Мишель Монтень. Опыты. Том I
страница №4
...ионисии Младшем, который весьма остроумноподшутил над одним скрягою. Ему сообщили, что один из его сиракузцев закопал
в землю сокровища. Дионисий велел ему доставить их к нему во дворец, что тот
и сделал, утаив, однако, некоторую их часть; а затем, забрав с собой
припрятанную им долю, этот человек переселился в другое место, где, потеряв
вкус к накоплению денег, начал жить на более широкую ногу. Услышав об этом,
Дионисий приказал возвратить ему отнятую у него часть сокровищ, сказав, что,
поскольку человек этот научился, наконец, пользоваться ими как подобает, он
охотно возвращает ему отобранное [58].
И я в течение нескольких лет был таким же. Не знаю, какой добрый гений
вышиб, на мое счастье, весь этот вздор из моей головы, подобно тому как это
случилось и с сиракузцем. Забыть начисто о скопидомстве помогло мне
удовольствие, испытанное во время одного путешествия, сопряженного с
большими издержками. С той поры я перешел уже к третьему по счету образу
жизни - так, по крайней мере, мне представляется, - несомненно более
приятному и упорядоченному. Мои расходы я соразмеряю с доходами; если порою
первые превышают вторые, а порою бывает наоборот, то все же большого
расхождения между ними я не допускаю. Я живу себе потихоньку и доволен тем,
что моего дохода вполне хватает на мои повседневные нужды; что же до нужд
непредвиденных, то тут человеку не хватит и богатств всего мира. Глупостью
было бы ждать, чтобы фортуна сама вооружила нас навсегда для защиты от ее
посягательств. Бороться с нею мы должны своим собственным оружием. Случайное
оружие всегда может изменить в решительную минуту. Если я иной раз и
откладываю деньги, то лишь в предвидении какого-нибудь крупного расхода в
ближайшем времени, не для того чтобы купить себе землю (с которою мне нечего
делать), а чтобы купить удовольствие. Non esse cupidum pecunia est, non esee
emacem vectigal est. {Не быть жадным - уже есть богатство; не быть
расточительным - доход [58](лат.).}
Я не испытываю ни опасений, что мне не хватит моего состояния, ни
желания, чтобы оно у меня увеличилось: Divitiarum fructus est inn copia,
copiam declarat satietas. {Плод богатства - обилие; признак обилия -
довольство [54] (лат.).}Я считаю великим для себя счастьем, что эта перемена
случилась со мною в наиболее склонном к скупости возрасте и что я избавился
от недуга, столь обычного у стариков и притом самого смешного из всех
человеческих сумасбродств.
Фераулес, унаследовав два состояния и обнаружив, что с возрастанием
богатства желание есть, пить, спать или любить жену не возрастает, но
остается таким же, как прежде, и чувствуя, с другой стороны, какое
невыносимое бремя возлагает на него стремление соблюдать бережливость, -
совсем как это было со мной, - решил облагодетельствовать одного юношу,
своего верного друга, который жаждал разбогатеть, и с этою целью подарил ему
не только все то, что уже имел, - а состояние его было огромным, - но и то,
что продолжал получать от щедрот своего повелителя Кира, равно как и свою
долю военной добычи, при условии, что этот молодой человек возьмет на себя
обязательство достойным образом содержать и кормить его, как гостя и друга.
Так они и жили с этой поры в полном согласии, причем оба были в равной мере
довольны переменой в своих обстоятельствах. Вот пример, которому я
последовал бы с величайшей охотою [55].
Я весьма одобряю также поведение одного пожилого прелата, который
полностью освободил себя от забот о своем кошельке, о своих доходах и
тратах, поручая их то одному из своих доверенных слуг, то другому, и провел
долгие годы в таком неведении относительно состояния своих дел, словно он
был во всем этом лицом посторонним. Доверие к добропорядочности другого
является достаточно веским свидетельством собственной, и ему обычно
покровительствует бог. Что касается упомянутого мною прелата, то нигде я не
видел такого порядка, как у него в доме, как нигде больше не видел, чтобы
хозяйство поддерживалось с таким достоинством и такой твердой рукой.
Счастлив тот, кто сумел с такой точностью соразмерять свои нужды, что его
средства оказываются достаточными для удовлетворения их, без каких-либо
хлопот и стараний с его стороны. Счастлив тот, кого забота об управлении
имуществом или о его приумножении не отрывает от других занятий, более
соответствующих складу его характера, более спокойных и приятных ему.
Итак, и довольство и бедность зависят от представления, которое мы
имеем о них; сходным образом и богатство, равно как и слава или здоровье,
прекрасны и привлекательны лишь настолько, насколько таковыми находят их те,
кто пользуется ими. Каждому живется хорошо или плохо в зависимости от того,
что он сам по этому поводу думает. Доволен не тот кого другие мнят
довольным, а тот, кто сам мнит себя таковым. И вообще, истинным и
существенным тут можно считать лишь собственное мнение данного человека.
Судьба не приносит нам ни зла, ни добра, она поставляет лишь сырую
материю того и другого и способное оплодотворить эту материю семя. Наша
душа, более могущественная в этом отношении, чем судьба, использует и
применяет их по своему усмотрению, являясь, таким образом, единственной
причиной и распорядительницей своего счастливого или бедственного состояния.
Внешние обстоятельства принимают тот или иной характер в зависимости от
наших внутренних свойств, подобно тому, как наша одежда согревает нас не
своей теплотою, но нашей собственной, которую, благодаря своим свойствам,
она может задерживать и накапливать. Тот, кто укутал бы одеждою какой-нибудь
холодный предмет, точно таким же образом поддержал бы в нем холод: так
именно и поступают со снегом и льдом, чтобы предохранить их от таяния.
Как учение - мука для лентяя, а воздержание от вина - пытка для
пьяницы, так умеренность является наказанием для привыкшего к роскоши, а
телесные упражнения - тяготою для человека изнеженного и праздного, и тому
подобное. Вещи сами по себе не являются ни трудными, ни мучительными, и
только наше малодушие или слабость делают их такими. Чтобы правильно судить
о вещах возвышенных и великих, надо иметь такую же душу; в противном случае
мы припишем им наши собственные изъяны. Весло, погруженное в воду, кажется
над надломленным. Таким образом, важно не только то, что мы видим, но и как
мы его видим.
А раз так, то почему среди стольких рассуждений, которые столь
различными способами убеждают людей относиться с презрением к смерти и
терпеливо переносить боль, нам не найти какого-нибудь годного также для нас?
И почему из такого множества доводов, убедивших в этом других, каждому из
нас не избрать для себя такого, который был бы ему больше по нраву? И если
ему не по силам лекарство, действующее быстро и бурно и исторгающее болезнь
с корнем, то пусть он примет хотя бы мягчительного, которое принесло бы ему
облегчение. Opinio est quaedam effeminata ас levis, nec in dolore magis,
quam eadem in voluptate: qua, cum liquescimus fluimusque mollitia, apis
aculeum sine clamore ferre non possumus. Totum in eo est, ut tibi imperes.
{Бывает [у некоторых] такая изнеженность и слабость, и не только в
страданиях, но и в разгар наслаждений; и когда из-за нее мы размягчаемся и
теряем всякую волю, то даже укус пчелы - и тот исторгает у нас стенания...
Дело в том, чтобы научиться владеть собой [56] (лат.).}
Впрочем, и тот, кто станет чрезмерно подчеркивать остроту наших
страданий и человеческое бессилие, не отделяется от философии. В ответ ему
она выдвинет следующее бесспорное положение: "Если жить в нужде плохо, то
нет никакой нужды жить в нужде".
Всякий, кто долго мучается, виноват в этом сам.
Кому не достает мужества как для того, чтобы вытерпеть смерть, так и
для того, чтобы вытерпеть жизнь, кто не хочет ни бежать, ни сражаться, чем
поможешь такому?
Глава XV
ЗА БЕССМЫСЛЕННОЕ УПРЯМСТВО В ОТСТАИВАНИИ КРЕПОСТИ НЕСУТ НАКАЗАНИЕ
Храбрости, как и другим добродетелям, положен известный предел,
преступив который, начинаешь склоняться к пороку. Вот почему она может
увлечь всякого, недостаточно хорошо знающего ее границы, - а установить их с
точностью, действительно, нелегко - к безрассудству, упрямству и безумствам
всякого рода. Это обстоятельство и породило обыкновение наказывать во время
войны - иногда даже смертью - тех, кто упрямо отстаивает укрепленное место,
удержать которое, по правилам военной науки, невозможно. Иначе не было бы
такого курятника, который, в надежде на безнаказанность, не задерживал бы
продвижение целей армии.
Господин коннетабль де Монморанси при осаде Павни [1] получил
приказание переправиться через Тичино и захватить предместье св. Антония;
задержанный защитниками предмостной башни, оказавшими упорное сопротивление,
он все же взял ее приступом и велел повесить всех оборонявшихся в ней. Так
же поступил он и впоследствии, когда сопровождал дофина в походе по ту
сторону гор; после того как замок Виллано был им захвачен и солдаты,
озверев, перебили всех, кто находился внутри, за исключением коменданта и
знаменосца, он велел, по той же причине, повесить и этих последних [2].
Подобную же участь и в тех же краях испытал и капитан Бонн, все люди
которого были перебиты при взятии укрепления; так приказал Мартен Дю Белле
[3], в ту пору губернатор Турмна. Но поскольку судить о мощи или слабости
укрепления можно, лишь сопоставив свои силы с силами осаждающих (ибо тот,
кто достаточным основанием стал бы сопротивляться двум кулевринам, поступил
бы как сумасшедший, если бы вздумал бороться против тридцати пушек), и так
как здесь, кроме того, принимается обычно в расчет могущество вторгшегося
государя, его репутация, уважение, которое ему должно оказывать, то
существует опасность, что на весах его чаша всегда будет несколько
перевешивать. А это, в свою очередь, приводит к тому, что такой государь
начинает настолько мнить о себе и своем могуществе, что ему кажется просто
нелепым, будто может существовать хоть кто-нибудь, достойный сопротивляться
ему, и пока ему улыбается военное счастье, он предает мечу всякого, кто
борется против него, как это видно хотя бы на примере тех свирепых,
надменных и исполненных варварской грубости требований, которые были в
обычае у восточных властителей да и ныне в ходу у их преемников.
Также и там, где португальцы впервые начали грабить Индию, они нашли
государства, в которых господствовал общераспространенный и нерушимый закон,
гласящий, что враг, побежденный войском, находящимся под начальством царя
или его наместника, не подлежит выкупу и не может надеяться на пощаду.
Итак, пусть всякий, кто сможет, остерегается попасть в руки судьи,
когда этот судья - победоносный и вооруженный до зубов враг.
Глава XVI
О НАКАЗАНИИ ЗА ТРУСОСТЬ
Я слышал как-то от одного принца и весьма крупного полководца, что
нельзя осуждать на смерть солдата за малодушие; это мнение было высказано им
за столом, после того как ему рассказали о суде над господином де Вервеном,
приговоренным к смерти за сдачу Булони [1].
И в самом деле, я нахожу вполне правильным, что проводят отчетливую
границу между поступками, проистекающими от нашей слабости, и теми, которые
порождены злонамеренностью. Совершая последние, мы сознательно восстаем
против велений нашего разума, запечатленных в нас самою природою, тогда как,
совершая первые, мы имели бы основание, думается мне, сослаться на ту же
природу, которая создала нас столь немощными и несовершенными; вот почему
весьма многие полагают, что нам можно вменять в вину только содеянное нами
вопреки совести. На этом и основано в известной мере как мнение тех, кто
осуждает смертную казнь для еретиков и неверующих, так и правило, согласно
которому адвокат и судья не могут привлекаться к ответственности за промахи,
допущенные по неведению при отправлении ими должности.
Что касается трусости, то, как известно, наиболее распространенный
способ ее наказания - это всеобщее презрение и поношение. Считают, что
подобное наказание ввел впервые в употребление законодатель Харонд [2] и что
до него всякого бежавшего с поля сражения греческие законы карали смертью;
он же приказал вместо этого выставлять таких беглецов на три дня в женском
платье на городской площади, надеясь, что это может послужить им на пользу и
что бесчестие возвратит им мужество. Suffundere malis hominis sanguinem quam
effundere. {Предпочитай, чтобы у человека кровь приливала к щекам, чем чтобы
она была им пролита [3] (лат).} Римские законы, по крайней мере в древнейшее
время, также карали бежавших с поля сражения смертной казнью. Так, Аммиан
Марцеллин рассказывает, что десять солдат, повернувшихся спиной к неприятелю
во время нападения римлян на войско парфян, были лишены императором Юлианом
военного звания и затем преданы смерти в соответствии с древним законом [4].
Впрочем, в другой раз за такой же проступок он наказал виновных лишь тем,
что поместил их среди пленных в обозе. Хотя римский народ и подверг суровой
каре солдат, бежавших после битвы при Каннах, а также тех, кто во время той
же войны был с Гнеем Фульвием при его поражении, тем не менее, в этом случае
дело не дошло до наказания смертью.
Есть, однако, основание опасаться, что позор не только повергает в
отчаянье тех, кто наказан подобным образом, и не только доводит их до
полнейшего равнодушия, но и превращает порой во врагов.
Во времена наших отцов господин де Франже, некогда заместитель
главнокомандующего в войсках маршала Шатильона, назначенный маршалом де
Шабанном на пост губернатора Фуэнтарабии вместо господина дю Люда и сдавший
этот город испанцем, был приговорен к лишению дворянского звания, и как он
сам, так и его потомство были объявлены простолюдинами, причислены к
податному сословию и лишены права носить оружие. Этот суровый приговор был
исполнен над ними в Лионе. В дальнейшем такому же наказанию были подвергнуты
все дворяне, которые находились в городе Гизе, когда туда вступил граф
Нассауский; с той поры то же претерпели и некоторые другие.
Как бы там ни было, всякий раз, когда мы наблюдаем столь грубые и
явные, превосходящие всякую меру невежество или трусость, мы вправе прийти к
заключению, что тут достаточно доказательств преступного умысла и злой воли,
и наказывать их так таковые.
Глава XVII
ОБ ОБРАЗЕ ДЕЙСТВИЙ НЕКОТОРЫХ ПОСЛОВ
Во время моих путешествий, стремясь почерпнуть из общения с другими
что-нибудь для меня новое (а это - одна из лучших школ, какие только можно
себе представить), я неизменно следую правилу, состоящему в том, чтобы
наводить своего собеседника на разговор о таких предметах, в которых он
лучше всего осведомлен.
Basti al nocchiero ragionar de'venti,
Al bifolco dei tori, et le sue piaghe
Conti'l guerrier, conti'l pastor gli armenti.
{Пусть кормчий рассуждает лишь о ветрах, а земледелец - о быках; пусть
воин рассказывает нам о своих ранах, а пастух о стадах [1](ит).}
Впрочем, чаще всего наблюдается обратное, ибо всякий охотнее рассуждает
о чужом ремесле, нежели о своем собственном, надеясь прослыть, таким
образом, знатоком еще в какой-нибудь области; так, например, Архидам [2]
упрекал Периандра в том, что тот пренебрег славою выдающегося врача,
погнавшись за славою дурного поэта.
Поглядите, сколь многословным становится Цезарь, когда он описывает нам
свои изобретения, относящиеся к постройке мостов [8] или военных машин, и
как, напротив, он краток и скуп на слова всюду, где рассказывает о своих
обязанностях военачальника, о своей личной храбрости или о поведении своих
воинов.
Его деяния и без того достаточно подтверждают, что он выдающийся
полководец; ему хочется, однако, чтобы его знали и как превосходного
военного инженера, а это нечто совсем уже новое. Не так давно некий ученый
юрист, когда ему показали рабочий кабинет, где было множество книг,
относящихся к его роду занятий, а также к другим отраслям знания, не
обнаружил в нем ничего такого, о чем, по его мнению, стоило бы поговорить. А
между тем он остановился, чтобы с ученым и важным видом потолковать по
поводу заграждения на винтовой лестнице, что вела в эту комнату, хотя
человек до ста офицеров и солдат ежедневно проходит мимо, не обращая на него
никакого внимания.
Дионисий Старший был отличнейшим полководцем, как это и приличествовало
его положению, но он стремился достигнуть славы преимущественно в поэзии, в
которой решительно ничего не смыслил.
Optat ephippia bos piger, optat arare caballus.
{Ленивый вол хочет ходить под седлом, а конь - пахать [4] (лат).}
Но таким образом вы никогда не добьетесь чего-либо путного.
Итак, всякого, кем бы он ни был, -зодчий ли это, живописец, сапожник
или кто-либо иной, - подобает неукоснительно возвращать к предмету его
повседневных занятий. И по этому поводу замечу: читая сочинения по истории,
- в каковом жанре упражнялись самые различные люди, - я усвоил обыкновение
принимать в расчет, кем именно были писавшие: если это люди, не занимавшиеся
ничем иным, кроме литературных трудов, я смотрю прежде всего на слог и язык;
если врачи, я доверяю с большей охотой тому, что говорится ими о температуре
воздуха, о здоровье и складе характера государей, о ранениях и болезнях;
если юристы, то в первую очередь следует направить свое внимание на их
рассуждения по вопросам права, о законах, о государственных учреждениях и
прочих вещах такого же рода; если теологи - то на дела церковные отлучения
от церкви, эпитимии, разрешения на вступления в брак; если придворные - на
описание обычаев и церемоний; если военные - на то, что относится к их
ремеслу, и, главным образом, на их повествования о походах и битвах, в
которых они принимали участие; если послы - то на всевозможные хитрости,
шпионаж, подкупы и на то, как все это проделывалось.
По этой причине я выделил и отметил в "Истории" сеньора де Ланже [5],
человека в высшей степени сведущего в этих делах, много такого, мимо чего я
прошел бы, будь автором кто-либо иной. Рассказав о весьма выразительных
предупреждениях, сделанных императором Карлом V римской консистории в
присутствии наших послов, епископа Маковского и господина дю Белли, к чему
император добавил немало оскорбительных выражений, направленных против нас,
и, среди прочего, то, что если бы его военачальники, солдаты и подданные
были столь же преданы своему господину и столь искусны в военном деле, как
те, которыми располагает король, то он тут же навязал бы себе на шею веревку
и отправился бы смиренно молить о пощаде (он, по-видимому, и сам в некоторой
степени верил, что так оно в действительности и есть, ибо и позже, в течение
своей жизни, раза два или три повторял то же самое), а также сообщив о том,
что он послал вызов нашему королю, предлагая ему поединок в лодке, в одних
рубахах, на шпагах и на кинжалах, - вышеназванный сеньор де Ланже добавляет,
что упомянутые послы, написав королю донесение, утаили от него большую часть
слов императора и даже те оскорбления, о которых было рассказано выше. Я
нахожу весьма странным, как это посол позволил себе решать, о чем
докладывать своему государю, а что скрыть от него, тем более, что дело было
чревато такими последствиями, что эти слова исходили от такого лица и были
произнесены на столь многолюдном собрании. Мне кажется, что обязанность
подчиненного - точно и правдиво, со всеми подробностями, излагать события,
как они были, дабы господин располагал полной свободою отдавать приказания,
оценивать положение и выбирать. Ибо искажать или утаивать истину из
опасения, как бы он не принял ее неподобающим образом и как бы это не
толкнуло его к какому-нибудь неправильному решению, и из-за этого оставлять
его неосведомленным о действительном положении дел - подобное право, как я
полагаю, принадлежит тем, кто предписывает законы, а не тем, для кого они
предназначены, принадлежит руководителю и наставнику, но вовсе не тому, кто
должен почитать себя низшим, и притом не только по своему положению, но и по
опытности и мудрости. Как бы там ни было, я отнюдь не хотел бы, чтобы мне,
при всей ничтожности моей особы, служили вышеописанным образом.
Мы стремимся, пользуясь любыми предлогами, выйти из подчинения и
присвоить себе право распоряжаться; всякий из нас - и это вполне естественно
- домогается свободы и власти; вот почему для вышестоящего не должно быть и
в подчиненном ничего более ценного, чем простодушное и бесхитростное
повиновение.
Если повиновение оказывают не беспрекословно, но сохраняя за собой
известную независимость, то это большая помеха для отдающего приказание.
Публий Красе [6], тот самый, которого римляне считали пятикратно счастливым,
пребывая во время своего консульства в Азии, велел одному инженеру-греку
доставить к нему большую из двух корабельных мачт, которые он видел при
посещении им Афин, дабы соорудить из нее задуманную им метательную машину;
грек же, основываясь на своих знаниях, позволил себе нарушить приказ и
привез ту из мачт, которая была меньше, но, вместе с тем, как подсказывал
ему опыт, и более пригодной для указанной цели. Красе, терпеливо выслушав
его доводы, велел все же подвергнуть его бичеванию, считая, что дисциплина
прежде всего, даже если это ведет к ущербу для дела.
С другой стороны, нелишне отметить, что безусловное повиновение полезно
лишь при наличии точного и определенного приказания. Обязанности послов
допускают больше свободы в действиях, ибо в ряде случаев принимать решения
приходится им самим: ведь они не только исполнители воли своего государя,
они также подготавливают ее и направляют своими советами. На своем веку я
видел немало высокопоставленных лиц, которых упрекали за слепое подчинение
букве королевских распоряжений и неумение учитывать обстоятельства дела.
Люди сведущие порицают еще и теперь обыкновение персидских властителей
предоставлять своим наместникам и доверенным лицам настолько куцые
полномочия, что тем приходилось из-за любой мелочи испрашивать дополнительно
указания. Подобное промедление, принимая во внимание огромные пространства
персидского царства, нередко вредило, и весьма основательно, их делам.
И если Красе в письме к человеку, опытному в своем ремесле, указал на
употребление, которое он намерен дать мачте, то не означало ли это, что он
вступал с ним в обсуждение своего замысла и дал ему право выполнить
приказание с теми или иными поправками?
Глава XVIII
О СТРАХЕ
Obstupui, steteruntque comae, et vox faucibus haesit.
{Я оцепенел; волосы мои встали дыбом, и голос замер в гортани [1]
(лат).}
Я отнюдь не являюсь хорошим натуралистом (как принято выражаться), и
мне не известно, посредством каких пружин на нас воздействует страх; но как
бы там ни было, это - страсть воистину поразительная, и врачи говорят, что
нет другой, которая выбивала бы наш рассудок из положенной ему колеи в
большей мере, чем эта. И впрямь, я наблюдал немало людей, становившихся
невменяемыми под влиянием страха; впрочем, даже у наиболее уравновешенных
страх, пока длится его приступ, может порождать ужасное ослепление. Я не
говорю уже о людях невежественных и темных, которые видят со страху то своих
вышедших из могил и завернутых в саваны предков, то оборотней, то домовых
или еще каких чудищ. Но даже солдаты, которые, казалось бы, должны меньше
других поддаваться страху, не раз принимали, ослепленные им, стадо овец за
эскадрон закованных в броню всадников, камыши и тростник за латников и
копейщиков, наших товарищей по оружию за врагов и крест белого цвета за
красный [2].
Случилось, что, когда принц Бурбонский брал Рим [3], одного знаменщика,
стоявшего на часах около замка св. Ангела, охватил при первом же сигнале
тревоги такой ужас, что он бросился через пролом, со знаменем в руке, вон из
города, прямо на неприятеля, убежденный, что направляется в город, к своим;
и только увидев солдат принца Бурбонского, двинувшихся ему навстречу, - ибо
они подумали, что это вылазка, предпринятая осажденными, - он, наконец,
опомнившись, повернул вспять и возвратился в город через тот же пролом,
через который вышел только затем, чтобы пройти свыше трехсот шагов в сторону
неприятеля по совершенно открытому месту. Далеко не так счастливо окончилось
дело со знаменщиком Жюля. Когда начался штурм Сен-Поля, взятого тогда у нас
графом де Бюром и господином дю Рю, этот знаменщик настолько потерялся от
страха, что бросился вон из города вместе со своим знаменем через пролом и
был изрублен шедшими на приступ неприятельскими солдатами. Во время той же
осады произошел памятный для всех случай, когда сердце одного дворянина
охватил, сжал и оледенил такой ужас, что он упал замертво у пролома, не имея
на себе даже царапины.
Подобный страх овладевает иногда множеством людей. Во время одного из
походов Германика [4] против аллеманов два значительных отряда римлян,
охваченных ужасом, бросились бежать в двух различных направлениях, причем
один из них устремился как раз туда, откуда уходил другой.
Страх то окрыляет нам пятки, как в двух предыдущих примерах, то,
напротив, пригвождает и сковывает нам ноги, как можно прочесть об императоре
Феофиле, который, потерпев поражение в битве с агарянами [5], впал в такое
безразличие и такое оцепенение, что не был в силах даже бежать: adeo, pavor
etiam auxilia formidat. {До такой степени страх заставляет трепетать даже
перед тем, что могло Бы оказать помощь. [6] (лат.)} Кончилось тем, что
Мануил, один из главных его военачальников, схватив его за плечо и
встряхнув, как делают, чтобы пробудить человека от глубокого сна, обратился
к нему с такими словами: "Если ты не последуешь сейчас за мною, я предам
тебя смерти, ибо лучше расстаться с жизнью, чем, потеряв царство, сделаться
пленником".
Крайняя степень страха выражается в том, что, поддаваясь ему, мы даже
проникаемся той самой храбростью, которой он нас лишил в минуту, когда
требовалось исполнить свой долг и защитить свою честь. При первом крупном
поражении римлян во время войны с Ганнибалом - в этот раз командовал ими
консул Семпроний - один римский отряд численностью до десяти тысяч пехоты,
оказавшись во власти страха и не видел, в своем малодушии, иного пути
спасения, бросился напролом, в самую гущу врагов, и пробился сквозь них с
вызывающей изумление дерзостью, нанеся тяжелый урон карфагенянам. Таким
образом, он купил себе возможность позорно бежать за ту самую цену, которою
мог бы купить блистательную победу. Вот чего я страшусь больше самого
страха.
Вообще же страх ощущается нами с большею остротой, нежели остальные
напасти.
Многих из тех, кого помяли в какой-нибудь схватке, израненных и еще
окровавленных, назавтра можно снова повести в бой, но тех, кто познал, что
представляет собой страх перед врагом, тех вы не сможете заставить хотя бы
взглянуть на него. Все, кого постоянно снедает страх утратить имущество,
подвергнуться изгнанию, впасть в зависимость, живут в постоянной тревоге;
они теряют сон, перестают есть и пить, тогда как бедняки, изгнанники и рабы
зачастую живут столь же беспечно, как все прочие люди. А сколько было таких,
которые из боязни перед муками страха повесились, утопились или бросились в
пропасть, убеждая нас воочию в том, что он еще более несносен и нестерпим,
чем сама смерть.
Греки различали особый вид страха, который ни в какой степени не
зависит от несовершенства наших мыслительных способностей. Такой страх, по
их мнению, возникает без всяких видимых оснований и является внушением неба.
Он охватывает порою целый народ, целые армии. Таким был и тот приступ
страха, который причинил в Карфагене невероятные бедствия. Во всем городе
слышались лишь дикие вопли, лишь смятенные голоса. Всюду можно было увидеть,
как горожане выскакивали из домов, словно по сигналу тревоги, как они
набрасывались один на другого, ранили и убивали друг друга, будто это были
враги, вторгшиеся, чтобы захватить город. Смятение и неистовства
продолжались до тех пор, пока молитвами и жертвоприношениями они не смирили
гнева богов [7].
Такой страх греки называли паническим.
Глава XIX
О ТОМ, ЧТО НЕЛЬЗЯ СУДИТЬ, СЧАСТЛИВ ЛИ КТО-НИБУДЬ, ПОКА ОН НЕ УМЕР
Scilicet ultima semper
Exspectanda dies homini est, dicique boatus
Ante obitum nemo, supremaque funera debet.
{Итак, человек всегда должен ждать последнего своего дня, и никого
нельзя назвать счастливым до его кончины и до свершения над ним погребальных
обрядов [1] (лат).}
Всякому ребенку известен на этот счет рассказ о царе Крезе: захваченный
в плен Киром и осужденный на смерть, перед самой казнью он воскликнул: "О,
Солон, Солон!" Когда об этом было доложено Киру и тот спросил, что это
значит, Крез ответил, что он убедился на своей шкуре в справедливости
предупреждения, услышанного им некогда от Солона, что как бы приветливо ни
улыбалось кому-либо счастье, мы не должны называть такого человека
счастливым, пока не минет последний день его жизни, ибо шаткость и
изменчивость судеб человеческих таковы, что достаточно какого-нибудь
ничтожнейшего толчка, - и все тут же меняется. Вот почему и Агесилай [2]
сказал кому-то, утверждавшему, что царь персидский - счастливец, ибо, будучи
совсем молодым, владеет столь могущественным престолом: "И Приам в таком
возрасте не был несчастлив". Царей Македонии, преемников великого
Александра, мы видим в Риме песцами и столярами, тиранов Сицилии - школьными
учителями в Коринфе. Покоритель полумира, начальствовавший над столькими
армиями, превращается в смиренного просителя, унижающегося перед презренными
слугами владыки Египта; вот чего стоило прославленному Помпею продление его
жизни еще на каких-нибудь пять-шесть месяцев [3]. А разве на памяти наших
отцов не угасал, томясь в заключении в замке Лош, Лодовико Сфорца, десятый
герцог Миланский, перед которым долгие годы трепетала Италия? И самое худшее
в его участи то, что он провел там целых десять лет [4]. А разве не погибла
от руки палача прекраснейшая из королев, вдова самого могущественного в
христианском мире государя? [5] Такие примеры исчисляются тысячами. И можно
подумать, что подобно тому как грозы и бури небесные ополчаются против
гордыни и высокомерия наших чертогов, разным образом там наверху существуют
духи, питающие зависть к величию некоторых обитателей земли:
Usque adeo res humanas vis abdita quaedam
Obterit, et pulchros fasces saevasque secures
Proculcare, ac ludibrio sibi habere videtur.
{Так некая скрытая сила рушит человеческие дела, и попирать
великолепные фасции и грозные секиры для нее, видно, забава [6] (лат).}
Можно подумать также, что судьба намеренно подстерегает порою последний
день нашей жизни, чтобы явить пред нами всю свою мощь и в мгновение ока
извергнуть все то, что воздвигалось ею самою годами; и это заставляет нас
воскликнуть, подобно Лаберию [7]: Nimirum hac die una plus vixi, mihi quam
vivendum fuit. {Ясно, что на один день прожил я дольше, чем мне следовало
жить [8] (лат).}
Таким образом, у нас есть все основания прислушиваться к благому совету
Солона. Но поскольку этот философ полагал, что милости или удары судьбы еще
не составляют счастья или несчастья, а высокое положение или могущество
считал маловажными случайностями, я нахожу, что он смотрел глубже и хотел
своими словами сказать, что не следует считать человека счастливым, -
разумея под счастьем спокойствие и удовлетворенность благородного духа, а
также твердость и уверенность умеющей управлять собою души, - пока нам не
доведется увидеть, как он разыграл последний и, несомненно, наиболее трудный
акт той пьесы, которая выпала на его долю. Во всем прочем возможна личина.
Наши превосходные философские рассуждения сплошь и рядом не более, как
заученный урок, и всякие житейские неприятности очень часто, не задевая нас
за живое, оставляют нам возможность сохранять на лице полнейшее спокойствие.
Но в этой последней схватке между смертью и нами нет больше места
притворству; приходится говорить начистоту и показать, наконец, без утайки,
что у тебя за душой:
Nam verae voces tum demum pectore ab imo
Eliciuntur, et eripitur persona, manet res.
{Ибо только тогда, наконец, из глубины души вырываются искренние слова,
срывается личина и остается сущность [9](лат).}
Вот почему это последнее испытание - окончательная проверка и пробный
камень всего того, что совершено нами в жизни. Этот день - верховный день,
судья всех остальных наших дней. Этот день, говорит один древний автор [10],
судит все мои прошлые годы. Смерти предоставляю я оценить плоды моей
деятельности, и тогда станет ясно, исходили ли мои речи только из уст или
также из сердца.
Я знаю иных, которые своей смертью обеспечили добрую или, напротив,
дурную cлаву вcей своей прожитой жизни. Сципион, тесть Помпея, заставил
своей смертью замолкнуть дурное мнение, существовавшее о нем прежде [11].
Эпаминонд, когда кто-то спросил его, кого же он ставит выше - Хабрия,
Ификрата или себя, ответил: "Чтобы решить этот вопрос, надлежало бы
посмотреть, как будет умирать каждый из нас"12. И действительно, очень
многое отнял бы у него тот, кто стал бы судить о нем, не приняв в расчет
величия и благородства его кончины. Неисповедима воля господня! В мои
времена три самых отвратительных человека, каких я когда-либо знал, ведших
самый мерзкий образ жизни, три законченных негодяя умерли как подобает
порядочным людям и во всех отношениях, можно сказать, безупречно.
Бывают смерти доблестные и удачные. Так, например, я знавал одного
человека, нить поразительных успехов которого была оборвана смертью в
момент, когда он достиг наивысшей точки своего жизненного пути; конец его
был столь величав, что, на мой взгляд, его честолюбивые и смелые замыслы не
заключали в себе столько возвышенного, сколько это крушение их. Он пришел,
не сделав ни шагу, к тому, чего добивался, и притом это свершилось более
величественно и с большей славой, чем на это могли бы притязать его желания
и надежды. Своей гибелью он приобрел больше могущества и более громкое имя,
чем мечтал об этом при жизни [13].
Оценивая жизнь других, я неизменного учитываю, каков был конец ее, и на
этот счет главнейшее из моих упований состоит в том, чтобы моя собственная
жизнь закончилась достаточно хорошо, то есть спокойно и неприметно.
Глава XX
О ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФСТВОВАТЬ - ЭТО ЗНАЧИТ УЧИТЬСЯ УМИРАТЬ
Цицерон говорит, что философствовать - это не что иное, как
приуготовлять себя к смерти [1]. И это тем более верно, ибо исследование и
размышление влекут нашу душу за пределы нашего бренного "я", отрывают ее от
тела, а это и есть некое предвосхищение и подобие смерти; короче говоря, вся
мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся, в конечном итоге, к тому,
чтобы научить нас не бояться смерти. И в самом деле, либо наш разум смеется
над нами, либо, если это не так, он должен стремиться только к
одной-единственной цели, а именно, обеспечить нам удовлетворение наших
желаний, и вся его деятельность должна быть направлена лишь на то, чтобы
доставить нам возможность творить добро и жить в свое удовольствие, как
сказано в Священном писании [2]. Все в этом мире твердо убеждены, что наша
конечная цель - удовольствие, и спор идет лишь о том, каким образом
достигнуть его; противоположное мнение было бы тотчас отвергнуто, ибо кто
стал бы слушать человека, утверждающего, что цель наших усилий - наши
бедствия и страдания?
Разногласия между философскими школами в этом случае - чисто словесные.
Tranacurramus sollertissimas nugas. Здесь больше упрямства и препирательства
по мелочам, чем подобало бы людям такого возвышенного призвания. Впрочем,
кого бы ни взялся изображать человек, он всегда играет вместе с тем и себя
самого. Что бы ни говорили, но даже в самой добродетели конечная цель -
наслаждение. Мне нравится дразнить этим словом слух тех, кому оно очень не
по душе. И когда оно действительно обозначает высшую степень удовольствия и
полнейшую удовлетворенность, подобное наслаждение в большей мере зависит от
добродетели, чем от чего-либо иного. Становясь более живым, острым, сильным
и мужественным, такое наслаждение делается от этого лишь более сладостным. И
нам следовало бы скорее обозначать его более мягким, более милым и
естественным словом "удовольствие", нежели словом "вожделение", как его
часто именуют. Что до этого более низменного наслаждения, то если оно вообще
заслуживает этого прекрасного названия, то разве что в порядке
соперничества, а не по праву. Я нахожу, что этот вид наслаждения еще более,
чем добродетель, сопряжен с неприятностями и лишениями всякого рода. Мало
того, что оно мимолетно, зыбко и преходяще, ему также присущи и свои бдения,
и свои посты, и свои тяготы, и пот, и кровь; сверх того, с ним сопряжены
особые, крайне мучительные и самые разнообразные страдания, а затем -
пресыщение, до такой степени тягостное, что его можно приравнять к
наказанию. Мы глубоко заблуждаемся, считая, что эти трудности и помехи
обостряют также наслаждение и придают ему особую пряность, подобно тому как
это происходит в природе, где противоположности, сталкиваясь, вливают друг в
друга новую жизнь; но в не меньшее заблуждение мы впадаем, когда, переходя к
добродетели, говорим, что сопряженные с нею трудности и невзгоды превращают
ее в бремя для нас, делают чем-то бесконечно суровым и недоступным, ибо тут
гораздо больше, чем в сравнении с вышеназванным наслаждением, они
облагораживают, обостряют и усиливают божественное и совершенное
удовольствие, которое добродетель дарует нам. Поистине недостоин общения с
добродетелью тот, кто кладет на чаши весов жертвы, которых она от нас
требует, и приносимые ею плоды, сравнивая их вес; такой человек не
представляет себе ни благодеяний добродетели, ни всей ее прелести. Если кто
утверждает, что достижение добродетели - дело мучительное и трудное и что
лишь обладание ею приятно, это все равно как если бы он говорил, что она
всегда неприятна. Разве есть у человека такие средства, с помощью которых
кто-нибудь хоть однажды достиг полного обладания ею? Наиболее совершенные
среди нас почитали себя счастливыми и тогда, когда им выпадала возможность
добиваться ее, хоть немного приблизиться к ней, без надежды обладать
когда-нибудь ею. Но говорящие так ошибаются: ведь погоня за всеми известными
нам удовольствиями сама по себе вызывает в нас приятное чувство. Само
стремление порождает в нас желанный образ, а ведь в нем содержится добрая
доля того, к чему должны привести наши действия, и представление о вещи
едино с ее образом по своей сущности. Блаженство и счастье, которыми
светится добродетель, заливают ярким сиянием все имеющее к ней отношение,
начиная с преддверия и кончая последним ее пределом. И одно из главнейших
благодеяний ее - презрение к смерти; оно придает нашей жизни спокойствие и
безмятежность, оно позволяет вкушать ее чистые и мирные радости; когда же
этого нет - отравлены и все прочие наслаждения.
Вот почему все философские учения встречаются и сходятся в этой точке.
И хотя они в один голос предписывают нам презирать страдания, нищету и
другие невзгоды, которым подвержена жизнь человека, все же не это должно
быть первейшей нашей заботою, как потому, что эти невзгоды не столь уже
неизбежны (большая часть людей проживает жизнь, не испытав нищеты, а
некоторые - даже не зная, что такое физическое страдание и болезни, каков,
например, музыкант Ксенофил, умерший в возрасте ста шести лет и
пользовавшийся до самой смерти прекрасным здоровьем4), так и потому, что, на
худой конец, когда мы того пожелаем, можно прибегнуть к помощи смерти,
которая положит предел нашему земному существованию и прекратит наши
мытарства. Но что касается смерти, то она неизбежна:
Omnes eodem cogimur, omnium Versatur gurna, serius oclua Sors exitura
et nos in aeternum
Exitium impositura cymbae.
{Все мы влекомы к одному и тому же; для всех встряхивается урна, позже
ли, раньше ли - выпадет жребий и нас для вечной погибели обречет ладье
[Харона] [5] (лат).}
Из чего следует, что если она внушает нам страх, то это является вечным
источником наших мучений, облегчить которые невозможно. Она подкрадывается к
нам отовсюду. Мы можем, сколько угодно, оборачиваться во все стороны, как мы
делаем это в подозрительных местах: quae quasi saxum Tantalo semper
impendet. {Она всегда угрожает, словно скала Тантала [8] (лат).} Наши
парламенты нередко отсылают преступников для исполнения над ними смертного
приговора в то самое место, где совершено преступление. Заходите с ними по
дороге в роскошнейшие дома, угощайте их там изысканнейшими явствами и
напитками,
non Siculae dares Dulcem elaborabunt saporem,
Non avium cytharaeque cantus Somnum reducent;
{... ни сицилийские яства не будут услаждать его, ни пение птиц и игра
на кифаре не возвратят ему сна [7] (лат).}
думаете ли вы, что они смогут испытать от этого удовольствие и что
конечная цель их путешествия, которая у них всегда перед глазами, не отобьет
у них вкуса ко всей этой роскоши, и та не поблекнет для них?
Audit iter, numeratque dies, spatioque viarum
Metitur vitara, torquetur peste futura.
{Он тревожится о пути, считает дни, отмеряет жизнь дальностью дорог и
мучим мыслями о грядущих бедствиях [8] (лат).}
Конечная точка нашего жизненного пути - это смерть, предел наших
стремлений, и если она вселяет в нас ужас, то можно ли сделать хотя бы
один-единственный шаг, не дрожа при этом, как в лихорадке? Лекарство,
применяемое невежественными людьми - вовсе не думать о ней. Но какая
животная тупость нужна для того, чтобы обладать такой слепотой! Таким только
и взнуздывать осла с хвоста.
Qui capite ipse suo instituit vestigia retro, -
{Он задумал идти, вывернув голову назад [8] (лат).}
и нет ничего удивительного, что подобные люди нередко попадаются в
западню. Они страшатся назвать смерть по имени, и большинство из них при
произнесении кем-нибудь этого слова крестится так же, как при упоминании
дьявола. И так как в завещании необходимо упомянуть смерть, то не ждите,
чтобы они подумали о его составлении прежде, чем врач произнесет над ними
свой последний приговор; и одному богу известно, в каком состоянии находятся
их умственные способности, когда, терзаемые смертными муками и страхом, они
принимаются, наконец, стряпать его.
Так как слог, обозначавший на языке римлян "смерть" [10], слишком резал
их слух, и в его звучании им слышалось нечто зловещее, они научились либо
избегать его вовсе, либо заменять перифразами. Вместо того, чтобы сказать
"он умер", они говорили "он перестал жить" или "он отжил свое". Поскольку
здесь упоминается жизнь, хотя бы и завершившаяся, это приносило им известное
утешение. Мы заимствовали отсюда наше: "покойный господин имя рек". При
случае, как говорится, слово дороже денег. Я родился между одиннадцатью
часами и полночью, в последний день февраля тысяча пятьсот тридцать третьего
года по нашему нынешнему летоисчислению, то есть, считая началом года январь
[11]. Две недели тому назад закончился тридцать девятый год моей жизни, и
мне следует прожить, по крайней мере, еще столько же. Было бы
безрассудством, однако, воздерживаться от мыслей о такой далекой, казалось
бы, вещи. В самом деле, и стар и млад одинаково сходят в могилу. Всякий не
иначе уходит из жизни, как если бы он только что вступил в нее. Добавьте
сюда, что нет столь дряхлого старца, который, памятуя о Мафусаиле [12], не
рассчитывал бы прожить еще годиков двадцать. Но, жалкий глупец, - ибо что же
иное ты собой представляешь! - кто установил срок твоей жизни? Ты
основываешься на болтовне врачей. Присмотрись лучше к тому, что окружает
тебя, обратись к своему личному опыту. Если исходить из естественного хода
вещей, то ты уже долгое время живешь благодаря особому благоволению неба. Ты
превысил обычный срок человеческой жизни. И дабы ты мог убедиться в этом,
подсчитай, сколько твоих знакомых умерло ранее твоего возраста, и ты
увидишь, что таких много больше, чем тех, кто дожил да твоих лет. Составь,
кроме того, список украсивших свою жизнь славою, и я побьюсь об заклад, что
в нем окажется значительно больше умерших до тридцатипятилетнего возраста,
чем перешедших этот порог. Разум и благочестие предписывают нам считать
образцом человеческой жизни жизнь Христа; но она кончилась для него, когда
ему было тридцать три года. Величайший среди людей, на этот раз просто
человек - я имею в виду Александра - умер в таком же возрасте.
И каких только уловок нет в распоряжении смерти, чтобы захватить нас
врасплох!
Quid quisque vitet, nunquam homini satis
Cautum est in horas.
{Человек не состоянии предусмотреть, чего ему должно избегать в то или
иное мгновение [13] (лат).}
Я не стану говорить о лихорадках и воспалении легких. Но кто мог бы
подумать, что герцог Бретонский будет раздавлен в толпе, как это случилось
при въезде папы Климента, моего соседа [14], в Лион? Не видали ли мы, как
один из королей наших был убит, принимая участие в общей забаве? [15] И
разве один из предков его не скончался, раненный вепрем? [16] Эсхил,
которому было предсказано, что он погибнет раздавленный рухнувшей кровлей,
мог сколько угодно принимать меры предосторожности; все они оказались
бесполезными, ибо его поразил насмерть панцирь черепахи, выскользнувшей из
когтей уносившего ее орла. Такой-то умер, подавившись виноградной косточкой
[17]; такой-то император погиб от царапины, которую причинил себе гребнем;
Эмилий Лепид - споткнувшись о порог своей собственной комнаты, а Авфидий -
ушибленный дверью, ведущей в зал заседаний совета. В объятиях женщин
скончали свои дни: претор Корнелий Галл, Тигеллин, начальник городской
стражи в Риме, Лодовико, сын Гвидо Гонзаго, маркиза Мантуанского, а также -
и эти примеры будут еще более горестными - Спевсипп, философ школы Платона,
и один из пап. Бедняга Бебий, судья, предоставив недельный срок одной из
тяжущихся сторон, тут же испустил дух, ибо срок, предоставленный ему, самому
истек. Скоропостижно скончался и Гай Юлий, врач; в тот момент, когда он
смазывал глаза одному из больных, смерть смежила ему его собственные. Да и
среди моих родных бывали тому примеры: мой брат, капитан Сен-Мартен,
двадцатитрехлетний молодой человек, уже успевший, однако, проявить свои
незаурядные способности, как-то во время игры был сильно ушиблен мячом,
причем удар, пришедшийся немного выше правого уха, не причинил раны и не
оставил после себя даже кровоподтека. Получив удар, брат мой не прилег и
даже не присел, но через пять или шесть часов скончался от апоплексии,
причиненной этим ушибом. Наблюдая столь частые и столь обыденные примеры
этого рода, можем ли мы отделаться от мысли о смерти и не испытывать всегда
и всюду ощущения, будто она уже держит нас за ворот.
Но не все ли равно, скажете вы, каким образом это с нами произойдет?
Лишь бы не мучиться! Я держусь такого же мнения, и какой бы мне ни
представился способ укрыться от сыплющихся ударов, будь то даже под шкурой
теленка, я не таков, чтобы отказаться от этого. Меня устраивает решительно
все, лишь бы мне было покойно. И я изберу для себя наилучшую долю из всех,
какие мне будут предоставлены, сколь бы она ни была, на ваш взгляд, мало
почетной и скромной:
praetulerim delirus inersque videri
Dumea delectent mala me, vel denique fallant,
Quam sapere et ringi
{...я предпочел бы казаться слабоумным и бездарным, лишь бы мои
недостатки развлекали меня или, по крайней мере, обманывали, чем их
сознавать и терзаться от этого [18] (лат).}
Но было бы настоящим безумием питать надежды, что таким путем можно
перейти в иной мир. Люди снуют взад и вперед, топчутся на одном месте,
пляшут, а смерти нет и в помине. Все хорошо, все как нельзя лучше. Но если
она нагрянет, - к ним ли самим или к их женам, детям, друзьям, захватив их
врасплох, беззащитными, - какие мучения, какие вопли, какая ярость и какое
отчаянье сразу овладевают ими! Видели ли вы кого-нибудь таким же
подавленным, настолько же изменившимся, настолько смятенным? Следовало бы
поразмыслить об этих вещах заранее. А такая животная беззаботность, - если
только она возможна у сколько-нибудь мыслящего человека (по-моему, она
совершенно невозможна) - заставляет нас слишком дорогою ценой покупать ее
блага. Если бы смерть была подобна врагу, от которого можно убежать, я
посоветовал бы воспользоваться этим оружием трусов. Но так как от нее
ускользнуть невозможно, ибо она одинаково настигает беглеца, будь он плут
или честный человек,
Nempe et fugasem persequitur virum,
Nec parcit imbellis iuventae
Poplitibus, timidoque tergo,
{Ведь она преследует и беглеца-мужа и не щадит ни поджилок, ни робкой
спины трусливого юноши [19] (лат).}
и так как даже наилучшая броня от нее не обережет,
Ille licet ferro cautus se condat et aere,
Mors tamen inclusum protrahet inde caput,
{Пусть он предусмотрительно покрыл покрыл себя железом и медью, смерть
все же извлечет из доспехов его защищенную голову [20] (лат).}
давайте научимся встречать ее грудью и вступать с нею в единоборство.
И, чтобы отнять у нее главный козырь, изберем путь, прямо противоположный
обычному. Лишим ее загадочности, присмотримся к ней, приучимся к ней,
размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом. Будемте всюду и всегда
вызывать в себе ее образ и притом во всех возможных ее обличиях. Если под
нами споткнется конь, если с крыши ...


