Герберт Уэллс. Тоно Бенге

страница №3

ся туда только к часу дня. В
пути я встретил немало увлекательного и даже не слишком устал, хотя один
башмак невыносимо жал мне ногу.
Утро в тот день было, по всей вероятности, ясное, так как помню, что
где-то возле Ичинстоу-Холла я оглянулся и увидел устье Темзы - реки,
сыгравшей впоследствии огромную роль в моей жизни. Но тогда я не знал, что
это широкое водное пространство грязно-бурого цвета и есть Темза, и принял
ее за море, которого никогда еще не видел. По воде сновали разного рода
суда, парусники и даже пароходы; одни поднимались вверх по течению,
направляясь к Лондону, другие спускались вниз, к морским просторам. Я
долго следил за ними взглядом и думал: уж не отправиться ли мне вслед за
ними к морю?
Приближаясь к Блейдсоверу, я начал сомневаться, хорошо ли меня там
примут, и уже раскаивался, что вздумал вернуться сюда. Быть может,
неказистый вид судов, которые мне удалось как следует разглядеть, положил
конец моим мечтам о море.
Я выбрал кратчайший путь - через Уоррен - и решил пересечь парк, чтобы
избежать встречи с возвращающимися из церкви прихожанами. Мне не хотелось
попадаться им на глаза, пока я не повидаюсь с матерью, и в том месте, где
тропинка вьется между холмов, я свернул с дорожки и не то чтобы спрятался,
а просто встал за кустами. Здесь, помимо всего прочего, я не рисковал
наткнуться на леди Дрю, которая обычно ездила по проезжей дороге.
Странное чувство испытывал я, стоя в своей засаде. Я воображал себя
дерзким разбойником, отчаянным бандитом, замыслившим налет на эти мирные
места. Впервые я так остро почувствовал себя отщепенцем, и в дальнейшем
это чувство сыграло большую роль в моей жизни. Я осознал, что для меня нет
и не будет места в этом мире, если я сам не завоюю его.
Вскоре на холме появились слуги, которые шли небольшими группами:
впереди - садовники и жена дворецкого, за ними две смешные неразлучные
старухи-прачки, потом первый ливрейный лакей, что-то объяснявший маленькой
дочке дворецкого, и, наконец, моя мать в черном платье; с суровым видом
шагала она рядом со старой Энн и мисс Файзон.
С мальчишеским легкомыслием я решил превратить все в шутку. Выскочив из
кустов, я крикнул:
- Ку-ку, мама! Ку-ку!
Мать глянула на меня, смертельно побледнела и схватилась рукой за
сердце.
Нужно ли говорить, какой переполох вызвало мое появление. Разумеется, я
не стал им докладывать, что заставило меня возвратиться в Блейдсовер, но
держался стойко и упрямо твердил:
- Ни за что не вернусь в Чатам... Скорее утоплюсь, чем вернусь в
Чатам...
На следующий день разгневанная мать повезла меня в Уимблхерст, сердито
заявив, что отдаст меня дяде, о котором я никогда не слыхал, хотя он жил
неподалеку. Она не сказала мне, что меня ожидает, и на меня так
подействовало ее негодование и тот факт, что я причинил ей крупную
неприятность, что я не стал ее расспрашивать. Я знал, что мне не
приходится рассчитывать на милость леди Дрю. Мое окончательное изгнание
было решено и подписано. Я уже начал сожалеть, что не бежал к морю,
разочарованный видом облака угольной пыли и безобразных судов, на которые
глядел в Рочестере. Море открыло бы передо мной широкую дорогу в мир.


Наша поездка в Уимблхерст не слишком хорошо запечатлелась в моей
памяти. Я помню только, что мать сидела рядом со мной в напряженной и
надменной позе; казалось, она презирала вагон третьего класса, в котором
мы ехали. Помню также, как она отворачивалась от меня к окну всякий раз,
когда начинала разговор о дяде.
- Я помню твоего дядю мальчиком, с тех пор мне не приходилось его
видеть, - сказала она. - Про него говорили, что он очень смышленый, -
прибавила она явно неодобрительным тоном.
Моя мать не слишком-то ценила в человеке ум.
- Года три назад он женился и обосновался а Уимблхерсте. Думаю, у его
жены водились кое-какие деньжонки.
Она замолчала, перебирая в памяти давно забытые эпизоды.
- Медвежонок... - сказала она наконец, что-то вспомнив. - Когда он был
твоих лет, его называли Медвежонком... Сейчас ему должно быть лет двадцать
шесть - двадцать семь.
С первого же взгляда на дядю я вспомнил о Медвежонке. Мать оказалась
права: внешностью и повадками он действительно чем-то напоминал
медвежонка. Трудно было найти для него более меткое прозвище. Он был
довольно ловок, но не отличался изяществом манер и обладал живым, но
неглубоким умом.
Из лавки стремительно вышел на тротуар низкорослый человечек в сером
костюме и комнатных туфлях из серого сукна. Его молодое, слегка
одутловатое лицо украшали очки в золотой оправе. Я успел заметить также
жесткие, взъерошенные волосы, неправильный, крючковатый нос, в иные
моменты казавшийся орлиным, и уже намечавшееся брюшко, круглое, как
бочонок.
Он буквально выскочил из лавки и остановился на тротуаре, с
нескрываемым Восторгом созерцая что-то на витрине; потом с довольным видом
почесал подбородок и вдруг юркнул бочком в дверь, словно его втянула туда
чья-то рука.
- Это, вероятно, он, - сказала мать прерывающимся от волнения голосом.
Мы прошли мимо витрины, причем я и не подозревал, что вскоре мне
придется до тонкостей ознакомиться со всеми выставленными там предметами.
Это была обыкновенная витрина аптеки, если не считать фрикционной
электрической машины, воздушного насоса, двух-трех треног и реторт. Все
это заменяло привычные синие, желтые и красные бутыли, красовавшиеся в
витринах других аптек. Среди этой лабораторной утвари стояла гипсовая
статуэтка лошади - в знак того, что имеются лекарства для животных, а у ее
ног были разложены пакеты с душистыми травами, стояли пульверизаторы,
сифоны с содовой водой и другие предметы. В центре витрины висело
объявление, тщательно написанное от руки красными буквами:

Покупайте заблаговременно пилюли Пондерво от кашля.
Купите сегодня же! Почему?
На два пенса дешевле, чем зимой.
Вы запасаетесь яблоками. Почему же вам не купить
лекарство, которое непременно понадобится?

Впоследствии я убедился, что это объявление, его тон как нельзя лучше
характеризовали моего изобретательного дядю.
В стеклянной двери, над рекламой, восхвалявшей детские соски, появилось
лицо дяди. Я разглядел, что у него карие глаза, а от очков на носу
пролегла полоска. Видно было, что дядя не знает, кто мы такие. Он осмотрел
нас с головы до ног, затем с профессиональной любезностью широко распахнул
перед нами дверь.
- Вы не узнаете меня? - задыхаясь, спросила мать.
Дядя не решился признаться в этом, но не смог скрыть своего
любопытства. Мать опустилась на маленький стул возле прилавка, заваленного
мылом и патентованными лекарствами; она беззвучно шевелила губами.
- Стакан воды, мадам? - предложил дядя и, описав рукой широкую кривую,
прыгнул куда-то в сторону.
Отхлебнув из стакана, мать проговорила:
- Этот мальчик похож на своего отца. С каждым днем он становится все
больше и больше похож на него... И вот я привезла его к вам.
- На своего отца, мадам?
- На Джорджа.
Несколько мгновений лицо дяди по-прежнему выражало полнейшее
недоумение. Он стоял за прилавком, держа в руке стакан, который отдала ему
мать. Но понемногу он начал догадываться.
- Черт возьми! - воскликнул дядя, потом еще громче: - Господи боже мой!
При этом восклицании у него свалились с носа очки, Поднимая их, он на
мгновение скрылся за ящиками с какой-то кроваво-красной микстурой.
- Десять тысяч чертей! - гаркнул он и стукнул стаканом по прилавку. -
Боги Востока! - С этими словами он бросился к замаскированной в стене
двери, и уже из другой комнаты донесся его возбужденный голос: - Сьюзен!
Сьюзен! - Потом он снова появился перед нами и протянул нам руку. - Ну,
как вы поживаете? - спросил он. - Никогда в жизни я не был так потрясен.
Подумать только... Вы! - Он горячо потряс вялую руку моей матери, а затем
и мою, придерживая при этом очки указательным пальцем левой руки. -
Заходите! - спохватился он. - Заходите же. Лучше поздно, чем никогда. - И
он увлек нас в гостиную, находившуюся позади аптеки.
После Блейдсовера эта комната показалась мне маленькой и душной, но
куда более уютной, чем логово Фреппов. Слабый запах некогда поглощенных
здесь блюд носился в воздухе, и с первого же взгляда создавалось
впечатление, что все здесь подвешено, обернуто или задрапировано. Газовый
рожок в центре комнаты и зеркало над камином были украшены муслином ярких
тонов; камин и доска над ним обрамлены каким-то материалом с бахромой в
виде пушистых шариков (я впервые увидел такую бахрому), даже абажур на
лампе, стоявшей на маленьком письменном столе, напоминал большую
муслиновую шляпу. На скатерти и оконных занавесках я заметил все ту же
бахрому в виде шариков, а на ковре были вытканы розы. По обеим сторонам
камина стояли небольшие шкафы, и в нише виднелись грубо сколоченные полки,
устланные розовой клеенкой и заваленные книгами. На столе, корешком вверх,
лежал словарь, на раскрытом бюро валялись исписанные листы бумаги и другие
доказательства внезапно прерванной работы. На одном из листов я успел
прочитать крупно и отчетливо выведенные слова: "Патентованная машина
Пондерво. Эта машина облегчит вам жизнь".
Дядя открыл в углу комнаты маленькую дверь, похожую на дверцу шкафа, и
за ней оказалась узенькая лестница. Таких узких лестниц я в жизни никогда
еще не видел.
- Сьюзен! - закричал дядя опять. - Ты нужна здесь. Кое-кто хочет тебя
видеть. Просто удивительно!
В ответ раздались какие-то невнятные слова, затем над нашими головами
что-то загремело, словно кто-то с раздражением швырнул на пол тяжелый
предмет; после этого вступления на лестнице послышались осторожные шаги, и
в дверях показалась моя тетка, держась рукой за косяк.
- Это тетушка Пондерво! - объявил дядя. - А это жена Джорджа, и она
привезла к нам своего сына.
Он окинул комнату быстрым взглядом, потом метнулся к письменному столу
и перевернул белой стороной кверху объявление о патентованной машине.
Затем указал на нас очками:
- Ты ведь знаешь, Сьюзен, что у меня есть старший брат Джордж. Я не раз
говорил тебе о нем.
Он порывисто отошел в глубину комнаты, остановился на коврике перед
камином, надел очки и кашлянул.
Тетушка Сьюзен с любопытством рассматривала нас. Это была довольно
хорошенькая стройная женщина лет двадцати трех - двадцати четырех. Я
помню, как меня поразили ее необыкновенно голубые глаза и нежный румянец.
У нее были мелкие черты лица, нос пуговкой, круглый подбородок и длинная
гибкая шея, выступавшая из воротника светло-голубого капота. Ее лицо
выражало откровенное недоумение, а маленькая вопросительная морщинка на
лбу свидетельствовала о несколько ироническом желании понять, к чему
клонит дядя; видимо, она уже раз навсегда убедилась в тщетности такого
рода стараний и примирилась с этим. Всем своим видом она, казалось,
говорила: "О боже! Что он еще мне преподносит?" Впоследствии, узнав ее
поближе, я обнаружил, что ее попытки понять мужа постоянно осложнялись
вопросом: "Что это он еще надумал?" В переводе на наш школьный жаргон это
прозвучало бы: "Что это ему еще втемяшилось?"
Тетушка поглядела на меня и на мать, потом снова повернулась к мужу.
- Ты ведь слыхала о Джордже, - повторил он.
- Милости просим, - произнесла тетушка, спустившись с лестницы и
протягивая нам руку. - Милости просим. Правда, это такая неожиданность...
Я не смогу вас ничем угостить, в доме ничего нет. - Она улыбнулась, с
добродушной усмешкой бросила взгляд на мужа и добавила: - Если только он
не соорудит какое-нибудь снадобье. На это он вполне способен.
Мать церемонно пожала ей руку и велела мне поцеловать тетю.
- Ну, а теперь давайте сядем, - проговорил дядя с каким-то неожиданным
присвистом и деловито потер руки. Он придвинул стул матери, поднял и
сейчас же снова опустил штору на маленьком окне и возвратился на свое
прежнее место перед камином.
- Честное слово, - сказал он, как человек, принявший окончательное
решение, - я очень рад вас видеть.


Пока взрослые разговаривали, я внимательно разглядывал дядю. Мне
удалось подметить в его внешности немало любопытных черточек.
На подбородке у него я заметил небольшой порез; его жилетка была
застегнута не на все пуговицы, словно в тот момент, когда он одевался,
что-то отвлекло его. Мне понравился насмешливый огонек, порой вспыхивавший
у него в глазах. Я следил, словно зачарованный, за движением его губ,
несколько изогнутых книзу, и с удивлением отмечал, что в очертаниях его
рта есть какая-то неправильность, губы двигались как-то "кособоко", если
можно так выразиться, отчего он начинал порой шепелявить и присвистывать.
Не ускользнуло от меня и то, что во время разговора на лице у него то
появлялось, то исчезало выражение какого-то торжества. Он то и дело
поправлял очки, которые, по-видимому, были неудобны ему, нервно шарил в
карманах жилетки, прятал руки за спину и начинал смотреть куда-то поверх
наших голов; иногда он привставал на носки и тут же круто опускался на
пятки. У него была привычка время от времени с силой втягивать воздух
сквозь зубы, и тогда раздавался какой-то жужжащий звук. Я могу изобразить
его только как мягкое "з-з-з"...
Больше всех говорил дядя. Мать повторила все, что она уже сказала в
начале нашей встречи: "Я привезла к вам Джорджа..." - но почему-то
умалчивала о цели нашего приезда.
- Вы довольны своим жилищем? - спросила она и, получив утвердительный
ответ, продолжала: - У вас очень уютно. Дом невелик и не требует особенных
хлопот. Вам, кажется, неплохо в Уимблхерсте?
Дядя, в свою очередь, засыпал ее вопросами о высокопоставленных
обитателях Блейдсовера. Мать отвечала так, будто она была близкой подругой
леди Дрю. Тема вскоре истощилась, и на минуту все замолчали, а затем дядя
пустился в рассуждения об Уимблхерсте.
- Это место, - начал он, - совсем не по мне.
Мать кивнула головой, словно ей это было уже известно.
- Я не могу здесь развернуться, - продолжал дядя. - Здесь мертвечина.
Никогда ничего не случается.
- Он вечно ждет каких-то событий, - отозвалась тетушка Сьюзен. -
Когда-нибудь все эти события обрушатся на него лавиной, и он сам будет не
рад.
- А вот и наоборот! - весело ответил дядя.
- Вы хотите сказать, что торговля идет вяло? - спросила мать.
- О! Еле-еле. Здесь нет роста, нет развития. Люди здесь приходят за
пилюлями, когда заболеют сами, или за каким-нибудь лекарством для лошади,
если она заболеет. Но поди дожидайся, пока это случится. Вот ведь какие
здесь люди! Вы не можете заставить их раскошелиться и купить какое-нибудь
новое средство. К примеру сказать, как я убеждал их покупать лекарства
заранее, да побольше! Слушать не хотят! Затем я пытался распространить
среди них свое маленькое изобретение - систему страхования от простуды: вы
платите по уговору каждую неделю, а когда простудитесь, то получаете
таблетки от кашля до тех пор, пока не перестанете чихать и кашлять.
Понимаете? Но боже мой! Они не способны воспринимать никакие новшества,
они отстали от века. Они не живут - какое там! - просто проз-зябают и
других вынуждают прозябать... З-з-з...
- Ах! - воскликнула мать.
- Меня такая жизнь не устраивает, - добавил дядя. - Жизнь должна
бурлить вокруг меня, как водопад.
- Вот и Джордж был такой же, - промолвила мать, немного подумав.
- Он все время старается оживить свою торговлю, - заговорила тетушка
Сьюзен, бросая нежный взгляд на мужа. - Он выставляет в окне все новые
объявления, дня не проходит, чтобы он что-то не придумал. Вы просто не
поверите. Я частенько нервничаю из-за его затей.
- И все это ни к чему, - сказал дядя.
- Да, и все это ни к чему, - согласилась жена. - Он не в своих силах.
(Она хотела сказать: "Не в своей стихии".)
Наступила долгая пауза.
Этой паузы я ожидал с самого начала разговора и сразу же навострил уши.
Я знал, что будет дальше: речь пойдет о моем отце. Я окончательно убедился
в этом, когда глаза матери задумчиво остановились на мне. В свою очередь,
дядя и тетушка окинули меня взглядом. Тщетно пытался я придать своему лицу
выражение благоглупости.
- Мне кажется, - промолвил дядя, - для Джорджа будет интереснее
побывать на рыночной площади, чем сидеть здесь и болтать с нами. Там есть
памятник старины - любопытная штучка, позорный столб с колодками.
- Я не прочь посидеть и с вами, - сказал я.
Дядя поднялся и с самым добродушным видом повел меня через аптеку. На
пороге он остановился и довольно дружелюбно выразил некоторые свои мысли:
- Ну, разве это не сонное царство, Джордж, а? Вон посмотри, на дороге
спит собака мясника, а ведь до полудня еще полчаса! Я уверен, что ее не
разбудит даже трубный глас в день Страшного суда. Поверь, никто здесь и не
проснется! Даже покойники на кладбище - и те только повернутся на другой
бок и скажут: "Не тревожьте вы нас лучше!" Понимаешь?.. Ну, хорошо. А
позорный столб с колодками сразу вон за тем углом.
Он смотрел мне вслед, пока я не скрылся из виду.
Так мне и не пришлось услышать, что они говорили о моем отце.


Когда я вернулся, мне показалось, что дядя каким-то чудесным образом
стал больше в мое отсутствие и возвышался над всеми остальными.
- Это ты, Джордж? - крикнул он, когда звякнул колокольчик двери. -
Заходи!
Я вошел в комнату и увидел его на председательском месте перед
задрапированным камином.
Все трое повернулись в мою сторону.
- Мы тут говорили, что не худо бы сделать из тебя аптекаря, Джордж, -
сказал дядя.
Мать быстро взглянула на меня.
- Я надеялась, - заявила она, - что леди Дрю сделает что-нибудь для
него... - И она снова замолчала.
- Что же именно? - спросил дядя.
- Она могла бы замолвить о нем словечко кому-нибудь, возможно,
пристроить его куда-нибудь... - Как все служанки, мать была твердо
убеждена, что все хорошее на этом свете достигается только протекцией. -
Он не из тех, для кого можно что-нибудь сделать, - добавила она,
отказываясь от своей мечты. - Он не умеет приспосабливаться. Стоит только
сказать, что леди Дрю хочет помочь ему, и он становится на дыбы. Он так же
непочтительно относился к мистеру Редгрэйву, как и его отец.
- Кто этот мистер Редгрэйв?
- Священник.
- Хочет быть чуточку независимым? - живо спросил дядя.
- Непокорным, - ответила мать. - Он не знает своего места и думает, что
сможет добиться чего-нибудь в жизни, насмехаясь над людьми и пренебрегая
ими. Может быть, он поймет свою ошибку, пока еще не слишком поздно.
Дядя почесал свой порезанный подбородок и взглянул на меня.
- Ты знаешь хоть немного латынь? - отрывисто спросил он.
Я ответил отрицательно.
- Ему придется немного заняться латынью, чтобы сдать экзамен, - пояснил
дядя матери. - Хм... Он мог бы брать уроки у преподавателя нашей школы -
ее недавно открыло благотворительное общество.
- Как! Я буду учить латынь? - взволнованно воскликнул я.
- Немножко, - ответил дядя.
- Я всегда хотел изучать латынь! - заявил я с жаром.
Меня давно мучила мысль, что в этом мире трудно жить, не зная латыни, и
Арчи Гервелл убедил меня в этом. Это подтверждала и литература,
прочитанная мною в Блейдсовере. С латынью я связывал какую-то не совсем
осознанную мною мысль об освобождении. И вот теперь, когда, казалось, я
уже и мечтать не мог об учении, мне преподнесли такую приятную новость.
- Латынь тебе, конечно, ни к чему, - сказал дядя, - но ее нужно знать,
чтобы выдержать экзамены. Ничего не поделаешь!
- Ты займешься латынью потому, что так нужно, - заявила мать, - а вовсе
не потому, что ты этого хочешь. Кроме того, тебе придется изучать еще и
многое Другое...
Одна мысль о том, что я не только смогу продолжать учение и читать
книги, но что это даже будет моей непременной обязанностью, подавляла во
мне все другие чувства. Я давно уже считал, что для меня навсегда потеряна
такая возможность. Вот почему слова дяди так взволновали меня.
- Значит, я буду жить с вами? - спросил я. - Учиться и работать в
аптеке?
- Выходит, что так, - отозвался дядя.
Словно во сне я прощался в тот же день с матерью - до того ошеломил
меня неожиданный поворот судьбы. Я буду изучать латынь! Мать гордилась
этим не меньше меня; унижение, которое она испытывала из-за меня в
Блейдсовере, теперь отошло в прошлое; к тому же она преодолела отвращение,
с каким относилась к своему вынужденному визиту к дяде, и считала, что
устроила мое будущее. Все это внесло в наше прощание оттенок искренней
нежности, которой никогда не бывало раньше, когда мы расставались.
Я помню, как усадил мать в вагон и стоял в открытых дверях ее купе. Мы
и не подозревали тогда, что скоро навсегда перестанем огорчать друг друга.
- Будь хорошим мальчиком, Джордж, - сказала она. - Учись. Не ставь себя
на одну доску с теми, кто выше и лучше тебя, и... не завидуй им.
- Не буду, мама.
Я беззаботно дал это обещание и, пока она пристально смотрела на меня,
все размышлял, не смогу ли сегодня же вечером засесть за латынь.
Внезапно что-то кольнуло ее в сердце - не то какая-то мысль, не то
воспоминание, а может быть, и предчувствие... Когда кондуктор с шумом
начал закрывать двери вагонов, она торопливо, словно стыдясь своего
порыва, сказала:
- Поцелуй меня, Джордж.
Я вошел в купе. Она потянулась ко мне, жадно схватила в свои объятия и
крепко прижала к себе. Это было так непохоже на нее! Я успел заметить, как
заблестели ее глаза и по щекам вдруг покатились слезы.
В первый и в последний раз в жизни я видел, что мать плачет. И вот она
уехала, а я остался, расстроенный и недоумевающий, забыв на время даже о
латыни, и все еще видел перед собой новый для меня, необычный образ
матери, какой она была в минуту нашего расставания.
Мысль о ней не покидала меня и позже, хотя я старался отогнать ее, пока
наконец не понял, что мать представляла собой. Бедное, гордое,
ограниченное создание! Бедный, строптивый, непослушный сын! Впервые я
осознал, что и моей матери были присущи человеческие чувства.


Следующей весной моя мать неожиданно и к великому недовольству леди Дрю
умерла. Ее милость, прихватив с собой мисс Соммервиль и Файзон, немедленно
сбежала в Фолкстон, чтобы вернуться после похорон, когда на место моей
матери водворится уже другая экономка.
На похороны меня привез дядя. Помнится, накануне поездки ему пришлось
пережить неожиданную неприятность. Узнав о смерти матери, он послал в
мастерскую Джадкинса в Лондон свои клетчатые брюки с наказом выкрасить их
в черный цвет, но мастерская своевременно не прислала брюки обратно. На
третий день взволнованный дядя послал, без всякого, правда, результата,
несколько телеграмм - одну резче другой. На следующее утро ему пришлось
нехотя уступить настояниям тетушки Сьюзен и облачиться во фрак, сшитый,
несомненно, в те дни, когда дядя был стройным юношей. На фоне других
воспоминаний о наших сборах на похороны матери над всем остальным высится,
подобно колоссу Родосскому, фигура дяди в брюках из тонкого глянцевитого
черного сукна.
А у меня были свои неприятности. Дядя купил мне цилиндр с такой же
траурной лентой, как у него; это был мой первый цилиндр, и в нем я
чувствовал себя чрезвычайно стеснительно.
Смутно вспоминаю комнату матери с белой панелью и странное чувство,
охватившее меня при мысли о том, что ее больше нет здесь и никогда уже не
будет; в памяти всплывают знакомые люди, такие непохожие на себя в
траурной одежде, и неловкость, какую я испытывал оттого, что был центром
всеобщего внимания. И все же душевное смятение не мешало мне чувствовать у
себя на голове новый цилиндр - это ощущение то исчезало, то появлялось
вновь.
Но все эти мелочи отступают на задний план перед одним особенно
отчетливым и печальным воспоминанием, властно завладевшим моей душой. Я
иду во главе печальной процессии по кладбищенской дорожке за гробом матери
к месту ее погребения; слышу медлительный голос старого священника, его
торжественные, скорбные, но не тронувшие мою душу слова:
- Я есмь воскресение и живот, глаголет господь. Верующий в меня, иже и
умрет, жив будет и не умрет во веки веков...
Не умрет вовек! Было чудесное весеннее утро, на деревьях набухали и
распускались почки. Все в природе цвело и ликовало, груши и вишни в саду
церковного сторожа стояли, словно осыпанные снегом. На могильных холмиках
кивали своими головками нарциссы, ранние тюльпаны и множество маргариток.
Звенели птичьи голоса. И на фоне этой радостной картины на плечах у мужчин
медленно плыл коричневый гроб, наполовину скрытый от меня капюшоном
священника.
Так мы подошли к открытой могиле...
Несколько минут я стоял в оцепенении, наблюдая, как гроб с прахом
матери готовятся опустить в землю, я прислушиваясь к словам молитв. Мне
даже казалось, что происходит нечто весьма интригующее.
Но незадолго до конца погребения я вдруг почувствовал, что ведь я так и
не сказал матери то самое главное, что должен был сказать; она ушла молча,
не простив меня и не выслушав моих ненужных теперь оправданий. Внезапно я
понял все, чего до сих пор не мог уяснить, и посмотрел на нее с нежностью.
Я вспомнил не ее добрые дела, а ее добрые намерения, которые ей не удалось
осуществить по моей же вине. Теперь я понял, что под маской строгости и
суровости она скрывала свою материнскую любовь, что я был единственным
существом, которое она когда-либо любила, и что до этого печального дня я
по-настоящему ее не любил. И вот она лежит в гробу, немая и холодная, и
умерла она с сознанием, что я обманул все ее надежды, и теперь она уже
больше ничего обо мне не узнает...
Я судорожно сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони, и стиснул
зубы; слезы застилали мне глаза, и если бы я и хотел что-нибудь сказать,
то задохнулся бы от рыданий. Старый священник продолжал читать молитву, и
присутствующие отвечали ему невнятным бормотанием; так продолжалось до
конца похорон. Я тихонько плакал про себя, и только когда мы ушли с
кладбища, снова обрел способность думать и говорить.
Последнее воспоминание об этом скорбном дне - черные фигурки дяди и
Реббитса, говоривших Эвбери, церковному сторожу и могильщику: "Все прошло
удачно, весьма удачно".


Теперь я в последний раз расскажу кое-что о Блейдсовере. Затем занавес
опустится, и Блейдсовер больше не будет фигурировать в моем романе.
Правда, я был там еще раз, но при обстоятельствах, не имеющих никакого
отношения к моему повествованию. И все же в известном смысле Блейдсовер
навсегда остался со мной. Как я уже говорил вначале, Блейдсовер был одним
из важных факторов, повлиявших на формирование моих взглядов на жизнь. Он
позволяет понять Англию в целом; более того, он является символом старой
Англии с ее живучими вековыми традициями, претенциозностью и глубокой
консервативностью. Блейдсовер стал для меня своего рода социальным
критерием. Вот почему я и рассказал о нем так подробно.
Когда я впоследствии случайно побывал в Блейдсовере, здесь все
показалось мне и мельче и бледнее, чем раньше. Казалось, все кругом словно
сморщилось от прикосновения Лихтенштейнов. По-прежнему в большой гостиной
стояла арфа, но рояль был другой - с разрисованной крышкой; там же
находилась и механическая пианола; повсюду в беспорядке были разбросаны
всевозможные безделушки. Все это наводило на мысль о витринах Бонд-стрит.
Мебель по-прежнему была обтянута лощеным бумажным материалом, но это был
уже другой материал, хотя и с претензией на стильность. Не застал я и
люстр с хрустальными звенящими подвесками. Книги леди Лихтенштейн заменили
те коричневые тома, которые я некогда украдкой читал. Томики современных
романов, преподнесенные авторами хозяйке дома, журналы "Национальное
обозрение", "Имперское обозрение", "Девятнадцатое столетие и будущее" в
живописном беспорядке валялись на столах вперемешку с новейшими
английскими книгами в ярких дешевых "художественных" переплетах, с
французскими и итальянскими романами в желтых обложках и с немецкими
справочниками по искусству, оформленными с чудовищным безвкусием. Видно
было, что "ее милость" увлекалась кельтским ренессансом: она
"коллекционировала" фарфоровых и глиняных кошек, которые красовались
повсюду - смешные и уродливые, самой неправдоподобной расцветки и в самых
неожиданных позах.
Смешно было бы утверждать, что новые аристократы, появившиеся на свет в
результате удачных финансовых операций, лучше прежних, существовавших на
доходы с поместий. Только знания, гордость, воспитание и меч делают
человека аристократом. Новые владельцы оказались ничуть не лучше Дрю.
Никак нельзя сказать, что энергичные интеллигенты пришли на смену косным,
невежественным дворянам. Просто-напросто предприимчивая и самоуверенная
тупость водворилась там, где царили прежде косность и чванство. Мне
думается, что в период между семидесятыми годами и началом нового столетия
Блейдсовер претерпел те же изменения, что и милый старый "Таймс" да,
пожалуй, и все благопристойное английское общество. Лихтенштейны и им
подобные, как видно, не в состоянии влить новые жизненные силы в
дряхлеющее общество. Я не верю ни в их ум, ни в их могущество. Нет у них и
творческих сил, способных вызвать возрождение страны, ничего, кроме
грубого инстинкта стяжательства. Их появление и засилье являются одной из
фаз медленного разложения великого общественного организма Англии. Они не
могли бы создать Блейдсовер, не могут и по-настоящему им владеть; они
просто расплодились там, как бактерии в гниющей среде.
Таково было мое последнее впечатление от Блейдсовера.



3. УЧЕНИЧЕСТВО В УИМБЛХЕРСТЕ



Все описанные события, за исключением похорон матери, я пережил
довольно легко. С детской беззаботностью расстался я со своим прежним
миром, забыл о школьной рутине и отогнал воспоминания о Блейдсовере, чтобы
вернуться к ним позднее. Я вступил в новый для меня мир Уимблхерста,
центром которого стала для меня аптека, занялся латынью и медикаментами и
со всем пылом отдался своим занятиям. Уимблхерст - это очень тихий и
скучный городок в Сэссексе, где большинство домов выстроено из камня, что
редко встречается в Южной Англии. Мне нравились его живописные, чистенькие
улички, вымощенные булыжником, неожиданные перекрестки и закоулки, уютный
парк, примыкавший к городу.
Всей этой местностью владела семья Истри. Именно благодаря ее высокому
положению и влиянию железнодорожную станцию построили всего в каких-нибудь
двух милях от Уимблхерста. Дом Истри, расположенный за городской чертой,
возвышается над Уимблхерстом. Вы пересекаете рынок, где высится старинное
здание тюрьмы и позорный столб, минуете огромную церковь, построенную еще
до реформации и напоминающую пустую скорлупу или безжизненный череп, и вы
очутитесь перед массивными чугунными воротами. Если вы заглянете в них, то
в конце длинной тисовой аллеи увидите величавый фасад красивого дома.
Поместье Истри было значительно крупнее Блейдсовера, оно еще в большей
мере олицетворяло собой социальную структуру восемнадцатого века. Роду
Истри были подвластны не какие-нибудь две деревни, а целый избирательный
округ, и их сыновья и родичи без хлопот попадали в парламент до тех самых
пор, пока система таких "карманных округов" не была уничтожена. В этих
местах все и каждый зависели от Истри, за исключением моего дяди. Он стоял
особняком и... выражал недовольство.
Дядя нанес первый удар, сделавший брешь в величественном фасаде
Блейдсовера, который в детстве был для меня целым миром. Чатам же нельзя
было назвать брешью, он всецело подтверждал существование блейдсоверского
мира. Дядя не питал ни малейшего почтения ни к Блейдсоверу, ни к Истри, Он
не верил в них. Они просто для него не существовали. Об Истри и
Блейдсовере он выражался весьма туманно, развивая какие-то новые,
невероятные идеи, и охотно распространялся на эту тему.
- Этот городишко надо разбудить, - заявил дядя тихим летним днем, стоя
на пороге своей аптеки и глядя на улицу. В это время я разбирал в углу
патентованные лекарства.
- Хорошо было бы напустить на него дюжину молодых американцев, -
добавил он. - Вот тогда бы мы посмотрели!
Я делал отметку на "Снотворном сиропе матушки Шиптон" (мы выбирали из
наших запасов товары для продажи в первую очередь).
- Ведь в других местах происходят какие-то события, - с нарастающим
раздражением продолжал дядя, входя в аптеку.
Он принялся нервно переставлять с места на место яркие коробки с
туалетным мылом, флаконы духов и другие товары, украшавшие прилавок, потом
возбужденно повернулся ко мне, засунул руки поглубже в карманы, но тут же
вынул одну руку и почесал себе затылок.
- Я должен что-то предпринять, - сказал он. - Такая жизнь прямо
невыносима. Должен что-то изобрести... И пропихнуть... Или написать пьесу.
На пьесе можно заработать кучу денег, Джордж. Как, по-твоему, стоит писать
пьесу, а?.. Да мало ли что можно сделать! Например, заняться игрой на
бирже...
Он замолчал и принялся задумчиво насвистывать.
- Черт возьми! - вдруг воскликнул он раздраженно. - Застывшее баранье
сало - вот что такое Уимблхерст! Холодное, застывшее баранье сало! И я
завяз в нем по самое горло. Здесь не происходит никаких событий и никто не
хочет, чтобы они происходили, кроме меня! Вот в Лондоне, Джордж, другое
дело. Америка! Ей-богу, Джордж, мне хотелось бы родиться американцем -
там-то уж делаются дела! А что можно сделать тут? Как тут можно встать на
ноги? Пока мы спим здесь, пока наши капиталы текут в карманы лорда Истри в
виде арендной платы, - люди там... - Тут он показал рукой куда-то вдаль,
выше прилавка, за которым изготовлялись и отпускались лекарства, и,
поясняя, какая бурная деятельность кипит "там", помахал рукой и подмигнул
мне с многозначительной улыбкой.
- Что же они там делают? - полюбопытствовал я.
- Действуют, - сказал он. - Обделывают дела. Замечательные дела!
Существует, например, такая спекуляция с фиктивным покрытием. Ты
когда-нибудь слышал об этом? - И он сквозь зубы втянул воздух. - Ты
вкладываешь, скажем, сотню фунтов и покупаешь товаров на десять тысяч.
Понимаешь? Это покрытие в один процент. Цены растут, ты продаешь и
выручаешь сто на сто. Ну, а если цены падают, тогда фьюить - все летит к
черту. Начинай сначала! Сто на сто - и так ежедневно, Джордж. За
какой-нибудь час человек может или разбогатеть, или разориться. А сколько
шума! З-з-э-з... Так вот, это один способ, Джордж. Есть и другой, еще
почище.
- Что же это, крупные операции? - отважился я спросить.
- О да, если ты займешься пшеницей или сталью. Но предположим, Джордж,
что ты занимаешься какой-нибудь мелочью и тебе нужно всего несколько
тысяч. Какое-нибудь лекарство, например. Ты вкладываешь все, что у тебя
есть, ставишь на карту, так сказать, свою печенку. Возьмем какое-нибудь
лекарство, ну, к примеру, рвотный корень. Закупи его побольше. Скупи все
запасы его, все, что есть! Понимаешь? Вот так-то! Неограниченных запасов
рвотного корня нет и не может быть, а людям-то он нужен! Или хинин.
Наблюдай за обстановкой, выжидай. Начнется, скажем, война в тропиках -
сразу же скупай весь хинин. Что им делать? Ведь хинин им понадобится. А?
З-з-з-з... Боже мой! Да таких мелочей сколько угодно. Возьмем укропную
водичку... Все младенцы с ревом требуют ее. Или еще эвкалипт, всякие
слабительные, плакучий орешник, ментол - все лекарства от зубной боли...
Затем есть еще антисептики, кураре, кокаин...
- Для врачей это, должно быть, не очень-то приятно, - задумчиво сказал
я.
- Ну, они сами пускай о себе думают. Клянусь богом! Они норовят
обмануть тебя, а ты обманываешь их. Совсем как в лесу, где гнездятся
разбойники. В этом есть своя романтика. Романтика коммерции, Джордж. Как
будто ты сидишь в засаде где-нибудь в горах! Вообрази, что ты завладел
всем хинином в мире, и вот какая-нибудь помпадурша - жена миллионера -
заболевает малярией. Ничего себе положеньице, Джордж! А? Миллионер
приезжает к тебе в своем автомобиле и предлагает за хинин любую цену -
сколько ты запросишь. Это могло бы встряхнуть даже Уимблхерст... Боже мой!
Да разве здесь что-нибудь понимают в таких делах? Куда там! З-з-з-з...
Он погрузился в какие-то сладостные мечты и лишь время от времени
восклицал:
- Пятьдесят процентов задатка, сэр! Гарантия завтра. З-з-з-з...
Мысль о том, что можно скупить все запасы какого-нибудь лекарства во
всем мире, показалась мне тогда дикой и совершенно неосуществимой. О такой
чепухе стоило бы рассказать Юарту, чтобы рассмешить его и вдохновить на
какую-нибудь еще более нелепую выдумку. Рассуждения дяди представлялись
мне пустыми бреднями - и только. Но позже я убедился, что в
действительности дело обстоит иначе. Вся современная система наживы
состоит в том, чтобы предугадать спрос на какой-нибудь товар, скупить этот
товар, а затем наживаться, сбывая его. Вы скупаете землю, которая в скором
времени понадобится для постройки домов, вы заблаговременно заручаетесь
правом диктовать свои условия, когда начнется строительство каких-нибудь
жизненно важных предприятий, и т.д., и т.п. Конечно, мальчику с его
наивным мышлением трудно разобраться во всех оттенках человеческой
подлости. Он начинает жизнь, веря в мудрость взрослых. Он даже не может
себе представить, сколько случайного и фальшивого содержится в законах и
традициях. Он думает, что где-то в государстве есть сила, такая же
всемогущая, как директор школы, чтобы пресекать всякого рода злонамеренные
и безрассудные авантюры. Признаюсь, что, когда дядя живописал, как
искусственно создать недостаток хинина, мне пришло в голову, что человек,
который попытается этим заняться, неизбежно попадет в тюрьму. Теперь-то я
знаю, что скорее всего ему уготовано место в палате лордов.
Несколько минут дядя внимательно рассматривал позолоченные этикетки на
бутылках и ящиках, словно соображая, какое бы из этих лекарств
использовать для спекуляции. Затем мысли его вернулись к Уимблхерсту.
- Надо ехать в Лондон - там все в твоих руках. А здесь... Господи боже
мой! - воскликнул он. - И зачем только я похоронил себя в этой дыре! Здесь
все в прошлом, уже ничего не сделаешь. Здесь царит лорд Истри, и он
получает все, за исключением того, что причитается его адвокатам. Нужно
сперва взорвать его, а вместе с ним и адвокатов, чтобы изменять здесь
обстановку! Он не желает никаких перемен. Да и зачем они ему? От любой
перемены он только проиграет. Он хочет, чтобы жизнь здесь текла по
старинке и все оставалось бы без перемен еще десять тысяч лет: Истри
приходит на смену Истри, умрет священник - появится новый, не станет
бакалейщика - его место займет другой. Человеку с размахом здесь лучше не
жить. Да такие люди и не живут здесь. Посмотри на жителей этого
богоспасаемого городка. Все они крепко спят, а если и занимаются по
привычке своими делами, то словно сонные мухи. Клянусь, куклы могли бы
делать то же самое! Эти людишки словно приросли к своему месту. Они и сами
не хотят никаких перемен. Они конченые люди. Вот тебе и весь сказ-з! И
зачем только они на свете живут...
Почему они не заведут себе механического аптекаря?
Он закончил так, как обычно заканчивал такого рода разговоры:
- Я должен что-то изобрести, и я это сделаю. З-з-з-з... Какое-нибудь
полезное приспособление. Надо придумать... Ты не знаешь, Джордж, в чем
нуждаются люди и чего у них покамест еще лет?.. Я имею в виду что-нибудь
подходящее для розничной торговли стоимостью не дороже шиллинга, а?
Подумай-ка на досуге. Понимаешь?


Таким мне запомнился дядя в ту пору - еще молодым, но уже полнеющим,
неугомонным, раздражительным и болтливым. Он пытался набить мне голову
всякими сумасбродными идеями. Признаюсь, он оказал на меня несомненное
влияние...
Годы жизни в Уимблхерсте сыграли довольно значительную роль в моем
развитии. Большую часть своего досуга, а нередко и за работой в аптеке, я
учился. Мне удалось быстро усвоить те начатки латыни, которые требовались
для сдачи экзамена. Посещал я и учебное заведение, а именно курсы при
классической средней школе, где продолжал заниматься математикой. С
жадностью изучал я физику, химию и обучался черчению. Для отдыха я много
гулял. В городе имелись клубы молодежи, которые существовали на средства,
полученные путем вымогательства у богатых людей, а также у члена
парламента, представлявшего наш район. Летом они устраивали состязания в
крикет, а зимой в футбол, но я никогда не увлекался этими играми.
У меня не было близких друзей среди молодежи Уимблхерста. После моих
школьных товарищей, типичных "кокни" [пренебрежительно-насмешливое
прозвище лондонского обывателя], здешние молодые люди казались мне то
грубыми и скучными, то угодливыми и скрытными, то злобными и пошлыми. И мы
в свое время любили пофорсить, но эти провинциалы усвоили себе привычку
как-то по-особенному волочить ноги и презирали всех, кто не подражал им.
Мы в школе громко выражали свои мысли, а здесь самые мелкие мыслишки,
достойные Уимблхерста, высказывались лишь многозначительным шепотом.
Впрочем, и мыслишек-то у них было маловато.
Нет, мне не по душе были эти молодые провинциалы, и я не верю, что
английская провинция при блейдсоверской системе может воспитать честных
людей. Немало приходится слышать всяких небылиц о том, как бедствуют
сельские жители, переселившиеся в города, об их вырождении в условиях
городской жизни. Я нахожу, что английский горожанин, даже обитатель
трущоб, несравненно богаче в духовном отношении, смелее, нравственнее и
обладает более развитым воображением, чем его деревенский собрат. Я смею
это утверждать, ибо видел и тех и других в такие моменты, когда они и не
подозревали, что за ними наблюдают. Мои товарищи из Уимблхерста были мне
отвратительны - другого слова не подберешь. Правда, и мы в нашем убогом
пансионе в Гудхерсте не блистали хорошими манерами. Но подросткам
Уимблхерста не хватало нашей выдумки и нашей смелости - разве могли они
сравниться с нами хотя бы в искусстве сквернословить? Зато они постоянно
проявляли распущенность и вкус ко всему непристойному (именно к
непристойному) и видели в жизни только ее низменную сторону. Все, что мы,
провинившиеся горожане, вытворяли в Гудхерсте, было окрашено романтикой,
хотя бы и грубоватой. Мы зачитывались "Английскими юношами" и рассказывали
друг другу всякие небылицы. В английской провинции нет ни книг, ни песен,
она не знает ни потрясающих душу драм, ни сладости дерзкого греха. Все это
или вовсе не проникло сюда, или было изъято из употребления и выкорчевано
уже много лет назад; поэтому воображение этих людей остается бесплодным и
пробуждает низкие инстинкты. Я думаю, что именно этим и объясняется
различие между горожанином и жителем английской деревни. Вот почему я не
разделяю общего страха за судьбу наших сельских жителей, попавших в
горнило большого города. Да, верно, люди из деревни бедствуют и голодают в
городе, но зато они выходят из этих испытаний закаленными и
одухотворенными...
Когда наступал вечер, уимблхерстовский парень, с вымытой до блеска
физиономией, нацепив какое-нибудь кричащее украшение, в цветном жилете и
ярком галстуке, появлялся в бильярдной "Герба Истри" или в захудалом
трактирчике, где режутся в "наполеон" ["наполеон", или "нап", - карточная
игра]. Свежему человеку скоро становилась невыносимой его тупая
ограниченность, животная хитрость, сквозившая в его тусклых глазах,
многозначительность, с какой он, всякий раз вполголоса, рассказывал вам
"веселенькую историю" (несчастный, жалкий червяк!), всевозможные
ухищрения, к которым он прибегал, чтобы выпить на даровщинку, и т.п.
Когда я пишу эти строки, передо мной встает фигура молодого Хопли
Додда, сына местного аукционера; он был красой и гордостью Уимблхерста. Я
вижу его в меховом жилете, с трубкой в зубах, в бриджах (хотя лошади у
него не было) и в гетрах. Бывало, он сидел в своей излюбленной позе -
подавшись всем корпусом вперед - и из-под полей залихватски заломленной
набекрень шляпы наблюдал за бильярдным столом. Весь его разговор состоял
из десятка избитых фраз, которые он изрекал мычащим басом: "Дрянь дело!",
"Здорово запузыривают!" и т.п. Когда он хотел поиздеваться над кем-нибудь,
он протяжно и негромко подсвистывал. Он бывал здесь из вечера в вечер...
Он ни за что не хотел признать, что я тоже умею играть на бильярде, и
каждый мой хороший удар считал простой случайностью. Мне казалось, что для
новичка я играю совсем неплохо. Сейчас я не так уверен в этом, как в ту
пору. Но все же скептицизм молодого Додда и его дурацкие насмешки сделали
свое дело, и я перестал посещать "Герб Истри", - таким образом знакомство
с Доддом пошло мне на пользу.
Итак, я не завел друзей в Уимблхерсте и, несмотря на свой юношеский
возраст, не пережил сколько-нибудь серьезных любовных увлечений, о которых
стоило бы рассказать. Но уже тогда я почувствовал интерес к этой стороне
жизни. Мне удалось без особых трудностей завязать случайное знакомство с
несколькими девушками из Уимблхерста. Мои отношения с маленькой ученицей
портнихи ограничились робкими разговорами. С учительницей городской школы
дело зашло несколько дальше, и ее имя связывалось с моим. И все же я не
испытан глубокого чувства ни к одной из них; о любви я мог только мечтать.
Раза два я целовал этих девушек, и они скорее охладили мои мечты, чем
подогрели их. Не к таким девушкам стремилось мое сердце. В своем
повествовании мне придется немало говорить о любви, но могу заранее
сообщить читателю, что я неудачно играл роль любовника. Я хорошо знал, что
такое физическое влечение, пожалуй, даже слишком хорошо, но с девушками
был крайне застенчив. Во всех своих юношеских любовных делах я метался
между низменными инстинктами и романтическим воображением, которое
требовало, чтобы каждая фаза любовного приключения была благородной и
красивой. К тому же меня настойчиво преследовали воспоминания о Беатрисе,
о ее поцелуях в густых зарослях папоротника и особенно о поцелуе на стене
в парке, и это заставляло меня предъявлять слишком высокие требования к
девушкам Уимблхерста. Не стану отрицать, что в Уимблхерсте я сделал
несколько по-мальчишески робких и грубых попыток начать любовную интригу,
но воспоминания о прошлом удерживали меня от опрометчивых шагов. Я не
испытал в Уимблхерсте бурных страстей и не заслужил блестящей репутации. Я
уехал отсюда по-прежнему неискушенным, но слегка разочарованным юношей с
пробудившимся интересом ко всему, что касалось интимной стороны во
взаимоотношениях полов.
Единственно, в кого я влюбился в Уимблхерсте, - это в мою тетушку. Она
была со мной ласкова, правда, не совсем по-матерински, следила за чистотой
моих книг и тетрадей, интересовалась моими отметками на курсах,
подтрунивала надо мной, заставляя биться мое сердце. Сам того не сознавая,
я влюбился в нее...
Мои юношеские годы в Уимблхерсте были заполнены кропотливым, спокойным
трудом; я приехал туда в короткой детской курточке, а уехал почти
мужчиной. Это были спокойные годы, без особых событий, настолько
спокойные, что мне запомнилась только одна зима, и то потому, что я
занимался тогда вариационным исчислением. Сдача экзамена по физике на
получение почетного диплома ознаменовала собою целую эпоху. Меня раздирали
противоречивые желания, но основным была суровая юношеская решимость
работать и учиться, чтобы потом каким-нибудь путем - я еще не представлял
себе, каким именно, - выбраться из тесного мирка Уимблхерста. Довольно
часто я писал Юарту, правда, не очень складные, но далеко не безграмотные
письма, датированные по-латыни, с латинскими цитатами. Юарт остроумно
пародировал мои послания. В те дни я не лишен был некоторого
самодовольства. Но справедливости ради должен отметить, что приобретенные
мною знания не заставили меня удариться в мелкое чванство. У меня было
обостренное чувство долга и ненасытная жажда все знать, и мне приятно
вспоминать об этом. Я был серьезен, много серьезнее, чем сейчас, пожалуй,
серьезнее, чем любой взрослый. Тогда я был способен к благородным
порывам...
Сейчас это все позади. Но хотя мне уже сорок лет, я не стыжусь
признаться, что уважаю свою собственную молодость. Я и сам не заметил, как
перестал быть мальчишкой. Мне все казалось, что скоро я вступлю в огромный
и сложный мир и сделаю что-то очень значительное. Мне казалось, что я
призван к грандиозным свершениям, которые будут иметь серьезные
последствия для судеб мира. Тогда еще я не понимал, но теперь мне вполне
ясно, что не столько мы влияем на окружающий нас мир, сколько мир влияет
на нас. Молодежь, видимо, никогда не поймет этого.
Как я уже говорил, дядя, сам того не ведая, сыграл важную роль в моем
воспитании. По-видимому, прежде всего он вызвал у меня острое недовольство
Уимблхерстом-и желание бежать из этой опрятной и живописной дыры. Надежда
на бегство делала меня терпеливым. "Скоро я уеду в Лондон", - твердил я
себе, повторяя слова дяди.
Мне вспоминается, что в те дни он вел со мной бесконечные разговоры. Он
толковал о теологии и о политике, о чудесах науки и искусства, о
человеческих чувствах, о бессмертии души и об особых свойствах того или
иного лекарства. Но больше всего он разглагольствовал о прогрессе, о
грандиозных начинаниях, об изобретениях и огромных состояниях, о
Ротшильдах и серебряных королях, Вандербильтах и Гульдах, о выпуске акций
и их реализации, о том, какие судьба иной раз преподносит чудеса людям в
тех местах, которые еще не превратились в застывшее баранье сало.
Вспоминая наши разговоры, я всегда вижу дядю в одном из трех положений.
Либо он работает за перегородкой у столика и, изготовляя лекарства, толчет
что-то в ступке, а я раскатываю тесто для пилюль длинными полосками и
разрезаю на куски широким ножом с желобком; либо стоит у дверей аптеки,
облокотившись на ящик с губками и пульверизаторами, и смотрит на улицу, а
я н

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися