Джакомо Джироламо Казанова. История моей жизни

страница №22

Одибер некий юноша, богатый виноторговец, имевший
собственное дело и проживший год в Венеции, был пленен чарами сидевшей рядом
с ним Марколины, которая забавляла всех прелестной своей болтовней. Я по
натуре до крайности ревнив, но, когда предугадываю, что нынешний соперник
способен составить счастье моей любовницы, ревность стихает. На первый раз я
всего лишь осведомился у г-жи Одибер, что это за юноша, и с радостью
услышал, что человек он порядочный, что у него сто тысяч экю и большие
винные погреба в Марселе и Сете.
На другой день в театре зашел он в нашу ложу, и мне приятно было
видеть, что Марколина встретила его весьма любезно. Я пригласил его
отужинать с нами, он был почтителен, пылок и нежен. Когда он уходил, я
сказал, что надеюсь, что он еще почтит нас своим посещением, и, оставшись
наедине с Марколиной, поздравил ее с одержанной победой, изъяснив, что у нее
будет почти такое же состояние, как у м-ль П. П.; но вместо благодарности
она разъярилась.
— Если хочешь отделаться от меня, — произнесла она, — то отошли в
Венецию; я не желаю выходить замуж.
— Успокойся, ангел мой, мне отделываться от тебя? Что за выражения!
Разве я дал тебе хоть малейший повод думать, что ты мне в тягость? Этот
красивый, обходительный, молодой и богатый человек любит тебя, мне
показалось, что тебе он по сердцу, и, желая видеть тебя счастливой,
неподвластной прихотям фортуны, я издалека намекнул на возможность удачной
партии, а ты грубишь? Не плачь, милая Марколина, не береди душу.
— Я плачу от того, что ты вообразил, что я его люблю.
— Да будет тебе, больше не воображу. Успокойся и пойдем в постель.
В единый миг она перешла от слез к смеху и ласкам, и более мы о
виноторговце не говорили. На другой день в театре он вошел в нашу ложу, и
Марколина была с ним вежлива, но сдержанна. Я не осмелился пригласить его на
ужин. Дома Марколина поблагодарила меня, что я его не позвал, сказав, что
немало того опасалась. Мне было довольно, чтобы определиться на будущее.
Назавтра г-жа Одибер пришла к нам с визитом, дабы от имени виноторговца
пригласить нас к нему на ужин; я тотчас оборотился к Марколине спросить,
рада ли она приглашению, та отвечала, что почтет за счастье находиться
везде, где будет г-жа Одибер. Итак, она ввечеру заехала за нами и отвезла к
купцу, который никого более на ужин не звал. Мы увидали холостяцкий дом, где
не хватало только одного — женщины, чтоб принимала в нем гостей и сделалась
хозяйкой. За изысканным ужином молодой человек попеременно оказывал знаки
внимания г-же Одибер и Марколине, а та блистала, переняв изящные и
благородные манеры м-ль П. П. Веселая, благопристойная, порядочная, она без
труда воспламенила честного купца.
На следующий же день г-жа Одибер прислала мне записку, попросив
навестить ее. Я пришел и с некоторым удивлением услыхал, что виноторговец
просит руки Марколины. Я, недолго думая, отвечал, что весьма этому рад и под
хорошее ручательство дам за ней десять тысяч экю, но вот говорить с ней не
буду.
— Я пришлю ее к вам, сударыня, и коль вы добьетесь ее согласия, я
сдержу слово; но на меня не ссылайтесь, а то все испортите.
— Я сама заеду за ней, мы вместе пообедаем, а перед спектаклем вы ее
заберете.
На другой день она приехала, и Марколина, которую я наперед уведомил,
отправилась к ней обедать. Часов в пять я был у дамы и, увидав, что
Марколина в чудесном настроении, не знал, что и предполагать. Они были
вдвоем, г-жа Одибер отзывать в сторону меня не стала, я тем паче, и к началу
представления мы уехали. По дороге Марколина принялась на все лады
расхваливать добрый нрав этой женщины, а о деле ни слова, но в середине
спектакля я обо всем догадался. Я увидал юношу в амфитеатре, а в нашей ложе,
где было два свободных места, он так и не объявился.
Что за радость для Марколины, что я за ужином был пуще прежнего пылок и
нежен! Только в постели в сладостной откровенности пересказала она речи г-жи
Одибер.
— Я ей только одно отвечала, — сказала она, — что выйду замуж, если
ты прикажешь. Но я все же благодарна тебе за десять тысяч экю, что ты готов
был мне преподнести. Ты все на меня свалил, а я на тебя. Я уеду в Венецию,
когда ты пожелаешь, если не хочешь брать меня с собой в Англию, но замуж не
выйду. Мы не увидим более этого господина, хоть он и мил донельзя; я могла
бы полюбить его, если б не было тебя.
Мы и впрямь больше о нем не слыхали. Настал день свадьбы м-ль П. П.; мы
были приглашены, и Марколина появилась там со мною, пусть без бриллиантов,
но разодетая столь пышно, как только могла желать.
ГЛАВА IV
Antecedentibus sublatis *
Я покидаю Марсель <...>. Отъезд г-жи д'Юрфе из Лиона
<...> Мы выехали из Валанса в пять утра и, добравшись под вечер в
Лион, остановились в "Парке". Я тотчас поспешил на площадь Белькур к г-же
д'Юрфе, каковая, как всегда, объявила, будто не сомневалась, что я нынче
приеду. Она захотела узнать, правильно ли совершила обряды, и Паралис,
разумеется, все одобрил, и она была. весьма польщена; обняв малыша д'Аранда,
я обещал, что буду у нее завтра в десять.
Мы посвятили день совместным трудам, дабы получить должные наставления
касательно ее родов, завещания, того, как изыскать способ, чтобы ей,
возродившись в мужском обличии, не оказаться нищей. Оракул решил, что ей
надлежит умереть в Париже, все завещать сыну, и отпрыск ее не будет
незаконнорожденным, ибо Паралис обещал, что по приезде в Лондон я пошлю ей
дворянина, каковой женится на ней. Наконец, оракул повелел ей собираться и
через три дня ехать в Париж, взяв с собой маленького д'Аранда, которого я
должен отвезти в Лондон и сдать матери с рук на руки. Его подлинное
происхождение не было для нее тайной, ибо маленький мерзавец ей все
рассказал. Но я воспользовался тем же средством, каким поборол нескромные
откровения Кортичелли и Пассано. Мне не терпелось вернуть неблагодарного
мальчишку матери, что беспрестанно слала мне наглые письма. В голове у меня
созрел замысел отнять у нее мою дочь, которой должно было исполниться десять
лет и которая стала, как уверяла мать, чудом красоты, изящества и ума.
<...>
1764--1765. ГЕРМАНИЯ. РОССИЯ. ПОЛЬША
ТОМ X
ГЛАВА II

<...> Бегство из Лондона. Граф Сен-Жермен. Везель
<...> Я высадился в Кале и тотчас улегся в постель в "Золотой
руке", где стояла моя почтовая коляска. Лучший врач Кале безотлагательно
явился предложить свои услуги. Лихорадка, усиленная венериной отравой, что
растеклась по членам, привела меня в такое состояние, что врач уж не чаял
видеть меня живым. На третий день я дошел до крайности. Четвертое
кровопускание отняло последние силы и ввергло на сутки в летаргический сон,
за коим последовал спасительный кризис, вернувший меня к жизни; но только
строгий режим позволил мне уехать через две недели после прибытия.
Слабый, опечаленный тем, что принужден был покинуть Лондон, причинив г.
Лейгу значительный ущерб, что принужден был бежать, что негр мой предал
меня, что вынужден оставить намерение ехать в Португалию, что не знаю, куда
податься, что здоровье расстроено настолько, что выздоровление сомнительно,
вид ужасный, кожа желтая, весь в язвах от кельтской влаги и надо
озаботиться, как от них избавиться, — сел я в почтовую коляску вместе с
крестником моим Датури, что устроился позади; был он мне за слугу и исполнял
сии обязанности отменно. Я отписал в Венецию, чтобы перевели мне в Брюссель
вексель на сто фунтов стерлингов, который я должен был получить в Лондоне,
куда писать не осмеливался. Я переменил лошадей в Гравелине и заночевал в
"Консьержери" в Дюнкерке.
Первый, кого увидал я, выйдя из коляски, был торговец С., муж Терезы, о
которой читатель, верно, помнит, племянницы любовницы Тиреты, каковую любил
я лет семь тому назад. Он узнает меня, дивится, что я так переменился; я
отвечаю, что едва оправился от тяжелой болезни, спрашиваю о жене, он
говорит, что у нее все хорошо, и покорнейше просит завтра у него отобедать.
Я отговариваюсь, что должен рано утром уезжать, но он слушать ничего не
желает, хочет, чтобы я повидал жену его и трех карапузов, коими он
обзавелся, и раз уж я решил утром ехать, он приведет тогда жену и все
семейство. Что делать? Я согласился.
Читатель, верно, помнит, как я любил Терезу и решил жениться на ней.
Вспомнив об этом, я еще горше опечалился — ясно, каково будет ей видеть
меня таким.
Она явилась через четверть часа с мужем и тремя сыновьями; первенцу
было шесть лет. После обычных любезностей и слишком уместных вопросов о
здоровье, раздражавших меня, она отослала двух младшеньких, оставив обедать
старшего, ибо имела веские основания полагать, что мне любопытно будет на
него посмотреть. Мальчуган был чудный, и поскольку он во всем походил на
мать, муж никогда не сомневался в том, что он его — и по закону и по крови.
В душе я смеялся тому, что встречал сыновей своих по всей Европе. За столом
она рассказала мне о Тирете. Он поступил на службу в голландскую Индийскую
компанию, оказался замешан в мятеже, случившемся в Батавии, был изобличен и
едва не повешен, но ему посчастливилось, подобно мне, спастись бегством. В
этом мире, ища приключений, нетрудно попасть на виселицу из-за пустяка, коли
в душе ты шалопай и не довольно осторожен.
Утром поехал я через Ипр в Турне, где, увидав двух конюхов,
выгуливавших лошадей, спросил, чьи они.
— Господина графа де Сен-Жермена, чернокнижника, что живет тут уже
месяц и никуда не выходит. Он обогатит наш край, заведет фабрики. Все
проезжие желают видеть его, но он никого не принимает.
После такого ответа взяла меня охота повстречаться с ним. Остановившись
в трактире, я немедля написал ему записку, уведомив о намерении своем и
попросив указать удобное для него время; Вот ответ, каковой я сохранил и
только перевел на французский:
"Занятия мои не дозволяют ни с кем видеться, но вы исключение.
Приходите, когда угодно, вас проведут в мою комнату. Вам не надо называть,
ни вашего имени, ни моего. Не предлагаю вам разделить мой обед, ибо трапеза
моя никого не насытит, а вас тем паче, если сохранили вы прежний аппетит".

Я отправился к нему в девять. Он завел бороду длиною в дюйм и двадцать
перегонных кубов, наполненных жидкостями, часть из которых настаивалась на
песке при комнатной температуре. Он сказал, что трудится над красителями для
собственного увеселения, заводит шляпную фабрику, дабы доставить
удовольствие графу Кобенцлу, полномочному послу императрицы Марии-Терезии в
Брюсселе. Он сказал, что ему выдали всего лишь двадцать пять тысяч флоринов,
денег этих недостаточно, но он добавит своих. Мы заговорили о г-же д'Юрфе, и
он сказал, что она отравилась, приняв чрезмерную дозу универсального
эликсира.
— Из завещания ее следует, — сказал он, — что она полагала, будто
беременна, и могла бы быть таковой, если б ко мне обратилась. Это одна из
простейших операций, но никогда нельзя быть уверенным, будет плод мужским
или женским.
Узнав, что я болен, он заклинал меня остаться в Турне всего на три дня
и делать все, как он скажет. Он уверял, что к отъезду моему все бубоны
спадут. Он дал бы мне затем пятнадцать пилюль, чтоб принимать их по одной, и
за пятнадцать дней я бы вконец исцелился. Я поблагодарил за все и от всего
отказался. Затем он показал мне архей, каковой именовал он Атоэфиром. То
была белая жидкость в маленькой колбе, похожей на все прочие. Они были
запечатаны воском. Услыхав, что сие не что иное, как универсальное природное
начало, и доказательством тому то, что оно мгновенно испарится из колбы,
если проделать наималейшее отверстие в воске, я просил показать мне сие на
опыте. Тогда он дал мне колбу и булавку, сказав, чтобы я удостоверился сам.
Я проколол воск, и колба в тот же миг опустела.
— Поразительно, но для чего оно потребно?
— Этого я вам открыть не могу.
Не желая, по обыкновению своему, отпускать меня, не удивив, он спросил,
есть ли у меня мелкие деньги, и я вытащил монету из кармана и положил на
стол. Тогда он поднялся, не объясняя вовсе, что намерен делать. Он взял
раскаленный уголь и положил его на металлическую пластину, затем попросил
монету в двенадцать су, что была у меня, положил сверху черную крупинку и
сунул монету на уголь, затем принялся раздувать уголь через трубку, и менее
чем в две минуты я своими глазами увидел, как монета покраснела. Он сказал
мне обождать, покуда она остынет, что и сделалось вмиг. Затем он, улыбаясь,
велел мне взять монету назад, ведь она моя. Я тотчас увидел, что она
золотая, и, хотя был уверен, что он стянул мою, подменив золотой, которую
нетрудно было сперва побелить, я не стал упрекать его. Изъявив свое
восхищение, я сказал, что в другой раз, чтобы наверное удивить самого
проницательного человека, он должен заранее уведомить, что намерен
произвести трансмутацию, дабы здравомыслящий человек внимательно осмотрел
серебряную монету, прежде чем поместить ее на раскаленный уголь. Он отвечал,
что те, кто сомневается в его искусстве, недостойны беседовать с ним. То
была обыкновенная его манера. Такова последняя моя встреча со знаменитым и
ученым обманщиком, что умер в Шлезвиге тому шесть или семь лет. Монета в
двенадцать су была из чистого золота. Два месяца спустя я подарил ее лорду
маршалу Киту в Берлине, каковой ею заинтересовался.
Я уехал из Турне назавтра, в четыре утра, и остановился в Брюсселе,
дожидаясь ответа на письмо, что я отправил г-ну де Брагадину с просьбой
перевести мне туда вексель, который должен был получить в Лондоне. Письмо
пришло через пять дней после приезда моего, вместе с векселем на двести
голландских дукатов на г-жу Нетин. Я думал задержаться здесь, чтобы пройти
меркуриальное лечение, но тут Датури сказал, что, как он только что узнал от
одного канатоходца, его отец, мать и вся семья были в Брауншвейге, и если я
пожелаю поехать туда, уверял он, то получу всяческое вспоможение и буду
чувствовать себя как дома. Он вмиг меня убедил. Я знал наследного принца,
который ныне правит, да и любопытно мне было через двадцать один год увидеть
мать Датури. Итак, я немедля выехал из Брюсселя, но в Рурмонде почувствовал
себя так скверно, что подумал, что не смогу продолжить путь. Проезжая через
Льеж, повстречал я г-жу Малинган, вдовую, нищую. Тридцать шесть часов в
постели, казалось, возвратили мне силы, и я отправился в почтовой коляске
своей, немало на нее досадуя, ибо почтовые лошади не приучены поддерживать
оглобли; я решил избавиться от нее в Везеле. Едва добравшись до трактира,
лег я в постель и велел Датури договориться обменять ее на какой-нибудь
четырехколесный экипаж.
Утром, к крайнему своему удивлению, увидал я в своей комнате генерала
Беквича. Задав приличествующие случаю вопросы и осведомившись о моем
здоровье, генерал сказал, что купит сам коляску и даст мне покойную карету,
дабы путешествовать по всей Германии; вмиг все было сделано, но, когда
честный англичанин в подробностях узнал от меня, в каком я состоянии, он
убедил меня лечиться в Везеле, где проживал молодой медик, обучавшийся в
Лейдене, человек весьма искусный и сведущий. Нет ничего легче, чем заставить
переменить мнение и намерения человека больного, грустного, планов никаких
не имеющего, что ищет счастья и, согласно максиме "sequere Deum" *, не
знает, где оно его ждет. Г-н Беквич, чей полк стоял гарнизоном в городе,
тотчас велел послать за доктором Пиперсом и пожелал присутствовать и при
исповеди моей, и даже при осмотре. Мне не хочется возмущать читателя
описанием того жалкого состояния, в коем я пребывал. Юный медик, сама
доброта, просил меня переехать к нему, обещал всяческую заботу его матери и
сестер и уверял, что вылечит меня в шесть недель, коли соглашусь я следовать
его предписаниям. Генерал побуждал на то решиться, да мне и самому этого
хотелось, — ведь я желал предаваться увеселениям в Брауншвейге, а не
являться туда развалиной, не владея своими членами. Итак, я согласился, не
взирая на сына, что домогался чести вылечить меня у себя. Об оплате доктор
Пипер уговариваться не захотел. Он сказал, что перед отъездом я дам ему,
сколько сочту нужным, и он безусловно этим удовольствуется. Он отправился,
дабы приготовить для меня свою комнату — у него она была одна, — и сказал,
что через час я могу перебираться. Я велел свезти туда мои пожитки, и в
портшезе приехал к нему, прикрывая лицо платком, стыдясь показаться матери и
сестре честного врача, что ожидал меня в окружении нескольких барышень, на
которых я и взглянуть не осмеливался.
Едва добрался я до комнаты, как Датури раздел меня, и я лег в постель.
ГЛАВА III
Выздоровление. Датури избивают солдаты. Отъезд в Брауншвейг. Редегонда.
Брауншвейг. Наследный принц. Жид. Житье в Вольфенбюттеле. Библиотека.
Берлин. Кальзабиджи и берлинская лотерея. Девица Беланже

В обеденное время доктор зашел ко мне в комнату с матерью и одной из
сестер, которые уверили, что всячески будут обо мне заботиться.
Добросердечие было написано на их лицах.
Когда они удалились, врач изложил методу, коей собирался следовать,
дабы вернуть мне здоровье. Потогонный отвар и меркуриальные пилюли должны
были изгнать заразу, что сводила меня в могилу. Надлежало выдерживать
строжайшую диету и ничем себя не утруждать. Я уверил его, что буду покорно
повиноваться всем предписаниям. Он обещал читать мне газету два раза в
неделю и тотчас сообщил, что скончалась г-жа де Помпадур.
И вот я приговорен к отдыху, целительному, по уверениям врача, и в то
же время губительному, ибо я чувствовал, что впрямь помираю со скуки. Даже
доктор испугался и просил меня не препятствовать, чтобы сестра его приходила
работать в мою комнату с двумя или тремя девицами, добрыми своими
подружками. Кровать помещалась в алькове, полог задергивался, и они никак не
могли мне докучать. Я просил его доставить мне такую утеху, и сестра была
рада сделать мне одолжение, ибо комната, что я занимал, была единственной,
где окна выходили на улицу. Но предупредительность врача оказалась роковой
для Датури.
Юноша, получивший воспитание в цирке, не мог не скучать, проводя весь
день со мной; а потому, увидав, что у меня изрядное общество и я могу
обойтись без него, почел за благо поразвлечься и целыми днями шатался там и
сям. На третий день жительства нашего в Везеле его принесли ввечеру домой,
всего избитого. Он забрел в караульню повеселиться с солдатами, они начали
искать с ним ссоры и изрядно его поколотили. На него было жалко смотреть.
Весь окровавленный, без трех зубов, он поведал, плача, о своей беде и взывал
о мщении. Я послал врача уведомить об этом деле генерала Беквича, каковой
пришел сказать мне, что не знает, чем тут помочь, и единственно какую услугу
может оказать, это отправить парня на излечение в лазарет. Все кости были
целы, он поправился через неделю, и я отослал его в Брауншвейг с паспортом
от генерала Соломона. Три зуба, что он потерял в потасовке, охраняли его от
опасности попасть в солдаты, грозившей, если б все были целы. Он отправился
пешком, и я обещал навестить его, как только буду в состоянии ехать.
Парень он был красивый, ладно сбитый. Читал с трудом, выучили его
только плясать на канате и запускать потешные огни. Был он смел и примерно
честен. К вину питал особую склонность, а к прекрасному полу вполне обычную.
Я знавал многих людей, которые были обязаны счастьем женщинам, несмотря на
свое к ним равнодушие.
Через месяц я почувствовал себя в полном здравии и был в состоянии
ехать, хотя изрядно исхудал. Мнение, что составили о моей особе в доме
доктора Пиперса, характеру моему отнюдь не соответствовало. Он почитал меня
за терпеливейшего в мире человека, а сестра с ее премилыми подружками — за
наискромнейшего. Все добродетели мои проистекали из болезни. Дабы судить о
человеке, надобно исследовать его поведение, когда он здоров и волен,
больным или в тюрьме он совсем иной.
Я преподнес платье девице Пиперс и дал двадцать луидоров врачу.
Накануне отъезда получил я письмо от г-жи дю Рюмен, которая, узнав от друга
моего Баллетти, что я нуждаюсь в деньгах, послала мне вексель на шестьсот
флоринов на Амстердамский банк. Она писала, что я отдам ей эту сумму, когда
смогу; но она скончалась прежде, чем я сумел расплатиться с долгом.
Решив ехать в Брауншвейг, не мог я перебороть искушения заехать в
Ганновер. Когда я вспоминал о Габриель, то по-прежнему любил ее.
Останавливаться там я не помышлял, ибо не был более богат, да к тому же
надлежало щадить не до конца восстановленное здоровье. Я желал единственно
нанести недолгий визит в ее поместье, что, сказывала она, находится
неподалеку от Штокена. Да и любопытно мне было на нее взглянуть.
Итак, решился я ехать на рассвете один в карете, кою английский генерал
променял мне на коляску, но сему не суждено было случиться.
Записка от генерала, в которой просил он меня на ужин, где я встречу
своих соотечественников, вынудила принять приглашение. Коль засидимся
допоздна, так поеду попозже, решаю я. И я иду к г. Беквичу, обещав доктору
воздерживаться от излишеств.
Что за диво, войдя в комнату, вижу я Редегонду, что из Пармы, со своей
сукой матерью. Та сперва меня не признала, но дочь сразу ко мне обратилась,
сказав, что я изрядно похудел. Я отвечал, что она стала краше прежнего, и
так оно и было. В ее лета полтора года только прибавили очарования. Я
поведал, что избавился от тяжкого недуга и завтра утром еду в Брауншвейг.
— И мы тоже, — отвечала она, взглянув на мать.
Генерал, радуясь, что мы знакомы, добавляет, что мы можем ехать вместе,
но я, улыбаясь, возражаю, что это будет затруднительно, если госпожа матушка
не переменила своих правил.
— Ни на йоту, — отвечает она.
Гости хотели продолжать игру. Генерал метал, банк был невелик. Были еще
две или три дамы и офицеры, играли по маленькой. Мне предлагают карты, я
благодарю, сказав, что в дороге не играю.
После конца тальи генерал говорит, что знает, отчего я не играю, и
достает из бумажника английские банковые билеты.
— Это, — говорит, — те самые банковые билеты, коими вы расплатились
со мной полгода назад в Лондоне. Постарайтесь отыграться. Здесь 400 фунтов
стерлингов.
— У меня нет желания, — отвечаю, — столько проигрывать. Я поставлю
полсотни гиней, и тоже бумажных, чтобы доставить вам удовольствие.
С этими словами вытаскиваю я из кошелька, где у меня было 200 золотых
дукатов, вексель, присланный графиней дю Рюмен.
Он продолжает метать, и после третьей тальи я выигрываю пятьдесят
гиней, каковые, когда я прекращаю понтировать, он тотчас выплачивает
английскими билетами. Тут доложили, что ужин подан, и мы сели за стол.
Редегонда, изрядно выучившая французский, забавляла все общество. Она
ехала из Брюсселя на службу к герцогу Брауншвейгскому, ее нанял второй
солисткой Николини. Она жаловалась, что почтовые колымаги вконец ее замучили
и в Брауншвейг она доберется совсем больной.
— Так вот, кстати, кавалер де Сейнгальт, — говорят ей генерал, --
совсем один, в превосходной карете. Езжайте с ним.
Редегонда улыбается. Мать Редегондова спрашивает, сколько в карете
мест, генерал отвечает за меня, что два. Мать объявляет, что это невозможно,
она свою дочь ни с кем наедине не оставит. Тут раздается всеобщий смех, а
Редегонда, посмеявшись, молвит, что мать вечно боится, что ее убьют.
Перешли на другие материи, и до часу весело сидели за столом.
Редегонда, не заставив долго себя упрашивать, села за клавесин и спела арию,
доставившую удовольствие всему обществу.
Когда я собрался уходить, генерал просил меня к завтраку, сказав, что
почтовая карета отходит только в полдень и я должен оказать любезность
прекрасной соотечественнице, а она, со своей стороны, попрекала меня за
некие мои поступки во Флоренции и Турине, хотя ей не в чем было меня
упрекать; но я сдался и пошел, наконец, спать, имея в том великую нужду.
Утром в девять часов прощаюсь я с лекарем и всем его семейством и иду
завтракать к генералу, приказав закладывать и подать карету к его дому, ибо
непременно хотел ехать после завтрака. Через полчаса является Редегонда с
матерью и, к удивлению моему, еще и с братом, что служил у меня во Флоренции
лакеем.
После завтрака, весьма оживленного, карета меня ждет, я раскланиваюсь с
генералом и гостями, вышедшими из залы, дабы проводить меня. Редегонда,
спросив, удобна ли моя карета, садится в нее, и я так же попросту сажусь без
всяких задних мыслей; но я немало был удивлен, когда кучер тронул рысью,
едва я сел. Я готов был крикнуть "Стой!", но, увидав, что Редегонда хохочет
во все горло, позволил ему ехать, решив, что прикажу остановиться, когда
Редегонда, отсмеявшись, скажет "довольно". Но не тут-то было. Мы проехали
уже полмили, когда она заговорила.
— Я так смеялась, вообразив, как истолкует матушка эту нежданную
шутку, ведь я хотела только на минутку сесть в карету; затем я смеялась над
кучером, который, конечно, без вашего ведома, похитил меня.
— Ну конечно.
— Матушка, верно, подумает обратное. Разве это не забавно?
— Весьма, но мне это нравится. Милая Редегонда, я отвезу вас в
Брауншвейг, и вам здесь будет покойней, чем в почтовой колымаге.
— О! Шутка заходит слишком далеко. Мы остановимся на первой же станции
и подождем почту.
— Как вам будет угодно, но я, право слово, не буду столь любезен.
— Как! У вас достанет сил бросить меня одну на станции?
— Никогда, прелестная Редегонда. Вы знаете, я всегда вас любил. Я
повторяю, я готов отвезти вас в Брауншвейг.
— Если вы меня любите, вы подождете и передадите меня прямо в руки
матушки, которая уже, верно, в отчаянии.
— Душа моя, на это не надейтесь.
Юная сумасбродка вновь принялась смеяться, а пока она смеялась, я в
подробностях продумывал любезный моему сердцу замысел — отвезти ее в
Брауншвейг.
Мы добрались до станции, лошадей не было; почтарь у меня быстро
сделался сговорчивым и, перекусив, едем мы до следующей станции в сумерках,
по скверной дороге. Я требую лошадей, не беря во внимание, что там говорит
Редегонда. Я знал, что почтовая карета доберется сюда до полуночи и мать
завладеет дочерью. Это в мои планы не входило. Я ехал всю ночь и остановился
в Липпштадте, где, несмотря на неурочный час, приказал подать поесть.
Редегонда хотела спать, да и я не меньше, но ей пришлось смириться, когда я
мягко сказал, что спать мы будем в Миндене. И тут она улыбнулась, ибо знала,
что ее ждет. Там мы поужинали и провели пять часов в одной постели. Она лишь
для виду заставила себя упрашивать. Была б у нее честная мать, когда я свел
с ней знакомство во Флоренции у Палези, не связался бы я с Кортичелли,
принесшей мне столько горестей. После слишком краткого роздыха в Миндене
остановился я вечером в Ганновере, где мы отменно поели в превосходном
трактире. Я повстречал там того самого полового, что был в цюрихском
трактире, когда я прислуживал за столом дамам из Золотурна. Мисс Чудлай
обедала там с герцогом Кингстонским, потом поехала в Берлин. Им подали на
десерт большое блюдо лимонного мороженого, от которого они откушали самую
малость, чем мы и попользовались; потом легли в кровать, постеленную на
французский лад.
Утром нас разбудил стук подъехавшей почтовой кареты. Редегонда не
желает, чтоб мать застала ее в постели, я зову полового, чтоб сказать ему,
чтоб он не вел в нашу комнату даму, каковая, выйдя из кареты, будет нас
спрашивать, но слишком поздно. В ту минуту, как я распахиваю дверь, входит
мать с сыном и застает нас обоих в рубашках. Я велел ее сыну подождать с той
стороны и затворил дверь. Мать принимается ругаться, сетовать, что мы ее
одурачили, угрожать мне, если я не ворочу ей дочь. Дочь, в подробностях ей
все рассказав, убеждает, что один только случай понудил ее уехать со мной.
Наконец мать соблаговолила поверить.
— Но, — говорит она дочери, — ты не можешь отрицать, мерзавка, что
спала с ним.
Она, смеясь, отвечает, что все было совсем не так, и нет в том ничего
дурного, когда люди спят. Она начинает целовать ее и совершенно успокаивает,
сказав, что сейчас оденется и поедет вместе с ней в Брауншвейг в карете.
После примирения я оделся, приказал подать лошадей, и, угостив всех
завтраком, отправился в Брауншвейг, куда прибыл на три часа раньше них.
Редегонда отбила у меня охоту ехать с визитом к Габриель, что должна была
жить с матерью и двумя сестрами в поместье, о котором рассказывала.
Я остановился в хорошем трактире и немедля дал знать Датури о своем
приезде. Он появился, щегольски одетый, горя нетерпением представить меня
великолепному г. Николини, главному антрепренеру представлений в городе и
при дворе. Человек этот, знавший дело до тонкостей, пользовавшийся
благоволением великодушного принца, своего повелителя, чья любовница, Анна,
доводилась ему дочерью, жил в роскоши. Он чуть не силком хотел приютить
меня, но я сумел отговориться. И все же я обещал обедать у него,
соблазненный не только превосходным поваром, но и притягательным обществом,
способным доставить большее удовольствие, нежели собрание знатных особ, где
веселость, стесненная этикетом, угасает. Гостями Николини были люди,
наделенные талантами. Истинные виртуозы, музыканты и танцовщики обоего полу
являли самую усладительную для меня картину. Я только выздоравливал, был
стеснен в деньгах. Иначе я никогда бы не покинул так скоро гостеприимный
Брауншвейг. На другой день за обедом была и Редегонда. Все уже знали, не
ведаю откуда, что от Везеля до Ганновера она ехала со мной.
Послезавтра кронцпринц Прусский прибыл из Потсдама, дабы увидеться с
будущей своей супругою, дочерью владетельного герцога. Он взял ее в жены год
спустя, и всем ведомы худые следствия сего брака: любовный каприз
очаровательной принцессы стоил головы смельчаку, соблазнившему ее или
давшему себя соблазнить. В последнем случае она весьма была не права,
обвинив его.
При дворе задавали пышные празднества, и наследный принц
Брауншвейгский, ныне царствующий, меня обласкал. Я познакомился с ним в
Сохо-Сквер на званом загородном ужине, накануне принятия его в сословие
лондонских мещан.
Минуло двадцать два года, как я любил мать Датури. Помня красоту ее,
мне любопытно было ее видеть. Время так жестоко ее обезобразило, что я
подосадовал, что принудил ее принять меня. Ей явно стыдно было своего
уродства, но уродство ее дозволяло мне не краснеть за прошлую неверность.
Своеобычный женский лик слишком скоро делается из прекрасного уродливым.
На большой равнине неподалеку от города наследный принц задал смотр
шести тысячам пехотинцев, служивших в брауншвейгской армии. Я там был; весь
день лило как из ведра, зрителей, иностранцев и местных дворян, особенно
дам, было преизрядное число; среди прочих увидал я мисс Кудлай,
осведомившуюся, давно ли я покинул Лондон. Славная дама одела муслиновое
платье прямо поверх рубашки, и ливень так изрядно ее вымочил, что на вид она
казалась вовсе голой. Видно было, что это ей по душе. Прочие дамы укрывались
от потопа под навесами. Дождь не мог воспрепятствовать маневрам войск,
которые не страшатся огня.
Не имея никаких дел в Брауншвейге, я подумал, не уехать ли мне, чтобы
отправиться в Берлин и с наибольшим приятствием провести там остаток лета.
Мне нужен был сюртук, я покупаю сукно у жида, который предлагает учесть
заграничные векселя, если они у меня есть. Что может быть проще? У меня было
заемное письмо на пятьдесят луидоров на Амстердамский банк, что прислала
г-жа де Рюмен; я достаю его из бумажника и предлагаю, израильтянину. Изучив
его хорошенько, он говорит, что вернется через полчаса и уплатит
голландскими дукатами. Он возвращается с деньгами. Письмо было на мое имя,
Сейнгальт, так я и расписываюсь в получении, и он уходит довольный, что
выгадал два процента, обычный процент при учете векселей, выданных на
Амстердамский банк. Но на другой день является ко мне утром в комнату тот же
самый жид и просит вернуть ему деньги и забрать вексель либо дать ему залог,
покуда с почтой он не получит ответа, примет ли вексель банкир, на которого
он выписан.
Удивленный таковым нахальством и уверенный в правоте своей, я говорю,
что он спятил, что я ручаюсь за вексель и никакого залога ему не дам. Он
отвечает, что непременно хочет денег или залога, иначе добьется моего
ареста, ибо ему все про меня известно. Тут мне кровь ударяет в голову, я
хватаю трость и, отвесив пять или шесть ударов, вышвыриваю его прочь,
затворяю дверь и одеваюсь, дабы идти на обед к Николини. Я никому не
рассказываю об этом происшествии.
Решив уезжать через два или три дня, назавтра прогуливаюсь я пешком в
окрестностях города и встречаю наследного принца, что едет в одиночестве
верхом, только стремянный следует за ним в сотне шагов. Я отвешиваю поклон,
вижу, что он останавливается, и подхожу.
— Так вы точно решили уезжать? — ласковым голосом говорит мне
милейший принц. — Я узнал об этом утром от одного жида, который явился
сказать, что вы избили его палкой за то, что он потребовал залога за
учтенный вексель, сомневаясь, не фальшивый ли он.
— Я в точности не помню. Ваше Высочество, что сделал я, поддавшись
приступу более чем праведного гнева; мерзавец этот посмел угрожать, что
воспрепятствует моему отъезду, сказав, что ему все про меня ведомо, но я
знаю, что честь запрещает мне забрать письмо и дать залог, и один тиран
может воспрепятствовать моему отъезду.
— Вы правы, это было бы несправедливо, но жид боится потерять сто
дукатов; он говорит, что не дал бы их вам, если б вы не упомянули мое имя.
— Он лжет.
— Он говорит, что вы подписались чужим титулом.
— Он опять лжет.
— Так или иначе, жид был избит, как он уверяет, и боится остаться в
накладе. Мне жаль этого дурня, и я хочу помешать ему искать средства
задержать вас здесь, покуда он не узнает, что в Амстердаме благополучно
приняли вексель, что вы перевели на него. Я сегодня же велю забрать у него
помянутый вексель, ибо нимало не сомневаюсь в его подлинности. Итак, вы
вольны ехать, когда вздумаете. Прощайте, г. де Сейнгальт, счастливого пути.
После сих любезностей принц тронул коня, не дожидаясь моего ответа. А я
мог бы ответить, что раз Его Высочество собственноручно забирает мой вексель
у еврея, тот решит, что принц милует меня, весь город в это поверит и честь
моя пострадает.
Принцам, наделенным чистым сердцем и благородной душой, зачастую не
хватает тонкости, дабы пощадить самолюбие особы, коей желают они выказать
знак несомненного своего уважения. Поступок принца проистекал от чрезмерного
его великодушия. Он не мог бы поступить иначе, почитай он меня за мошенника,
но желая тем не менее выказать, что прощает меня и один потерпит ущерб от
мошенничества моего. А быть может, он именно так и думает, сказал я себе в
следующий миг, когда расстался с ним. К чему он вмешивается? К чему не
презрел подлые, безумные наветы? Жида он пожалел или меня? Если меня, то я
обязан преподать ему урок, не оскорбив доблестного мужа.
Я поразмыслил так же, воротившись к себе, над концовкой диалога. Я
нашел, что его пожелание счастливого пути было тут крайне неуместно. В устах
принца, коего обязан я был почитать как государя, любезность становилась
приказом уезжать.
Итак, я решил не оставаться в Брауншвейге, ибо, оставаясь, мог вызвать
неблагоприятные толки, и не уезжать, ибо мог дать принцу повод подумать,
что, уезжая, попользовался его добротой и прикарманил полсотни луидоров,
каковые, если б был виноват, должен был бы возвратить жиду.
После сих рассуждений, сплетенных осторожностью, умудренных честью и
достойных более трезвого ума, нежели мой, велю я закладывать, собираю
чемодан, обедаю, расплачиваюсь с хозяином и, не озаботившись ни с кем
проститься, еду в Вольфенбюттель с намерением провести там неделю и зная,
что скучать не буду, ибо там находится третья библиотека Европы. Я давно уже
горел желанием исследовать ее на досуге.
Ученый профессор-библиотекарь, отменно вежливый, ибо в вежливости его
не было ничего нарочитого или принужденного, сказал мне при первом моем
посещении, что не только велит человеку обслуживать меня в библиотеке,
выдавать все книги, что я попрошу, но и приносить их ко мне в комнату, не
выключая рукописи, что составляют главное богатство этой славной библиотеки.
Я провел неделю, выходя оттуда единственно затем, чтобы пойти в комнату, а
выходил из комнаты единственно, чтобы туда воротиться. Я вновь свиделся с
библиотекарем лишь на восьмой день, дабы за час до отъезда поблагодарить
его. Жил я в совершеннейшем покое, не помышляя ни о прошлом, ни о будущем,
труды помогали забыть, что существует настоящее. Нынче я вижу — чтобы жить
в миру как истинному мудрецу, мне довольно было стечения малозначительных
обстоятельств, ибо добродетель всегда притягивала меня более, нежели порок.
Если я грешил, так только от веселости сердечной. Я увез из Вольфенбюттеля
изрядное число ученых суждений об "Илиаде" и "Одиссее", которые не
встречаются ни у кого из толкователей, неведомы великому Попу. Часть из них
вошла в мой перевод "Илиады", остальное затерялось тут и здесь. Я не сожгу
ничего, даже эти Мемуары, хотя часто о том думаю. Я предвижу, что никогда не
выберу момента.
Я воротился в Брауншвейг в тот же трактир и тотчас послал уведомить о
том крестника моего Датури. Как я был доволен, убедившись, что никто в
Брауншвейге не знал, что я провел неделю в пяти лье отсюда! Он сказал, что,
как говорили, перед отъездом забрал я у жида вексель, о котором больше речи
не было. Я все же был уверен, что пришел ответ из Амстердама и что наследный
принц знал, что я в Вольфенбюттеле. Крестник просил меня обедать у Николини.
Это само собой разумелось, поскольку я с ним не прощался, а хотел завтра
уезжать. И вот что приключилось за обедом, послужив к вящему моему
удовлетворению.
Мы принялись за жаркое, когда вошел камердинер наследного принца вместе
с глупым жидом, коего я в приступе гнева проучил за наглость.
— Мне велено, сударь, — сказал он, — просить у вас прощения за то,
что заподозрил, будто вексель ваш на Амстердамский банк подложный. Я был
наказан, потеряв два процента, что заработал бы, оставь я его у себя.
Я отвечал, что другого наказания ему не желаю.
Директор Николини не преминул поставить себе в заслугу, что Его
Высочество повелел принести мне извинения у него дома, и я охотно польстил
его тщеславию. Ввечеру я спросил, не будет ли каких поручений в Берлин, и
откланялся, но вот что задержало меня еще на день.
В трактире нашел я записку от Редегонды, где она сетовала, что, живя в
Брауншвейге, я ни разу ее не навестил, и приглашала позавтракать с ней в
загородном домике, о котором все мне изъяснила. Она писала, что будет там не
с матерью, а с одной давней моей знакомой, которую я буду рад повидать. Она
просила меня быть вовремя.
Я любил Редегонду и не бывал у нее в Брауншвейге не только из-за матери
ее, но и для того, что не в состоянии был преподнести ей какой-либо красивый
подарок. Я решил непременно быть, любопытствуя также увидеть девицу, какую
называла она давней моей знакомой.
Итак, в назначенный час явился я в указанный дом и увидал ее, красивую
и прелестную, в гостиной на первом этаже вместе с юной "виртуозкой", которую
я знавал ребенком в тот самый год, когда заточили меня в Пьомби. Я изобразил
удовольствие от встречи с ней, но, занявшись единственно Редегондой,
рассыпался в извинениях, затем в похвалах прелестному домику, где увидал ее.
Она сказала, что сняла его на полгода, но никогда в нем не ночевала.
После кофе пошли мы погулять по саду и повстречали принца, который,
милостиво улыбаясь, просил у Редегонды прощения, что ненароком прервал нашу
беседу.
Я сразу все понял, понял, для чего красавица велела мне в записке своей
не опаздывать. В десять или двенадцать дней Редегонда покорила милейшего
принца, который всегда питал склонность к прекрасному полу, но в первый год
брака с сестрой английского короля полагал необходимым соблюдать инкогнито в
привязанностях своих. Мы погуляли часок, беседуя о Лондоне и Берлине и ни
единым словом не обмолвившись ни о векселе, ни о жиде. Я порадовал его,
расхвалив Вольфенбюттельскую библиотеку, и изрядно посмешил, сказав, что,
кабы не превосходная духовная пища, тамошний скверный стол уморил бы меня.
Распрощавшись самым любезнейшим образом с Редегондой, он сел на коня в
ста шагах от домика. Оставшись наедине со своей соотечественницей, весьма
далекий от того, чтоб домогаться ее милостей, советовал я ей нежно любить
особу, только что нас покинувшую; но она ни в чем не хотела признаться.
Остаток дня провел я в трактире и на рассвете уехал.
В Магдебурге офицер, коему вручил я письмо генерала Беквича, показал
мне все потайные ходы крепости и три дня развлекал меня обществом девок и
игроков. Я поберег здоровье и честно наполнил кошелек.
Я направился прямиком в Берлин, не озаботившись сделать остановку в
Потсдаме, раз короля там не было. Песчаные дороги принудили меня потратить
три дня на то, чтобы проехать восемнадцать малых немецких миль.
Остановился я в "Городе Париже". В сем трактире я нашел все для себя
потребное в рассуждении услуги и экономии. Хозяйка, француженка Рюфен, знала
дело отменно, и дом пользовался самой доброй славой. Через полчаса после
моего приезда она зашла ко мне в комнату, дабы осведомиться, доволен ли я, и
обо всем уговориться. Она держала общий стол, а с тех, кто желал обедать у
себя, брала вдвое. Я сказал, что не желаю есть за общим столом, а, обедая в
комнате, не желаю платить лишнего, и она вольна уменьшить мне порцию; она
согласилась с условием, что ужинать я буду за ее столом, где будут одни
друзья, и совершенно бесплатно. Любезность за любезность, я согласился,
изъявив всячески дружеское свое расположение. Устав с дороги, я отужинал у
нее только на следующий день. У нее был муж, занимавшийся кухней и никогда
не садившийся за стол, и сын, который также не приходил. Я ужинал с пожилым
господином, весьма рассудительным и мягким в обращении, занимавшим соседнюю
комнату, по имени барон Трейден; сестра его была замужем за герцогом
Курляндским, Иоганном Эрнстом Биреном — или Бироном. Любезный этот господин
стал мне другом и оставался им в те два месяца, что провел я в Берлине. Был
еще купец из Гамбурга Греве с молодою женой, которую привез он в Берлин
подивиться на двор короля-воина. Жена была столь же мила, как и муж. Я
усердно ухаживал за ней, честь по чести. Был еще один весельчак по имени
Ноэль, единственный и любимейший повар Прусского короля. Он редко приходил
ужинать с доброй своей подругой г-жой Рюфен, ибо крайне редко бывал
свободен. Пособлял Ноэлю всего один поваренок, и другого повара у Прусского
короля никогда не было. Я знавал в Ангулеме его родителя, прославившегося
отменными паштетами. Ноэль, нынешний посланник французской Директории в
Гааге, как мне говорили, сын того повара, что некогда мне полюбился. Не будь
Ноэль столь искусен, славный медик атеист Ламетри не скончался бы от
несварения, отобедав у милорда Тирконеля, ибо отменный паштет, стоивший ему
жизни, был изготовлен Ноэлем. Ламетри частенько ужинал с Рюфен при жизни
своей, и я досадовал, что мне не довелось свести с ним знакомство. Он был
человек ученый и донельзя веселый. Умер он смеясь, хотя уверяют, что нет
смерти мучительней, чем от несварения. Вольтер говорил мне, что, по его
мнению, в мире не было атеиста столь заклятого и основательного, и я, прочтя
сочинения его, согласился. Сам король Прусский произнес ему в Академии
надгробное слово, где сказал, что нет ничего удивительного, что Ламетри
признавал только материю, в нем одном соединился весь сущий в мире разум.
Только королю, что мнит себя оратором, позволительно излагать столь
шутливые мысли в скорбной надгробной речи. Король Прусский не был при том
атеистом, но это неважно, ибо вера в Бога никогда не влияла ни на нравы его,
ни на дела. Некоторые полагают, что атеист, каковой в помыслах своих
обращается к Богу, лучше деиста, который о нем и не вспоминает.
Свой первый визит в Берлине нанес я Кальзабиджи, младшему брату того, с
кем объединился в 1757 году в Париже для учреждения лотереи Военного
училища, названной после смерти Пари дю Верне королевской лотереей.
Кальзабиджи, коего повстречал я в Берлине, покинул Париж и жену,
которую все именовали по-прежнему генеральшей ла Мот, и учредил подобную
лотерею в Брюсселе, где, пожелав жить в роскоши, в 1762 году обанкротился,
несмотря на всяческую помощь графа Кобенцла. Принужденный уехать, прибыл он
в Берлин в весьма жалком виде и представился королю Прусскому. Изрядный
краснобай, он убедил короля завести лотерею в государстве, доверить ему
ведать ею да еще пожаловать звонкий титул тайного советника. Он обещал Его
Величеству доход не менее чем в 200 000 экю, а себе просил только десять
процентов от сбора и оплату тиражных расходов.
Все ему было даровано. Уже два года как лотерея была учреждена, тиражи
шли своим чередом, ни одного убыточного пока, по счастью, не было, но
король, зная, что неудача может воспоследовать, и опасаясь ее, уведомил
Кальзабиджи, что более не желает держать лотерею. Он уступал ее ему,
довольствуясь 100 000 экю; столько стоила ему Итальянская опера.
Я явился к Кальзабиджи в тот самый день, когда король повелел объявить
ему сей несправедливый приговор.
Вспомянув былые наши успехи и злоключения, он поведал мне о
происшествии, коего никак не ждал. Он сказал, что нынешний тираж будет еще
королевским, но он должен будет напечатать в афишах, что к последующим
тиражам Его Величество касательства не имеет. Он нуждался в обеспечении в
два миллиона экю, предвидя, что иначе лотерея прогорит, ибо никто не захочет
делать ставки, не зная наверняка, что ему выплатят выигрыш. Он предложил мне
десять тысяч экю в год, коль я сумею убедить короля оставить лотерею за
собой, напомнив, как семь лет назад, приехав в Париж, я смог доказать совету
Военного училища, что выигрыш будет верным, и побуждал повторить сей подвиг.
— Это доброе знамение, — уверял он, — и нет тут никакого суеверия, я
знаю, что сам ангел-хранитель лотереи привел вас в Берлин именно вчера.
Я посмеялся над бреднями и пожалел его. Я втолковываю, что невозможно
переубедить человека, вбившего в голову "я боюсь и более бояться не желаю".
Он просит меня остаться обедать и представляет г-жу Кальзабиджи. Я вдвойне
удивлен. Во-первых, я полагал, что генеральша ла Мот еще жива, во-вторых, в
г-же Кальзабиджи признал я девицу Беланже. Я произношу обычные любезности,
спрашиваю, как поживает ее матушка, она вздыхает и просит не вспоминать о ее
семье, не бередить раны.
В Париже я знавал г-жу де Беланже, вдову биржевого маклера; у нее была
только эта хорошенькая дочь, дела ее, мне казалось, шли неплохо. Видя, что
она замужем и, похоже, жалуется на судьбу, я ничего не могу взять в толк и
особо не любопытствую, но добрый друг, заставив меня оценить искусство
повара, пожелал, чтоб я оценил его лошадей и щегольский экипаж. Он просил
меня сопровождать дражайшую супругу в прогулке по парку и остаться на ужин,
ибо это была главная их трапеза. У него было много дел, тираж был
послезавтра.
Когда мы сели в карету, я попросил ее изъяснить, какая счастливая
случайность сделала ее женой моего друга.
— Жена его, — отвечала она, — еще жива и потому я не имею несчастья
быть ему женой; но весь Берлин почитает меня за таковую. После кончины
матушки, тому уже три года, я осталась без гроша, поскольку она жила на
пожизненный пенсион. Не имея вовсе таких богатых родственников, чтоб
прибегнуть к их помощи, и не желая приобретать вспоможение ценой своего
счастья, прожила я два года на деньги, что выручила от продажи мебели и
вещей, принадлежавших бедной матушке; я поселилась у доброй женщины, каковая
вышивала на пяльцах и тем жила. Я платила ей столько-то в месяц и училась.
Выходила я из дому только к мессе и умирала с тоски. Чем скорее таяли
деньги, тем сильнее уповала я на божественное провидение, но когда не
осталось ни единого су, обратилась к г-ну Бреа, генуэзцу, полагая, что он не
способен меня обмануть. Я просила сыскать мне место горничной в хорошем
доме, уверив, что обладаю всеми необходимыми для того талантами. Он обещал
подумать и пять или шесть дней спустя предложил мне вот какое место и сумел
убедить принять его.
Он прочел мне письмо г-на Кальзабиджи, коего я до того не знала, в
котором он просил прислать к нему в Берлин честную девицу из хорошей семьи,
воспитанную и пригожую, ибо имел намерение обходиться с ней как с супругою и
заключить брак по смерти старой жены своей, жить которой оставалось недолго.
Поскольку нельзя было предполагать, чтобы барышня сия оказалась богата,
велел он выдать ей пятьдесят луидоров на обзаведение и еще пятьдесят на
дорогу до Берлина со служанкой. Г-н Бреа был формально уполномочен
поручиться за г-на Кальзабиджи, что тот примет ее как свою жену и как
таковую представит всем, кто вхож в его дом. У нее будет горничная, ею самой
нанятая, собственный выезд, наряды, приличествующие ее положению, и, по
обыкновению, столько-то на булавки. Он обязался предоставить ей полную
свободу по истечении года, буде общество его или Берлин придутся ей не по
душе, и в таком случае выдать сто луидоров, оставив все им подаренное или
пошитое для нее. Но если барышня согласится остаться, ожидая, когда он
женится на ней, он напишет дарствен

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися