times

страница №3

башни. Данцигер жевал свой пирог, а я озирался
вокруг.
Вдали, к юго-востоку, виднелась громада "Пан-Америкэн
эруэйз", в тени которой терялся весь район вокруг вокзала
Грэнд-сентрал. Еще дальше торчала серая верхушка "Крайслер
билдинг", а справа от нее и еще дальше к югу - "Эмпайр стейт
билдинг". За ним стояла почти сплошная стена тумана, уже
подкрашенного желтизной фабричных дымов. К западу, всего в
каком-то квартале от нас, протекала река Гудзон, напоминающая
мутный серый канализационный сток, - впрочем, таковым она и
является. За Гудзоном высился крутой берег Нью-Джерси. К
востоку меж домами проглядывала узкая полоска Сентрал-парка.
Данцигер махнул вилкой, целясь куда-то в невидимый
горизонт.
- Что лежит там? Нью-Йорк? И за ним весь мир? Да, конечно,
можно считать и так - Нью-Йорк и весь мир, каков он есть
сегодня. Но с не меньшим основанием можно сказать, что там
лежит двадцать шестое ноября. Там лежит день, в который вы
сегодня утром вошли, и он сплошь заполнен неизбежными фактами
и фактиками, делающими его именно сегодняшним днем. Завтрашний
день будет почти таким же, и все же не совсем. Где-то какие-то
предметы придут в негодность - сегодня их используют в
последний раз. Треснутая тарелка, наконец, разломается,
волос-другой поседеет у корня, даст о себе знать первый
признак болезни. Кто-то, живой сегодня, завтра умрет. Какие-то
строящиеся здания окажутся на шаг ближе к завершению, а другие
- к сносу. И там, вдали, с той же неизбежностью будет лежать
немножко другой Нью-Йорк и другой мир и, следовательно, другой
день. - Данцигер пошел к краю крыши, на ходу дожевывая свой
пирог. - Неплохой пирог. Попробовали бы. Я позаботился, чтобы
у нас был хороший повар...
На крыше было славно: солнце, отражаясь от ее поверхности,
приятно грело лицо. Мы остановились у края, опершись на
балюстраду. Данцигер опять махнул рукой в сторону города.
- Перемены, происходящие от одного дня к другому, как
правило, слишком незначительны и не бросаются в глаза. И
все-таки эти крохотные ежедневные перемены привели нас к
современности от тех лет, когда вместо светофоров и воющих
пожарных машин мы увидели бы отсюда возделанные поля, ручьи и
рощи, пасущихся коров, мужчин в треуголках и британские
парусники, стоящие на якоре в чистых водах Ист-Ривер, под
сенью прибрежных деревьев. Когда-то все это было именно так,
Сай. Можете ли вы сегодня разглядеть это?
Я старался. Я пялился на бессчетные тысячи окон,
прорезанных в сотнях закопченных стен, и вниз на улицы, почти
насквозь забитые крышами машин. Я тщился повернуть историю
вспять и рисовал себе деревенский ландшафт и человека в башма-
ках с пряжками и белом парике с косичкой, вышагивающего по
пыльной грунтовой дороге, которую называли "широкий путь" -
"бродвей". Тщился - и не мог.
- Не можете, правда? Разумеется, не можете. Вчерашний день
вы способны увидеть - во всех своих основных чертах он еще
цел. Многое осталось и от шестьдесят пятого, шестьдесят
второго, пятьдесят восьмого годов. Кое-что осталось даже от
девятисотого. И, несмотря на однообразные стеклянные коробки,
на строения-уроды вроде "Пан-Америкэн", на все другие
преступления, совершенные против природы и людей, - он помахал
рукой перед своим лицом, будто стирая их с глаз долой, -
существуют еще и фрагменты более ранних времен. Отдельные
здания. Иногда группы зданий. А подальше от центра сохранились
целые кварталы, стоящие на своих местах по пятьдесят,
семьдесят, восемьдесят, а то и по девяносто лет. Есть
местечки, которым больше ста лет, а иные помнят даже
Вашингтона...
На крыше появился Рюб в легком пальто и фетровой шляпе и
вежливо остановился в нескольких шагах от нас, вне пределов
слышимости.
- Эти уцелевшие остатки, Сай, - Данцигер еще раз ткнул
вилкой в горизонт, - дошли до нас от дней, некогда таких же
реальных, как сегодняшний, лежащий перед нами; это фрагменты
яркого утра в апреле 1871 года, серого зимнего дня 1840 года,
дождливого восхода 1793 года. - Он мимолетно, краешком глаза
взглянул на Рюба, затем вновь на меня. - Каждый такой
вещественный пережиток, по моему мнению, нечто вроде чуда. Вы
когда-нибудь видели "Дакоту"?
- Что, что?
Он кивнул.
- Если б вы ее хоть однажды видели, то запомнили бы и
название. Рюб!
Рюб выступил вперед, как бойкий лейтенант, являющийся на
вызов полковника.
- Покажи, пожалуйста, Саймону "Дакоту". Покинув стены
бывшего склада, мы с Рюбом двинулись на восток, к
Сентрал-парку; плащ и шляпу я забрал по пути на первом этаже.
Затем мы повернули на Уэст-драйв, аллею, проходящую по парку у
самой западной его границы. Мы шли в тени деревьев - некоторые
из них еще сохраняли листву, чистую, умытую утренним дождем, и
Рюб, осмотревшись по сторонам, проговорил:
- Парк и сам по себе, признаться, совершенное чудо,
неподвластное времени. Здесь, в центре одного из самых быстро
меняющихся городов мира, сохранился не просто кусочек
прошлого, а несколько сот гектаров, практически не тронутых
десятилетиями. Наложите план Сентрал-парка восьмидесятых годов
девятнадцатого века на современный - они почти совпадут.
Детали, разумеется, изменились - скамейки, урны для мусора,
надписи и указатели, покрытие дорог и тропинок. Но взгляните
на старые фотографии - и, за исключением машин на дорогах,
никакой разницы, заметной, скажем, с высоты шести-семи этажей,
вам обнаружить не удастся...
Рюб неплохо рассчитал, когда произнести свои слова, -
возможно, знал по опыту - мы как раз миновали последнее дерево
и свернули с Уэст-драйв к выходу на Семьдесят вторую улицу, и
тут он поднял руку и показал вперед:
- Если, к примеру, смотреть на парк из верхних окон вон
того дома...
Я увидел дом и застыл на месте. По ту сторону улицы,
фасадом к парку, высилось большое - чуть не целый квартал -
здание, не похожее ни на что виденное мной в Нью-Йорке. Одного
взгляда оказалось достаточно, чтобы убедиться в правоте
Данцигера: это был великолепный пережиток другого времени. Дом
из светло-желтого кирпича, красиво отделанный темно-коричневым
камнем: другие снимки подтверждают. И каждый из восьми его
этажей почти вдвое выше, чем этажи современного жилого дома,
построенного рядом.
- Вот так-то жили люди восьмидесятых годов, сынок! В иных
квартирах по семнадцати комнат, и больших притом; в такой
квартире немудрено и заблудиться. По крайней мере в одной из
этих квартир есть утренняя приемная, вечерняя приемная,
несколько кухонь, уж и не знаю сколько ванных и танцевальный
зал. Стены по сорок сантиметров толщиной настоящая крепость.
Осмотрите весь дом не спеша, он стоит того.
Рюб сказал чистую правду. Я смотрел и смотрел, подмечая все
новые удивительные детали: роскошные резного камня балконы под
некоторыми из высоких старомодных окон; балкон с оградой из
витого железа, опоясывающий весь седьмой этаж; полукруглые
эркеры, поднимающиеся вдоль стен, как колонны, до самой крыши,
где их венчали купола.
- Это и есть "Дакота". Построена она в самом начале
восьмидесятых годов, когда тут был фактически пригород.
Говорили тогда, что до этого дома отовсюду так далеко, будто
он где-нибудь в штате Дакота. Так его и прозвали - во всяком
случае, легенда такова. Вас, наверно, не удивит, если я скажу,
что года два-три назад группа граждан, ратующих за технический
прогресс, жаждала снести "Дакоту" и возвести на ее месте еще
одно современное чудище с большим числом квартир на той же
площади, низкими потолками, картонными стенами, и уж, конечно,
никаких вам залов и комнат для прислуги, зато, можете не
сомневаться, солидные барыши владельцам. К счастью, на сей раз
у жильцов нашлись деньги, чтобы воспротивиться подобным
планам: в доме живет довольно много состоятельных
знаменитостей. Они организовались и выкупили "Дакоту", так что
покамест ей ничто не угрожает. Если только ее не снесут при
прокладке какой-нибудь новой автострады, прорезающей город
прямо через Сентрал-парк.
- А можно зайти туда посмотреть, что внутри?
- Сегодня некогда.
Я бросил на дом последний взгляд.
- Оттуда должен быть чудесный вид на парк.
- Будьте уверены.
Рюб внезапно словно потерял к "Дакоте" всякий интерес,
взглянул на часы, и мы зашагали обратно по Уэстдрайв. Вскоре
мы вышли из парка, и впереди показалось огромное складское
здание с выцветшей надписью под самой крышей: "Братья Бийки,
перевозки и хранение грузов, 555-8811".
Если в кабинете Данцигера я ожидал увидеть роскошную,
впечатляющую обстановку - а я именно того и ожидал, - то
глубоко заблуждался. На черно-белой пластмассовой табличке у
двери была одна только фамилия: Е.Е. Данцигер - и ничего
больше. Рюб постучал, Данцигер крикнул: "Войдите!", Рюб
приоткрыл дверь, пригласил меня войти, а сам удалился,
пробормотав, что увидимся потом. Данцигер держал у уха
телефонную трубку и жестом указал на стул рядом с собой. Я сел
- плащ и шляпа опять остались внизу - и огляделся, стараясь в
то же время не показаться слишком любопытным.
Кабинет как кабинет, меньше, чем у Россофа, и гораздо
скромнее обставленный. Он выглядел даже каким-то
незавершенным, как кабинет человека, которому положено его
иметь, но который проводит здесь не слишком много времени. На
полу лежал простенький стандартный ковер, на одной стене висе-
ла небольшая книжная полка, на другой - фотография женщины с
прической стиля тридцатых годов, на третьей - огромный
аэрофотоснимок городка Уинфилд, штат Вермонт, но сделанный под
другим углом, чем тот, который я видел утром. Письменный стол
Данцигера явно прибыл сюда прямо из магазина конторских
принадлежностей, как и два обтянутых кожей металлических стула
для посетителей. В углу на полу стояла солидная картонная
коробка, доверху набитая отпечатанными на ротаторе
материалами. На столе у дальней стены лежало что-то
внушительное под чехлом из прорезиненной ткани.
Данцигер закончил свой телефонный разговор - что-то о том,
что кто-то должен подписать какие-то документы. Он выдвинул
верхний ящик стола, достал сигару, снял обертку, затем
разрезал сигару конторскими ножницами ровно пополам и протянул
одну половинку мне. Я покачал головой, и он положил ее обратно
в ящик, другую половинку сунул в рот, но не зажег, а сказал:
- "Дакота" вам понравилась.
Это был не вопрос, а констатация факта. Я кивнул,
улыбнувшись, и Данцигер улыбнулся в ответ.
- В Нью-Йорке есть и другие здания, сохранившиеся
неизменными с давних пор. Многие из них не хуже, а некоторые и
гораздо старше "Дакоты", и все-таки она - нечто уникальное. И
знаете почему?
Я покачал головой.
- Предположим, что вы стоите у окна верхнего этажа и
смотрите вниз, в парк: дело происходит, скажем, на заре, когда
машин может не быть вообще. Здание, где вы находитесь,
сохранилось без изменений со дня постройки, в том числе и
комната, в которой вы стоите, и, возможно, даже стекло, сквозь
которое вы смотрите, И что поистине уникально для Нью-Йорка:
то, что вы видите из окна, тоже не изменилось!..
Перегнувшись через стол, Данцигер сверлил меня глазами,
неподвижный как изваяние, если не считать половинки сигары,
которая медленно перекатывалась из одного угла рта в другой.
- Слушайте дальше! - сказал он резко. Фирма, когда-то
ведавшая "Дакотой", сохранилась и поныне, и мы сделали
микрофильмы со всей их ранней документации. Мы точно знаем,
когда и как долго пустовали квартиры, обращенные окнами к
парку. Представьте себе одну из этих квартир пустующей летом
1894 года - так оно и было. Представьте себе, что мы снимаем
ту же квартиру на те же месяцы будущего лета - что мы и
сделали. А теперь постарайтесь понять меня. Если Эйнштейн и на
сей раз прав - а он безусловно прав, - то, каким бы
невероятным это ни казалось, лето 1894 года все еще
существует. Эта пустая, безмолвная квартира существует тем
давно прошедшим летом точно так же, как она существует летом
наступающим. Одна и та же, неизменившаяся, она реально
существует в обоих временах. И я считаю возможным - понимаете,
едва-едва возможным и все-таки возможным, - что будущим летом
человек сможет выйти из этой неизменившейся квартиры и
очутиться в том, другом лете.
Он откинулся в кресле и глядел мне в глаза, пожевывая
сигару, которая знай себе качалась во рту.
- Так просто? - спросил я после длительной паузы.
- О нет! - Он резко наклонился вперед. - Совсем не так
просто! - воскликнул он и неожиданно улыбнулся. - Несчетные
миллионы нитей, закрепленные вот здесь, Сай, - он прикоснулся
ко лбу, - привязывают того человека именно к нынешнему лету,
какой бы неизменной ни была окружающая его квартира.
Он опять откинулся назад и все смотрел на меня, продолжая
чуть-чуть улыбаться. И потом сказал очень просто и
по-деловому:
- Но можно сказать, Сай, что весь проект начался в ту
минуту, когда мне пришла в голову мысль, что, вероятно, есть
способ перерезать эти нити.
Теперь я понял - я понял цель проекта. Собственно, я
догадывался и раньше, но теперь это было высказано вслух.
Довольно долго я сидел и размеренно кивал, а Данцигер ждал,
что я скажу. Наконец, я решился:
- Зачем? Зачем понадобилось их перерезать? Он разлегся в
кресле, свесив длинную руку через спинку, и пожал плечами.
- Зачем братьям Райт понадобилось построить аэроплан? Чтобы
дать работу стюардессам? Чтобы нам удобнее было бомбить
Вьетнам? Нет. Я полагаю, в тот момент они думали только об
одном: а выйдет ли? Я полагаю, так же думали и те, кто
запускал первые искусственные спутники Земли. Им тоже хотелось
посмотреть: а выйдет ли? Как ребятам, которые запалили шутиху
под консервной банкой, чтобы посмотреть, взлетит ли она. И, на
мой взгляд, это веская причина. Потом, конечно, понапридумали
всяких впечатляющих целей, чтобы оправдать неимоверные расходы
на такие игрушки, а сперва, мой мальчик, все, что делается,
делается просто ради интереса: а выйдет ли? Вот и у нас тот же
вопрос...
По мне причина была достаточно веской.
- Хорошо, - сказал я, - но почему Уинфилд в 1926 году? Или
Париж в 1451-м? Или квартиры в "Дакоте" в 1894-м?
- Место действия для нас не имеет значения. - Данцигер
вытащил половинку сигары изо рта, с неприязнью осмотрел ее и
сунул обратно. - Да и время тоже. Это лишь подходящие цели - и
только. У нас нет никакого особого интереса к индейцам племени
кроу. Или же к 1850 или любому другому определенному году. Но
случилось так, что в штате Монтана есть более тысячи гектаров
государственной земли, почти нетронутой с пятидесятых годов
прошлого века. На четыре, от силы на пять дней министерство
сельского хозяйства берется закрыть проложенную там дорогу -
не будет ни машин, ни междугородных автобусов - и не допустить
пролета самолетов. Оно берется также снабдить нас стадом
бизонов в тысячу голов. Если бы мы могли заполучить всю
местность в свое распоряжение на месяц, нам не понадобилась бы
декорация на "Большой арене". С ее помощью наш человек
привыкнет к обстановке и, надеемся, сможет с полной отдачей
воспользоваться теми несколькими днями, которыми мы будем
располагать на местности.
- Что касается Уинфилда, - Данцигер кивком показал на
фотографию, - то это небольшой городок в районе истощенных
сельскохозяйственных угодий, почти покинутый жителями. В
течение последних сорока лет он медленно умирал, население
уходило. И вот уже тридцать лет никто не тратится на
модернизацию и попытки оттянуть неизбежное. Это типичная
история для многих районов Новой Англии. Уинфилд более
изолирован, чем другие "города-призраки", и мы закупили его
через посредников в качестве удобного объекта. Якобы для
строительства плотины на его месте.
Он усмехнулся.
- Мы закрыли ведущую в городок дорогу, а теперь
реконструируем его. Наши люди снимают неоновые трубки,
демонтируют дисковые телефонные аппараты, вывинчивают матовые
электрические лампочки. Мы уже вывезли оттуда почти все
электроприборы, всякие там машинки для стрижки газонов и тому
подобное. Мы сдираем отовсюду весь пластик, реставрируем
старые здания и сносим те, что поновее. Мы даже снимаем с
отдельных улиц асфальт и превращаем их снова в чудесные
грунтовые дороги. Когда мы закончим, маленький, забытый богом
Уинфилд будет опять точно таким, каким он был в 1926 году. Ну,
так что вы об этом думаете?
- Звучит внушительно, - улыбнулся я. - И дорого.
- Вовсе нет, - уверенно ответил Данцигер. - Обойдется
немногим более трех миллионов долларов - меньше, чем стоят два
часа войны, и, право же, это лучшее помещение капитала. Хоть и
предпринятое ради одного человека: вы видели его сегодня на
"Большой арене".
- Тот, на крыльце дощатого домика?
- Да. Это точная копия дома в Уинфилде. И Джон там сейчас
делает все, что может, чтобы создать в себе настрой жизни в
Уинфилде в 1926 году. Затем, когда и он и мы будем готовы, в
течение десяти дней - таков наибольший практически разумный
срок - примерно двести актеров и статистов начнут ходить по
восстановленным улицам Уинфилда, ездить в старых машинах,
сидеть на крылечках в теплые дни. Им всем объявят, что они
участвуют в опытной киносъемке скрытыми камерами, снимающими
неотрепетированные, достоверные движения любого из них, как
только он выходит из дома. Человек двадцать из двухсот - те,
кто вступит с Джоном в непосредственный контакт, - будут
нашими людьми. Мы надеемся, что к тому моменту Джон окажется
морально готов наилучшим образом использовать эти короткие
десять дней.
Пожевывая свой огрызок сигары, старик уставился на огромную
фотографию на стене кабинета. Потом снова повернулся ко мне.
- Такова цель всех наших декораций на "Большой арене". Все
они - предварительные, временные двойники действительных
объектов, еще не готовых или таких, которыми мы не можем
пользоваться достаточно долго. Не очень-то много, например,
сохранилось на земле тысячелетних зданий, и одно из них -
собор Парижской богоматери. В нашем распоряжении будет лишь
пять часов от полуночи до утра. На острове Ситэ и по обоим
берегам Сены в пределах видимости от собора будут выключены
свет и газ. Мы получили также разрешение установить кое-какие
декорации в непосредственной близости от собора. Это самое
большое, чего мы смогли добиться - через госдепартамент - от
французского правительства. Оно считает, что мы собираемся
снимать кино. Мы даже подготовили сценарий, в меру
посредственный, что, по-видимому, их убедило окончательно.
Никто из нас не возлагает на парижскую попытку больших надежд:
для ее осуществления у нас будет всего несколько часов, а
этого, боюсь, слишком мало. И уж слишком далеко в прошлое мы
забираемся - способен ли кто-нибудь действительно почувство-
вать сердцем, что было тогда? Сомневаюсь, но и не теряю
надежды. Делаем, что можем, на каждом объекте, какой находим,
- только и всего...
Данцигер встал и, поманив меня, подошел к накрытому чехлом
столу.
- Конечно, есть еще множество деталей, но существо проекта
вы теперь знаете. Самое интересное я приберег напоследок -
ваше задание.
Он стащил пыльный чехол - под ним оказался отлично
исполненный объемный макет. Из зеленой, покрытой барашками
воды торчал островерхий лесистый островок. Отделенный от
острова проливом, тянулся усыпанный галькой пляж, а над ним
косо вверх поднимался крутой берег. На верху кручи рос лес, и
среди деревьев стоял белый домик с незастекленной верандой.
- Все это мы сейчас воссоздаем на "Большой арене", -
Данцигер пальцем прикоснулся к вершине лесистого островка. -
Это Эйнджел-Айленд в бухте Сан-Франциско; принадлежит он штату
и федеральному правительству. Не считая скрытых за деревьями
давно покинутых иммиграционных бараков и заброшенной пусковой
площадки ракет "Найк", остров выглядит так же, как в начале
века; когда этот дом, - он дотронулся до миниатюрной крыши, -
был новым. Дом стоит и поныне, и никаких новых построек из
него не видно, разве что из задних окон. А Эйнджел-Айленд
загораживает мосты через бухту. Стало быть, не считая
современных кораблей и катеров в проливе, местность точно
такая же, как прежде. А в течение двух полных дней и еще одной
ночи мы получим в свое распоряжение и пролив: там появятся два
торговых парусника и несколько судов помельче. - Данцигер с
улыбкой возложил большую тяжелую руку мне на плечо. -
Сан-Франциско всегда был заманчивым туристским объектом. Но
говорят, что до землетрясения 1906 года город был особенно
прекрасен, совершенно неповторим. И вот он-то - Сан-Франциско,
1901 год - и есть ваше задание.
Кому по нраву срывать кульминацию! Момент был какой-то
невинно драматический, и жаль было разрушать его, но
приходилось. Я хмуро покачал головой.
- Нет. Если за мной сохранено право выбора, доктор
Данцигер, то я предпочел бы не Сан-Франциско. Я предпочел бы
сделать попытку здесь, в Нью-Йорке.
- В Нью-Йорке? - Он недоуменно передернул плечами. - Я бы
лично не стал, но если вам так нравится, пожалуйста. Я думал,
что предлагаю вам нечто исключительное, но в конце концов...
Чувствуя себя неловко, я прервал его.
- Извините, доктор Данцигер, но я имею в виду не Нью-Йорк
1894 года.
Теперь он уже не улыбался - он стоял и внимательно смотрел
на меня, размышляя, вероятно, о том, не ошибся ли он во мне.
- Вот как? - Сказал он тихо. - А какого же?
- Января - не помню точно, какого числа, но я выясню - 1882
года.
Я еще не кончил говорить, а он уже мотал головой.
- Зачем?
- Чтобы... чтобы увидеть, как один человек отправляет
письмо, - ответил я, понимая, что звучит это в лучшем случае
глупо.
- Просто увидеть? И только? спросил он с любопытством.
Я кивнул, он резко повернулся, шагнул к своему столу,
поднял телефонную трубку и набрал двузначный номер.
- Фрэн! Проверьте наши данные по "Дакоте" - они на
микропленке. Были ли свободные квартиры, выходящие в сторону
парка, в январе 1882 года?
Мы стали ждать. Я разглядывал макет на столе, обошел его со
всех сторон, пригибаясь и щуря глаза. Вдруг Данцигер схватил
ручку и стал быстро записывать что-то в блокноте. Затем со
словами "Спасибо, Фрэн" он повесил трубку, вырвал из блокнота
листок и обернулся ко мне. В голосе его звучала досада.
- С прискорбием должен сообщить вам, что в январе 1882 года
есть две свободные квартиры. Одна на втором этаже, и она не
годится, зато другая на седьмом, и свободна она больше месяца,
начиная с первого января и до февраля. Откровенно говоря, я
надеялся, что ничего подходящего не будет, значит, из вашей
затеи ничего не выйдет, и дело с концом. Поймите, Сай, тут не
должно быть личных мотивов. Это очень серьезное предприятие, и
для подобных вещей в нем не должно оставаться места. Так что,
может, вы скажете, что у вас на уме?
- Охотно. Но я хочу не просто сказать - я хочу показать.
Завтра утром. Когда вы увидите все своими глазами, то,
надеюсь, дадите согласие.
- Не думаю. - Он опять покачал головой, но глаза у него
теперь снова стали дружелюбными. - Тем не менее покажите мне,
что там у вас есть. Утром, если хотите. А сейчас идите-ка,
Сай, домой. Денек у вас сегодня выдался напряженный...

5



Месяца через три после нашего знакомства с Кэтрин я как-то
раз проводил ее домой. Уже не помню точно, где мы были в тот
вечер, Ездили мы на ее таратайке, и я, как обычно, загнал
старушку на тротуар, втиснул в щель между магазином и соседним
домом, и мы выкарабкались через багажник. В своей квартирке
над магазином Кейт первым делом поставила чайник. Все было как
всегда, и тем не менее мы, по-моему, оба знали - знали уже
когда снимали пальто, что каким-то таинственным образом
перешагнули сегодня некую невидимую грань, и отношения между
нами, до того носившие как бы предварительный характер,
приняли вполне определенное направление. И Кейт вдруг начала
рассказывать о себе.
Она внесла чай, подала мне чашку, села возле меня на диван
и принялась говорить, словно мы оба решили, что настала пора
говорить, - а впрочем, мы, пожалуй, и в самом деле решили.
Большая часть того, что она рассказывала в тот вечер, не имеет
ничего общего с моим повествованием, но спустя какое-то время
она спросила:
- Ты знаешь, что я сирота?
Я кивнул: она говорила мне об этом и раньше. Когда Кейт
было два года, ее родители уехали однажды на выходной, а ее по
обыкновению оставили у соседей - Айры и Белл Кармоди. Жили они
все тогда в Уэстчестере. Кармоди были значительно старше
супругов Мэнкузо, но водили с ними добрую дружбу и, бездетные
сами, обожали малютку Кейт. По пути домой родители девочки
погибли в автомобильной катастрофе.
Кейт осталась у Кармоди, а когда выяснилось, что забрать ее
некому - ближайший родственник, двоюродный брат матери, жил в
другом штате и никогда не видел Кейт в глаза, - Кармоди
официально удочерили ее, на что двоюродный брат с радостью
согласился. Кейт, конечно, и не помнила своих настоящих
родителей; Кармоди были для нее как отец и мать.
Итак, я кивнул: да, я знал, что Кейт сирота. Тогда она
встала, прошла к себе в спальню и вернулась, держа в руках
красную блестящую картонную папку с красными же
шнурками-завязками. Села, раскрыла папку на коленях, разыскала
там какую-то бумажку и - все мы в душе актеры-любители с
самого рождения, - вместо того чтобы вынуть ее, принялась
рассказывать, разжигая мое любопытство:
- Отцом Айры был Эндрю Кармоди, довольно известный
нью-йоркский финансист и политический деятель, хотя и не из
первой десятки. Позже он как-то растерял и умение делать
деньги и самое свое состояние. Вершиной его карьеры были
девяностые годы, когда он выступал чем-то вроде советника при
президенте Кливленде - Айра как раз тогда и родился.
Чтобы сказать хоть что-нибудь, я спросил:
- И что он насоветовал Кливленду?
- Не знаю, - улыбнулась Кейт. - Надо полагать, ничего
особенного. Как историческая личность он не бог весть что
собой представлял. Айра говаривал, что в самой подробной
истории второго президентства Кливленда* отцу, вероятно,
уделили бы одно маленькое подстрочное примечание. Но в мыслях
Айры отец занимал важное место, потому что покончил с собой.
Уж не знаю, сколько лет было Айре в момент самоубийства, но
мысли об отце не покидали его до собственного смертного часа.



*Кливленд, Гровер (1837-1908) был президентом Соединенных
Штатов дважды: в 1885-1889 и 1893-1897 годах.



Кейт вытащила руку из папки; в пальцах она держала
маленький черно-белый фотоснимок:
- Эндрю Кармоди, когда разорился вконец, переехал с семьей
в 1898 году в маленький городишко Джиллис в штате Монтана.
Много лет спустя, уже взрослым, Айра вновь поехал туда, на
противоположный конец страны, чтобы проверить, действительно
ли могила отца такова, какой он помнил ее с детства. Память не
подвела его. - Кейт подала мне снимок. - Айра сфотографировал
ее в то лето: это плита на могиле Эндрю. Когда-нибудь мне
хотелось бы съездить туда, взглянуть на нее...
Судя по снимку, плита возвышалась над землей не более чем
на полметра - она была заметно ниже соседних плит и к тому же
перекосилась влево. Могила у подножия плиты заросла редкой
травкой, тут и там торчали облетевшие одуванчики. И вдруг я не
без удивления увидел, что значки, выбитые на камне, вовсе не
буквы: на ней не было вообще никакой надписи, только
непонятный узор. Я поднес снимок ближе к глазам, наклонил к
лампе, стоявшей у изголовья, - узор представлял собой
составленную из многих точек девятиугольную звезду, вписанную
в окружность.
Я смотрел на снимок, вероятно, целую вечность - минуту, не
меньше. Он захватывал своей абсолютной достоверностью: где-то
там, через всю страну на окраине маленького городка в Монтане
и по сей день, видимо, лежит этот странный камень, испятнанный
и выщербленный жарой и холодом, сменой дождей и засух многих и
многих лет. Наконец я поднял взгляд на Кейт:
- Жена поставила эту штуку ему на могилу? Кейт кивнула.
- Это-то и не давало Айре покоя.
Она опять пошарила в папке и вытащила длинный
небесно-голубой прямоугольник - конверт.
- Эндрю Кармоди застрелился. Однажды летом. Сидя у себя в
маленьком дощатом домике. И вот это он оставил на столе...
Я взял конверт. На нем была зеленая трехцентовая марка с
профилем Вашингтона - я такой никогда не встречал - и круглый
почтовый штемпель: "Нью-Йорк, штат Н.-Й., Гл. почтамт, 23 янв.
1882, 6.00 веч." Ниже, черными чернилами, шел адрес: "Эндрю У.
Кармоди, эсквайру. Пятая авеню, 589". Нижний правый угол
конверта слегка обгорел, будто его подожгли, а потом почти
сразу же погасили. Я перевернул конверт: обратного адреса не
было.
- Загляни внутрь, - сказала Кейт.
Внутри лежал листок белой бумаги, сложенный пополам и с
одной стороны слегка обугленный - видно, он находился в
конверте, когда тот поднесли к огню. В верхней части листка
черными чернилами было написано тем же аккуратным почерком,
что и на конверте: "Если вам интересно обсудить некоторые
вопросы относительно каррарского мрамора для здания городского
суда, соблаговолите прийти в парк ратуши в четверг в половине
первого". Ниже линии сгиба синими крупными полуразборчивыми
буквами, с четырьмя кляксами, было нацарапано: "Поистине
невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель
(здесь как будто не хватало одного-двух слов в конце строки,
где бумага обгорела) мира в пламени пожара. Но это так, и вина
безраздельно (еще одно обгоревшее слово) на мне, и от нее не
уйти и не отречься. И вот, не в силах больше взирать на
вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь,
которой следовало бы прекратиться тогда".
Губы мои вздрогнули, я едва не усмехнулся: уж очень все это
казалось неправдоподобно. Я глядел на обгоревший листок - и не
мог представить себе, что человек способен сочинить такую
напыщенную, многословную записку, а потом приставить к груди
пистолет и застрелиться. И все же факт оставался фактом: каков
бы ни был стиль послания, передо мной - я взглянул на него еще
раз, и уже без усмешки - был крик отчаяния, суть последних
минут человеческой жизни. Я вложил записку в конверт и
посмотрел на Кейт.
- Гибель мира? - переспросил я, но она лишь качнула
головой.
- Никто не знает, что он хотел сказать. За исключением,
быть может, матери Айры. Она вбежала в комнату - я так живо
представляю себе это, Сай, представляю вопреки собственной
воле, мне эта сцена не по душе, - звук выстрела еще отдавался
в ушах, в комнате стоял запах пороха, тело мужа неуклюже
навалилось на стол; она схватила конверт, подожгла, потом
погасила пламя и решила сохранить письмо. Врача она не
вызвала. На дознании после похорон она заявила, что Эндрю
выстрелил себе в сердце и что было яснее ясного - он мертв.
Тут же, не откладывая, она сама обмыла и одела труп и не
позволила ни гробовщикам, ни кому бы то ни было даже зайти в
дом, пока не подготовила тело для похорон.
В масштабах городка это был крупный скандал, и Айру в
детстве неоднократно им попрекали. Но мать Айры ничто не
смутило. На дознании, глядя следователю прямо в лицо, она
заявила, что о смысле предсмертной записки не имеет ни
малейшего представления, а ее поступки после смерти мужа - ее
личное дело и никого не касаются. Десять дней спустя она
поставила на могиле плиту, так никогда никому ничего и не
объяснив.
История эта преследовала Айру всю жизнь. Он задавал себе
один и тот же вопрос: почему, в чем дело? А теперь тот же
вопрос задаю себе я.
И я задавал себе тот же вопрос. Мы о многом переговорили
тогда. Я рассказывал Кейт о своей жизни, главным образом о
первом своем браке и разводе и о том, что мне тут с течением
времени стало ясно, а что неясно, - тема, которой я раньше
всячески избегал. Но даже рассказывая о сокровенном - а
слушательница мне попалась внимательная и заинтересованная, -
я невольно возвращался мыслями к Эндрю Кармоди и спрашивал
себя: почему, в чем же там было дело?
Пожалуй, самое сильное чувство, движущее родом
человеческим, сильнее чувства голода и чувства любви, - это
любопытство, неодолимое желание узнавать. Оно может стать, и
нередко становится, целью всей жизни; из-за него, случается,
прищемляют себе не только носы - стремление удовлетворить свое
любопытство может вырасти в самую важную, самую волнующую из
всех эмоций. И вот утром в пятницу я сидел в кабинете доктора
Данцигера, с нетерпением ожидая, что же он скажет. Он меня
выслушал. Рассмотрел снимок, голубой конверт и записку,
которые я одолжил у Кейт. И долго сидел, молча глядя на меня
из-за стола. Одет он был сегодня в темно-синий двубортный
костюм и белую рубашку с галстуком-бабочкой; я пришел в своем
вчерашнем сером костюме. Выдержав паузу, он снова взял записку
и прочитал вслух; "Поистине невероятно, чтобы отправка сего
могла иметь следствием гибель... мира в пламени пожара. Но это
так..."
- И вы хотели бы, - он неожиданно усмехнулся, - стать
свидетелем "отправки сего", не так ли? Ну что ж, не осуждаю. Я
бы на вашем месте, наверно, тоже захотел. Только, Сай, зачем
вам это? Что вы надеетесь выяснить? Самое большее - вам станет
известен еще один обрывочек тайны, и он будет преследовать вас
всю жизнь, а вы ничего не сможете предпринять. Надеюсь, вы
понимаете, - он перегнулся ко мне через стол, - что ни о каком
даже самом пустячном вмешательстве в события прошлого не может
быть и речи? Изменить прошлое значило бы изменить вытекающее
из прошлого будущее. Последствия такого вмешательства
совершенно невозможно себе представить, и связанный с ним риск
ничем нельзя оправдать.
- Ну, разумеется! Я все прекрасно понимаю. Просто хочу
посмотреть, кто отправил это письмо. Знаю, что это немного
даст. Может, и вовсе ничего... Но... как вам объяснить...
- Не надо мне объяснять. Я вас понимаю. И тем не менее...
- Если опыт удастся, я так или иначе буду наблюдать что-то.
Так почему бы не это?
- В принципе, конечно, возражений нет. Я боялся, что вы
именно так и поставите вопрос. Ну, ладно, Сай. Вчера после
вашего ухода я позвонил членам совета. Все равно у нас на днях
было намечено очередное заседание, и я попросил перенести его
на сегодня. Правда, вчера я еще не знал, что у вас на уме, но
предположил, что, быть может, решение придется принимать всем
вместе. Вы понимаете, что я не всегда волен действовать
самостоятельно. Я доложу совету. Но уверен - они вам тоже
откажут.
Некоторое время спустя Данцигер представил меня членам
совета. Заседание проходило в довольно просторном
конференц-зале наподобие тех, какие бывают в рекламных
агентствах: передвижная классная доска, на стенах из
прессованных панелей - изрядное количество крупных фотографий
и набросков, в основном декорации или проекты декораций для
"Большой арены", и длинный стол, за которым расположились
мужчины в пиджаках и без пиджаков. Данцигер повел меня вокруг
стола, представляя всем собравшимся по очереди. Некоторых я
уже знал: в числе членов совета оказался Рюб - он улыбнулся и
подмигнул мне, - а также один инженер, с которым Рюб
познакомил меня вчера в коридоре. Были там также профессор
истории из Колумбийского университета, на удивление молодой
человек с интеллигентным лицом; лысый кругленький метеоролог
из Калифорнийского технологического института; профессор
биологии из Чикагского университета, в самом деле похожий на
профессора; профессор истории из Принстона, похожий на комика
с афиши варьете; армейский полковник в штатском - подтянутый,
с проницательными глазами человек по фамилии Эстергази;
угрюмого вида сенатор и еще несколько человек. Компания
подобралась, я полагаю, довольно высокая, но по тому, как они
смотрели на меня, как жали мне руку, я вдруг сообразил, что
явился сюда не просителем, а почетным гостем. До меня, можно
сказать дошло, что именно ради меня да еще пяти-шести таких
же, как я, собралось это заседание и собираются другие ему
подобные, дошло, что именно мы составляем соль всего проекта.
По дороге в кафетерий я осознал, так сказать, свою
значительность, потом сел за столик с чашкой кофе к принялся
ждать Данцигера.
Он пришел минут через двадцать с довольной и слегка
удивленной миной, сел со мной рядом и сообщил, что совет
удовлетворил мою просьбу. Оказывается, за меня вступились Рюб,
профессор из Принстона и Эстергази. Они заявили, что вреда от
моей затеи не будет, а польза - не исключается, и решение было
вынесено благоприятное.
- Знаете, - с улыбкой сказал Данцигер, - вы вводите меня в
искушение. В 1882 году моей матери исполнилось шестнадцать
лет. В день ее рождения - 6 февраля - родители и старшая
сестра повели ее в театр Уоллака*, и именно там она
познакомилась с моим отцом. Историю эту любили рассказывать у
нас в семье. Отец был жизнерадостный светский молодой человек.
Перед спектаклем он увидел тетушку Мэри, известную в те
времена особу, промышлявшую торговлей яблоками у театральных
подъездов, - и, сам не ведая почему, вдруг дал ей золотую
пятидолларовую монету на счастье. В ответ она сказала, что
сегодняшний вечер будет для него поистине счастливым; он вошел
в фойе и обратил внимание на девушку в зеленом бархатном
платье. Людей, с которыми разговаривала она и ее родители, он
знал и подошел к ним, его представили, а через несколько лет
они поженились. Так что сами понимаете, на что вы меня
натолкнули...
Я кивнул, а Данцигер откинулся в кресле.
- Часто, очень часто я теряю веру в этот проект. Все
начинает казаться бессмысленным, невозможным. Но если вдруг
удастся, Сай, если вы действительно попадете в Нью-Йорк той
поры и, стоя незаметно где-нибудь в уголке фойе, увидите их
встречу... Раз уж есть одна личная причина, почему бы не
появиться и второй? Я был бы очень вам признателен, если бы вы
набросали для меня их портреты, какими они были тогда.
Я сидел, согласно кивая, внимая его словам, а сам
чувствовал, что с той радостной минуты, когда Данцигер сообщил
мне о согласии совета, мое возбуждение вдруг пошло на спад и
вера в проект этого странного старика начала убывать, будто из
меня выдернули какую-то пробку. Чувство это приходило и
уходило вновь и вновь, так что к понедельнику я уже почти
привык к нему.



*Уоллак, Джеймс Уильям (1795-1864) - знаменитый американский
актер и режиссер, основавший в 1861 году собственный театр.



6



В воскресенье я побрился в последний раз. Утром в
понедельник в аудитории, куда Данцигер просил меня явиться,
меня встретили десять манекенов, выстроившихся у стенки и
накрытых бумагой. Я прошелся вдоль этой шеренги, борясь с
желанием приподнять бумагу и посмотреть, что же там такое. Но
не успел я набраться духу и решиться, как в комнату вбежал
худенький человечек лет, как мне показалось, двадцати шести и
представился Мартином Лестфогелем, моим инструктором. Мы
обменялись рукопожатием и не медля решили, что будем
обращаться друг к другу просто по имени. Я присел на
стул-парту и наблюдал, как он, стоя за кафедрой, шарит в своем
потрепанном портфеле; кожанные ремешки давно перекрутились от
старости, а пониже замка виднелись остатки истертой наклейки,
на которой некогда значилось: "Колумбийский ун-т".
"Ну и уродец", - подумал я. Подбородок у него был слишком
мал, чтобы уравновесить большой, острый и очень длинный нос;
волосы тоже были длинные - не стрижены недели три, а не
чесаны, наверно, все четыре. Но когда он поднял глаза, они
оказались дружелюбными, живыми и умными, позже я узнал, что у
него очаровательная жена, считающая его гением, и что лет ему
ни много ни мало - сорок один.
- Ладно, - сказал Мартин, найдя искомое, а именно стопку
карточек с записями; он любовно провел большим пальцем по
ребру карточек и положил их аккуратным рядком на углу стола. -
Я ведь никакой не преподаватель, так что говорите сразу, если
что непонятно или неясно. Я исследователь, один из немногих
счастливчиков, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что им
действительно нравится. Мне нравятся исторические розыски.
Спросите меня, как освещались улицы в Париже четырнадцатого
века, если они освещались вообще, или из чего делались мужские
парики в восемнадцатом, или как заворачивали топленое сало в
мясной лавке в Новой Англии в 1926 году - и я буду рыться в
мусоре прошлого, чтобы выискать для вас ответ.
- Последние два-три дня, - продолжал он, - я ковырялся в
восьмидесятых годах прошлого века и буду ковыряться еще.
Период очень заброшенный, и непонятно почему - тогда
происходило немало интересных событий. Но меня приставили к
вам не только с целью напичкать вас фактами относительно того
времени. Ведь и сегодня, в двадцатом веке, вы прекрасно
обходитесь без знания многих относящихся к нему фактов. -
Мартин вышел из-за кафедры, подошел к крайнему манекену и
взялся за прикрывавшую его бумагу. - Потому я и не считаю, что
вам надо знать все о восьмидесятых годах. А вот что вам надо -
так это почувствовать их.
Он сдернул с манекена бумажное покрывало. Под покрывалом
оказалось старое обвисшее платье из какой-то тяжелой темной
материи, и я поднялся на ноги, чтобы осмотреть его. Оно
безжизненно свисало с манекена, кайма подола касалась пола,
длинные широкие рукава беспомощно болтались по сторонам. Ворот
был высокий, а по груди и обшлагам шел сложный гарусный узор.
- Мы одолжили это в Смитсониевском институте специально для
вас, - сказал Мартин. - Доставили самолетом. Платье сшито в
начале восьмидесятых годов и сношено тогда же. Люди приходят в
музей Смитсониевского института, рассматривают подобные
экспонаты и делают вывод, что вот так и одевались их бабушки.
- Он затряс головой. - Да ничего похожего! Зарубите себе на
носу, что ничего похожего! Обратите внимание на цвет - если
это можно назвать цветом. Старые краски были нестойкими, Сай!
- Он произнес это с таким пылом, будто я спорил с ним. -
Десятилетиями эта штука выцветала, тускнела, пока никакого
цвета не осталось совсем! А материал! Весь сморщился, в одних
местах сел, в других вытянулся, нитки и те истлели. Даже гарус
успел стать черным. - Мартин постучал пальцами мне по плечу. -
Вот что вам надо понять, более того - почувствовать: женщины
восьмидесятых годов были не привидениями, а живыми женщинами,
которые ни за что не надели бы этот мешок! - Он ткнул большим
пальцем в ветхое платье. - Женщина, которой это принадлежало,
что же она носила на самом деле? А вот что! Вот что она себе
сшила на званый вечер!..
Мартин рывком стащил покрывало со следующего манекена, и я
увидел - нет, не платье, а роскошный наряд из темно-малинового
бархата с мягким неизношенным ворсом, ниспадающий спереди и
сзади великолепными тяжелыми складками. Гарусная отделка
искрилась, сверкала красными блестками, переливалась, словно
платье двигалось. Зрелище было захватывающее - с потолка шел
ровный свет, и одеяние горело, как драгоценный камень.
Мартин пытливо поглядел на меня, потом взмахнул рукой,
указывая на новое платье, и спросил:
- Можете вы представить себе женщину, нет, девушку - живую,
из плоти и крови, - надевшую это платье и ставшую в нем
совершенно неотразимой?
И я воскликнул:
- Черт возьми, да! Я представляю ее себе танцующей...
В течение целой недели - я то и дело ощупывал свою
отрастающую бороду - мы осматривали бесконечные коллекции
мужских и женских платьев, головных уборов, а также всякие
сумочки, муфты, перчатки - оригинал и следом копию, оригинал и
копию. Однажды утром я держал в руках женскую туфлю из ломкой,
растрескавшейся серо-черной кожи. Носок и опояска по верху
туфли безобразно выцвели, перламутровые пуговки выщербились -
не обувь, а какая-то допотопная диковина. Но Мартин тут же
подал мне дубликат из свежей мягкой кожи, с новенькими
пуговками из блестящего перламутра, с ярко-алым носком и такой
же опояской по верху. Мартину нельзя было отказать в
воображении: туфля была новая, да не совсем. Кожа пахла как
новая, но подошва была слегка поцарапана, каблук по краям
чуточку сбит, а на подъеме наметилась легкая складка.
- Вся беда с вещами, которые приходят к нам из прошлого, -
сказал Мартин, улыбаясь, - состоит в том, что они одряхлели.
Они - реликвии, и только. Они могут, конечно, рассказать нам
кое-что о прошлом, но, как правило, не возникает и намека на
ощущение, что ими действительно когда-то пользовался живой
человек. - Он кивком показал на туфлю, которую я держал в
руках. - А вот эта могла бы принадлежать живой хозяйке, хоть
нам и пришлось воссоздавать каждый шов...
Я тоже кивнул: нетрудно было представить себе девушку,
сидящую на краю кровати: вот она надевает эту туфлю,
застегивает ее и любуется ею, поворачивая ногу туда-сюда,
чтобы заставить блестящую кожу играть на свету.
В течение нескольких дней мы с Мартином листали книги с
пожелтевшими страницами и заплесневелыми обложками. Уголки
страниц рассыпались под пальцами - только призраки могли бы
читать такие книги. Затем Мартин извлек из ящика точные копии
тех же книг, но в ярких новых красных, голубых, зеленых
обложках с названиями, тисненными золотом, со свежими белыми
страницами, еще пахнущими типографской краской. Ясно было, что
эти книги никто еще не читал - пока не читал. И где-то в
глубине моего сознания восьмидесятые годы начали мало-помалу
оживать.
Однажды в обеденный перерыв мы с Мартином встретили в
кафетерии Рюба, и он подсел к нам за столик. Потом, весь
остаток дня, он водил меня по кабинетам: мы заходили в
столярную и слесарную, портняжную и сапожную мастерские, в
библиотеку, в конференц-зал, в диспетчерскую "Большой арены",
в крошечный кинозал и во все другие помещения, где работали
люди, и Рюб знакомил меня со всеми подряд.
Я познакомился с Питером Марплом, молодым художником -
раньше он был декоратором в одном из нью-йоркских театров, и
совсем неплохим декоратором: как выяснилось, я видел даже
несколько спектаклей, оформленных по его эскизам. Я
познакомился с Лэрри Макдермоттом, главным фотографом проекта,
который раньше подрабатывал в том же рекламном агентстве, что
и я. Познакомился с техниками, стенографистками, инженерами и
бухгалтером. Познакомился с доцентом-историком, прибывшим из
Калифорнийского университета, и несколькими людьми,
должностные функции которых остались мне неизвестными; про
одного из них Рюб сказал: "Наш главный спец по взяткам", на
что тот ответил просто усмешкой.
Познакомился я и со всеми своими коллегами - кандидатами в
путешественники по времени, кроме двух, уже занятых на
"Большой арене": Джона Макнотона, обитателя домика в Вермонте,
и Джорджа Уинга, индейца племени кроу, бывшего армейского
старшины, ныне проживающего в одном из виденных мной вигвамов.
Среди кандидатов был тот, кого я наблюдал на занятиях по
старофранцузскому языку; у нас оказался даже общий знакомый,
имени которого ни он, ни я так и не смогли припомнить. Была
еще мисс Эйлин Джоргенсен, худенькая нервная молодая
учительница из Линкольна, штат Небраска, которая только что
приступила к изучению Сан-Франциско начала века в аудитории,
соседней с моей. И была интересная девушка, танцевавшая
чарльстон, и мужчина, тренировавшийся в штыковом бою.
В коридоре по дороге к лифту Рюб заметил:
- Маху мы дали с этой парой. Началось с того, что они стали
вместе пить кофе, потом вместе обедать, потом встречаться вне
работы. Ну, а теперь, понятно, интересуются только друг
другом. Они скоро поженятся; это, конечно, славно, но у нас
ведь не брачная контора. Маловероятно теперь, чтобы они
успешно справились со своими заданиями. Так что мы поневоле
вынуждены запереть каждого в своем стойле, и правило стало
такое; с другими кандидатами только здороваться и никаких
приятельских отношений, понятно?
- Ну, раз уж я упустил эту королеву чарльстона, так и
быть...
Как-то утром я провел час в кабинете доктора Россофа - от
обучал меня самогипнозу. Оказалось, что это на удивление
просто, во всяком случае методика была нехитрой. Россоф усадил
меня в свое большое, обтянутое зеленой кожей кресло и
посоветовал расположиться поудобнее.
- Закройте глаза, если хотите, хоть это и не обязательно. -
Я закрыл глаза. - Теперь молча повторяйте про себя, что вам
становится все лучше и легче, что вы все больше расслабляетесь
и душой и телом. И пусть оно так и случится. Затем скажите
себе, что вы медленно, постепенно впадаете в транс. Легкий
транс - вы бодрствуете и понимаете, что происходит. И пусть
вас не смущает само слово "транс" - это всего лишь удобный
термин. А потом устройте проверку: внушите себе, что вы
временно не можете поднять руку, и если вы действительно не
сможете ее поднять, значит, вы в трансе. Сделайте любое другое
гипнотическое самовнушение. Например, если болит голова,
скажите себе, что досчитаете до пяти - и боль пройдет. Или
сотрите какие-либо мысли, эмоции, воспоминания, и пусть они
затем вернутся постгипнотическим внушением. Договорились? Это,
между прочим, удивительное оружие.
Я кивнул, и Россоф вышел, оставив меня наедине с собой. Я
сделал все, как он велел, и почувствовал себя на редкость
хорошо и удобно. Затем я внушил себе, что постепенно впадаю в
легкий транс, и мне казалось - я ощущаю, как транс завладевает
мной. Сидя совершенно неподвижно, почти в полусне, я уверял
себя, что не могу поднять руку, что бессилен двинуть ею. И
наконец, уставившись на собственный локоть, попытался ее
поднять - рука подскочила так резко, что чуть не выбила мне
глаз.
Я предпринял еще одну попытку - не торопясь, прочувствовав,
как расслабляется каждая мы

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися