь природный дар (франц.).}.
{* "Лондон, 10 апреля 1713 г.
Старший сын леди Мэшем тяжело; болен; я серьезно опасаюсь за его жизнь,
и она живет в Кенсингтоне, ухаживая за ним, что всех нас заставляет
досадовать. Она такая любящая мать, что это сводит меня с ума. Ей не
следовало покидать королеву, а она оставила все, что столько же касается,
общественных интересов, сколько и ее собственных". - "Дневник".}
И не только с помощью насмешек Свифт показывает, как неразумно любить и
иметь детей. "В Гулливере" он внушает мысль о безумии любви и брака, пуская
в ход более серьезные доводы и советы. Свифт с одобрением повествует, что в
знаменитом королевстве лилипутов есть обычай сразу же отбирать детей у
родителей и отдавать их на воспитание государству; и в царстве его любимых
лошадей, как он утверждает, добропорядочная конская чета может позволить
себе иметь не более двух жеребят. Право же, наш великий сатирик
придерживается мнения, что супружеская любовь нежелательна, и подтвердил эту
теорию собственным примером, - да смилуется над ним бог, - отчего и стал
одним из самых несчастных людей на всем божьем свете *.
{* "Здоровье мое несколько поправилось, но даже при самом лучшем
самочувствии у меня мутится в голове и болит сердце". - Май 1719.}
Серьезное и логическое развитие абсурдной темы, как показывает
вышеупомянутое людоедское предложение, - излюбленный прием нашего автора во
всех его юмористических сочинениях. В странах, где живут люди ростом в шесть
дюймов или в шестьдесят футов, но простым законам логики возникает тысяча
восхитительных нелепостей благодаря множеству сложных выкладок. Повернувшись
к премьер-министру, стоящему в ожидании позади его трона с белым жезлом
длиной чуть ли не с грот-мачту корабля "Монарх", король Бробдингнега бросает
замечание о том, как ничтожно человеческое величие, если такие презренные и
ничтожные существа, как Гулливер, могут его воплощать. "Черты императора
Лилипутии были резки и мужественны, - рассказывает Гулливер (какой
неожиданный юмор в этом описании!), - губы слегка вывернутые, нос орлиный,
цвет лица оливковый, стан прямой, руки и ноги красивой (формы, движения
грациозные, осанка величественная. _Он на ширину моего ногтя_ выше всех
своих придворных, и одного этого довольно, чтобы повергнуть в благоговейный
страх всякого, "кто на него смотрит".
Какой неожиданный юмор во всех этих описаниях! Какая благородная
сатира! Какая честность и беспристрастие! Какое совершенство образа! Мистер
Маколей цитирует очаровательные строки поэта, в которых к властителю пигмеев
подходят с теми же мерками. Мы все читали у Мильтона о копье, которое было,
как "мачта корабля гигантского", но эти образы, разумеется, пришли к нашему
юмористу самостоятельно. Он берет тему. Поворачивает ее на тысячу ладов. Он
полон ею. Образ напрашивается сам, он рождается из темы, как в том
восхитительном месте, где Гулливер, когда орел уронил его ящик в море, а
потом его привели в каюту на корабле, просит моряков принести ящик в каюту и
поставить на стол, в то время как каюта в четыре раза меньше ящика.
Восхитительно именно _правдоподобие_ ошибки. Именно эту ошибку сделал бы
человек родом из такой страны, как Бробдингнег.
Но самый лучший юмористический штрих, если только можно найти лучший в
этой изобилующей великолепными штрихами книге, мы находим там, где Гулливер
описывает свое расставание с конем-хозяином * в стране, название которой
невозможно произнести, язык сломаешь:
"Я вторично простился с моим Хозяином, - рассказывает он. - Я собирался
пасть ниц, чтобы поцеловать его копыто, но он оказал мне честь, осторожно
подняв его к моим губам. Мне известны нападки, которым я подвергся за
упоминание этой подробности. Моим клеветникам угодно считать невероятным,
чтобы столь знатная особа снизошла до оказания подобного благоволения такому
ничтожному существу, как я. Мне понятна также наклонность некоторых
путешественников хвастаться оказанными им необыкновенными милостями. Но если
бы эти критики были больше знакомы с благородством и учтивостью гуингмов,
они переменили бы свое мнение".
{* Быть может, самую печальную сатиру во всей этой ужасной книге мы
находим в описании дряхлых стариков в "Путешествии в Лапуту". В Лагнеге
Гулливер слышит о бессмертных людях, которых называют струльдбругами, и
когда он выражает желание познакомиться со столь учеными и многоопытными
людьми, его собеседник так описывает ему струльдбругов:
"Он сказал, что до тридцатилетнего возраста они ничем не отличаются от
остальных людей. Затем они мало-помалу становятся мрачными и угрюмыми.
Достигнув восьмидесятилетнего возраста, который здесь считается
пределом человеческой жизни, они, подобно смертным, превращаются в дряхлых
стариков. Но, кроме всех недугов и слабостей, присущих вообще старости, над
ними тяготеет мучительное сознание, что им суждено вечно влачить такое
жалкое существование.
Струльдбруги не только упрямы, сварливы, жадны, угрюмы, тщеславны и
болтливы, - они не способны также к дружбе и любви. Естественное чувство
привязанности к своим ближним не простирается у них дальше, чем на внуков.
Зависть и неудовлетворенные желания непрестанно терзают их. Завидуют они
прежде всего порокам юношей и смерти стариков. Глядя на веселье молодежи,
они с горечью сознают, что для них совершенно отрезана всякая возможность
наслаждения. При виде похорон они ропщут и жалуются, что для них нет надежды
достигнуть тихой пристани, в которой находят покой другие. Счастливчиками
среди этих несчастных являются те, кто потерял память и впал в детство. Они
внушают к себе больше жалости и участия, потому что лишены многих пороков и
недостатков, которые свойственны остальным бессмертным.
Если случится, что струльдбруг женится на женщине, подобно ему
обреченной на бессмертие, то этот брак расторгается во достижении младшим из
супругов восьмидесятилетнего возраста.
Как только струльдбругам исполняется восемьдесят лет, для них наступает
гражданская смерть. Наследники немедленно получают их имущество. Из
наследства удерживается небольшая сумма на их содержание: бедные содержатся
на общественный счет. По достижении этого возраста струльдбруги считаются
неспособными к занятию должностей. Они не могут ни покупать, ни брать в
аренду землю, им не разрешается выступать свидетелями в суде.
В девяносто лет у струльдбругов выпадают зубы и волосы. В этом возрасте
они перестают различать вкус пищи и едят и пьют все, что попадется под руку,
без всякого удовольствия и аппетита. Старческие недуги продолжают мучить их,
не обостряясь и не утихая. Постепенно они теряют память. В разговоре они за-
бывают названия. самых обыденных вещей и имена ближайших друзей и
родственников. Они не способны развлекаться чтением: они забывают начало
фразы, прежде чем дочитают ее до конца. Таким образом, они лишены
единственного доступного им развлечения.
Язык этой страны постепенно изменяется. Струльдбруги, родившиеся в
одном столетии, с трудом понимают язык людей, родившихся в другом. Прожив
лет двести, они с большим трудом могут произнести несколько самых простых
фраз с этого времени им суждено чувствовать себя иностранцами в своем
отечестве.
Таково описание струльдбругов, которое я услышал от моего собеседника.
Позднее я собственными глазами увидел пять или шесть струльдбругов
различного возраста. Самым молодым из них было около двухсот лет. Друзья,
приводившие их ко мне, пытались растолковать им, что я великий
путешественник и видел весь свет. Однако на струльдбругов это не произвело
ни малейшего впечатления. Они не задали мне ни одного вопроса о том, что я
видел или испытал. Их интересовало только одно: не дам ли я им сламскудаск,
то есть подарок на память. Это благовидный способ выпрашивания милостыни.
Так как струльдбруги содержатся на общественный счет, им строго воспрещается
нищенство. Но паек их, надо сознаться, довольно скуден, и они всячески
стараются обойти закон.
Струльдбругов все ненавидят и презирают. Рождение каждого из них служит
дурным предзнаменованием и аккуратно записывается в особые книги, так что
возраст каждого струльдбруга можно узнать, справившись в государственных
архивах. Впрочем, архивные записи не идут в прошлое дальше тысячи лет. К
тому же много книг истлело от времени или погибло в эпохи народных волнений.
Лучший способ узнать возраст струльдбруга - это спросить его, каких
королей и знаменитостей он может припомнить.
Память струльдбруга сохраняет имена лишь тех королей, которые вступили
на престол тогда, когда этому струльдбругу еще не исполнилось восьмидесяти
лет. Справившись затем; с летописями, нетрудно установить приблизительно,
возраст струльдбруга.
Мне никогда не приходилось видеть ничего омерзительнее этих людей.
Женщины были еще противнее мужчин. Помимо обыкновенной уродливости,
свойственной глубокой дряхлости, они с годами все больше и больше
приобретают облик каких-то призраков. Ужас, какой они внушают, не поддается
никакому описанию". - "Путешествия Гулливера".}
Это его удивление, эта дерзость, с которой преподносятся подробности,
эта ошеломляющая серьезность рассказчика, который знает, какому он
подвергался осуждению, самый характер милости, каковая ему оказана,
благопристойное ликование при этом столь полны, что, поистине, дальше уж
некуда; это правда, перевернутая вверх тормашками, предельно логичная и
абсурдная.
Что касается юмора и художественных приемов этой знаменитой небылицы,
то, по-моему, она не может не приводить в восхищение; ну а что до морали: на
мой взгляд - она ужасна, постыдна, труслива, кощунственна; и каким бы
величайшим исполином ни был этот настоятель, я утверждаю, что мы должны его
освистать. Возможно, некоторые из присутствующих здесь не читали последнюю
часть "Гулливера", и я, напомнив им совет, который достопочтенный мистер
Панч дал намеревающимся вступить в брак, скажу: "Не надо". Когда Гулливер
высаживается в стране иеху, эти голые, воющие существа карабкаются на
деревья и нападают на него, и он пишет, что "едва не задохнулся в грязи,
которая на него обрушилась". Читатель четвертой части "Путешествий
Гулливера" в данном случае уподобляется самому герою. Это язык иеху:
чудовищные, нечленораздельные вопли и проклятия человечеству, изрыгаемые со
скрежетом зубовным, - срывание всех покровов скромности до последнего
лоскута, без всякого благородства, и чувства стыда; грязны его слова, грязны
мысли, и весь он полон ярости, неистовства, непристойности.
Страшно думать, что Свифт знал, куда ведет его такая вера, знал, про
роковые скалы, к которым влекла его логика. Последняя часть "Гулливера" лишь
следствие того, что было прежде, и никчемность всего человечества,
ничтожество, жестокость, гордыня, слабоумие, всеобщее тщеславие, глупое
притворство, мнимое величие, напыщенная тупость, подлые цели, ничтожные
успехи - все уже с живостью представлялось ему; и когда оглушительные
проклятия миру и кощунство против неба гремели в его ушах, он начал писать
эту жуткую аллегорию, смысл который заключается в том, что человек
безнадежно порочен, ужасен и туп, что страсти его так чудовищны, а хваленое
могущество так презренно, что он - раб скотов, и заслужил это, и невежество
гораздо лучше его хваленого ума. Что же совершил этот сочинитель? Какие
тайные раскаянья терзали его душу? Какой лихорадочный огонь пожирал его,
если весь мир представлялся ему в таком кровавом свете? Каждый из нас
смотрит на мир по-своему; и тот мир, который мы видим, рождается внутри нас.
Опустошенную душу не радует солнце; эгоист не верит в дружбу, подобно тому
как человек, у которого нет слуха, безразличен к музыке. Видимо, это ужасное
одиночество и смотрело на человечество так мрачно пронзительными глазами
Свифта.
Скотт рассказывает удивительную историю о Делани, заставшем
архиепископа Кинга и Свифта за беседой, которая довела прелата до слез,
после чего Свифт выбежал вон со следами ужаса и волнения на лице, а
архиепископ сказал Делани: "Вы только что видели самого несчастного человека
на свете; но никогда не спрашивайте у него о причинах его злополучия".
Самый несчастный человек на свете, miserrimus, - какова характеристика!
А ведь в то время все великие умы Англии были у его ног. Вся Ирландия
приветствовала его восторженными кликами и преклонялась перед ним как перед
своим освободителем, спасителем, величайшим ирландским патриотом и
гражданином. Настоятелю-Суконщику-Бикерстафу-Гулливеру рукоплескали самые
выдающиеся государственные деятели и величайшие поэты его времени, принося
ему дань уважения; в он писал Болинброку из Ирландии: "Пришла мне пора
примириться с этим миром, я так и сделал бы, если б мог попасть в лучший
мир, прежде чем буду призван в самый лучший, _а не умирать здесь в злобе,
как отравленная крыса в своей норе_".
Мы говорили о мужчинах и об отношении к ним Свифта; а теперь нам
надлежит вспомнить, что есть на свете в другие создания, которых связывали с
великим настоятелем * весьма близкие отношения. Две женщины, которых он
любил и заставлял страдать, известны всем его читателям так же хорошо,
словно мы видели их воочию, и даже если бы они были нашими родственницами,
мы едва ли знали бы их лучше. Кто не носит в душе образ Стеллы? Кто не любит
ее? Прекрасное и нежное существо; чистое, любящее сердце! Легче ли тебе
теперь, когда вот уже сто двадцать лет ты покоишься в мире, и за гробом
неразлучная с тем холодным сердцем, которое, пока оно билось, причиняло
твоему столь истинную боль любви и горя! Легче ли тебе теперь, когда весь
мир любит и оплакивает тебя? Я уверен, едва ли найдется человек, который,
вспомнив об этой могиле, не возложит мысленно на нее цветок сострадания и не
начертает на ней нежную эпитафию. Добрая женщина, такая милая, любящая и
несчастная! У тебя были бесчисленные приверженцы, миллионы мужественных
сердец тоскуют о тебе. Из поколения в поколение мы передаем нежное предание
о твоей красоте, мы видим твою трагедию и следим за ней, следим за светлой
скорбью твоей любви и чистоты твоего постоянства, твоего горя, за твоей
нежной жертвой. Мы знаем легенду о тебе наизусть. Ты одна из святых мучениц
в английской истории.
{* Имя Варины поблекло перед блестящими именами Стеллы и Ванессы; но
она тоже могла кое-что рассказать о голубых глазах молодого Джонатана.
Образно выражаясь, книга жизни Свифта открывается в тех местах, где в нее
заложены эти увядшие цветы! Варина заслуживает того, чтобы уделить ей
несколько строк.
Это была некая мисс Джейн Варинг, сестра его товарища по колледжу. В
1696 году, когда Свифту было девятнадцать лет, он написал ей любовное
письмо, которое начиналось так: "Нетерпение - это неотъемлемое качество
влюбленного". Но разлука сильно переменила его чувства; и через четыре года
тон его меняется. Он снова пишет этой девушке прелюбопытное письмо,
предлагая ей выйти за него замуж, но выражая это предложение в такой форме,
что его невозможно было принять.
Он долго распространяется о своей бедности и т. п., а затем пишет: "Я
буду счастлив принять Вас в свои объятия, независимо от того, красивы ли Вы
и велико ли Ваше состояние. Главное - чистоплотность, и кроме того, -
достаточность средств, вот все, чего я от Вас хочу!"
Редакторы не сообщают нам, что сталось с Вариной. Приятно было бы
узнать, что она встретила какого-нибудь достойного человека и дожила до того
дня, когда услышала, как ее маленькие сыновья смеются над лилипутами без
всякой печальной arriere pensee {Задней мысли (франц.).} о великом
настоятеле!}
И мало сказать, что любовь и целомудрие Стеллы прелестны сами по себе:
я убежден, что несмотря на дурное обращение, несмотря на скверный характер,
несмотря на тайное расставание и соединение, на несбывшуюся надежду и
разбитое сердце, - когда он попал в зубы к Ванессе и пока еще лишь ненадолго
уклонился с пути, очутившись из-за этого в западне горя и в трясине
растерянности, порожденной любовью, - несмотря на приговор большинства
женщин, которые, насколько мне известно из личного общения с ними и всяких
расспросов, принимают в споре сторону Ванессы, - несмотря на слезы, которые
Стелла из-за него пролила, несмотря на препятствия и препоны, которые судьба
и собственный его неистовый нрав ставили между ними, мешая этой истинной
любви течь безмятежно, - самое светлое время в судьбе Свифта, самая яркая
звезда в темной и бурной его жизни, - это любовь к Эстер Джонсон. В свое
время я, - разумеется, из профессиональных соображений, - прочитал немало
сентиментальных страниц и ознакомился с любовными связями, описанными на
разных языках и в разные времена; и я не знаю ничего более мужественного,
более нежного, более трогательного, чем некоторые из беглых заметок, которые
были, как выражался Свифт, "кратким языком" в его "Дневнике для Стеллы" *.
Он часто пишет ей ночью и утром. Он не отсылает ни одного письма к ней без
того, чтобы в тот же день не начать новое. Он словно никак не может
выпустить ее маленькую ручку. Он знает, что она думает о нем и скучает
далеко, в Дублине. Он вынимает ее письма из-под подушки и разговаривает с
ними, как с друзьями, как с детьми, говорит им ласковые слова, упоительные
нежности - как будто перед ним чудесное и простодушное существо, которое его
любит. "Не уходи, - написал он однажды утром, 14 декабря 1710 года. - Не
уходи, сегодня утром я отвечу на некоторые твои письма, лежа в постели, -
вот сейчас посмотрим. "Ну-ка, милое письмецо, где ты?" Вот я, - отвечает
оно, - что хочешь ты сказать Стелле в это свежее и бодрящее утро? И не
устают ля милые глазки Стеллы разбирать этот почерк?" - спрашивает он,
ласково поболтав и нежно поворковав еще немного. Любимые глаза ярко сияют
перед ним в этот миг, его добрый ангел с ним и благословляет его. Увы,
жестокая судьба заставила их пролить столько слез и безжалостно поразила эту
чистую и нежную грудь. Жестокая судьба; но променяла бы она ее на иную? Я
слышал, как одна женщина сказала, что согласилась бы стерпеть всю жестокость
Свифта, только бы испытать его нежность. Причиняя Стелле боль, он как бы
поклонялся ей при этом. Он вспоминает о ней, когда ее не стало; вспоминает о
ее уме, доброте, грации, красоте с безыскусственной любовью и благоговением,
которые неописуемо трогательны; когда он смотрит на нее, такую добрую и
чудесную, его сердце тает от восторга; его холодные стихи загораются и
пылают подлинной поэзией, и он, можно сказать, преклоняет колени перед
ангелом, чью жизнь он отравил, кается в своей порочности и низменности и
выражает свое обожание воплями, полными раскаянья и любви:
Когда лежал я на своей постели,
Не чуя сил в изнеможенном теле,
Спасения от хвори я не знал,
Молился, плакал, проклинал, стонал, -
Печаль сокрывши под улыбкой, Стелла
Тогда ко мне, как ангелок, слетела,
И, строгое спокойствие храня,
Она страдала более меня.
Хозяин, полный злобы и гордыни,
Не мог бы приказать своей рабыне
Служить, как Стелла услужала мне,
По дружески усердная вдвойне.
К моей постели ласково и кротко
Она подходит мягкою походкой -
И вот уже становится светлей
В душе усталой и пустой моей.
Увы, заботясь обо мне всечасно,
Поймите, Стелла, - хворь моя опасна.
Врачуя мой мучительный недуг,
Поберегите жизнь свою, мой друг!
Найдется ль на земле такой глупец,
Что разломал бы сказочный дворец,
Чтоб выстроить из кирпича и лома
Опору для стропил гнилого дома?
{* Какой-нибудь сентиментальный Шампольон нашел бы широкое поле для
применения своего искусства, расшифровывая символы этого "краткого языка".
Стелла обычно именуется "М. Д.", но иногда под этими буквами подразумевается
и ее компаньонка миссис Дингли. Свифт именуется "Престо", а также "П. Д. Ф.
Р.". Мы читаем "Спокойной ночи, М. Д.; Крошка Стелла; Милая Стелла; дорогая,
бессовестная, милая проказница М. Д.". Иногда он переходит на стихи,
например:
Пусть Новый год, - скажу вам не тая, -
Пошлет еды вам доброй и питья
И долгого, веселого житья.
Считайте так, что рядом с вами я,
Как вы со мной, проказница моя.}
Одно маленькое торжество было у Стеллы в ее жизни, одна маленькая милая
несправедливость совершилась ради нее, и, признаться, я невольно благодарю
за это судьбу и настоятеля. Ей в жертву была принесена та, другая, молодая
женщина, - та самая, которая жила через пять домов от доктора Свифта на
Бэри-стрит, и льстила ему, и обхаживала его, совершенно потеряв голову, -
Ванесса была брошена.
Свифт не сохранил писем Стеллы, написанных в ответ на его письма к ней
*. Он хранил письма Болинброка, Попа, Харли, Питерборо; но Стелла, как
сказано в "Биографиях", бережно хранила его письма. Ну конечно, так вот и
бывает в жизни; из-за этого мы не знаем, каков был ее стиль и что
представляли собой те письмеца, которые доктор Свифт прятал по ночам, а
наутро призывал явиться из-под подушки. Но в письме четвертом этого
знаменитого собрания он описывает квартиру на Бэри-стрит, где он снимал за
восемь шиллингов в неделю столовую и спальню на втором этаже; а в письме
шестом он сообщает, что "посетил одну даму, только что приехавшую в город",
чье имя, однако, не названо; в письме восьмом он спрашивает у Стеллы: "Что
ты имеешь в виду, когда пишешь об "этих людях, живущих поблизости, с
которыми я иногда обедаю"? Какого дьявола! Ты не хуже меня знаешь, с кем я
обедал каждый божий день с тех пор, как мы с тобой расстались". Ну, конечно
же, она знает. Конечно же, Свифт понятия не имеет, о чем это она пишет. Но
из дальнейших писем выясняется, что доктор был на "деловом" обеде у миссис
Ваномри; что он был "у соседки"; что ему нездоровилось и он намерен всю
будущую неделю обедать у соседки! Стелла была совершенно права в своих
подозрениях. Она с самого первого намека поняла, что должно произойти,
буквально чутьем угадала Ванессу **. Соперница у ног настоятеля. Ученица и
учитель вместе читают, вместе пьют чай, вместе молятся, вместе занимаются
латынью и спрягают "amo, amas, amavi" {Я люблю, ты любишь, я любил (лат.).}.
Нет больше "краткого языка" для бедняжки Стеллы. Разве по правилам
грамматики и порядку спряжения amavi не следует за amo и amas?
{* Вот отрывки из записок, которые Свифт начал вечером в день ее
смерти, 28 января 1727-1728 г.
"С самого детства и до пятнадцати лет она была болезненной; однако
потом здоровье у нее вполне поправилось, и ее считали одной из самых
красивых, изящных и милых молодых женщин в Лондоне, разве только она была
несколько склонна к полноте. Волосы у нее были чернее воронова крыла, и
каждая черточка лица являла собой совершенство".
"...собственно говоря, - пишет он с хладнокровием, которое при данных
обстоятельствах поистине ужасно, - она умирала целых полгода!.."
"Среди представительниц ее пола ни одна не превосходила ее умом и не
усовершенствовала более свои способности чтением или беседам" с достойными
людьми... Все мы, имевшие счастье пользоваться; ее дружбой, единодушию
соглашались, расставаясь с ней в начале или в конце вечера, что ей неизменно
принадлежат самые интересные слова, сказанные в этом обществе. Некоторые из
нас иногда записывали ее выражения или то, что французы называют "bons-mots"
{Остротами (франц.).}, в которых она достигала потрясающих высот".
Однако те образцы, которые мы находим в записках настоятеля под
рубрикой "Bons-mots de Stella", едва ли подтверждают эту последнюю часть
панегирика. Но вот другие, доказывающие ее остроумие:
"Некий джентльмен, который вначале вел себя в ее обществе очень глупо и
развязно, под конец опечалился, вспомнив, что недавно потерял ребенка.
Епископ, сидевший; рядом, принялся его утешать, говоря, что он не должен
печалиться, ибо ребенок "теперь в раю", "Нет, милорд, - заметила она, -
именно это его и огорчает, ведь он уверен, что никогда не увидит там своего
ребенка".
"Когда она была тяжело больна, ее врач сказал: "Сударыня, вы спустились
почти к подножию горы, на мы постараемся снова поднять вас наверх". Она
ответила: "Боюсь, доктор, что я задохнусь, прежде чем взберусь на вершину".
"Одного ее знакомого священника, человека очень неопрятного, который
хотел казаться проницательным и остроумным, кто-то из присутствующих
спросил, почему у него такие грязные ногти. Он растерялся; но она помогла
ему выйти из затруднительного положения, сказав: "Ногти у этого почтенного
господина стали такими грязными оттого, что он почесался".
"Один аптекарь из квакеров прислал ей закупоренную склянку; у нее были
широкие края и сигнатурка на горлышке. "Да ведь это, - сказала она, -
вылитый сын моего аптекаря!" Забавное сходство и неожиданность ее слов
заставили нас всех рассмеяться". - "Сочинения" Свифта под редакцией Скотта,
т. IX, стр. 295-296.
** "После утренней прогулки мне бывало так жарко и такая меня одолевала
лень, что я предавался безделью у миссис Ваномри, где оставлял свое лучшее
облачение и парик и _лишь от скуки частенько оставался там обедать_; так я
поступил и сегодня". - "Дневник для Стеллы".
Миссис Ваномри, мать "Ванессы", была вдовой голландского торговца,
который во времена короля Вильгельма получал прибыльные подряды. Его семья
поселилась в Лондоне в 1709 году, в доме на Бэри-стрит, в Сент-Джеймсе, -
эта улица была знаменита тем, что на ней жили такие люди, как Свифт и Стиль,
а в наше время Мур и Крабб.}
Вы можете проследить любовь Кадена и Ванессы * в стихотворении Кадена
на эту тему и в страстных укоризненных стихах самой Ванессы, а также в ее
письмах к нему; она обожает его, обращается к нему с мольбой, готова его
боготворить и молит небо лишь о том, чтобы оно позволило ей лежать у его ног
**. И когда эти божественные ноги несут доктора Свифта домой из церкви, они
частенько приводят его в гостиную Ванессы. Ему нравится быть предметом
обожания и восхищения. Он находит, что у мисс Ваномри превосходный вкус и
благородная душа, у нее есть красота и ум, да и состояние тоже. Он видится с
ней каждый день; он ни слова не пишет обо всем этом Стелле, пока пылкая
Ванесса не начинает любить его слишком сильно, и тогда доктор пугается пыла
молодой женщины и смущается ее горячностью. Он не хотел жениться ни на той,
ни на другой, - по-моему, дело обстояло именно так; но если бы он не женился
на Стелле, Ванесса завладела бы им против его воли. Когда он вернулся в
Ирландию, его Ариадна, не желая оставаться на своем острове, пустилась в
погоню за бежавшим настоятелем. Напрасно он протестовал, клялся, успокаивал
и пытался ее запугать; наконец она узнала, что настоятель женился на Стелле,
и это ее убило - она умерла от неразделенной страсти ***.
{* "Ванесса была необычайно тщеславна. Образ, придуманный Каденом,
написан хорошо, но в целом он вымышлен. Она любила наряды; жаждала
преклонения; обладала весьма романтическим складом ума; стояла, по ее
убеждению, выше всех представительниц своего пола; держалась дерзко, весело
и гордо; были у нее и приятные черты, но она отнюдь не блистала красотой или
утонченностью... ее тешила мысль, что она слывет наложницей Свифта, и все же
она рассчитывала и желала выйти за него замуж". - Лорд Оррери.
** "Ты велишь мне ни о чем не беспокоиться и говоришь, что мы будем
видеться так часто, как только ты сможешь. Ты бы лучше сказал - так часто,
как ты будешь к этому расположен. Или так часто, как ты вспомнишь, что я
существую на свете. Если ты и дальше станешь так со мной обращаться, я не
долго буду тебе докучать. Невозможно описать, сколько я выстрадала с тех
пор, как в последний раз видела тебя; я уверена, что легче перенесла бы
пытку на дыбе, чем эти твои убийственные, да, убийственные слова. Порой я
решалась никогда больше тебя не видеть, но этой решимости, к несчастью для
тебя, хватало ненадолго; ибо есть что-то в человеческой природе, с чем мы не
в силах совладать, и чтобы найти облегчение в этом мире, я должна дать этому
волю, и я молю тебя прийти ко мне и быть со мной ласковым; ибо я уверена, ты
никого на свете не обрек бы на те страдания, какие я перенесла, если б
только знал о них. Я пишу тебе потому, что не могу высказать все это на
словах; когда я начинаю жаловаться, ты сердишься, и лицо у тебя тогда такое
страшное, что я немею. О, если б у тебя осталось ко мне столько участия, что
эти сетования могли бы родить жалость в твоей душе! Я изо всех сил стараюсь
сдерживать свои излияния; если б ты только знал мои мысли, я уверена, они
так тронули бы тебя, что ты меня простил бы; поверь, я должна высказать это
тебе или умереть". - Ванесса (Май, 1714 г.).
*** "Если мы отдельно рассмотрим поведение Свифта по отношению к
женщинам, то обнаружим, что он смотрел на них скорее как на бюсты, чем на
статуи в целом". - Оррери.
"Вы, наверное, улыбнулись бы, узнав, что его дом постоянно был сералем
для самых добродетельных женщин, которые навещали его с утра до вечера". -
Оррери.
Один из корреспондентов сэра Вальтера Скотта прислал ему материалы, на
которых основан следующий любопытный рассказ о Ванессе, после того как она
удалилась лелеять свою Страсть в уединении:
"Аббатство Марли близ Селбриджа, где жила мисс Ваномри, действительно
имеет вид настоящего монастыря, особенно снаружи. Дряхлый старик (по его
собственным словам, ему было за девяносто) впустил моего корреспондента
внутрь. Он был сыном садовника миссис Ваномри и еще ребенком работал с отцом
в саду. Он хорошо помнил несчастную Ванессу; и то, что он о ной рассказывал,
совпадало с общеизвестным описанием, особенно в том, что казалось ее
embonpoint {Полноты (франц.).}. Он сказал, что она редко уезжала и почти ни
с кем не виделась; обычно она проводила время за чтением или в прогулках по
саду... Она избегала людей и всегда была печальна, кроме тех случаев, когда
приезжал настоятель Свифт, - тогда она становилась веселой. В саду
невероятно густо разрослись лавры. Старик сказал, что когда мисс Ваномри
ожидала настоятеля, она всегда своими руками сажала несколько лавров к его
приезду. Он показал место, где она любила сидеть, - оно до сих пор
называется "беседка Ванессы". Три-четыре дерева да несколько лавров отмечают
это место... Из беседки, где стояли два стула и грубый стол, открывался вид
на Лиффи... По словам старого садовника, в этом уединенном месте настоятель
и Ванесса часто сидели вдвоем, а на столе перед ними лежали книги, перья,
бумага", - Скотт, "Свифт", т. 1, стр. 246-247.
"...но мисс Ваномри, раздосадованная положением, в котором она
очутилась, решила наконец, что хватит ей дожидаться соединения с предметом
своей любви, за надежду на которое она цеплялась среди всех превратностей в
его отношении к ней. Самым вероятным препятствием была его тайная связь с
миссис Джонсон, которая, без сомнения, была ей прекрасно известна и
наверняка возбуждала ее тайную ревность, хотя мы находим в их переписке
всего один намек на это обстоятельство, еще в 1713 году, когда она пишет
ему, - в то время он был в Ирландии: "Если ты очень счастлив, не будь таким
злым, напиши мне об этом, _если, конечно, это не сделает несчастной меня_".
Ее безропотность и то, как терпеливо она переносила это состояние
неизвестности в течение целых восьми, лет, должно быть, отчасти объяснялись
ее благоговением перед Свифтом, а отчасти, вероятно, слабым здоровьем ее
соперницы, которая таяла буквально на глазах. Однако нетерпение Ванессы
взяло наконец верх и она отважилась на решительный шаг - сама написала
миссис Джонсон и попросила сообщить, какой характер носят ее отношения со
Свифтом. Стелла ответила, что они с настоятелем связаны браком; и, кипя
негодованием против Свифта за то, что он дал другой женщине такие права на
себя, о каких свидетельствовали вопросы мисс Ваномри, Стелла переслала ему
письмо соперницы и, не повидавшись с ним и не ожидая ответа, уехала в дом
мистера Форда, близ Дублина. Результат известен всем читателям. Свифт, в
одном из тех припадков ярости, какие с ним бывали и в силу его темперамента
и по причине болезни, тотчас отправился в аббатство Марли. Когда он вошел в
дом, суровое выражение его лица, которое всегда живо отражало кипевшие в нем
страсти, привело несчастную Ванессу в такой ужас, что она едва пролепетала
приглашение сесть. В ответ он швырнул на стол письмо, выбежал из дома, сел
на лошадь и ускакал обратно в Дублин. Когда Ванесса вскрыла конверт, она
нашла там, только собственное письмо к Стелле. Это был ее смертный приговор.
Она не устояла, когда рухнули давние, но все еще лелеемые ею надежды,
которые давно наполняли ее сердце, и тот, раде кого, она их лелеяла, обрушил
на нее всю силу своего гнева. Неизвестно, долго ли она прожила после этой
последней встречи, но, по-видимому, не более нескольких недель". - Скотт.}
Когда она умерла и Стелла узнала, что Свифт посвятил ей чудесные
строки, она сказала: "Это меня ничуть не удивляет, ведь всем известно, что
настоятель умеет чудесно описывать даже палку от метлы". Вот женщина -
женщина до мозга костей! Видели вы когда-нибудь, чтобы одна из них простила
другую?
В примечании к биографии Свифта Скотт пишет, что друг Свифта, доктор
Тьюк из Дублина, хранил локон Стеллы, завернутый Свифтом в бумажку, на
которой рукой самого настоятеля было написано: "_Женские волосы, и ничего
больше_". Вот пример, пишет Скотт, стремления настоятеля скрыть свои чувства
под маской циничного равнодушия.
Обратите внимание, сколь различны мнения критиков! Свидетельствуют ли
эти слова о равнодушии или о стремлении скрыть свои чувства? Слышали ли вы
или читали когда-нибудь более трогательные слова? Женские волосы, и ничего
больше; любовь, верность, чистота, невинность, красота, и ничего больше;
самое нежное сердце на свете, истерзанное и раненое, - ныне уж недоступное
горечи разбитых надежд, оскорбленной любви и безжалостной разлуки: остался
этот локон, и ничего больше; да еще воспоминания и раскаянье для терзаемого
совестью одинокого бедняги, содрогающегося над могилой своей жертвы.
Но он, которого так много любили, сам тоже должен был изведать любовь.
Сокровища не только ума и мудрости, но и нежности наверняка прятал этот
человек в тайниках своего мрачного сердца и порой, под влиянием порыва,
показывал тем немногим, кого он туда допускал. Но бывать там вовсе не
доставляло удовольствия. Люди не оставались там долго и страдали оттого, что
побывали там *. Рано или поздно он уходил от всякой привязанности. Стелла и
Ванесса обе умерли подле него и в то же время вдали от него. У него не
хватило мужества смотреть, как они умирают. Он порвал со своим самым близким
другом Шериданом; он тайком скрылся от своего самого пылкого поклонника
Попа. Его смех дребезжит в наших ушах через сто сорок лет. Он всегда был
одинок - одиноко скрежетал зубами во тьме, за исключением того времени,
когда нежная улыбка Стеллы озаряла его. Когда она исчезла, его окружило
безмолвие и непроглядная ночь. Это был величайший гений, и ужасны были его
падение и гибель. Он представляется мне столь великим, что его падение
подобно для меня падению целой империи. Нам предстоит говорить здесь о
других великих именах - но, думается мне, среди них нет ни одного столь
великого и столь мрачного.
{* "Мсье Свифт - это Рабле, находящийся в здравом уме и живущий в
хорошем обществе. По правде говоря, у него нет той веселости, но он обладает
всею тонкостью, разумом, проницательностью, хорошим вкусом, которых не
хватает нашему медонскому кюре. Его стихи отличаются исключительным вкусом и
почти неподражаемы, милая приятность присуща ему и в стихах и в прозе; но
чтобы понять его как следует, нужно совершить небольшое путешествие в его
страну". - Вольтер, "Письма об англичанах", письмо 20.}
Лекция вторая
Конгрив и Аддисон
Много лет назад, до принятия билля о реформе, был в Кембридже клуб под
названием "Юнион", где велись дебаты и, помнится, среди студентов последнего
курса, которые регулярно посещали эту прославленную школу ораторского
искусства, ходило предание, что видные лидеры оппозиции и правящей партии
пристально следят за этим университетским клубом, и если человек отличился
там, у него появляются некоторые надежды выдвинуться в парламент по
рекомендации какого-нибудь знаменитого аристократа. Так входили в силу Джон
из колледжа св. Иоанна или Томсон на колледжа Святой Троицы и, надев мантию,
отстаивали трон или бросали вызов священникам и королям с величественностью
Питта или пылом Мирабо, воображая, что некий представитель знаменитого
аристократа следит за дебатами с задней скамьи, где он восседает, держа
наготове наследственное место в парламенте. И в самом деле, рассказывают,
что несколько юных студентов Кембриджа, выступавшие с речами в "Юнионе",
были взяты оттуда и отправлены в Корнуол или Олд Сарум, а потом поп...


