Мишель Монтень. Опыты. Том I
страница №2
... сбольшой неохотою, если бы мое поведение подавало кому-нибудь повод считать,
что меня побуждают к нему отчаяние и малодушие, а не душевная прямота и вера
в людскую честность.
Глава VI
ЧАС ПЕРЕГОВОРОВ - ОПАСНЫЙ ЧАС
Надо сказать, что не так давно я наблюдал в городе Мюссидане [1],
находящемся по соседству со мной, - как те, кто был выбит оттуда нашей
армией, а также приверженцы их жаловались на предательство, ибо во время
переговоров, условившись о перемирии, они подверглись внезапному нападению и
были разбиты наголову. Подобная жалоба в другой век могла бы, пожалуй,
вызвать сочувствие. Но, как я говорил выше, наши обычаи не имеют больше
ничего общего с правилами былых времен. Вот почему не следует доверять друг
другу, пока договор не скреплен последней печатью; да и при наличии этого,
чего не случается!
Никогда, впрочем, нельзя с уверенностью рассчитывать, что победоносное
войско станет соблюдать обязательства, которые дарованы победителем городу,
сдавшемуся на сравнительно мягких и милостивых условиях и согласившемуся
впустить еще разгоряченных боем солдат. Луций Эмилий Регилл, римский претор,
потеряв время в бесплодных попытках захватить силою город фокейцев, ибо
жители его защищались с поразительною отвагой, пошел, в конце концов, с ними
на соглашение, по которому он принимал их под свою руку в качестве "друзей
римского народа" и должен был вступить в их город, как в город союзников.
Этим он окончательно рассеял их опасения насчет возможности каких-либо
враждебных действий со стороны победителей. Но, когда они вошли в город -
ибо Эмилий, желая показать себя во всем блеске, ввел туда все свое войско, -
усилия, которые он прилагал, чтобы держать их в узде, оказались напрасными,
и значительная часть города была разгромлена у него на глазах: жажда
пограбить и отметить поборола в них уважение к его власти и привычку
повиноваться.
Клеомен имел обыкновение говорить, что, каковы бы ни были злодеяния,
совершаемые во время войны в отношении неприятеля, они выходят за пределы
правосудия и не подчиняются его приговорам - за них не судят ни боги, ни
люди. Договорившись с аргивянами о перемирии на семь дней, он напал на них
уже в третью ночь, когда их лагерь был погружен в сон, и нанес им
жесточайшее поражение, ссылаясь в дальнейшем на то, что в его договоре о
перемирии ни словом не упоминается о ночах. Боги, однако, покарали его за
это изощренное вероломство.
Жители города Казилина [2], беспечно полагаясь на свою безопасность,
подверглись во время переговоров внезапному нападению, и это произошло в век
наисправедливейших и благороднейших полководцев превосходящего во всех
отношениях римского войска. В самом деле, нигде ведь не сказано, что нам не
дозволено в подобающем месте и в подобающий час воспользоваться глупостью
неприятеля, подобно тому, как мы извлекаем для себя выгоду из его трусости.
Война, естественно, имеет множество привилегий, которые в условиях военных
действий совершенно разумны, вопреки нашему разуму; здесь не соблюдают
правила: neminem id agere, ut ex alterius praedetur inscitia. {Никто не
должен извлекать выгоду из неразумия другого [3] (лат).}
Меня поражает, однако, та безграничность, какую допускает в отношении
отмеченных привилегий такой автор, как Ксенофонт, о чем свидетельствуют и
речи и деяния его якобы совершенного самодержца; а ведь в подобных вопросах
это - писатель, обладающий исключительным весом, ибо он - прославленный
полководец и философ из числа ближайших учеников Сократа. Далеко не всегда и
не во всем я могу согласиться с его чрезмерно широкими, по-моему, взглядами
на этот предмет [4].
Господин д'Обиньи, обложив осадою Капую, подверг ее жесточайшей
бомбардировке, после чего сеньор Фабрицио Колонна, комендант города, стоя на
стене бастиона, начал переговоры о сдаче, и, так как его солдаты утратили
бдительность, наши ворвались в крепость и не оставили в ней камня на камне
[5]. А вот еще более свежий в нашей памяти случай. Сеньор Джулиано Роммеро
допустил в Ивуа [6] большой промах: он вышел из крепости для ведения
переговоров с коннетаблем - и что же? - возвращаясь назад, обнаружил, что
она захвачена неприятелем. Я расскажу еще об одном событии, дабы показать,
что порою и мы оставались в накладе: маркиз Пескарский осаждал Геную, где
начальствовал покровительствуемый нами герцог Оттавиано Фрегозо; переговоры
между обоими военачальниками щли настолько успешно, что соглашение между
ними считалось уже делом решенным. Однако в момент их завершения испанцы
проникли в город и стали распоряжаться в нем, словно и в самом деле одержали
решительную победу [7]. И впоследствии также город Линьи в Барруа, где
начальствовал граф де Бриенн, а осадою руководил сам император, был захвачен
в то самое время, когда уполномоченный вышеназванного графа - Бертейль,
выйдя за пределы крепостных стен ради переговоров, вел их с представителями
противника [8].
Fu il vincer sempre mai laudabil cosa,
Vincasi о per fortuna о per ingegno, -
{Победа всегда заслуживает похвалы, все равно, достигнута ли она
случайно или благодаря искусству [9] (ит.).}
так, по крайней мере, принято говорить. Впрочем, философ Хрисипп [10]
не разделял этого мнения, и я также далек от того, чтобы признать его до
конца справедливым. Он говорил, что соревнующиеся в беге должны приложить
все свои силы, чтобы опередить остальных; но при этом им никоим образом не
разрешается хватать рукою соперника, тем самым задерживать его, или
подставлять ему ногу, чтобы он упал.
И еще благороднее ответ великого Александра Полисперхонту, который
советовал воспользоваться ночной темнотой для неожиданного нападения на
войска Дария. "Не в моих правилах, - сказал Александр, - одерживать
уворованную победу " - Malo me fortunae poeniteat, quam victoriae pudeat. {Я
предпочитаю сетовать на свою судьбу, чем стыдиться победы [11] (лат.).}
Atque idem fugientem haud est dignatus Orodem
Sternere, nec iacta caecum dare cuapide vulnus;
Obvius, adversoque occurrit, seque viro vir
Contulit, haud furto melior, sed fortibus armis.
{Тот же (Мезенций) не счел достойным сразить убегающего Орода и, метнув
копье, нанести ему удар в спину; он мчится навстречу и, оказавшись перед
ним, сходится с ним, как муж с мужем, превосходя не с помощью уловки, а
смелостью в бою [12] (лат.)}
Глава VII
О ТОМ, ЧТО НАШИ НАМЕРЕНИЯ ЯВЛЯЮТСЯ СУДЬЯМИ НАШИХ ПОСТУПКОВ
Говорят, что смерть освобождает нас от любых обязательств. Я знаю, что
эти слова толковали по-разному. Генрих VII, король Англии, заключил
соглашение с доном Филиппом, сыном императора Максимилиана, или - чтобы
придать его имени еще больший блеск - отцом императора Карла V, в том, что
вышеупомянутый Филипп передаст в его руки герцога Саффолка, его врага из
партии Белой Розы, бежавшего из пределов Англии и нашедшего убежище в
Нидерландах, при условии, что он, Генрих, обязуется не посягать на жизнь
этого герцога. Тем не менее, уже будучи на смертном одре, он велел своему
сыну в оставленном им завещании немедленно после его кончины умертвить
герцога Саффолка [1]. Недавняя трагедия в Брюсселе, которая была явлена нам
герцогом Альбой и героями которой были несчастные графы Горн и Эгмонт,
заключает в себе много такого, что заслуживает внимания [2]. Так, например,
граф Эгмонт, уговоривший своего товарища графа Горна отдаться в руки герцогу
Альбе и уверивший его в безопасности этого шага, настойчиво домогался
умереть первым; он хотел, чтобы смерть сняла с него обязательство, которым
он связал себя по отношению к графу Горну. Но ясно, что в первом из
рассказанных случаев смерть не освобождала от данного слова, тогда как во
втором обязательство не имело никакой силы, даже если бы принявший его на
себя и не умирал. Мы не можем отвечать за то, что сверх наших сил и
возможностей. И поскольку последствия и даже самое выполнение обещания вне
нашей власти, то распоряжаться, строго говоря, мы можем лишь своей волей:
она-то и является неизбежно единственной основой и мерилом человеческого
долга. Вот почему граф Эгмонт, и душою и разумом сохранявший верность
данному им обещанию, хотя не имел никакой возможности его исполнить, без
сомнения был бы освобожден от своего обязательства, если бы даже и пережил
графа Горна. Но бесчестность английского короля, намеренно нарушившего свое
слово, никоим образом не может найти себе оправдание в том, что он отложил
казнь герцога до своей смерти; равным образом, нет оправдания и тому
каменщику у Геродота, который, соблюдая с безупречною честностью в течение
всей своей жизни тайну сокровищ египетского царя, своего владыки, умирая,
открыл ее своим детям [3].
Я видел на своем веку немало таких людей, которые, хотя совесть и
уличала их в том, что они утаивают чужое имущество, тем не менее легко
мирились с этим, рассчитывая удовлетворить законных владельцев после своей
кончины, путем завещания. Такой образ действий ни в коем случае нельзя
оправдать: плохо и то, что они откладывают столь срочное дело, и то, что
желают возместить причиненный ими убыток ценою столь малых усилий и столь
мало поступаясь своей выгодой. Право, им надлежало бы поделиться тем, что им
взаправду принадлежит. Чем тяжелее им было бы заплатить, чем больше
трудностей пришлось бы в связи с этим преодолеть, тем справедливее было бы
такое возмещение и тем больше было бы им заслуги. Раскаяние требует жертв.
Еще хуже поступают те, которые в течение всей своей жизни таят злобу к
кому-нибудь из своих ближних, выражая ее лишь в последнем изъявлении своей
воли. Возбуждая в обиженном неприязнь к их памяти, они показывают тем самым,
что мало пекутся о своей чести и еще меньше о совести, ибо не хотят угасить
в себе злобного чувства хотя бы из уважения к смерти и оставляют его жить
после себя. Они подобны тем неправедным судьям, которые без конца
откладывают свой приговор и выносят его лишь тогда, когда ими уже утрачено
всякое представление о сути самого дела.
Если только мне это удастся, я постараюсь, чтобы смерть моя не сказала
ничего такого, чего ранее не сказала моя жизнь.
Глава VIII
О ПРАЗДНОСТИ
Как пустующая земля, если она жирна и плодородна, зарастает тысячами
видов сорных и бесполезных трав и, чтобы заставить ее служить в наших целях,
необходимо сначала подвергнуть ее обработке и засеять определенными
семенами; как женщины сами собою в состоянии производить лишь бесформенные
груды и комки плоти, а для того, чтобы они могли породить здоровое и крепкое
потомство, их необходимо снабдить семенем со стороны, - так же и с нашим
умом. Если не занять его определенным предметом, который держал бы его в
узде, он начинает метаться из стороны в сторону, то туда, то сюда, по
бескрайним полям воображения:
Sicut aquae tremulum labris ubi lumen ahenis
Sole repercussum, aut radiantis imagine lunae
Omnia pervolitat late loca, iamque sub auras
Erigitur, summique ferit laqucaria tecti.
{Подобно тому, как трепещущая поверхность воды в медном сосуде, отражая
солнце или сияющий лик луны, посылает отблеск, который порхает повсюду,
поднимается ввысь и касается резьбы на высоком потолке [1] (лат.).}
И нет такого безумия, таких бредней, которых не порождал бы наш ум,
пребывая в таком возбуждении,
velut aegri somnia, vanae
Finguntur species.
{Подобные сновиденьям больного, создаются бессмысленные образы [2]
(лат.).}
Душа, не имеющая заранее установленной цели, обрекает себя на гибель,
ибо, как говорится, кто везде, тот нигде:
Quisquis ubique habitat, Maxime, nusquam habitat.
{Кто всюду живет, Максим, тот нигде не живет [3] (лат.).}
Уединившись с недавнего времени у себя дома [4], я проникся намерением
не заниматься, насколько возможно, никакими делами и провести в уединении и
покое то недолгое время, которое мне остается еще прожить [4]. Мне
показалось, что для моего ума нет и не может быть большего благодеяния, чем
предоставить ему возможность в полной праздности вести беседу с самим собою,
сосредоточиться и замкнуться в себе. Я надеялся, что теперь ему будет легче
достигнуть этого, так как с годами он сделался более положительным, более
зрелым. Но я нахожу, что
variam semper dant otia mentem
{Праздность порождает в душе неуверенность [5] (лат.).}
и что, напротив, мой ум, словно вырвавшийся на волю конь, задает себе
во сто раз больше работы, чем прежде, когда он делал ее для других. И,
действительно, ум мой порождает столько беспорядочно громоздящихся друг на
друга, ничем не связанных химер и фантастических чудовищ, что, желая
рассмотреть на досуге, насколько они причудливы и нелепы, я начал переносить
их на бумагу, надеясь, что со временем, быть может, он сам себя устыдится.
Глава IX
О ЛЖЕЦАХ
Нет человека, которому пристало бы меньше моего затевать разговоры о
памяти. Ведь я не нахожу в себе ни малейших следов ее и не думаю, чтобы во
всем мире существовала другая память столь же чудовищно немощная. Все
остальные мои способности незначительны и вполне заурядны. Но в отношении
этой я представляю собой нечто совсем исключительное и редкостное и потому
заслуживаю, пожалуй, известности и громкого имени.
Не говоря уже о понятных каждому неудобствах, которые я претерпеваю от
этого - ведь, принимая во внимание насущную необходимость памяти, Платон с
достаточным основанием назвал ее великою и могущественною богинею [1], - в
моих краях, если хотят сказать о том или ином человеке, что он совершенно
лишен ума, то говорят, что он лишен памяти, и всякий раз, как я принимаюсь
сетовать на недостаток своей, меня начинают журить и разуверять, как если бы
я утверждал, что безумен. Люди не видят различия между памятью и
способностью мыслить, и это значительно ухудшает мое положение. Но они
несправедливы ко мне, ибо на опыте установлено, что превосходная память
весьма часто уживается с сомнительными умственными способностями. Они
несправедливы еще и в другом отношении: ничто не удается мне так хорошо, как
быть верным другом, а между тем, на моем наречии неблагодарность
обозначается тем же словом, которым именуют также мою болезнь. О силе моей
привязанности судят по моей памяти; природный недостаток перерастает, таким
образом, в нравственный. "Он забыл, - говорят в этих случаях, - исполнить
такую-то мою просьбу и такое-то свое обещание. Он забывает своих друзей. Он
не вспомнил, что из любви ко мне ему следовало сказать или сделать то-то и
то-то и, напротив, умолчать о том-то и том-то". Я, и в самом деле, могу
легко позабыть то-то и то-то, но сознательно пренебречь поручением, данным
мне моим другом, - нет, такого со мной не бывает. Пусть они удовольствуются
моею бедой и не превращают ее в своего рода коварство, которому так
враждебна моя натура.
Кое в чем я все же вижу для себя утешение. Во-первых, в этом своем
недостатке я нахожу существенную опору, борясь с другим, еще худшим, который
легко мог бы развиться во мне, а именно с честолюбием, ибо последнее
является непосильным бременем для того, кто устранился от жизни большого
света. Далее, как подсказывают многочисленные примеры подобного рода из
жизни природы, она щедро укрепила во мне другие способности в той же мере, в
какой обездолила в отношении вышеназванной. В самом деле, ведь я мог бы
усыпить и обессилить мой ум и мою проницательность, идя проторенными путями,
как это делает целый мир, не упражняя и не совершенствуя своих собственных
сил, если бы, облагодетельствованный хорошею памятью, имел всегда перед
собою чужие мнения и измышления чужого ума. Кроме того, я немногословен в
беседе, ибо память располагает более вместительной кладовой, чем вымысел.
Наконец, если бы память была у меня хорошая, я оглушал бы своей болтовнею
друзей, так как припоминаемые мною предметы пробуждали бы заложенную во мне
способность, худо ли хорошо ли, владеть и распоряжаться ими, поощряя, тем
самым, и воспламеняя мои разглагольствования. А это - сущее бедствие. Я
испытал его лично на деле, в общении с иными из числа моих близких друзей;
по мере того, как память воскрешает перед ними события или вещи со всеми
подробностями и во всей их наглядности, они до такой степени замедляют ход
своего рассказа, настолько загромождают его никому не нужными мелочами, что,
если рассказ сам по себе хорош, они обязательно убьют его прелесть, если же
плох, то вам только и остается, что проклинать либо выпавшее на их долю
счастье, то есть хорошую память, либо, напротив, несчастье, то есть неумение
мыслить. Право же, если кто разойдется, тому нелегко завершить свои
разглагольствования или оборвать их на полуслове. А ведь нет лучшего способа
узнать силу коня, как испытать его уменье останавливаться сразу и плавно. Но
даже среди дельных людей мне известны такие, которые хотят, да не могут
остановить свой разгон. И, силясь отыскать точку, где бы задержать, наконец,
свой шаг, они продолжают тащиться, болтая и ковыляя, точно люди,
изнемогающие от усталости. Особенно опасны тут старики, которые сохраняют
память о былых делах, но не помнят о том, что уже много раз повторяли свои
повествования. И я не раз наблюдал, как весьма занимательные рассказы
становились в устах какого-нибудь почтенного старца на редкость скучными;
ведь каждый из слушателей насладился ими, по крайней мере, добрую сотню раз.
Во-вторых, я нахожу для себя утешение также и в том, что моя скверная память
хранит в себе меньше воспоминаний об испытанных мною обидах; как говаривал
один древний писатель [2], мне нужно было бы составить их список и хранить
его при себе, следуя в этом примеру Дария, который, дабы не забывать
оскорблений, нанесенных ему афинянами, велел своему слуге трижды возглашать
всякий раз, как он будет садиться за стол: "Царь, помни об афинянах". Далее:
местности, где я уже побывал прежде, или прочитанные ранее книги всегда
радуют меня свежестью новизны.
Не без основания говорят, что кто не очень-то полагается на свою
память, тому нелегко складно лгать. Мне хорошо известно, что грамматики
устанавливают различие между выражениями: "говорить ложно" и "лгать". Они
разъясняют, что "говорить ложно" это значит - говорить вещи, которые не
соответствуют истине, но, тем не менее, воспринимаются говорящим как
истинные, а также, что слово "лгать" по-латыни - а от латинского слова
произошло и наше французское - означает почти то же самое, что "идти против
собственной совести [8]". Здесь, во всяком случае, я веду речь лишь о тех,
которые говорят одно, а про себя знают другое. А это либо те, чьи слова, так
сказать, чистейший вымысел, либо те, кто лишь отчасти скрывает и искажает
истину. Но, слегка скрывая и искажая ее, они рано или поздно, если наводить
их снова и снова на один и тот же сюжет, сами изобличат себя во лжи, так как
немыслимо, чтобы в их воображении не возникало всякий раз то представление о
вещи, как она есть, которое первым отложилось в их памяти и затем прочно
запечатлелось в ней, закрепившись в процессе познания, а затем и знания ее
свойств; а это первоначальное представление понемногу вытесняет из памяти
вымысел, который не может обладать такой же устойчивостью и прочностью,
поскольку обстоятельства первого ознакомления с вещью, всплывая всякий раз
снова в нашем уме, заслоняют воспоминание о привнесенном извне, ложном и
извращенном. В тех же случаях, когда все сказанное людьми - сплошной вымысел
и у них самих нет противоречащих этому вымыслу впечатлений, они, очевидно,
имеют меньше оснований опасаться промаха. Однако и тут, раз их вымысел -
призрак, нечто неуловимое, он так и стремится ускользнуть из их памяти, если
она недостаточно цепкая.
Я частенько наблюдал подобные промахи, и, что всего забавнее, они
приключались именно с теми, кто, можно сказать, сделал своею профессией
строить свою речь так, чтобы она помогала в делах, а также была бы приятна
влиятельным лицам, к которым обращена. Но раз обстоятельства, которым они
готовы подчинить душу и совесть, подвержены бесчисленным изменениям, то и им
приходится бесконечно разнообразить свои слова. А это приводит к тому, что
ту же самую вещь они принуждены называть то серой, то желтой, и перед одним
из своих собеседников утверждать одно, а перед другим - совершенно другое.
Если те при случае сопоставят столь несходные между собой суждения, то во
что превращается великолепное искусство этих говорунов? А кроме того, и они
сами, забывая об осторожности, изобличают себя во лжи, ибо какая же память
способна вместить такое количество вымышленных, несхожих друг с другом
образов одного и того же предмета? Я встречал многих моих современников,
завидовавших славе, которою пользуются обладатели этой блистательной
разновидности благоразумия. Они не замечают, однако, того, что слава славою,
а толку от нее - никакого.
И, действительно, лживость - гнуснейший порок. Только слово делает нас
людьми, только слово дает нам возможность общаться между собой. И если бы мы
сознавали всю мерзость и тяжесть упомянутого порока, то карали бы его
сожжением на костре с большим основанием, чем иное преступление. Я нахожу,
что детей очень часто наказывают за сущие пустяки, можно сказать, ни за что;
что их карают за проступки, совершенные по неведению и неразумию и не
влекущие за собой никаких последствий. Одна только лживость и, пожалуй, в
несколько меньшей мере, упрямство кажутся мне теми из детских пороков, с
зарождением и укоренением которых следует неуклонно и беспощадно бороться.
Они возрастают вместе с людьми. И как только язык свернул на путь лжи, прямо
удивительно, до чего трудно возвратить его к правде! От этого и проистекает,
что мы встречаем людей, в других отношениях вполне честных и
добропорядочных, но покоренных и порабощенных этим пороком. У меня есть
портной, вообще говоря, славный малый, но ни разу не слышал я от него хотя
бы словечка правды, и притом даже тогда, когда она могла бы доставить ему
только выгоду.
Если бы ложь, подобно истине, была одноликою, наше положение было бы
значительно легче. Мы считали бы в таком случае достоверным противоположное
тому, что говорит лжец. Но противоположность истине обладает сотней тысяч
обличий и не имеет пределов.
Пифагорейцы считают, что благо определенно и ограниченно, тогда как зло
неопределенно и неограниченно. Тысячи путей уводят от цели, и лишь
один-единственный ведет к ней. И я вовсе не убежден, что даже ради
предотвращения грозящей мне величайшей беды я мог бы заставить себя
воспользоваться явной и беззастенчивой ложью.
Один из отцов церкви сказал, что мы чувствуем себя лучше в обществе
знакомой собаки, чем с человеком, язык которого нам не знаком: Ut externus
alieno non sit hominis vice. {Так что чужеземец для человека иного племени
не является человеком [4]лат.).} Но насколько же лживый язык, как средство
общения, хуже молчания!
Король Франциск I хвалился, как ловко он обвел вокруг пальца посла
миланского герцога Франческе Сфорца - Франческо Таверну, человека весьма
прославленного в искусстве заговаривать зубы своему собеседнику. Тот был
послан ко двору вашего короля, чтобы принести его величеству извинения
своего государя в связи c одним весьма важным, излагаемым ниже делом.
Король, которого незадолго до того вытеснили из Италии и даже из Миланской
области, желая располагать сведениями обо всем, что там происходит, придумал
держать при особе миланского герцога одного дворянина, в действительности
своего посла, но проживавшего под видом частного человека, приехавшего туда
якобы по своим личным делам. И это было тем более необходимо, что герцог,
завися больше от императора, чем от нас, а в то время особенно, так как
сватался за его племянницу, дочь короля Дании, ныне вдовствующую герцогиню
лотарингскую, не мог, не причиняя себе большого ущерба, открыто поддерживать
с нами сношения и вступать в какие либо переговоры. Лицом, подходящим для
поддержания связи между обоими государями, и оказался некто Мервейль,
королевский конюший и миланский дворянин [5]. Этот последний, снабженный
тайными верительными грамотами и инструкциями, которые вручаются обычно
послам, а также, для отвода глаз и соблюдения тайны, рекомендательными
письмами к герцогу, относившимися к личным делам этого дворянина, провел при
миланском дворе столь долгое время, что вызвал неудовольствие императора,
каковое обстоятельство, как мы предполагаем, и явилось истинною причиной
всего происшедшего дальше. А случилось вот что: воспользовавшись как
предлогом каким-то убийством, герцог приказал в два дня закончить судебное
разбирательство и повелел в одну прекрасную ночь отрубить голову названному
Марвейлю. И так как король, требуя удовлетворения, обратился по поводу этого
дела с посланием ко всем христианским государям, в том числе и к самому
миланскому герцогу, мессер Франческо, посол последнего, заготовил
пространное и лживое изложение этой истории, которое и представил королю во
время утреннего приема.
В нем он утверждал, стремясь обелить своего господина, что тот никогда
не считал Мервейля не кем иным, как частным лицом, миланским дворянином и
своим подданным, прибывшим в Милан ради собственных дел и пребывавшим там
исключительно в этих целях; далее, он решительно отрицал, будто герцогу было
известно о том, что Мервейль состоял на службе у короля Франциска и даже,
что этот последний знал его лично, вследствие чего у герцога не было
решительно никаких оснований смотреть на Мервейля, как на посла короля
Франциска. Король, однако, тесня его, в свою очередь, различными вопросами и
возражениями, подкапываясь под него различными способами и прижав, наконец,
к стене, потребовал у посла объяснения, почему же, в таком случае, казнь
была произведена ночью и как бы тайком. На этот последний вопрос бедняга,
запутавшись окончательно и стремясь соблюсти учтивость, ответил, что герцог,
глубоко почитая его величество, был бы весьма опечален, если бы подобная
казнь была совершена днем. Нетрудно представить себе, что, допустив такой
грубый промах, к тому же перед человеком с таким тонким нюхом, как король
Франциск I, он был тут же пойман с поличным [6].
Папа Юлий II направил в свое время посла к английскому королю с
поручением восстановить его против вышеназванного французского короля. После
того, как посол изложил все, что было ему поручено, английский король [7],
отвечая ему, заговорил о трудностях, с которыми, по его мнению, сопряжена
подготовка к войне со столь могущественной державой, как Франция, н привел в
подкрепление своих слов несколько соображений. Посол весьма некстати заметил
на это, что и он подумал обо всем этом и даже сообщил о своих сомнениях
папе. Эти слова, очень плохо согласовавшиеся с целями посольства,
состоявшими в том, чтобы побудить английского короля немедленно же начать
войну, вызвали у этого последнего подозрение, впоследствии подтвердившееся
на деле, что посол в душе был на стороне Франции. Он сообщил об этом папе;
имущество посла было конфисковано, и сам он едва не поплатился жизнью.
Глава Х
О РЕЧИ ЖИВОЙ И О РЕЧИ МЕДЛИТЕЛЬНОЙ
Не всем таланты все дарованы бывают [1]
Это относится, как мы можем убедиться, и к красноречию; одним
свойственна легкость и живость в речах, и они, как говорится, за словом в
карман не полезут, во всеоружии всегда и везде, тогда как другие, более
тяжелые на подъем, напротив, не вымолвит ни единого слова, не обдумав
предварительно своей речи и основательно не поработав над нею. И подобно
тому, как дамам советуют иногда, в каких играх и телесных упражнениях им
лучше участвовать, чтобы выставить напоказ все, что в них есть самого
привлекательного [2], так и я на вопрос, какой из этих двух видов
красноречия, которым в наше время пользуются преимущественно проповедники и
адвокаты, под стать первым и какой - вторым, я посоветовал бы человеку,
говорящему медлительно, стать проповедником, а человеку, говорящему живо,
адвокатом. Ведь обязанности первого предоставляют ему сколько угодно досуга
для подготовки, а кроме того, его деятельность постоянно протекает в одном
направлении, спокойно и ровно, в то время как обстоятельства, в которых
живет и действует адвокат, в любое мгновение могут принудить его к поединку,
причем неожиданные наскоки противника выбивают его подчас из седла и ему тут
же на месте приходится изыскивать новые приемы защиты.
Между тем, при свидании папы Климента с королем Франциском,
происходившем в Марселе, вышло как раз наоборот. Господин Пуайе [3],
человек, всю жизнь выступавший в судах, можно сказать, там воспитавшийся и
высоко там ценимый, получив поручение произнести приветственную речь папе,
имел достаточно времени, чтобы хорошенько поразмыслить над нею и, как
говорят, привез ее из Парижа в совершенно готовом виде. Но в тот самый день,
когда эта речь должна была быть произнесена, папа, опасаясь, как бы в
приветственном слове ему не сказали чего-нибудь такого, что могло бы задеть
находившихся при нем послов других государей, уведомил короля о желательном
и, по его мнению, соответствующем месту и времени содержании речи. К
несчастью, однако, это было совсем не то, над чем трудился господин Пуайе,
так что подготовленная им речь оказалась ненужною, и ему надлежало в
кратчайший срок сочинить новую. Но так как он почувствовал себя неспособным
к выполнению этой задачи, ее пришлось взять на себя господину кардиналу Дю
Белле [4].
Труд адвоката сложнее труда проповедника, и все же мы встречаем,
по-моему, больше сносных адвокатов, чем проповедников. Так, по крайней мере,
обстоит дело во Франции.
Нашему остроумию, как кажется, более свойственны быстрота и
внезапность, тогда как уму - основательность и медлительность. Но как тот,
кто, не располагая досугом для подготовки, остается немым, так и тот, кто
говорит одинаково хорошо, независимо от того, располагал ли он перед этим
досугом, представляют собою крайности. О Севере Кассии [5] рассказывают, что
он говорил значительно лучше без предварительного обдумывания своей речи и
что своими успехами он скорее обязан удаче, чем прилежанию. Рассказывают
также, что ему шло на пользу, если его раздражали во время произнесения
речи, и что противники остерегались задевать его за живое, опасаясь, как бы
гнев не удвоил его красноречия [6]. Я знаю, по личному опыту, людей с таким
складом характера, с которым несовместима кропотливая и напряженная
подготовка. Если у таких людей мысль в том или ином случае не течет легко и
свободно, она становится не способною к чему-либо путному. Мы говорим об
иных сочинениях, что от них несет маслом и лампой, так как огромный труд,
который в них вложен авторами, сообщает им отпечаток шероховатости и
неуклюжести. К тому же стремление сделать как можно лучше и напряженность
души, чрезмерно скованной и поглощенной делом, искажают ее творение,
калечат, душат его, вроде того, как это происходит иногда с водой, которая
будучи сжата и стеснена своим собственным напором и изобилием, не находит
для себя выхода из открытого, но слишком узкого для нее отверстия.
У людей с таким характером, о котором я здесь говорю, бывает иногда
так: им вовсе не требуется толчков извне, пробуждающих бурные страсти, как,
например, ярость Кассия, - такое волнение было бы для них слишком грубым; их
натура нуждается не в возбуждении, а во вдохновении - в каких-либо особых
впечатлениях, неожиданных и внезапных. Человек подобного душевного склада,
предоставленный себе, бывает вял и бесплоден. Легкое волнение придает ему
жизнь и пробуждает талант.
Я плохо умею управлять и распоряжаться собой. Случай имеет надо мной
большую власть, чем я сам. Обстоятельства, общество, в котором я нахожусь,
наконец, звучание моего голоса извлекают из моего ума больше, чем я мог бы
обнаружить в себе, занимаясь самоисследованием или употребляя его на потребу
себе самому.
Мои речи, вследствие этого, стоят больше, чем мои писания, если вообще
допустимо выбирать между вещами, которые не имеют никакой ценности.
Со мной бывает и так, что я не нахожу себя там, где ищу, и, вообще, я
чаще нахожу себя благодаря счастливой случайности, чем при помощи
самоисследования. Допустим, что мне удалось выразить на бумаге нечто тонкое
и остроумное (я очень хорошо понимаю, что для другого может быть плохо то,
что для меня очень хорошо; оставим ложную скромность: каждый старается в
меру своих способностей). И вдруг моя мысль настолько от меня ускользает,
что я уже больше не знаю, что я хотел сказать; и случается, что сторонний
человек понимает меня лучше, чем я сам. Если бы я пускал в ход бритву всякий
раз, когда в этом является надобность [7], от меня бы ровно ничего не
осталось. Но может настать такой час, когда забытое мною озарится светом
более ясным, чем белый день, и тогда я буду только удивляться моей
теперешней растерянности.
Глава XI
О ПРЕДСКАЗАНИЯХ
Относительно оракулов известно, что вера в них стала утрачиваться еще
задолго до пришествия Иисуса Христа. Мы знаем, что Цицерон пытался
установить причины постигшего их упадка: Cur isto modo iam oracula Delphis
non eduntur non modo nostra aetate sed iamdiu ut modo nihil possit esse
contemptius? {В чем же причина того, что не только в наше время, но и давно
уже из Дельф не исходят больше подобные прорицания, так что ничем не
пренебрегают в такой степени, как ими? [1] (лат.).} Но что касается других
предсказаний: по костям и внутренностям приносимых в жертву животных, у
которых, по мнению Платона, строение внутренних органов в известной мере
приспособлено к этому [2], по тому, как роются в земле куры, по полету
различных птиц, aves quasdam rerum augurandarum causa natasesse putamus, {Мы
считаем, что некоторые птицы предназначены для гадания [3] (лат.).} по
молнии, по извилинам рек, multa cernunt aruspices, multa augures provident,
multa oraculis declarantur, multa vaticinationibus, multa somniis, multa
portentis {Многое видят парусники, многое предвидят авгуры, многое
возвещается оракулами, многое пророчествам, многое снами, многое знамениями
[4] (лат.).}и иным приметам, на которых древние по большей части основывали
свои начинания, как государственные, так и частные, то наша религия
упразднила их. Но все же и у нас сохраняются кое-какие способы заглядывать в
будущее: при помощи звезд, духов, различных телесных признаков, снов и еще
многого другого, что служит ясным свидетельством неудержимого любопытства
нашей души, жаждущей заглянуть в будущее, точно ей не хватает забот в
настоящем:
cur hans tibi rector Olympi
Sollicitis visum mortalibus addere euram,
Noscant venturaa ut dira per omina clades,
Sit subitum quodcunque paras, sit caeca futuri
Mens hominum fati, liceat sperare timenti.
{... к чему тебе, правитель Олимпа, угодно была прибавлять к мучениям
смертных еще и эту заботу? К чему тебе, чтобы они через грозные предсказания
знали о грядущих своих несчастьях? Пусть будет внезапным все, что ты
готовишь, пусть ум у людей не видит того, на что они обречены в будущем;
позволь надеяться объятому страхом [5] (лат.).}
Ne utile quidem est scire, quid futurum sit. Miserum est enim nihil
proficientem angi, {Да и нет пользы знать, что случится. Ведь терзаться, не
будучи в силах чем-либо помочь, - жалкая доля [6] (лат.).} и это,
действительно, так, ибо наша душа бессильна перед обстоятельствами.
Вот почему случившееся с Франческо, маркизом Салуцким, показалось мне
весьма примечательным. Командуя той армией короля Франциска, что находилась
по ту сторону гор, бесконечно обласканный нашим двором, обязанный королю
своим титулом и своими владениями, конфискованными у его брата и отданными
маркизу, не имея, наконец, ни малейшего повода к измене своему государю, тем
более, что душа его противилась этому, он позволил запугать себя (как было
выяснено впоследствии) предсказаниями об успехах, ожидающих в будущем
императора Карла V, и о нашем неминуемом поражении. Об этих нелепых
предсказаниях толковали повсюду, и они проникли также в Италию, где получили
настолько широкое распространение, что, вследствие слухов о грозящем нам
якобы разгроме, в Риме бились об заклад, что именно так и случится, ставя
огромные суммы. Маркиз Салуцкий нередко с горестью говорил своим
приближенным о несчастьях, неотвратимо нависших, по его мнению, над
французской короной, а также о своих французских друзьях. В конце концов, он
поднял мятеж и переметнулся к врагу, что оказалось для него величайшим
несчастьем, каково бы ни было расположение звезд. Но он вел себя при этом
как человек, раздираемый противоположными побуждениями, ибо, имея в своих
руках различные города и военную славу, находясь всего в двух шагах от
неприятельских войск под начальством Антонио де Лейва [7], он мог бы,
пользуясь нашим неведением о задуманной им измене, причинить значительно
больше вреда. Ведь его предательство не стоило ни одной жизни, ни одного
города, кроме Фоссано [8], да и то после долгой борьбы за него.
Prudens futuri temporis exitum
Caliginosa nocte premit deus, Ridetque si mortalis ultra Fas trepidat.
. . . . . . . . . . . . . . . . . Ille potens sul
Laetusque deget, cui licet in diem Dixisse: Vixi. Cras vel atra Nube
polum paler occupato
Vel sole puro.
{Бог разумно скрывает во мраке ночи грядущее; и ему смешно, если
смертный трепещет больше, чем подобает. Тот независим и счастлив, кто может
сказать о сегодняшнем дне : "Пережит. Завтра пусть отец занимает свод хоть
черною тучей, хоть ясным солнцем" [9](лат.).}
Laetus in praesens animus, quod ultra est,
Oderit curare.
{Душа, довольная настоящим, не станет думать о будущем [10] (лат.).}
Напротив, глубоко заблуждается тот, кто согласен со следующими словами:
Ista sic reciprocantur, ut et, si divinatio sit, dii sint; et, si dii sint,
sit divinatio. {Такова взаимосвязь: раз существует гадание, значит должны
быть и боги; а раз существуют боги, значит должно быть н гадание [11]
(лат.).} Гораздо разумнее говорит Пакувий:
Nam istis qui linguam avium intelligunt,
Plusque ex alieno iecore sapiunt quam ex suo,
Magis audiendum quam auscultandum censeo.
{Что до тех, кто разумеет язык птиц и знает лучше чужую печень, нежели
собственную, то Полагаю, что скорее должно им внимать, чем их слушаться [12]
(лат.).}
Столь прославленное искусство тосканцев [13] угадывать будущее возникло
следующим образом. Один крестьянин, подняв лемехом своего плуга большой
пласт земли, увидел, как из-под него вышел Тагет, полубог с лицом ребенка и
мудростью старца. Сбежался народ. Речи Тагета и все его наставления по части
гаданий собрали вместе и в течение долгих веков бережно сохраняли14.
Дальнейшее развитие этого искусства стоит его возникновения.
Что до меня, то я предпочел бы руководствоваться в своих делах скорее
счетом очков брошенных мною игральных костей, чем подобными бреднями.
И действительно, во всех государствах с республиканским устройством на
долю жребия выпадала немалая власть. В воображаемом государстве, созданном
фантазией Платона, он предоставляет жребию решать многие важные вещи. Между
прочим, он хочет, чтобы браки между добрыми гражданами заключались
посредством жребия; этому случайному выбору он придает настолько большое
значение, что только родившиеся от таких браков дети, по его мысли, должны
воспитываться на родине, тогда как потомство от дурных граждан подлежит
изгнанию на чужбину. Впрочем, если кто-нибудь из изгнанников, выросши,
обнаружит добрые нравы, то он может быть возвращен на родину; равным
образом, кто из составленных на родине, достигнув юношеского возраста, не
оправдает надежд, тот может быть, в свою очередь, изгнан в чужие края.
Я знаю людей, которые изучают и толкуют на все лады свои альманахи
[15], ища в них указаний, как им лучше в данном случае поступить. Но
поскольку в таких альманах можно найти все, что угодно, в них, очевидно,
наряду с ложью должна содержаться и доля правды. Quis est enim qui totum
diem iaculans non aliquando conlineet? {Найдется ли такой человек, который,
бросая дротик целый день напролет, не попадет хоть разок в цель? [16]
(лат.).} Я не придаю им сколько-нибудь большей цены от того, что вижу порою
их правоту. Уж лучше бы они всегда лгали: тогда люди знали бы, что о них
думать. Добавим, что никто не ведет счета их промахам, как бы часты и обычны
они ни были; что же касается предсказаний, оказавшихся правильными, то им
придают большое значение именно потому, что они редки и в силу этого кажутся
нам чем-то непостижимым и изумительным. Вот как Диагор, по прозвищу Атеист,
находясь в Самофракии, ответил тому, кто, показав ему в храме многочисленные
дарственные приношения с изображением людей, спасшихся при кораблекрушении,
обратился к нему с вопросом: "Ну вот, ты, который считаешь, что богам
глубоко безразличны людские дела, что ты скажешь о стольких людях, спасенных
милосердием?" "Пусть так, - ответил Диагор. - Но ведь тут нет изображений
утонувших, а их несравненно больше". Цицерон говорит, что между всеми
философами, разделявшими веру в богов, один Ксенофан Колофонский пытался
бороться с предсказателями разного рода [17]. Тем менее удивительно, что
иные из наших властителей, как мы видим, все еще придают значение подобной
нелепости, и нередко себе во вред.
Я хотел бы увидеть собственными глазами два таких чуда, как книгу
Иоахима, аббата из Калабрии, предсказавшего всех будущих пап, их имена и их
облик, и книгу императора Льва, предсказавшего византийских императоров и
патриархов [18]. Но собственными глазами я видел лишь вот что: во времена
общественных бедствий люди, потрясенные своими невзгодами, отдаются во
власть суеверий и пытаются выискать в небесных знамениях причину и
предвестие обрушившихся на них несчастий. И так как мои современники
обнаруживают в этом непостижимое искусство и ловкость, я пришел к убеждению,
что, поскольку для умов острых и праздных это занятие не что иное, как
развлечение, всякий, кто склонен к такого рода умствованиям, кто умеет
повернуть их то в ту, то в другую сторону, может отыскать в любых писаниях
все, чего бы он ни искал. Впрочем, главное условие успеха таких гадателей -
это темный язык, двусмысленность и причудливость пророческих словес, в
которые авторы этих книг не вложили определенного смысла с тем, чтобы
потомство находило здесь все, чего бы ни пожелало.
"Демон" Сократа [19] был, по-видимому, неким побуждением его воли,
возникавшим помимо его сознания. Вполне вероятно, однако, что в душе, столь
возвышенной, как у него, к тому же подготовленной постоянным упражнением в
мудрости и добродетели, эти влечения, хотя бы смутные и неосознанные, были
всегда разумными и достойными того, чтобы следовать им. Каждый в той или
иной мере ощущал в себе подобного рода властные побуждения, возникавшие у
него стремительно и внезапно. Я, который не очень-то доверяю благоразумию
наших обдуманных решений, склонен высоко ценить такие побуждения. Нередко я
и сам их испытывал; они сильно влекут к чему-нибудь или отвращают от
какой-либо вещи, - последнее у Сократа бывало чаще. Я позволял этим
побуждениям руководить собою, и это приводило к столь удачным и счастливым
последствиям, что, право же, в них можно было бы усмотреть нечто вроде
божественного внушения.
Глава XII
О СТОЙКОСТИ
Если кто-нибудь пользуется славой человека решительного и стойкого, то
это вовсе не означает, что ему нельзя уклоняться, насколько возможно, от
угрожающих ему бедствий и неприятностей, а следовательно, и опасаться, как
бы они не постигали его. Напротив, все средства - при условии, что они не
бесчестны, - способные оградить нас от бедствий и неприятностей, не только
дозволены, но и заслуживают всяческой похвалы. Что до стойкости, то мы
нуждаемся в ней, чтобы терпеливо сносить невзгоды, с которыми нет средств
бороться. Ведь нет такой уловки или приема в пользовании оружием во время
боя, которые мы сочли бы дурными, лишь бы они помогли отразить направленный
на нас удар.
Многие весьма воинственные народы применяли внезапное бегство с поля
сражения как одно из главнейших средств добиться победы над неприятелем, и
они оборачивались к нему спиною с большей опасностью для него, чем если бы
стояли к нему лицом.
Турки и сейчас еще знают толк в этом деле.
Сократ - у Платона - потешается над Лахесом, определявшим храбрость
следующим образом: "Неколебимо стоять в строю перед лицом врага". - "Как! -
восклицает Сократ. - Разве было бы трусостью бить неприятеля, отступая пред
ним?" И в подкрепление своих слов он ссылается на Гомера, восхваляющего Энея
за уменье искусно применять бегство. А после того как Лахет, подумав, должен
был признать, что таков действительно обычай у скифов, да и вообще у всех
конных воинов, Сократ привел ему в пример еще пехотинцев-лакедемонян, народ,
столь привыкший стойко сражаться в пешем строю: в битве при Платеях, после
безуспешных попыток прорвать фалангу персов, они решили рассыпаться и
податься назад, чтобы, создав, таким образом, видимость бегства, разорвать и
рассеять грозную массу персов, когда те бросятся преследовать их. Благодаря
этой хитрости они добились победы [1].
Относительно скифов рассказывают, будто Дарий во время похода,
предпринятого им с целью покорить этот народ, обрушился на их царя с
жестокими упреками за то, что он непрерывно отступает пред ним и уклоняется
от открытого боя. На что Индатирс [2] - таково было имя царя - ответил, что
отступает не из страха пред ним, ибо вообще не боится никого на свете, но
потому, что таков обычай скифов на войне; ведь у них нет ни возделываемых
полей, ни городов, ни домов, которые нужно было бы защищать, дабы враг ими
не поживился. Однако, добавил он, если Дарию так уж не терпится сойтись с
противником в открытом бою, пусть он приблизится к тем местам, где находятся
могилы предков Индатирса: там он найдет, с кем померяться силами.
И все же, когда оказываешься мишенью для пушек, что нередко случается
на войне, считается позорным бояться ядер, поскольку принято думать, что от
них все равно не спастись вследствие их стремительности и мощи. И не раз
бывало, что тот, кто при таких обстоятельствах поднимал руку или наклонял
голову, вызывал, по меньшей мере, хохот товарищей.
Но вот что произошло однажды в Провансе во время похода императора
Карла V против нас. Маркиз дель Гуасто, отправившись на разведку к городу
Арлю и выйдя из-за ветряной мельницы, служившей ему прикрытием и позволившей
приблизиться к городу, был замечен господами де Бонневалем и сенешалем
Аженуа, которые прохаживались в амфитеатре арльского цирка. Последние
указали на маркиза дель Гуасто господину де Вилье, начальнику артиллерии, и
тот так метко навел кулеврину [3], что если бы названный выше маркиз,
заметив, что по нем открыли огонь, не стал быстро на четвереньки, то,
наверно, получил бы заряд в свое тело. Нечто подобное произошло за несколько
лет перед тем и с Лоренцо Медичи, герцогом Урбинским, отцом королевы, матери
нашего короля [4], во время осады Мондольфо, крепости в Италии,
расположенной в области, называемой Викариатом [5]: увидев, что уже поднесли
фитиль к направленной прямо на него пушке, он спасся лишь тем, что бросился
на землю, нырнув, можно сказать, словно утка. Ибо иначе ядро, которое
пронеслось почти над его головой, угодило бы, без сомнения, ему прямо в
живот. Говоря по правде, я не думаю, чтобы такие движения производились нами
обдуманно, ибо, как можно составить себе суждение, высок ли прицел или
низок, когда все совершается с такою внезапностью? И гораздо вернее будет
предположить, что в описанных случаях этим людям благоприятствовала судьба и
что, действуя в состоянии испуга подобным образом, можно с таким же успехом
угодить под ядро, как и избегнуть его попадания.
Когда оглушительный треск аркебуз внезапно поражает мой слух, и притом
в таком месте, где у меня не было никаких оснований этого ожидать, я не могу
удержаться от дрожи; мне не раз доводилось видеть, как то же самое случалось
и с другими людьми, которые похрабрее меня.
Даже стоикам, и тем ясно, что душа мудреца, как они себе его
представляют, неспособна устоять перед внезапно обрушившимися на нее
впечатлениями и образами и что этот мудрец отдает законную дань природе,
когда бледнеет и съеживается, заслышав, к примеру, раскаты грома или грохот
обвала. То же самое происходит, когда его охватывают страсти: лишь бы мысль
сохраняла ясность и не нарушалась в своем течении, лишь бы разум, оставаясь
непоколебимым и верным себе, не поддался чувству страха или страдания. С
теми, кто не принадлежит к числу мудрецов, дело обстоит точно так же, если
иметь в виду первую часть сказанного, и совсем по-иному, если - вторую. Ибо
у людей обычного склада действие страстей не остается поверхностным, но
проникает в глубины их разума, заражая и отравляя его. Такой человек мыслит
под прямым воздействием страстей и как бы повинуясь им. Вот вам полное и
верное изображение душевного состояния мудреца-стоика:
Mens immota manet, lacrimae volvuntur inanes.
{Дух непоколебим понапрасну катятся слезы [6] (лат.).}
Мудрец, в понимании перипатетиков, не свободен от душевных потрясений,
но он умеряет их.
Глава XIII
ЦЕРЕМОНИАЛ ПРИ ВСТРЕЧЕ ЦАРСТВУЮЩИХ ОСОБ
Нет предмета, сколь бы ничтожен он ни был, который оказался бы
неуместным среди этой моей причудливой смеси. Согласно принятым у нас
правилам, было бы большой неучтивостью даж...


